XIII
Утром третьего, пока я шлепал по дороге, возвращаясь домой, жандармы задержали двух молодых ребят, полумертвых от голода и холода. Двух дезертиров. Из пятьдесят девятого пехотного. Они не были первыми, кто попался в сети жандармерии. В последние месяцы началось беспорядочное бегство. Каждый день многие уходили с фронта, чтобы где-нибудь затеряться, предпочитая подохнуть в одиночку в зарослях или в перелеске, но не дать начинить себя снарядами. Эти двое подвернулись очень кстати, для всех: армия нуждалась в примере, а судье нужен был виновный.
Два гордых собой фараона вели по улицам двух мальчишек. Люди выходили посмотреть на них, посмотреть, как двое жандармов, настоящих, больших, сильных, в начищенных сапогах и отглаженных брюках, держали крепкими руками двух молоденьких оборванцев, еле волочивших ноги, всклокоченных, небритых, с бегающими глазами и пустыми желудками.
Толпа росла, все более сжимая кольцо вокруг арестованных, и, как от любой толпы, всегда глупой, от нее исходила угроза. Люди потрясали кулаками, бросали оскорбления, а иногда и камни. Что такое толпа? Да ничего особенного, обычные люди, безобидная деревенщина, если с каждым побеседовать с глазу на глаз. Но когда они сходятся вместе и стоят, почти приклеившись друг к другу, в запахе тел, пота, дыхания, видя рядом такие же лица, тогда достаточно малейшего слова, справедливого или нет, чтобы превратить толпу в динамит, в адскую машину, в паровой котел, готовый взорваться, только его тронь.
Жандармы почувствовали, откуда ветер дует. Они ускорили шаг. Дезертиры тоже заковыляли быстрее. Все четверо укрылись в мэрии. Мэр поспешил к ним присоединиться. На какое-то время установилось спокойствие. Мэрия — это всего лишь дом. Но дом с сине-бело-красным флагом, навечно укрепленным на фасаде, и прекрасным девизом для наивных первоклашек: «Свобода, равенство, братство», искусно вырезанным в камне, несколько охлаждает опереточных осаждающих. Все останавливаются. Молчат. Ждут. Слышится шум. И через мгновение выходит мэр. Он откашливается. Видно, что у него от страха поджилки трясутся. Холодно, но он утирает вспотевший лоб и резко начинает:
— Расходитесь по домам! — говорит он.
— Отдайте их нам, — слышится голос из толпы.
— Кого? — спрашивает мэр.
— Убийц! — звучит второй голос, немедленно подхваченный, как зловещим эхом, десятком других угрожающих голосов.
— Каких убийц? — говорит мэр.
— Убийц девочки! — отвечают ему.
Мэр в изумлении широко открывает рот, потом приходит в себя и начинает орать. Он кричит, что они головой тронулись, что это глупости, вранье, бессмысленные измышления, что эти два типа — дезертиры, что жандармы вернут их в армию, а уж армия знает, что с ними делать.
— Это они, отдавайте их! — снова начинает какой-то кретин.
— Ни черта вы их не получите, — отвечает мэр, взбешенный и уже заупрямившийся. — Потому что судья поставлен в известность, он уже в дороге и сейчас приедет!
Есть магические слова. «Судья» — одно из них. Как «Бог», как «смерть», как «ребенок» и еще некоторые. Эти слова вызывают уважение, что бы вы ни думали. К тому же «судья» — это холодок по спине, даже если вам не в чем себя упрекнуть и вы чисты, как голубь. Люди прекрасно знали, что судья — это Мьерк. Уже все прослышали о «маленьких земных шариках» — лакомиться яйцами всмятку рядом с трупом! — а также о презрении, проявленном им к малышке, — ни доброго слова, ни сожаления. Но даже если его ненавидели, для всех этих тупиц он оставался судьей: тем, кто одним росчерком пера может отправить вас поразмышлять в кутузку. Тем, кто стряпает вместе с палачом. Чем-то вроде Бабы Яги для взрослых.
Люди переглянулись. Толпа начала рассасываться, сначала медленно, а потом все быстрее, как будто у всех животы прихватило. Остался десяток одиночек, столбом стоявших на мостовой. Мэр повернулся к ним спиной и скрылся в здании.
