Доллары за убийство Долли [Сборник]

Клотц Жорж

Сименон Жорж

Левель Морис

Морис Левель

УЖАС

 

 

 

ГЛАВА 1. БЛЕСТЯЩАЯ ИДЕЯ ОНИСИМА КОША

— Так, значит, это решено? — проговорил Лёду, стоя на пороге своего дома. — Как только у вас будет свободный вечерок, черкните слово и приходите обедать ко мне.

— Непременно, благодарю еще раз за приятный вечер…

— Полноте, это мне надо благодарить вас… Поднимите хорошенько воротник, теперь холодновато. Вы знаете дорогу? Прямо по бульвару Ланн? До avenue Henri Martin. Если поторопитесь, вы, может быть, поспеете к последнему трамваю… Ах! Еще один вопрос: у вас есть револьвер? Тут места небезопасны…

— Не беспокойтесь, он всегда при мне; я привык к ночным экскурсиям по Парижу и по своей профессии знаком с приемами бродяг. Не провожайте меня дальше. Смотрите, какая великолепная луна. Я вижу все, как днем, не беспокойтесь!

Онисим Кош перешел тротуар и бодро зашагал посередине улицы. Когда он уже был на углу, то услышал голос своего приятеля, кричавшего ему:

— До скорого свиданья, я жду вас!

Он обернулся и ответил:

— Непременно, буду очень скоро.

Лёду, стоя на верхней ступени лестницы, посылал приветствия рукой. Фигура его выделялась темным силуэтом на светлом фоне освещенной передней.

От спящего садика, от домика с затворенными ставнями, от всей уютной и буржуазной обстановки, которая угадывалась за этой освещенной дверью, веяло какой-то провинциальной тишиной, тишиной далекой и семейной. И Онисим Кош, в котором десять лет парижской жизни не могли окончательно изгладить воспоминаний юности, лет, проведенных в глуши провинции, длинных зимних вечеров, безмолвных улиц с сонными домами, остановился на минуту, смотря на затворяющуюся дверь. Неизвестно почему он вспомнил «своих стариков», давно уже мирно спавших в этот поздний час, милый старый дом, далекую родину и простую и здоровую жизнь, которая была бы его уделом, если бы какой-то злой дух не заманил его в Париж, куда он приехал с радужными надеждами на успех и где должен был теперь довольствоваться местом репортера в утренней газете.

Он зажег папироску и не торопясь продолжал свой путь.

Тонкий обед, старое вино затуманили его голову, разбудили давно заснувшие надежды. В эту минуту, когда ничто не мешало его мечтам: ни стук машин, ни шелест бумаги, ни запах чернил, тряпок и сала, свойственный типографиям редакций, — ему почудился близким и возможным великий и неуловимый призрак: «Слава!»

И прежде ему приходилось не раз испытывать это же самое чувство. Сидя ночью в залитой огнями зале какого-нибудь ресторана, отуманенный вином, музыкой цыган, близостью оголенных женских плеч и сильными ароматами духов, среди всего этого смешения красок и звуков он вдруг неожиданно и ясно начинал сознавать, что на голову выше всей этой толпы, что создан для чего-то великого, и говорил себе:

— В эту минуту, если б у меня были под рукой перо, бумага и чернила, я написал бы бессмертные слова…

Увы, в такие минуты, когда человек чувствует в себе прилив творческой силы, перо, чернила и бумага обыкновенно отсутствуют… Так и теперь, в тишине этой зимней ночи, под раздражающими ласками холодного ветра, идеи и воспоминания проносились в его голове, почти не оставляя следа.

Где-то пробили часы: этого звука было достаточно, чтобы разогнать все его грезы. Прошлое любит являться в тишине, а ничто не напоминает более настойчиво о настоящем, как неожиданный бой часов.

— Вот тебе и на! Половина первого, я пропустил последний трамвай, а на извозчика трудно рассчитывать в этом глухом квартале!

Он прибавил шагу. Бульвар, обрамленный слева маленькими особняками, справа — закругленной массой укреплений, казался бесконечным. Изредка мерцали газовые фонари. Они одни, казалось, жили на этой одинокой дороге между спавшими домами, пригорками газона и голыми деревьями, которые даже не шелестели в эту тихую ночь.

В этом абсолютном покое, в этом полном молчании было что-то раздражающее. Проходя мимо одного бастиона, занятого жандармами, Онисим Кош замедлил шаги и заглянул в сторожевую будку. Она была пуста. Он пошел вдоль ограды. За решеткой расстилался совершенно белый двор, и на белизне его время от времени камешки бросали маленькую черную тень. Из конюшен доносились звон цепей и ржание лошадей.

Эти неясные звуки окончательно разогнали смутную тревогу, которая овладела им с начала дороги: Онисим Кош, мечтатель и поэт, исчез; оставался только Онисим Кош, неутомимый репортер, всегда готовый собрать свои доспехи и одинаково хладнокровно интервьюировать путешественника, вернувшегося с Северного полюса, или привратницу, которой казалось, что «она видела, как прошел убийца…».

Его папироска потухла. Он вынул другую и остановился, чтоб зажечь ее. Он собирался продолжать свой путь, когда увидел три тени, кравшиеся вдоль стены и приближавшиеся к нему. Во всякий другой момент он бы даже не обернулся. Но поздний час, этот глухой квартал и какой-то непонятный инстинкт заставили его остановиться. Он отступил в тень и, спрятавшись за дерево, начал смотреть.

Впоследствии он вспоминал, что в эту минуту, которая должна была стать решающей в его жизни, все его чувства странно обострились: глаза его пронизывали темноту и открывали в ней массу обычно незаметных подробностей. Ухо его различало малейший шелест. Хотя он был человеком храбрым и даже отважным, он все же ощупал рукой револьвер, и это прикосновение наполнило его радостной уверенностью. Тысяча неясных мыслей промелькнула в его голове. Ему отчетливо представилось то, что годами дремало в глубине его души. В течение нескольких секунд ему стала понятна тревога человека в опасности, который переживает между двумя ударами сердца всю свою жизнь; он узнал страшную угрозу близкой и неминуемой опасности, и отчаянное усилие человеческого организма, когда мускулы, чувства и разум достигают для защиты жизни высшего напряжения.

Тени все подвигались, то останавливаясь, то пробираясь быстрыми шагами. Когда они были всего в нескольких шагах от него, они пошли медленнее и остановились. Благодаря свету газового рожка ему легко было рассмотреть их подробно и следить за каждым их движением.

Их было трое: женщина и двое мужчин. Поменьше ростом держал в руках объемистый сверток, обмотанный тряпками. Женщина прислушивалась, поворачивая голову то направо, то налево. Как будто испугавшись какого-то невидимого свидетеля, они отступили, чтрбы выйти из освещенной полосы. Третий сначала оставался неподвижным, потом сделал шаг вперед и прислонился к фонарному столбу, закрывая глаза руками. У него был страшный вид: бледное лицо, впалые щеки, широкие руки, судорожно сжимающие лоб, на который спускалась блестящая прядь черных волос. Сквозь пальцы его рук просачивалась кровь и стекала вдоль щеки и подбородка до самого ворота одежды.

— Ну что же, — тихо проговорила женщина,^— чего ты стал?

Он проворчал:

— Мне больно!

Она вышла из темноты и подошла к нему. Маленький человек последовал за ней, положил сверток на землю и пробурчал, пожимая плечами:

— Есть время нежничать из-за пустяков!

— Хотел бы я послушать, что бы ты запел, если б тебя так разделали, как меня! На, взгляни!

Он отнял ото лба свои окровавленные руки и открыл страшную рану, широкой бороздой рассекавшую его лоб слева направо, перерезавшую бровь и веко, такое черное и вздутое, что глаза почти нельзя было различить.

Женщина взяла свой платок и жалостливо и осторожно приложила его к ране. Кровь на минуту остановилась, потом снова начала течь; тогда она вытащила из свертка несколько тряпок и наложила их на рану. Раненый скрежетал зубами, топал ногой, вытягивал свое грубое лицо. Другой проворчал:

— Не смей трогать мой узел!

— Как бы не так!.. — процедила женщина, отворачивая голову и продолжая возиться около раненого.

