Как надышаться золотистым? Ведь запах имеет цвет. И формы. Лежащее сено, охапки, кучи, стога, вязанки, параллелепипеды и цилиндры, словно выложенные пролетевшим космическим кораблем. Под жарким солнцем, час за часом, уходит влага. Печь под открытым небом жарит мир на медленном огне, не сжигая. Как хорошо читается этот путь в перемещении теней, которые Моне пишет колодцами черноты под лепными боками стогов сена на своих картинах. Механически вращаются лопасти вокруг своей оси, добродушно гудит веялка, сено взлетает, переворачивается и снова ложится на землю, где вдруг обнажаются норки сверчков и медведок, открываются подземные пути полевок. Работают и люди, ведь когда участок слишком крут или узок, трактору не пройти. В ход идут большие деревянные грабли с толстыми зубцами, легкие в руках. Ими перетряхивают траву, которая уже, за один жаркий день, изменила цвет – зелень уступила место бронзе. Взбивают ее, точно густую шевелюру. Заливается в небе жаворонок, рассыпает отливающую голубизной июньскую трель. Прилечь иногда на сено, отдохнуть, поцеловать, кого любишь, вдыхая этот запах прекрасной агонии, дух зерна и пыли, в которой уже засыхают хрупкие травинки, такие, как майский ландыш, называемый еще amourette, прилипающие к нашему поту. Раскинуться и уснуть на этой огромной постели, мягкой и колкой, пока ее не собрали, не погрузили, не набили ею под завязку сеновалы и сараи. Работают люди, и среди них – мой отец: я так и вижу его близ Мениль-сюр-Бельвитт, в вогезской глубинке, он насаживает охапку на вилы и поднимает ее без видимых усилий как можно выше, сжимая рукоятку вытянутыми руками, чтобы тот, кто стоит на самом верху уже почти полностью нагруженной телеги, мог подхватить ее и уложить. А позже, в уже не столь добрые месяцы, я люблю пробраться порой, как вор, в огромное, иногда двухэтажное, освещенное лишь светом, просочившимся между черепиц, помещение сеновала на ферме. Вновь найти там эту плененную золотистость. Залезть наверх, под самые балки, и упасть в сваленное сено, как в большие теплые руки – только потревоженный толстый кот порскнет прочь. В пыли, оставленной сеном в воздухе сараев, и на их сквозном полу из широких досок я, вдобавок, в свои одиннадцать лет, делаю новые открытия. В красивейшем ущелье Стретюр, горной долине, местами смахивающей на тирольскую, что соединяет Фрез с Жерарме. Мы, кочевой лагерь, останавливаемся на ночлег, где придется, прося пристанища у крестьян. Спать на сене, среди товарищей, укрываясь вместо одеяла этой легкой сухой травой, полной запахов усмиренного простора, выкопать в ней уютную норку и утонуть, не противясь, в ее бездонном чреве. Увы, через несколько часов я стою, задыхаясь, в ночном холоде, под надменным оком Бетельгейзе и Веги из созвездия Лиры. Что с моими легкими? Их нет. Ловлю ртом воздух, но не могу вдохнуть. Я – как выброшенная на берег рыба. Не могу дышать. Сейчас умру. Я и не знаю, что это – первый приступ астмы, которая больше не оставит меня, неудобная спутница жизни, непредсказуемая и мучительная. Но ей же я обязан, несмотря ни на что, после жестоких приступов долгими безмятежными часами, когда лежишь в постели, вымотанный, ослабший, один, вдали от всех, и в эти часы читать и писать – высшее наслаждение, под стать хрупкому чуду возвращения к жизни.