Хорошая мысль пришла мэру в голову — помахать, как пугалом, именем судьи. Мысль почти гениальная, благодаря которой не произошло суда Линча. Мэру оставалось теперь действительно известить судью, чего раньше он, очевидно, не собирался делать.
Мьерк в компании Мациева прибыл сразу после полудня. Они разговаривали так, как будто были знакомы лет тридцать, что меня не удивляло, потому что я их видел до этого и видел после. Я уже говорил, что эти двое были сделаны из одного гнилого полена. Оба они расположились в мэрии, превращенной в укрепленный лагерь, благодаря поддержке специально прибывших десяти жандармов. Первым распоряжением судьи было требование поставить перед камином в кабинете мэра два удобных кресла и обеспечить вино и закуску, включая дичь, сыр и белый хлеб. Мэр послал Луизетту на поиски всего самого лучшего.
Мациев достал сигару. Мьерк сверился со своими часами и начал насвистывать. Мэр стоял, не зная, что делать. Судья мотнул головой, и мэр понял его жест как приказ привести двух солдат и их охранников. Что он и сделал.
Несчастные вошли в комнату. Огонь, пылавший в камине, вернул краску на их лица. Два сообщника долго рассматривали бедных мальчишек. Я называю их мальчишками, потому что они только-только перестали ими быть. Один, Морис Рифолон, рабочий-типограф, двадцати двух лет, родившийся в Мелене, жил в Париже, в доме №15 по улице дез Амандье, в 20-м округе. Другой, Янн ле Флок, двадцати лет, родился в Плузагене, бретонской деревне, где он работал на ферме и откуда вообще не выезжал до войны.
— Что поражало, — говорил мне мэр позже, гораздо позже, — так это их непохожесть. Маленький бретонец стоял с опущенной головой. Видно было, что его страх обуял. А другой, рабочий, смотрел вам прямо в глаза, высоко подняв голову и почти с улыбкой. Как будто ему было наплевать не только на нас, но и вообще на все на свете.
Первый выстрел был за полковником.
— Вы знаете, почему вы здесь? — спросил он их.
Рифолон, ничего не ответив, смерил его взглядом. Маленький бретонец, чуть приподняв голову, пробормотал:
— Потому что мы ушли, господин полковник, потому что мы сбежали…
Тут в игру вступил Мьерк:
— Потому что вы убийцы.
Маленький бретонец вытаращил глаза.
Другой, Рифолон, наоборот, с небрежным видом бросил:
— Конечно, убийцы, нас для этого и взяли, чтобы убивать тех, кто напротив, чтобы мы убивали их, а они нас. Такие люди, как вы, приказали нам это делать…
Маленький бретонец в панике:
— Да я не знаю, убил я кого-нибудь или нет, может, я промахнулся, там плохо видно, я не умею стрелять, даже наш капрал смеялся надо мной… ты, ле Флок, говорил он мне, и в корову в коридоре не попал бы! Значит, это не точно, я, может, и не убил никого!
Полковник подошел к ним и, глубоко затянувшись сигарой, выпустил дым им в лицо. Маленький закашлялся. Другой и не поморщился.
— Вы убили девчонку, десятилетнюю девчонку…
Маленький подскочил.
— Что? Что? Что?
Казалось, он повторил это раз двадцать, подпрыгивая на месте и извиваясь так, как будто его жгли. Рабочий же сохранял спокойствие и усмехался. Судья обратился к нему:
— Вы не удивлены?
Тот не торопился с ответом. Он оглядел Мьерка и полковника с ног до головы, и мэр мне потом сказал: «Можно было подумать, что он их своим взглядом взвешивал и забавлялся этим!» Наконец, он ответил:
— А меня больше ничего не удивляет. Если бы вы повидали то, что видел я за эти месяцы, вы бы знали, что все возможно.
Что скажете, неплохая фраза? Как пощечина судье.
— Вы отрицаете? — заорал он, багровея.
— Наоборот, я сознаюсь, — спокойно ответил рабочий.
— Что? — закричал маленький, вцепившись в воротник своего товарища. — Ты с ума сошел… что ты говоришь… не слушайте его, я его не знаю, мы только вчера вечером встретились! Я не знаю, что он наделал, гад… гад, зачем ты это сделал, скажи им, ну, скажи им!