Маленький человек стал на колени и начал кое-как завязывать тюк, запихивая в него какой-то золоченый предмет, который не помещался, потом поднялся, взял ношу в руки и начал ждать. Только когда перевязка была закончена и женщина хотела вытереть руки о передник, он сказал, смотря на нее в упор:

— Стой! Это можно смывать, но не вытирать! Поняла?

Все трое опять вошли в тень и пошли дальше, не проронив больше ни слова, осторожно крадучись вдоль стены.

Кош увидел в последний раз рыжие волосы женщины, искривленный рот маленького человека и страшное лицо, наполовину закрытое окровавленными тряпками, затем они бросились в сторону, достигли укреплений и скрылись в ночной темноте.

Тогда Кош, который в продолжение всей этой сцены повторял себе: «Если они меня заметят, я погиб», вздохнул полной грудью, выпустил из руки револьвер и, убедившись, что он совершенно один, начал размышлять.

Сначала он подумал, что его друг Лёду был прав, говоря, что эти места небезопасны, и прибавил фразу, которую он часто писал в конце своих статей:

«Полиция никуда не годится».

И он решил выйти на середину улицы и поскорее дойти до avenue Henri Martin. Зачем из одного бессмысленного любопытства подвергаться опасности?

Но едва он отошел на несколько шагов, как инстинкт репортера, сыщика-любителя взял верх над благоразумием, и он остановился:

— Почтенное трио, с которым я только что познакомился, — сказал он сам себе, — совершило какое-то преступление. Какого рода преступление? Вооруженное нападение? Простое грабительство?.. Рана одного из них указывает скорее на первое предположение… но объемистый пакет, который тащил другой, заставляет меня остановиться на втором. Бродяги, обкрадывающие запоздалого прохожего, не находят обыкновенно у него ничего, кроме денег или случайных бумаг, драгоценностей, которые не могут в общей сложности составить такой обременительной ноши. У нас пока еще не принято гулять ночью со своей серебряной посудой или бронзой. Между тем, если зрение мне не изменило, мне показалось, что в пакете были завернуты металлические вещи. Чтобы ошибиться на этот счет, нужно было бы допустить, что мой слух так же несовершенен, как и глаза, так как я разглядел часовой циферблат и слышал, когда человек положил свою ношу на землю, звук, похожий на звон ударяющих друг о друга серебряных приборов. Что касается раны… Борьба и драка во время дележки?.. Удар о какой-нибудь твердый и острый предмет, мраморный камин, стеклянную дверь?.. Возможно… Во всяком случае, кража со взломом очевидна… В таком случае? В таком случае нужно выбирать одно из двух: или вернуться обратно и постараться выследить этих негодяев, или попытаться открыть дом, который они осчастливили своим посещением.

Но я уже потерял добрых десять минут, и теперь мои молодцы должны уже быть далеко. Допустив даже, что я их нагоню, один против трех я бессилен. Да и поимка их, в сущности, меня мало интересует; для этого у нас существует полиция. А вот найти ограбленный дом — это предприятие очень соблазнительное для любителя. Я точно могу определить, откуда пришло трио. Несмотря на ночь, моего зрения хватит метров на триста; на таком расстоянии приблизительно и появились три фигуры. С той минуты, как я их увидел, они ни разу не остановились до фонарного столба. Значит, я могу спокойно пройти эти триста метров, а потом посмотрим.

Он пустился в путь не торопясь, оборачиваясь время от времени, чтобы судить о пройденном расстоянии. Шаг его равнялся приблизительно семидесяти пяти сантиметрам; он отсчитал четыреста шагов и остановился. С этого момента он был в пределах возможного злодеяния. Если кража была совершена не доходя avenue Henri Martin, он был уверен, что найдет какие-нибудь следы. Он взошел на тротуар и пошел вдоль забора первого дома. Таким образом он очутился у затворенной калитки. Дом стоял в глубине сада, сквозь закрытые ставни виден был свет. Он, не останавливаясь, прошел дальше. Везде та же тишина, ни малейших признаков насилия. Он начинал уже отчаиваться, когда вдруг, толкнув одну калитку, почувствовал, что она подается под его рукой и отворяется.

Он поднял глаза. В доме царили полный мрак и тишина, и эта тишина показалась ему странно зловещей. Он пожал плечами и подумал: «Что мне мерещится? Как глупо давать волю воображению в то время, когда мне необходимо все мое хладнокровие?.. Но по какой странной случайности эта калитка не закрыта?..»

Калитка распахнулась настежь. Его глазам представился маленький садик с аккуратными клумбочками и тщательно расчищенными дорожками, светлый песок которых казался золотым при ласковом свете луны. Им начинало овладевать теперь сомнение, такое сильное, что он решил идти дальше… Все это, вероятно, было вымыслом. Эти бродяги были, может быть, честными рабочими, возвращающимися домой… и на которых напали хулиганы… Что, собственно, они сказали такого, чтоб возбудить подозрения? Их манеры были подозрительны, их лица зловещи? Но, может быть, и он сам показался бы страшным, явившись так внезапно из мрака ночи?..

Драма мало-помалу принимала вид водевиля. Оставался сверток… А если в нем ничего не было, кроме старых часов и ломаного железа?..

Ночь — странная спутница. Она окутывает все предметы фантасмагорическим покрывалом, которое солнце срывает в одну минуту. Страх все изменяет, созидая целые сказки, годные разве для малых детей. Никто не знает в точности, когда именно он закрадывается в ум. Думаешь, что еще владеешь рассудком, а между тем страх давно начал там свою разрушительную работу. Говоришь себе: «Я хочу того-то, я вижу это…» А страх уже все перевернул в нас и царит властелином. Мы видим его глазами, мы чувствуем, как его когти впиваются в наше тело… Скоро мы обращаемся в жалкую тряпку, и вдруг смертельный трепет пробегает по всем нашим членам; мы делаем отчаянное усилие, чтобы вырваться из его рук. Напрасный труд: самые храбрые скорее всего побеждены. Наступает тяжелая минута, когда произносишь страшные слова: «Я боюсь!..», хотя давно стучал зубами, не решаясь сознаться в этом.

Онисим Кош сделал шаг назад и громко произнес:

— Ты боишься, милый друг.

Он остановился, стараясь определить впечатление, которое эти слова должны произвести на него. Ни один мускул его тела не содрогнулся.

Руки его остались спокойно в карманах. Он не почувствовал даже того легкого удивления, которое обыкновенно испытываешь, услышав в тишине свой собственный голос. Он продолжал смотреть прямо перед собой и вдруг подался вперед: на желтом песке аллеи ему почудились следы ног, местами ясные, местами затертые другими следами. Он вернулся к калитке, нагнулся и взял в руку горсть песка; это был очень мелкий и сухой песок, который должен был разметаться от малейшего ветерка. Он раскрыл пальцы, и песок рассыпался светлой пылью. И вдруг все его сомнения и все теории насчет страха и фантастических образов, внушаемых им, разом рассеялись. Никогда ум его не был более ясным, никогда он не чувствовал в себе такой спокойной уверенности. Ум его работал, как добросовестный работник, который быстро справляется со своим делом и с последним ударом молота берет в руки окончательную работу и с удовольствием осматривает ее.

Он овладел собой, собрал все свои неясные мысли. Все, что минуту назад казалось ему химерическим, опять представилось ему более чем правдоподобным, верным. Он почувствовал уверенность, основанную на ясных доказательствах. Он отбросил гипотезы и обратился к неоспоримым фактам, которые не могли более быть изменены его воображением. Делая последовательные выводы — логические на этот раз, — он дошел до того исходного пункта, с которого начал на основании простого впечатления.

Кто-то проходил по песку аллеи, и проходил недавно, так как иначе ветер непременно размел бы следы. Мужчины и женщина были тут. Никто, кроме них, не переступал порога этого дома. Угаданная им тайна скрывалась за этими молчаливыми стенами, во мраке этих комнат с закрытыми ставнями. Невидимая сила толкнула его вперед.

Он вошел.