Мьерк заставил его замолчать, оттолкнув в угол кабинета с таким видом, как будто говорил: «С тобой разберемся позже», и вернулся к типографу.
— Ты признаешься?
— В чем угодно… — ответил тот совершенно спокойно.
— А девочка?
— Я ее убил. Это я. Увидел. Пошел за ней. И три раза ударил ножом в спину.
— Нет, ты ее задушил.
— Ага, правильно, задушил, этими самыми руками, вы правы, у меня не было ножа.
— На берегу маленького канала.
— Так точно.
— И ты бросил ее в воду.
— Да.
— Зачем ты это сделал?
— Потому что захотел…
— Изнасиловать ее?
— Да.
— Но ты этого не сделал.
— Не успел. Кто-то зашумел поблизости. И я убежал.
Мэр рассказывал, как они перебрасывались репликами. Рабочий стоял прямо и говорил очень отчетливо. Судья наслаждался. Казалось, сцена отрепетирована и продумана до мельчайших деталей. Маленький бретонец, весь в соплях, плакал. У него плечи тряслись, и он беспрерывно крутил головой в разные стороны. Дым сигары обволакивал Мациева.
Судья обратился к мэру:
— Вы свидетель признания?
Мэр не свидетель, мэру страшно. Он понимает, что рабочий издевается над судьей. Он знает, что Мьерк это тоже понимает. Более того, он знает, что судье на это наплевать. Судья получил то, чего добивался, — признание.
— Ну, разве можно всерьез говорить о признании… — осмеливается возразить мэр.
В игру вступает полковник:
— У вас есть уши, господин мэр, и мозги. Значит, вы слышали и поняли.
— Может, вы хотите сами вести следствие? — вклинивается судья. И мэр замолкает.
Маленький бретонец продолжал плакать. Второй стоял прямо, как восклицательный знак. С улыбкой. Он был уже далеко. Он все рассчитал: за дезертирство — расстрел, за убийство — казнь. В любом случае — крышка. Общий привет! Ему хотелось одного: чтобы все скорее кончилось. И все тут. И пусть заодно весь мир идет к черту. Браво!
Мьерк позвал жандарма, который отвел типографа наверх, в тесный закуток, где хранились веники. Солдата заперли, и жандарм встал на страже у двери.
Судья и полковник решили передохнуть, дав понять мэру, что в случае надобности позовут его. Второй жандарм отвел всхлипывающего бретонца в подвал. Подвал не запирался на ключ, поэтому на арестованного надели наручники и велели сесть на пол. Остальной отряд, по распоряжению Мьерка, вернулся на место преступления, чтобы более тщательно прочесать его.
Время шло к вечеру. Луизетта вернулась со съестными припасами, которые ей удалось раздобыть. Мэр велел ей все приготовить и подать господам и, не будучи по натуре свиньей, сказал, чтобы она отнесла что-нибудь и задержанным.
— Мой брат был в это время на фронте, — рассказала мне Луизетта. — Я знала, как там тяжело, у него тоже была мысль все бросить и вернуться. «Ты меня спрячешь!» — сказал он мне, явившись на побывку, а я ему ответила: нет, мол, если он это сделает, я скажу мэру и жандармам. Я бы, конечно, не сказала, но я так боялась, что он на самом деле дезертирует и его поймают и расстреляют. А в общем, его все равно убили, за неделю до конца войны… Я вам это рассказываю, чтоб вы знали, как мне было жалко этих бедных ребят. И прежде чем подать еду этим здоровым бугаям, я пошла к арестованным. Отнесла хлеба и сала пареньку, который сидел в подвале, только он не захотел есть. Скрючившись, он плакал, как маленький. Я все оставила рядом с ним, на бочке, и пошла к другому, в кладовку. Я стучала в дверь, стучала, но он не отзывался. У меня ведь руки были заняты хлебом и салом, ну, жандарм и открыл мне дверь. И тогда мы увидели бедного парня… Он улыбался, клянусь, улыбался и смотрел нам прямо в лицо широко открытыми глазами. Я закричала, у меня все вывалилось из рук, жандарм сказал: «Дерьмо!» — и бросился к нему, но было уже поздно — парень был мертв. Он повесился на своих штанах, разорвал их на узкие полоски и привязал к оконной ручке. Я даже не думала, что оконная ручка такая крепкая…
Для Мьерка и Мациева это не стало потрясением. «Дополнительная улика!» — сказали они мэру. И понимающе переглянулись.
Темнело. Полковник подбросил дров в камин, и судья позвал Луизетту. Она вошла, опустив голову, вся дрожа. Она думала, что ее будут допрашивать о повесившемся. Мьерк спросил, что она достала к столу. Луизетта ответила: «Три колбасы, паштет, ветчину, свиные ножки, цыпленка, телячью печень, коровий сыр и еще козий». Лицо судьи просияло. «Хорошо, очень хорошо», — сказал он, глотая слюну. И распорядился: свинину в качестве закуски, потом телячью печень, зажаренную на углях, цыпленка с тушеными овощами, капустой, морковью, луком, колбасу, потом свиные ножки, приготовленные на пару, сыры и оладьи с яблоками. И конечно, вина. Лучшего. Белого к закуске, потом красного. И, махнув рукой, он отослал Луизетту на кухню.
Весь вечер Луизетта сновала между мэрией и домом мэра. Приносила полные бутылки и супницы, уносила пустые, снова приносила очередные блюда. Потрясенный мэр слег в постель, у него внезапно поднялась температура. Типографа вынули из петли и отвезли в морг клиники. В мэрии остался только один жандарм, чтобы сторожить маленького бретонца. Жандарма звали Луи Деспио. Хороший был человек, я еще расскажу о нем.
Кабинет мэра, где расположились судья и полковник, выходил во дворик с чахлым каштаном, тянувшимся к небу. Растению явно не хватало пространства для того, чтобы разрастись и стать настоящим деревом. В одно из окон каштан просматривался особенно отчетливо. Его уже давно нет. Вскоре после этой истории мэр велел его срубить: глядя на него, он видел не больное дерево, а нечто другое, и не мог этого вынести. Из кабинета можно было попасть во двор через низкую угловую дверь, на которой были нарисованы книжные полки. Обман зрения создавал прекрасный эффект. Фальшивые полки продолжали настоящие, порядком пострадавшие от времени, на которых несколько никогда не читанных книг соседствовали с томами гражданского и коммунального кодексов. В глубине дворика были уборные и навес шириной в два аршина, под которым складывали дрова.
Когда Луизетта внесла ветчину и паштет, ее встретили возгласами удовольствия, полковник отпустил в ее адрес какую-то шутку, она не запомнила какую, но судья очень смеялся. Луизетта расставила тарелки, приборы, бокалы и все прочее на круглом столе и стала подавать. Полковник швырнул сигару в камин и уселся первый, спросив, как ее зовут. «Луизетта», — ответила она. Тогда полковник сказал ей: «Очень красивое имя для очень красивой девушки». Луизетта приняла комплимент за чистую монету и улыбнулась, не понимая, что хлыщ посмеялся над ней. У бедной девушки не хватало трех передних зубов, и глаза напрочь разругались друг с другом. Потом заговорил судья. Он попросил ее спуститься в подвал и сообщить жандарму, что им надо поговорить с арестованным. Луизетта вышла из кабинета и отправилась в подвал, трясясь так, будто спускалась в ад. Маленький бретонец уже не плакал, но к хлебу и салу, оставленными служанкой, так и не притронулся. Луизетта передала поручение жандарму. Он покачал головой, сказал арестанту, что нужно идти, но поскольку тот не реагировал, Деспио схватил его за наручники и потащил за собой.
«В погребе было очень сыро», — рассказывал мне Деспио об этой омерзительной истории, когда мы сидели за столиком на террасе «Кафе де ля Круа» в В. теплым июньским вечером. На след Деспио я вышел не так давно. После пресловутой ночи, о которой я собираюсь написать, он ушел из жандармерии: уехал на юг, где у его зятя был виноградник. Потом он переехал в Алжир, служил там в конторе, занимавшейся снабжением судовых команд продовольствием. В В. он вернулся в начале двадцать первого. Поступил в универмаг «Карбоннье» помощником счетовода. Хорошее место, сказал он. Деспио был высокий, очень стройный, но не худой, с еще молодым лицом, но белыми, как мука, волосами. Он рассказал, что волосы у него поседели разом, после той ночи. Во взгляде Деспио зияла какая-то дыра, пустота. Казалось, он всматривается в глубину, куда не решается проникнуть, боясь в ней потеряться. Он сказал мне: «Мальчишка, пока был со мной, и двух слов не произнес. Он плакал, как Мария Магдалина. И больше ничего. Я сказал ему, что надо идти. Когда мы пришли в кабинет мэра, там было жарко, как в Сахаре или в печи у булочника. В камин навалили поленьев в три раза больше, чем нужно, они были раскалены докрасна, как петуший гребень. Полковник и судья сидели с набитыми ртами и бокалами в руках. Я отсалютовал. В ответ они подняли бокалы. Было непонятно, куда я попал».