Сначала он подвигался с осторожностью, стараясь не наступать на следы. Хотя он знал, ч;о малейший ветерок их уничтожит, он придавал им слишком много значения, чтобы самому затоптать их. Грабители, сами того не зная, оставили свои визитные карточки, самый неумелый провинциальный сыщик отнесся бы к ним с должным уважением. Он отсчитал двенадцать ступеней, очутился на небольшой площадке и освидетельствовал стену: все гладкий камень. Он поднялся еще, отсчитал еще одиннадцать ступеней и не нашел больше никакой преграды: путь был свободен. Теперь нужно было ориентироваться, а прежде всего возвестить о своем присутствии во избежание неприятных последствий.

Видно, обитатель или обитатели этого дома очень крепко спят, если не слышали его шагов. Лестница трещала не один раз, когда он поднимался. Несмотря на все его предосторожности, дверь тоже скрипнула, когда он ее затворял. Кто знает, не притаился ли кто-нибудь за дверью, чтобы встретить его выстрелом из револьвера? Он проговорил тихо, чтобы никого не испугать:

— Кто тут?..

Никакого ответа. Он повторил немного громче:

— Здесь нет никого?..

Подождав несколько секунд, он прибавил:

— Не бойтесь, отворите…

Опять молчание.

«Черт возьми, — подумал он, — все в доме спят. Это непредвиденное обстоятельство осложняет мою задачу. Но все же я не хочу быть искалеченным из-за любви к искусству».

Он подумал минуту, потом произнес, на этот раз громко:

— Отворите! Полиция.

Эти слова заставили его улыбнуться. Что за идея назвать себя «полицией»?.. Онисим Кош — полицейский! Онисим Кош, всегда отмечающий все промахи полиции, всегда высмеивающий служебный персонал! Вот смех-то!.. Полиция (и он начал громко хохотать) не думает ни о нем, ни о грабителях. В эту минуту два сонных полицейских, наверное, прогуливаются где-нибудь по тихим закоулкам, подняв капюшоны и заложив руки в карманы. Другие сидят в участке около дымящей печки, в комнате, наполненной табачным дымом, запахом кожи и мокрого сукна, играют в дурака засаленными картами и поджидают, чтобы им привели какого-нибудь запоздалого пьяницу или молочника, пойманного за фальсификацией своего товара, чтобы засадить их в кутузку.

Вот что такое полиция в действительности. Он же, Онисим Кош, был тем, чем она должна была бы быть: бдительным и добросовестным стражем, решительным и ловким, способным охранять спокойствие жителей. Какая параллель! Какой урок и какой пример!.. Он уже мысленно читал статью, которую напишут завтра, и радовался, представляя себе, вытянутые лица чинов полиции. Он, простой журналист, научит их их ремеслу! Статья будет иметь сенсационное заглавие, много многозначительных намеков… Какой успех!..

Но магическое слово «полиция» осталось без ответа, как и другие. Никакой шепот не прервал величавого молчания. Кош подумал, что его уловка не удалась, что опасность оставалась все та же. Одно, что его успокаивало, это то, что глаза его, привыкнув к темноте, начинали мало-помалу различать предметы. Неподалеку от себя он заметил слабый свет. Он сделал несколько шагов вперед и очутился около окна. Луч луны проникал между закрытыми створками ставен. Через отверстия в них он мог увидеть маленькую полоску сада и другую, более темную, — бульвара.

Но он недолго любовался небом, усеянным звездами и залитым лунным светом. Тишина, медленные движения и бесконечные предосторожности не подходили к его страстной натуре, его боевому темпераменту. Он уже был поочередно терпеливым, хитрым, робким, почти трусливым… Но всему есть конец: он вошел в этот дом, чтобы узнать все, и знать он будет.

И, сделав пол-оборота, он положил руку на стену и, нащупав дверь, схватил ручку и притянул к себе, чтоб ее не могли отворить изнутри, затем скорее закричал, чем проговорил:

— Ради Бога! Не бойтесь и не стреляйте!

Он сосчитал до трех и, не получив ответа, с силой распахнул дверь. Он ожидал встретить сопротивление; наоборот, увлеченный своим собственным усилием, он упал головой вперед и ударился обо что-то лбом. Желая удержаться, он схватился за стул, который с шумом полетел на пол. «Ну, теперь уж должны меня услышать, — подумал он, — наконец-то!..»

Но не раздалось ни одного голоса, никакой шепот не разбудил тишину ночи, ничто не шелохнулось.

— Кажется, воры были хитрее меня, — сказал он сам себе, — дом был пуст, и они это знали, мошенники. Они похозяйничали сколько им было угодно и даже не нашли нужным, уходя, затворить за собой двери. Вот почему я так легко вошел.

Его рука нащупала на стене электрический выключатель и повернула его. Вспыхнувший свет на минуту ослепил его, но когда он открыл глаза, то зрелище, которое он увидел, было так неожиданно и ужасно, что он почувствовал, как волосы на голове становятся дыбом, и с трудом подавил крик ужаса.

В комнате царил невозможный беспорядок. В открытом шкафу видны были кипы развороченного белья, с полок свисали простыни, как будто выдернутые и запачканные красным. Из выдвинутых ящиков были выброшены бумаги, тряпки, старые коробки, которые теперь валялись на полу. На стене, обтянутой светлой материей, недалеко от занавески, отпечаталась рука, совершенно красная, с растопыренными пальцами. Каминное зеркало, треснувшее во всю длину, было расколото в середине, и осколки стекла блестели на паркете. На умывальнике валялись обрывки белья и веревок вперемежку с измятыми конвертами; таз был до краев наполнен красной водой, и брызги того же цвета пятнали белый мрамор. Скрученное полотенце носило те же следы: все было разрушено, все было красно. Наконец, поперек кровати, опрокинувшись' назад, с раскинутыми руками, из которых одна сжимала горлышко бутылки, осколки которой поранили ему ладонь, лежал человек с перерезанным горлом. Ужасная рана шла от левого уха почти до грудной кости, кровь заливала подушки, простыни и покрывала стены и мебель кровавым дождем. При резком свете электричества эта безмолвная комната имела скорее вид бойни.

Онисим Кош одним взглядом охватил всю эту сцену, и ужас его был таков, что он должен был прислониться к стене, чтобы не упасть, а затем призвать всю свою энергию, чтобы не пуститься в бегство. Кровь бросилась ему в голову, мороз пробежал по коже, и холодный пот заструился по спине.

Ему не раз приходилось случайно, из любопытства или в силу своей профессии видеть страшные картины, но никогда еще он не испытывал подобного ужаса, так как всегда до сих пор он знал, что увидит или, по крайней мере, «что он что-то увидит». Наконец, он бывал не один, близость других людей, делающая храбрымй самых трусливых, придавала ему бодрости и помогала преодолевать отвращение. Теперь он впервые находился совершенно неожиданно и один в присутствии смерти… и какой смерти!..

Но все же он выпрямился. Разбитое зеркало отразило его фигуру. Он был мертвенно-бледен, темные круги окружали его глаза, пересохшие губы судорожно кривились, на лбу выступили капельки пота, а около правого виска видны были красное пятно и тоненькая струйка крови.

Совершенно забыв о своем падении и ушибе, он подумал сначала, что пятно было на зеркале, а не на его виске. Он наклонил голову, набок — пятно тоже переменило место. Тогда на него напал безумный страх. Не страх смерти, тишины и убийства, но неясный, необъяснимый страх чего-то сверхъестественного, какого-то внезапного сумасшествия, овладевающего им. Он бросился к камину и, цепляясь руками за мрамор, вытянув шею, впился глазами в свое изображение. Он вздохнул с облегчением. Вид ранки вернул ему память. Он почувствовал боль ушиба и обрадовался этой боли. Он вынул платок и вытер кровь, текшую по его щеке до самого ворота. Ранка была пустяшная: разрез сантиметра в два длиной, окруженный синевато-красной припухлостью величиной с двухфранковую монету. В это мгновение — прошло немногим более минуты с его прихода в эту комнату — он подумал о неподвижном теле, распростертом на кровати, об ужасной его ране, об этом искаженном ужасом лице, ушедшем в белизну подушек, с его вытянутым вперед подбородком и почти совершенно перерезанной шеей, изображение которого отражалось в зеркале рядом с его собственным. Он направился к кровати, давя ногами осколки стекла, и наклонился над ней.

Вокруг головы крови почти не было, но затылок и плечи почти утопали в застывшей кровяной луже. С бесконечными предосторожностями он взял в руки голову и приподнял ее; рана широко раскрылась, подобно ужасным губам, из которых вытекли несколько капель крови. Большой сгусток прилип к волосам и тянулся, следуя движению головы. Он тихо опустил голову. Она сохранила в смерти выражение беспредельного ужаса. Глаза, еще блестящие, пристально куда-то смотрели. Свет электрической лампы зажигал в них два огонька, около которых Онисим Кош различал два маленьких изображения, бывших его изображением. В последний раз зеркало этих глаз, видевших убийц, отражало человеческое лицо. Смерть сделала свое дело, сердце перестало биться, уши — слышать, последний крик замер на этих судорожно искривленных губах… Это остывающее тело никогда более не затрепещет ни от ласки поцелуя, ни под гнетом страдания.

Внезапно между этим мертвецом и им встал другой образ: трио бульвара Ланн. Он ясно увидел маленького человека с голубым свертком, раненого с его полузакрытым глазом, животным выражением лица и женщину с рыжими волосами. Он услышал опять резкий и наглый голос, говоривший: «Это можно смывать, но не вытирать». И вся драма показалась ему страшно ясной. Пока женщина караулила, оба негодяя, взломав замки, поднялись на первый этаж, где, как они знали, находятся ценности. Старик внезапно проснулся и начал кричать; тогда они бросились на него; он, чтобы защититься, схватил бутылку и, ударяя ею наугад, ранил в лоб одного из нападавших. Судя по пролитой крови и перевернутой мебели, борьба длилась еще несколько минут. Наконец несчастный прислонился к своей постели; тогда один из убийц схватил его за ворот рубахи, на которой остались красные следы его пальцев, и повалил на спину, в то время как другой одним ударом перерезал ему горло. Затем начались грабеж, лихорадочные поиски денег, бумаг, ценных вещей, потом бегство…

Онисим Кош повернулся, чтобы резюмировать в своем уме всю картину. На столе стояли три стакана с остатками вина. Совершив злодеяние, убийцы, видно, не сразу скрылись; уверенные в своей безопасности, они еще выпили. Затем вымыли руки и ушли.

Внезапно бешенство овладело репортером. Он сжал кулаки и пробормотал:

— О, гадины! Гадины!

Что ему теперь делать? Идти за помощью? Звать?

К чему? Все было уже кончено, все бесполезно. Он стоял неподвижно, растерянный, весь поглощенный ужасом увиденного. И вдруг он мысленно последовал за убийцами. Они ему представились сидящими в каком-нибудь чулане, делящими добычу и перебирающими окровавленными пальцами украденные вещи. И опять он прошептал:

— Гадины! Гадины!

Им овладело непреодолимое желание отыскать их и увидеть не ликующими и свирепыми, какими они должны были быть за этим столом, рядом с этим трупом, но бледными, разбитыми, дрожащими от страха, на скамье подсудимых, между двумя жандармами. Он вообразил себе их отвратительные лица, когда им будут читать смертный приговор, и их шествие на гильотину при бледном свете раннего утра. Закон, сила, палач показались ему великими, грозными и справедливыми. Потом вдруг, внезапным поворотом мысли, этот закон, эта сила, эта карающая рука представились ему жалкими фантомами, над которыми смеются преступники. Полиция, не способная охранить безопасность жителей, не умеет даже поймать преступников. Хотя она изредка и останавливает кого-нибудь, но это делается наугад, когда случай помогает ей. Но на одного пойманного негодяя сколько безнаказанных преступлений! Хорошая полиция должна располагать не глупыми силачами, но тонкими умами, настоящими артистами, людьми, смотрящими на свою службу скорее как на спорт, чем на ремесло. Если только преступник не сделает какого-нибудь грубого промаха, он уверен в своей безнаказанности. Человек, не оставляющий за собой улик, может совершенно спокойно грабить и убивать. Раз преступление открыто, полиция ищет жертву между окружающими, старается узнать ее жизнь, рассматривает бумаги. Если убийца не имел никакого важного отношения к своей жертве, то после нескольких месяцев поисков и после того, как следователь засадил в тюрьму какого-то несчастного, невиновность которого наконец доказана, дело сдается в архив, а преступники, поощренные удачей, продолжают свою работу, каждый раз все более смелые и неуловимые, так как промахи полиции научили их искусству не давать себя накрыть.

А между тем существует ли более увлекательная охота, чем охота на человека? На основании приметы, неуловимой для других глаз, уметь пережить целую драму до самых мельчайших подробностей. Начать с отпечатка, с обрывка бумажки, с передвинутой вещицы и дойти до главных фактов! По положению трупа угадать жест убийцы; по ране — его профессию, его силу; по часу, когда преступление было совершено, привычки убийцы. Простым анализом фактов воссоздать целую картину, подобно тому как натуралист воссоздает по одной кости скелета всю фигуру какого-нибудь допотопного животного… Какое это торжество! Едва ли изобретатель, день и ночь работающий в своей лаборатории над разрешением какого-нибудь вопроса, испытывает большее удовлетворение!.. Ведь цель, к которой он стремится, неподвижна. Он знает, что истина одна и неизменна, что никакие обстоятельства не имеют на нее влияния, что с каждым шагом он к ней приближается; он знает, что подвигается хотя медленно, но верно; что если путь, который он избрал, правилен, то решение не может в последнюю минуту ускользнуть от него. Для полицейского, наоборот, это сплошная тревога, найденный было след, оказавшийся неверным; цель, казавшаяся только что близкой, внезапно исчезающая, постоянно осложняющаяся загадка, с решением то удаляющимся, то опять приближающимся и опять ускользающим; это победный крик, внезапно застывающий в горле, жизнь ускоренная, сверхъестественная, составленная из надежд, беспокойств и разочарований; это борьба против всего, против всех, требующая одновременно и знания ученого, и хитрости охотника, и хладнокровия полководца, терпения, мужества и того высшего инстинкта, который один создает великих людей и приводит к великим делам. Как бы я хотел, думал Кош, узнать, пережить эти необычайные ощущения; я бы хотел быть среди глупой своры полицейских, которые будут завтра обыскивать это место, ищейкой, бегущей по верному следу. Мне бы хотелось, невзирая на опасность, без чьей-либо помощи, одному приняться за это дело и показать им всем это необыкновенное явление: человек, один, без всяких средств, не имеющий другой поддержки, кроме своей крепкой воли, других сведений, кроме тех, которые он сам сумел собрать, доходящий до истины и без шума, без борьбы объявляющий в один прекрасный день:

«В таком-то часу, в таком-то месте вы найдете убийц. Я говорю, что они будут там не потому, что случай навел меня на их след, но потому, что они не могут быть в другом месте по одной той причине, что обстоятельства, созданные мною, заставили их попасться в сети, расставленные мною и в которых они с каждым днем все более запутываются. Я посвящу этому делу все необходимое время, дни, ночи в продолжение недель и месяцев. Таким образом я узнаю наслаждение быть тем, кто ищет и находит. Что рядом с этим волнения игры, опьянение успехом! Я испытаю все наслаждения, слитые в одном… Все?.. Нет, все, кроме одного: страха… Страха, удесятеряющего силы, убивающего понятие о времени… Но, значит, существует наслаждение высшее, чем преследовать?.. Да! Быть преследуемым».

Какие чувства должен испытывать зверь, за которым гонятся собаки?