Снова увидев двух скоморохов, маленький бретонец вышел из оцепенения. Он застонал и опять начал причитать: «Что, что?», — чем испортил Мьерку настроение. Между двумя кусочками паштета судья с безразличным видом в нескольких словах сообщил о смерти типографа. Маленький бретонец, который так же, как Деспио, ничего об этом не знал, воспринял новость, как удар камнем в лицо. Он покачнулся и чуть не упал. Деспио подхватил его.
— Видишь, — сказал ему полковник, — твой сообщник не вынес того, что вы натворили, и предпочел уйти из жизни.
— У него, по крайней мере, было чувство чести, — прибавил судья. — Чего ты ждешь? Давно пора во всем признаться!
Наступило молчание, не слишком затянувшееся. Деспио рассказывал, что мальчишка посмотрел на него, потом на Мьерка, потом на Мациева, и вдруг испустил совершенно неслыханный вопль. Трудно было поверить, что человек способен так вопить, и, что самое страшное, невозможно было понять, откуда берется этот нескончаемый, непрерывающийся крик. Судья, поднявшись, со всего маху ударил мальчишку тростью по лицу. Маленький бретонец замолчал. Широкая лиловая полоса перечеркнула его лицо, местами на ней выступила кровь. Мотнув головой, Мьерк дал понять жандарму, что арестанта можно увести в подвал, но как только тот собрался исполнить приказ, Мациев остановил его.
— Сделаем по-другому, — сказал он. — Отведите его во двор, пусть немножко охладится. Может, память к нему вернется.
— Во двор? — переспросил Деспио.
— Да, туда, — ответил Мациев, указывая на дворик. — Там даже есть что-то похожее на столб, чтобы его привязать. Выполняйте!
— Но, господин полковник, там же холодно, мороз, — осмелился возразить Деспио.
— Делайте, что приказано! — отрезал судья, отделяя окорок от косточки.
— Мне было двадцать два года, — сказал Деспио, когда мы налили себе еще по одной рюмке перно. — В двадцать два года что можно сказать, что можно сделать?.. Я отвел малого во двор и привязал его к каштану. Было около девяти часов. Мы вышли из кабинета, где подыхали от жары, и попали в ночь, в мороз, минус десять, может, минус двенадцать. Гордиться мне тут было нечем. Мальчишка всхлипывал. «Ты бы лучше сознался, если ты это сделал, и все бы кончилось, ты вернулся бы в тепло», — сказал я ему на ухо. «Но это же не я, это не я…», — клялся он мне тихонько, будто жалуясь. Во дворе было совсем темно. В небе светились десятки звезд, а перед нами сияло освещенное окно кабинета мэра, где, точно в детском кукольном театре, разыгрывалась неправдоподобная сцена: два человека с ярко-красными лицами преспокойно ели и пили за богато накрытым столом.
Я вернулся в кабинет, рассказывал Деспио, и полковник велел мне подождать в соседней комнате, пока меня позовут. Там я присел на какую-то скамью и, ломая руки и спрашивая себя, что же мне делать, стал ждать. Там тоже было окно, и оттуда тоже были видны двор и арестант, привязанный к дереву. Я сидел в темноте, не зажигал свет, чтобы он меня не видел. Мне было стыдно. Хотелось убежать, удрать куда глаза глядят, но моя военная форма и уважение к ней не позволяли мне это сделать. Сегодня меня бы ничто не остановило, это точно! Из кабинета доносились голоса, взрывы смеха, и все время слышны были шаги служанки мэра, которая приносила дымящиеся ароматные блюда. Но в тот день эти запахи казались мне чудовищной вонью, у меня просто нос закладывало, а в горле ком стоял. Я ненавидел себя за то, что я человек.