Что должен испытывать затравленный зверь, бегущий куда глаза глядят, ударяющий головой о ветки деревьев, разрывающий бока о терновник? Какую повесть ужаса он мог бы рассказать, если б умел мыслить и понимать! Все это должен перечувствовать преступник, знающий, что его открыли, которому чудится, что из-за каждого угла вот-вот появится полиция, для которого дни тянутся без конца, а ночи проходят в страшных снах. Если он крепкий духом человек, то какую он должен испытывать хотя короткую, но сильную радость, когда ему удастся прб-вести своих преследователей, направить их на ложный след и перевести дух, наблюдая, как они ищут, волнуются, то останавливаются, то опять идут дальше, пока их чутье не вернет их на правильный путь!.. Вот это настоящая борьба, борьба человека с человеком, беспощадная война, с ее опасностями и хитростями. Тут сказывается весь инстинкт зверя: эта картина тех ужасных битв, в которых борются все живые существа с тех пор, как свет существует и нужно завоевывать ежедневную добычу. Не эта ли страшная игра составляет первые радости ребенка? Играя в прятки, он, сам того не зная, привыкает к войне из-за засад, этой настоящей партизанской войне, истощающей армии больше, нежели двадцать сражений…

Вопрос сводится к тому: в моей погоне за новыми ощущениями какую роль мне избрать — роль охотника или дичи? Роль полицейского или преступника? Сотни других людей, до меня, делались сыщиками-любителЯми, но никто не пробовал взять на себя роль виновного. Я выбираю ее. Конечно, не имея ничего на совести, я не сумею понять душевных мук убийцы, но я испытаю вполне удовольствие хитрить с полицией. Игрок с пустым карманом, я буду подмечать на лице моего партнера все волнения игры. Ничем не рискуя, я ничего не потеряю, а могу, наоборот, только выиграть. А если благодетельный случай захочет, чтобы меня арестовали, я буду, как журналист, обязан полиции самой сенсационной статьей, когда-либо выходившей из печати и которую можно будет так озаглавить: «Воспоминания и впечатления убийцы». Все двери, пороги которых не переступал до сих пор никто из моих товарищей, откроются передо мной. Я познакомлюсь с тюрьмой, с арестантской каретой и с наручниками. Я смогу описать, не боясь опровержений, каков тюремный режим, как обращаются с заключенными, к каким средствам прибегает судья, чтобы вырвать признание. Одним словом, если это будет необходимо, я произнесу самый сильный и справедливый обвинительный акт против двух грозных сил, которые зовутся полицией и магистратурой! Одной великои идеи достаточно для целой жизни. Если моя идея не сделает меня знаменитым, то я буду не я! Кош, милый друг, с этой минуты ты для всего мира убийца с бульвара Ланн! Пролог кончен. Начинается первый акт. Внимание!»

 

ГЛАВА 2.

БУЛЬВАР ЛАНН, 29

Онисим Кош внимательно осмотрелся кругом, убедился, что оконные занавески плотно задернуты, прислушался, не идет ли кто-нибудь, и наконец, успокоенный, что ему никто не помешает, снял пальто, положил его на кресло вместе с палкой и шляпой и начал размышлять.

Ему предстояло теперь создать во всех подробностях mise en scène преступления Онисима Коша, и для этого первым долгом нужно уничтожить все, что могло навести на след настоящих преступников.

То, что после открытия трупа больше всего привлекало внимание, были три стакана, забытые на столе. Оставивши их, убийцы сделали важный промах. Их небрежность могла доставить полиции драгоценные сведения. Там, где один человек пройдет незамеченным, трое попадутся. Итак, он вымыл стаканы, вытер их и, увидев отворенный шкаф со стоящим в нем стеклом, поставил и их туда же. Затем взял начатую бутылку, потушил электричество, чтобы его не могли увидеть с улицы, отдернул занавеску, открыл окно, ставни и бросил ее изо всех сил. Он видел, как она закружилась в воздухе и упала по ту сторону улицы. Звук разбитого стекла разбудил на минуту тишину ночи. Он отскочил и прикусил губу:

— Что, если кто-нибудь услышал?.. Если придут сюда?.. Если найдут меня здесь, в этой комнате?..

Внезапный жгучий страх охватил его при этой мысли, приковал к месту, останавливая дыхание. В одну минуту его бросило в жар, потом в холод… Он впился глазами в ночь, прислушался к тишине… Ничего. Тогда он закрыл ставни, окно, задернул занавеску, ощупью нашел выключатель и пустил свет.

Странное дело! Его пугала только темнота. При свете все его тревоги исчезали. Это показывало, что он не настоящий преступник, так как вид жертвы скорее успокаивал, чем увеличивал его страх. В темноте он начинал чувствовать себя почти виновным — при ярком же свете электричества вся картина преступления теряла свой ужас в его глазах. Он подумал, как жестоки и мучительны должны быть страх и угрызения совести и какая ему понадобится недюжинная сила воли, чтобы удачно симулировать их.

«Мне придется, — подумал он, — употребить такие же усилия, чтобы не дать угадать мою невиновность, как виновному, чтобы скрыть свое преступление».

Прибрав стол, он направился к умывальнику. Тут беспорядок был таков, что невозможно было допустить, чтобы это было дело рук одного человека.

Говорят, предметы выдают тайну рук, трогавших их. Довольно было взглянуть на расположение полотенец, чтобы догадаться, что они брошены несколькими лицами: преступник, когда он один, не вынимает для своего личного употребления столько вещей. Если не рассудок, то инстинкт принуждает его к быстроте. Поэтому, так как при случае все улики должны были быть направлены на него, необходимо было, чтобы даже в преступлении проглядывал аккуратный человек. Такой педант, каким он был, никогда не скомкал бы так полотенца. У людей, с детства привыкших к чистоте и элегантности, даже в минуты безумия остается неясная потребность порядка и опрятности. Преступление светского человека не может походить на преступление бродяги. Происхождение указывается в самых незначительных подробностях. Ему вспомнился один случай во время террора: аристократ, переодетый до неузнаваемости и обедающий в простом кабачке вместе с санкюлотами и вязальщицами, выдает себя манерой держать вилку. Казалось бы, обдумал все… кроме необходимой мелочи. Преступник изменяет свой почерк, скрывает свою личность, но опытный глаз тотчас замечает среди искривленных букв, искаженных линий, умышленно измененных нажимов характерную букву, типично поставленную запятую, и этого достаточно, чтобы открыть подлог.

Он методично привел все в порядок, стер кровавую руку на стене, сцарапал на комоде след от удара подбитого гвоздями каблука, но оставил нетронутыми все брызги крови. Чем больше их будет, тем покажется более продолжительной борьба. Вскоре ничего не осталось от улик, оставленных «теми другими». В искусственной обстановке преступление становилось анонимным убийством, не оставалось ни малейшего следа для облегчения действий полиции. Теперь нужно было сделать из него преступление определенной личности, придать ему особую окраску — одним словом, забыть в этой комнате какую-нибудь вещь, которая могла бы послужить основой для розыска. Тут требовалось действовать осторожно, не впасть в грубый обман, легко заметный; нужно было, чтобы вещь могла быть забытой… Кош вынул носовой платок и бросил его возле кровати, потом, подумав, поднял его и посмотрел метку: в одном углу перевитые М и Л. Он задумался. М Л?.. Это не мой платок; потом улыбнулся, вспомнив, что платки вечно теряются и что можно почти сосчитать число своих знакомых по разрозненным платкам, находящимся в вашем шкафу… Его палка — бамбук с серебряным набалдашником, привезенная ему из Тонкина, — была слишком особенная, слишком заметная…

Он посмотрел вокруг себя, на себя. Колец он не носил; его рубашка была застегнута простыми фарфоровыми запонками, подражающими полотну, купить которые можно в каждой лавчонке. Оставались запонки у рукавов, но ими он дорожил, не ради их стоимости — она была пустяшная, но как дорожат иногда безделицами, к которым привыкли и с которыми сдружились. И потом, запонки нельзя забыть… их можно вырвать…

Он ударил себя по лбу:

— Вырвать! Великолепно! Если поднимут запонку на ковре, скажут: «Во время борьбы жертва, вцепившись в руку убийцы, разорвала рукав его рубашки и сломала запонку. Убийца ничего не заметил и скрылся, не подозревая, что оставляет за собой такую улику».

Таким образом все делается вполне правдоподобным.

Отвернув рукав, он взял внутреннюю сторону левой манжетки в руку, схватил правой, свободной рукой наружную сторону и, дернув ее резким движением, разорвал цепочку, которая упала на пол вместе с маленьким золотым шариком с бирюзой посередине. Другая половина запонки осталась в петле; он ее вынул и положил в карман жилета. Но второпях он не заметил, что его пальцы были запачканы кровью и что он запятнал ею свою рубаху и белый жилет. Затем он вынул из внутреннего кармана конверт с надписанным его адресом и разорвал его на четыре неравных куска.