Луизетта беспрестанно сновала туда и обратно. «В такой холод, когда и собаку на улицу не выгоняют!» — сказала она мне. Ужин продолжался несколько часов. Мьерк и Мациев не торопились. Они наслаждались пиршеством и всем остальным. Луизетта не смотрела по сторонам, входя в комнату, такая у нее была привычка. Она всегда смотрела себе под ноги. А в этот вечер особенно. «Я их обоих боялась, к тому же они были пьяные!» Маленького бретонца во дворике она так и не увидела. Порой очень удобно ничего не видеть.
Время от времени полковник выходил специально для того, чтобы сказать несколько слов узнику. Он наклонялся к нему и шептал что-то на ухо. Маленький бретонец трясся, со стоном клялся, что это не он, что он ничего не сделал. Полковник пожимал плечами, тер себе руки, дышал на них, дрожал от холода и быстренько возвращался в тепло. Деспио все это видел. Погруженный во тьму, как будто тоже привязанный.
К полуночи Мьерк и Мациев, у которых губы лоснились от желе из свиных ножек, доканчивали сыры. Говорили все громче, иногда пели. Стучали по столу. Они выпили шесть бутылок. Только и всего.
Оба вышли во двор, вроде как подышать свежим воздухом. Мьерк подошел к арестованному в первый раз. У Мациева это был уже пятый визит. Они безразлично обошли вокруг маленького бретонца, будто того и не существовало. Мьерк поднял голову к небу. И в тоне светской беседы заговорил о звездах. Он показывал их Мациеву, называл их имена. Звезды были одним из увлечений судьи. «Они утешают нас, людей, они так чисты…» — сказал он. Деспио слышал все — и как они разговаривали, и как лязгали зубы арестованного, будто стучали камнем по стене. Мациев достал сигару, предложил и судье, но тот отказался. Некоторое время они еще порассуждали, глядя на далекий небосвод, о светилах, о луне, о движении планет. А потом, как ужаленные, вдруг повернулись к узнику.
Он находился на морозе уже три часа. На лютом морозе. У него было достаточно времени, чтобы рассмотреть звезды, пока его веки не смерзлись окончательно из-за превратившихся в лед слез.
Полковник несколько раз провел тлеющей сигарой у него под носом, задавая все тот же вопрос. Парень ничего не отвечал, он только стонал. Через несколько мгновений эти стоны стали раздражать полковника.
— Ты человек или скотина? — заорал он ему в ухо. Никакой реакции. Мациев бросил сигару на снег, схватил привязанного к дереву арестанта и стал трясти его. Мьерк наблюдал это зрелище, дыша на свои пальцы. Мациев отпустил трясущееся тело маленького бретонца и огляделся по сторонам, как будто что-то искал. Но ничего не нашел, кроме идеи в собственной протухшей голове, отличной сволочной идеи.
— Тебе, может быть, жарковато, а? — сказал он на ухо мальчишке. — Я тебе мыслишки освежу, бодрячок!
Он достал из кармана складной охотничий нож, открыл его и, методично, одну за другой, срезал все пуговицы с куртки маленького бретонца, потом с рубашки, потом одним движением распорол майку. Аккуратно снял всю одежду, и голый торс узника большим пятном засветился во мраке двора. Покончил с верхом, Мациев проделал то же самое с брюками, кальсонами и трусами. Он разрезал шнурки на ботинках и медленно снял их, насвистывая свою «Каролину» с ее лаковыми туфельками. Мальчишка выл, тряся головой, как безумный. Мациев поднялся: у его ног был абсолютно голый узник.
— Так тебе лучше? Поудобнее себя чувствуешь? Уверен, теперь ты все вспомнишь.
Он повернулся к судье, и тот сказал ему:
— Вернемся, а то я простужусь…
Они посмеялись этой хорошей шутке. И вернулись, чтобы полакомиться большим яблочным пирогом, с пылу, с жару, который Луизетта поставила на стол вместе с кофе и ликером из мирабели.
Деспио, глядя на июньское небо, вдыхал теплый летний воздух. Я молча слушал и только подзывал официанта, чтобы бокалы не стояли пустыми. Вокруг нас, на террасе, было много веселых беззаботных людей, но мне казалось, что мы одни, и нам было очень холодно.