На одном было написано:

Monsieur Ou

На другом: èsi

На третьем: ue de

На четвертом: Е. V.

Coche

Douai

Этот последний обрывок слишком ясно указывал на него; он сделал из него шарик и проглотил. Потом обгрыз зубами на первом обрывке две начальные буквы своего имени; в результате получилось три почти непонятных клочка, но по которым все же, при старании, можно было восстановить имя мнимого убийцы. Как ни трудна была эта работа, все же она была возможна. Как честный игрок, он давал шанс противникам, не открывая вполне своих карт. Он бросил все три обрывка бумаги куда попало. Один из них упал почти на середину стола. Два других пристали к ковру. Чтобы быть уверенным, что их не примут за обрывки писем, принадлежащих убитому, он подобрал все другие разбросанные бумаги и положил в ящик, который затем запер. После этого, окинув внимательным взглядом всю комнату, чтобы убедиться, что ничего не забыл, он надел пальто, пригладил цилиндр рукавом, прикрыл запятнанной кровью салфеткой лицо покойника, глаза которого, теперь уже стеклянные, казались немного ввалившимися, потушил электричество, вышел из комнаты, прошел неслышными шагами коридор, спустился с лестницы и очутился в саду.

Проходя по дорожке, он тщательно загладил следы ног, уже несколько занесенные песком, и осторожно пошел, ступая одной ногой только по песку, а другой — по затверделой земле клумбы, добрался до калитки, открыл ее и вышел наконец на улицу. Неподвижные тени тянулись через всю дорогу. Ни малейшего шороха, ни малейшего аромата цветов не проносилось в тишине этой бесконечно непроницаемой ночи. Далеко где-то завыла собака. И тишина наполнилась непонятной грустью. Кош вспомнил старушку няню, говорившую ему в детстве, когда в деревне завывали так собаки:

«Это они воют, чтобы дать знать Святому Петру, что душа покойника стучится в двери рая».

Непонятная сила воспоминаний! Вечное детство души! Кош вздрогнул, представив себе время, когда маленьким ребенком он зарывался в подушки, чтобы не слышать жалобных стонов, носившихся ночью в саду, и на минуту почувствовал теплоту материнских губ, так часто касавшихся его лба.

Потом все смолкло. Он посмотрел на часы — был час ночи. В последний раз он окинул взглядом дом, где только что пережил такие необычайные минуты, вернулся к решетке, раздвинул концом палки плющ, закрывавший номер, и прочитал: 29.

Он повторил два раза: 2; 9! 2; 9! Сложил цифры, чтобы иметь механический способ их вспомнить, повторил: 9 и 2 равно 11, потом начал припоминать, нет ли какой-нибудь хорошо знакомой цифры, совпадающей с ней, и, вспомнив, что день его рождения 29 числа, пошел дальше, уверенный теперь, что не забудет. Он дошел до конца бульвара, не встретив ни души. Впрочем, он шел, не глядя по сторонам, слишком взволнованный, чтобы связно думать, стараясь разобраться в своих впечатлениях. Все до такой степени спутывалось и сливалось в его голове, что он не мог ясно себе представить план дальнейших действий. Его жизнь раздваивалась или, во всяком случае, разом сильно изменялась. Одна минута неуверенности, один неправильный шаг могли разрушить все его планы. Будучи невиновным, но желая казаться подозрительным, он мог себе позволить только промахи виновного.

Недалеко от Трокадеро он встретился с парой, тихо шедшей вдоль улицы. Обогнав их, он обернулся и, смотря на их удаляющиеся фигуры, подумал:

«Вот идут люди и не подозревают, что в нескольких шагах отсюда совершено преступление. Кроме убийц я один знаю об этом».

Он почувствовал некоторую гордость при мысли, что он единственный обладатель такой тайны. Сколько времени продолжится это? Как скоро убийство будет открыто? Если убитый, как можно предполагать, жил один, не имея ни горничной, ни кухарки, некоторое время могло пройти, прежде чем его отсутствие будет замечено. Как-нибудь утром какой-нибудь поставщик позвонит у двери; не получая ответа, он позвонит еще, войдет. У него захватит дыхание от ужасного запаха. Он поднимется по лестнице, войдет в комнату и там…

Поспешное бегство, отчаянные крики: «Помогите! Убийство!» — вся полиция на ногах, вся печать занята отысканием убийцы, публика страстно заинтересована сенсационным преступлением, сразу увеличившим выпуск газет, так как тайна, окружающая это убийство, конечно, придаст ему особенное значение. В это время он, Кош, будет жить своей обычной жизнью, продолжать свои обычные занятия, нося свою тайну с радостью скряги, ощущающего в кармане ключ от сундука, в котором хранятся его сокровища. Человек тогда только вполне сознает свою нравственную силу, когда становится хранителем хотя бы частички окружающей его тайны. Но в то же время какая это тяжелая ответственность! Каким гнетом она ложится на ваши плечи, и какое должно поминутно являться искушение крикнуть:

— Вы находитесь в полном неведении, а я все знаю!

Он не раз среди бела дня пройдется по бульвару Ланн и, смотря на людей, проходящих мимо дома, где совершено преступление, доставит себе удовольствие поднять глаза и сказать себе:

— За этими закрытыми ставнями лежит труп убитого.

Он продолжал размышлять:

«Мне стоит сказать одно слово, чтобы разжечь любопытство всех этих проходящих мимо людей… но я не скажу этого слова. Я должен предоставить все случаю. Он заставил меня выйти из дома моего друга в тот именно момент, который был нужен, чтобы я мог узнать эту тайну; пусть он же и назначает минуту, когда все должно открыться».

Рассуждая таким образом, он дошел до какого-то кафе. Сквозь запотевшие стекла он увидел несколько мужчин, собирающихся играть в карты, и спящую за конторкой кассиршу. Около печи свернулся клубком толстый кот. Один из официантов, стоя позади играющих, следил за игрой, другой рассматривал иллюстрированный журнал.

Дул сильный ветер. От этого простенького кафе веяло теплом и спокойствием. Кош, начинавший уже дрожать от усталости, волнения и холода, вошел и сел за маленький столик. Приятное ощущение тепла охватило его. В комнате стояло облако табачного дыма с примесью запаха кухни, кофе и абсента (полынного вина), усиленного жаром, исходящим от печки; этот запах, который он обыкновенно не мог выносить, показался ему особенно приятным. Он спросил себе чашку кофе с коньяком, потер от удовольствия руки, взял рассеянно какую-то вечернюю газету, валявшуюся на столе, потом вдруг отбросил ее, вскочил и произнес, не замечая, что говорит почти громко:

— Sapristi!..

Один из игроков повернул голову; официант, стоявший у кассы, думая, что обращаются к нему, подбежал с вопросом:

— Что прикажете?

Кош махнул рукой:

— Нет… Мне вас не нужно… Впрочем, скажите, есть ли у вас здесь телефон?

— Конечно! В конце коридора, дверь направо.

— Спасибо.

Он пробрался между столами играющих, прошел коридор, закрыл за собой дверь и нажал кнопку. Долго не отвечали; он начал сердиться. Наконец раздался звонок. Он приблизился к аппарату и спросил:

— Алло! Дайте мне 115—92 или 96…

Он прислушался к переговорам станции, к электрическим звонкам, наконец послышалось:

— Алло! Кто говорит?

Он изменил голос:

— Это номер 115—92?

— Да. Что вы желаете?

— Газета «Солнце»?

— Да.

— Мне бы хотелось переговорить с секретарем редакции.

Его прервал голос с центральной станции, спрашивающий какой-то номер.

— Алло! Алло! — рассердился Кош. — Оставьте нас, monsieur, отойдите… Мы говорим… Алло! «Солнце»?.. Да? Пожалуйста, попросите к телефону секретаря редакции.

— Невозможно, он размечает номер, его нельзя беспокоить.

— По важному делу.

— Тогда, может быть; но кто вызывает?

«Черт возьми, — подумал Кон1,— этого я не предвидел!»

Но он не задумался:

— Редактор, Шенар.

— Это другое дело… Я сейчас позову его. Не разъединяйте.

Из телефона доносились неясное гудение, шуршание бумаги, весь тот привычный гул, который Кош в продолжение десяти лет слышал каждую ночь в один и тот же час, когда, окончив работу, собирался уходить домой.

— Господин редактор?

Послышался голос секретаря, видимо, запыхавшегося…

— Нет, — ответил Кош, продолжая изменять свой голос, — извините меня, но я не редактор вашей газеты. Я воспользовался его именем единственно, чтобы вызвать вас, так как имею сообщить вам нечто весьма важное и не терпящее ни малейшего отлагательства…

— Но кто же вы такой?

— Вам совершенно безразлично, назовусь ли я Дюпоном или Дюраном. Не будем же терять даром драгоценного времени.

— Эти шутки мне надоели…

— Ради Бога, — с отчаянием закричал Кош, — не вешайте трубку. Я хочу сообщить вам сенсационную новость, новость, которую ни один журнал, кроме вас, не получит ни завтра, ни послезавтра, если я не сообщу ее. Прежде всего одно слово: завтрашний номер уже набран?

— Нет еще, но через несколько минут набор будет окончен. Вы видите, что мне некогда…

— Необходимо, чтобы вы выбросили несколько строк из «Последних известий» и заменили их тем, что я вам сейчас продиктую:

«Ужасное преступление только что совершено в № 29 по бульвару Ланн, в доме, занимаемом стариком лет шестидесяти. Убитый был поражен ударом ножа, перерезавшим ему горло от уха до грудной кости. Поводом к преступлению, по-видимому, была кража».

— Одну минуту, повторите адрес…

— Бульвар Ланн, 29.

— Благодарю вас, но кто мне поручится?.. Какое доказательство?.. Как можете вы знать? Я не могу пустить такое известие, не будучи уверенным… Проверить я фактически не имею времени… Скажите мне что-нибудь, указывающее, из какого источника вы почерпнули это известие… Алло! Алло! Не разъединяйте… ответьте…

— Ну, — сказал Кош, — допустите, что я убийца!.. Но позвольте мне вам сказать следующее: завтра я куплю номер первого издания «Солнца», вышедший из типографии, и, если я не найду в нем известия, которое я вам сообщил, я тотчас же передам его вашему конкуренту, «Телеграфу». Тогда уж вы разбирайтесь с Шенаром. Поверьте мне, выбросьте шесть строк и замените их моими…

— Еще одно слово, когда вы узнали…

Кош осторожно повесил трубку, вышел из будки, вернулся в зал и начал пить кофе маленькими глотками, как человек, довольный успешно оконченным делом. После этого, заплатив за кофе банковым билетом — единственным имевшимся у него и фигурировавшим в его бумажнике «для виду», от 1 января по 31 декабря, — он поднял воротник пальто и вышел. На пороге он остановился и сказал себе:

— Кош, милый друг, ты великий журналист!

 

ГЛАВА 3.

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ОНИСИМА КОША — РЕПОРТЕРА

Секретарь редакции «Солнце» еще минут пять кричал, суетился и бранился у телефона, р — Алло! Алло! Боже мой! Да отвечайте же!.. Скоты! Они нас разъединили! Алло! Алло!

Он повесил трубку и начал опять с бешенством звонить.

— Алло! Станция! Вы нас разъединили!

— И не думали. Это там, вероятно, повесили трубку.

— В таком случае, это ошибка. Соедините опять, пожалуйста…

Через несколько минут послышался голос, но уже не тот, который говорил раньше:

— Алло! Вы спрашиваете?

— Это отсюда мне звонили?

— Да, действительно, отсюда звонили недавно, но я не знаю, вам ли.

— Скажите, пожалуйста, с кем я говорю?

— С кафе Paul, площадь Трокадеро.

— Отлично. Будьте любезны сказать господину, говорившему со мной, что мне нужно ему еще кое-что сказать.

— Невозможно, мы сейчас закрываем, к тому же этот господин уже должен быть далеко.

— Можете ли вы описать мне этого господина?.. Знаете вы его?.. Это ваш постоянный посетитель?

— Нет, я его видел в первый раз… но описать его я могу, ему на вид лет тридцать, он брюнет с маленькими усами… Кажется, он был во фраке… но я не обратил на это особенного внимания.

— Благодарю вас, простите за беспокойство…

— Не за что. До свиданья.

— До свиданья…

Секретарь редакции недоумевал, как ему поступить. Напечатать ли сообщенную ему новость или подождать следующего дня. Если известие верно, то было бы обидно дать другой газете воспользоваться им. Ну а если все это ложь?.. Нужно было немедленно принять какое-нибудь решение.

Подумав хорошенько, он пожал плечами, выбросил несколько строк иностранных известий и заменил их следующими:

УЖАСНАЯ ДРАМА

«Только что получено известие, что в № 29 по бульвару Ланн, в доме, занимаемом одиноким стариком, открыто преступление. Он найден с перерезанным горлом. Один из наших сотрудников немедленно отправляется на место происшествия.

Сообщено в последнюю минуту нашим частным корреспондентом».

Несколько минут спустя машины работали полным ходом, а в три часа утра триста тысяч экземпляров направлялись к различным вокзалам, разнося повсюду известие о «Преступлении на бульваре Ланн». В три четверти пятого половина парижского издания была готова. Секретарь редакции, все время следивший за работой, посмотрел на часы и велел позвать посыльного.

— Отправляйтесь сейчас на улицу Дуэ к господину Кошу и попросите его немедленно приехать сюда переговорить о важном деле.

— Таким образом, — думал он, — этот неисправимый Кош не сможет разблаговестить эту новость. Если она окажется ложной, то примечание, что это частная корреспонденция, снимает с меня всякую ответственность; если же это правда, то ни один из наших собратьев ею не воспользуется. Ах, если бы Кош был серьезным человеком, я бы его тотчас известил. Но доверьтесь-ка этому молодцу, который самым невинным образом, с самыми наилучшими намерениями разнес бы эту весть по всему Парижу, прелестному, но невозможному шалопаю, выбравшему именно эту ночь, чтобы не явиться в редакцию. Как раз, когда он нужен, его и нет. Ну, да. что…

Довольный успешным разрешением вопроса, он зажег трубку и проговорил, потирая себе руки:

— Милый мой, ты изумительный секретарь редакции.

* * *

…Онисим Кош только что заснул, когда посыльный «Солнца» позвонил у его двери. Он сразу проснулся, прислушался, думая, что это, может быть, сон, но после второго звонка поднялся с кровати и спросил:

— Кто тут?

— Жюль, посыльный «Солнца».

— Подождите минутку. Я открою.

Он зажег свечу, накинул халат и открыл дверь, порядочно рассерженный:

— Что случилось, чего вам от меня нужно?

— Господин Авио просит вас немедленно приехать.

— Ну, нет! Да он шутник, твой господин Авио! Еще и пяти часов нет!

— Извините, уже пять часов и двадцать минут.

— Пять часов двадцать! В такой час не стаскивают добрых людей с кровати. Скажите ему, что вы меня не застали дома… До свиданья, Жюль.

И он толкнул его к выходу.

— Что же, я уйду, — проговорил Жюль, — только все же я думаю, что дело важное, все насчет этого…

— Насчет чего?

Жюль вынул из кармана еще не просохший номер газеты, свежие чернила которого прилипали к пальцам. Он раскрыл его на третьей странице и показал в самом низу ее, в отделе последних известий, описание убийства на бульваре Ланн. Пока Кош пробегал глазами эти строки, он прибавил:

— Это известие передано нам по телефону, когда газета была уже почти набрана. Если это не утка, то тип, который сообщил все это, наверное, заработал в одну ночь двадцать пять франков.

— Двадцать пять франков?

— Ведь не нам же одним он позвонил. Очевидно, он рассказал свою историю всем утренним газетам и теперь явится в кассу и получит плату. Я сам это проделал во время пожара на благотворительном базаре. Я стоял возле на улице… Только тогда я имел дело с вечерними газетами, а из них только две платят…

— Конечно… конечно, — проговорил Кош, отдавая ему газету. — Вы умный малый, Жюль!..

А сам подумал: «Дурак!»