— Я стоял у окна, немного подальше, — продолжал Деспио. — И не мог оторвать глаз от арестованного. Он свернулся у подножия дерева в клубок, как собака. Видно было, что он шевелится, его не переставая трясло. Я плакал, клянусь вам, слезы лились из глаз, и я даже не пытался остановить их. Мальчишка начал кричать, это был долгий звериный вой, так, говорят, выли волки, когда они еще водились в наших лесах. Это продолжалось бесконечно, а рядом полковник и судья смеялись все громче, я их слышал. Крики мальчишки крючьями рвали мне сердце.
Я представлял себе, как Мьерк и Мациев стоят, прижав носы к стеклу, задом к камину, с бокалами коньяка в руках, с животами, готовыми лопнуть от обжорства, и глядя на голого мальчика, который корчится на морозе, болтают о заячьей охоте, астрономии или переплетном искусстве. Не думаю, что воображение далеко уводит меня от истины.
Деспио рассказывал, что чуть позже он увидел, как полковник еще раз вышел, и, приблизившись к арестанту, три раза пнул его носком сапога в спину и в живот, как делают, когда хотят убедиться, что собака действительно подохла. Паренек попытался ухватиться за сапог, наверное, умоляя о пощаде, но Мациев оттолкнул его и наступил ему каблуком на лицо. Маленький бретонец застонал, а потом душераздирающе закричал, потому что полковник вылил ему на грудь воду из кувшина, который держал в руке.
— Его голос, слышали бы вы его голос! Это голосом уже нельзя было назвать! Он бормотал какие-то бессмысленные и бессвязные слова, а потом закричал, завыл, что это он, да, это он, что он во всем сознается, в преступлении, во всех преступлениях, что он убил, убил… Его не останавливали.
Деспио поставил свой бокал на стол и посмотрел внутрь, как будто мог отыскать на дне силы, чтобы продолжить свой рассказ.
Полковник позвал его. Мальчишка корчился, повторяя одно и то же: «Это я, это я, это я!». Кожа у него стала синяя, в красных пятнах, обмороженные концы пальцев рук и ног уже начали чернеть. Белое, как у мертвеца, лицо. Деспио завернул его в одеяло и помог войти в дом. Мациев вернулся к Мьерку. Они чокнулись, отмечая успех. Холод победил маленького бретонца. Деспио не сумел заставить его замолчать. Он хотел напоить его горячим, но тот не мог сделать ни глотка. Деспио всю ночь бодрствовал рядом с ним. Его уже не надо было сторожить. Сторожить было нечего. Маленький бретонец стал ничем.
В июне, по вечерам, в тебе вдруг просыпалась вера в людей и в целый мир. От девушек и от деревьев исходят такие ароматы, а воздух внезапно делается столь сладостным, что хочется все начать сначала, протереть глаза, поверить, что все злое приснилось, а боль — просто обман души. Наверное, по этой причине я и предложил бывшему жандарму пойти куда-нибудь перекусить. Он посмотрел на меня так, как будто я сказал что-то непристойное, и покачал головой. Надо думать, что, переворошив весь этот старый пепел, он потерял аппетит. По правде говоря, я тоже не хотел есть и предложил это только для того, чтобы сразу не расставаться, — такая меня душила тоска. Деспио поднялся, я даже не успел заказать еще выпивки. Он выпрямил свое большое тело, пригладил ладонями пиджак, поправил шляпу и взглянул мне прямо в глаза. По-моему, он в первый раз так посмотрел на меня, во всяком случае так резко.
— А вы, — спросил он меня, и в голосе его послышался скрытый упрек, — где вы были в ту ночь?
Я стоял перед ним как дурак. В одно мгновение Клеманс оказалась рядом со мной, я смотрел на нее. Она была все такая же прекрасная, прозрачная, но прекрасная. Что я мог сказать Деспио? Он стоял передо мной, а я с открытым ртом смотрел сквозь него в пустоту, где видел только Клеманс. Деспио пожал плечами, надвинул шляпу, повернулся ко мне спиной и, не попрощавшись, ушел. Ушел со своими сожалениями, оставив меня с моими. Я, так же как и он, знал, что в сожалениях можно жить, как в стране.