Потом прибавил:

— Да, это, вероятно, насчет этого, скажите господину Авио, что я сейчас буду. Только оденусь…

Оставшись один, Кош начал смеяться. В самом деле, не смешно ли было, что ему пришли сообщить эту новость? В первую минуту он и сам удивился. Два или три часа крепкого сна заставили его забыть волнения этой ночи. Он пришел в недоумение, для чего его зовут, и понял только тогда, когда Жюль развернул газету. Положительно все устраивалось как нельзя лучше. Он было опасался, чтоб это дело не поручили другому, что непременно парализовало бы его свободу действий. Теперь же все карты были в его руках.

Продолжая раздумывать, он одевался. В нетопленой комнате было холодно; он надел фланелевую рубаху, толстый костюм и теплое автомобильное пальто. Надев шляпу, ощупал карманы, удостоверился, что ничего не забыл. Проходя мимо комнаты консьержки, он крикнул, чтобы ему отворили, и услышал сонный голос, ворчавший за дверью:

— Когда же кончится это шатанье?..

Проезжал извозчик. Кош позвал его, сел, дал адрес «Солнца» и снова погрузился в думы.

Ему следовало бы разыграть в редакции полное неведение. Не лишним будет даже притвориться рассерженным. Плохо скрываемое недоверие тоже будет кстати. Таким образом он заранее снимал с себя всякое подозрение и оставлял секретарю гордость важного открытия. Он слишком хорошо знал людей вообще, и в частности журналистов, и понимал, что, если хочешь достигнуть своей цели, нужно оставить на их долю частичку успеха во всяком предприятии: это своего рода куртаж . Авио особенно заинтересуется этим делом, если сможет сказать:

— Я был прав. Никто не хотел слушать меня. Кош уверял, что меня провели. Но я стоял на своем. Я чувствовал, что это не утка; меня не обманешь, я старый воробей.

Извозчик остановился. Он заплатил ему и быстро поднялся в редакцию. Секретарь ожидал его, прохаживаясь вдоль и поперек кабинета. Как только он его увидел, то закричал:

— Наконец-то вы явились! Мы битых три часа вас разыскиваем. Не знаю, где вы проводите ночи, — впрочем, это ваше дело, — но, по правде говоря, могли бы вы заглянуть в редакцию. Никогда не знаешь, где вас найти…

— У меня дома, — возразил Кош самым естественным тоном. — Я обедал у приятеля и в час ночи был уже в постели. Я вышел из редакции в половине восьмого, все было спокойно. Что случилось у вас, если потребовалось мое присутствие?

— Вот что случилось: в два часа ночи мне было сообщено, что на бульваре Ланн совершено преступление.

— Отлично. Я сейчас беру автомобиль и лечу в полицию.

Секретарь удержал его.

— Подождите минуту! В полиции вам едва ли дадут какие бы то ни было сведения по той простой причине, что там ничего не известно.

— Я не совсем хорошо понимаю, — перебил его Кош, — полиции ничего не известно о преступлении, а вам известно? Каким это образом?

— Прочитайте, — сказал Авио, подавая ему газету.

Кош прочел во второй раз свое сообщение и сделал вид, что читает с большим вниманием.

— Черт возьми, — пробормотал он, дочитав до конца, — это мне кажется подозрительным. Уверены ли вы, что вас не одурачили?

— Если бы я был в этом совершенно уверен, — возразил секретарь, — я бы не поставил примечания: «от частного корреспондента»… Впрочем, — он принял таинственный вид, — я имею веские данные думать, что это правда.

— Не будет ли нескромно спросить вас, какие это данные?

— Нескромно?.. Нет… Но только бесполезно… В сущности, положение совершенно простое и может быть резюмировано в нескольких словах! Прежде всего нужно проверить сообщение. Затем, будучи первыми и единственными осведомленными, воспользоваться тем временем, пока другие журналисты еще ничего не знают, чтобы вести наше расследование одновременно с полицейским. Думаю, что мой корреспондент не ограничится одним сообщением этой ночи и скоро явится сюда — хотя бы для того, чтобы получить гонорар…

— Вы так думаете? — спросил Кош.

— Думаю, — подтвердил секретарь.

— Ну-ну! — пробормотал Кош.

— Милый мой, надеюсь, вы не откажете мне в некотором опыте, приобретенном двадцатилетней практикой?..

«Наивная душа, — подумал Кош. — Как бы ты удивился, если бы узнал, кто твой корреспондент! Глупый хвастун, у тебя не было этого резкого тона, когда ты меня упрашивал ночью… Нет, твой корреспондент за деньгами не придет. Твои двадцать франков не удовлетворят его честолюбия; твой опыт ничто в сравнении с его хитростью».

Он прибавил громко:

— Конечно… Но все же, согласитесь, что все это очень странно, и я совершенно недоумеваю, с чего начать.

— Это ваше дело. Прежде всего убедитесь в достоверности факта, затем поступайте как хотите, но устройтесь так, чтобы доставить мне к вечеру статью в четыреста строк с приложением фотографий. Если вы толково все это обделаете, я попрошу для вас у патрона пятьдесят франков в месяц прибавки.

— Очень вам благодарен, — сказал репортер. Но про себя подумал:

«Если я толково все обделаю, то есть как я это понимаю, то вопрос будет не в пятидесяти франках. Газета, которая захочет иметь сотрудником Онисима Коша, не пожалеет денег. Мы поведем дело широко, по-американски!»

…Небо уже начинало подергиваться светлыми полосами. Начинающий день примешивал свой бледный отблеск к свету лампы. Гул машин прекратился, и вместо него с улицы доносился неясный шум, прерываемый время от времени громким звуком автомобильной трубы. Омнибус проехал, гремя колесами и дребезжа стеклами. Онисим Кош поднялся со стула, взял номер «Солнца» и положил его в карман.

— Вы говорите: бульвар Ланн, номер…

— Двадцать девять. Не становитесь вдруг рассеянным, теперь не время.

— О! Будьте спокойны, — возразил Кош, — теперь семь часов, и я принимаюсь за дело.

— А я иду спать. Думаю, что я заслужил несколько часов отдыха: ведь я работал в то время, как вы спали…

Кош отвернулся, чтобы скрыть улыбку, кривившую его губы, и насмешливый огонек, блеснувший в его глазах, и вышел. На лестнице он столкнулся с посыльным, который спросил:

— Ну, что же, это было насчет того, что я вам показал?

— Да.

Он взял извозчика и сказал ему:

— Avenue Henri Martin, угол бульвара Ланн.

Чувство какого-то непонятного стыда не позволило ему дать точный адрес. Не отдавая себе отчета, он поступал, как виновный, не решающийся подъехать к самому дому. Но ему казалось, что, услышав адрес: «Бульвар Ланн, 29», извозчик должен покоситься на него. По панелям мимо закрытых магазинов быстро шли прохожие. Он подумал, что эта ночь, медленно переходящая в туманное и холодное утро, тянулась страшно долго. Чтобы лучше сосредоточиться, он сел глубже в угол, закрыл глаза и начал перебирать тысячу разных мыслей, переходя от своих планов то к картине преступления, то к зале ресторанчика, где он принял окончательное решение. Бледный зарождающийся день отчего-то напоминал ему мрачное утро перед казнью, и в этом хаосе мыслей, сменяющих одна другую, последовательно проходили перед его глазами лица двух бродяг и их сообщницы, бескровное лицо убитого и кровавая рука с огромными пальцами, след которой он смыл со стены.

Когда извозчик остановился, уже совсем рассвело. Они-сим Кош медленно прошел вдоль бульвара Ланн. Жители понемногу просыпались, и в окнах появились заспанные лица с опухшими глазами. Перед одной дверью стоял булочник. Мальчик-мясник шел, посвистывая, с корзиной в руках. Почтальон звонил у ворот маленького особняка. Кош посмотрел на номер — 17. Бульвар так не похож днем на то, чем он был ночью, что Кош не заметил, как подошел к дому.

День обещал быть холодным, но ясным. Солнце медленно выплывало из-за маленьких облачков и бросало на белые плиты тротуара, на обвитые плющом ограды, на остроконечные крыши домов молодой весенний отблеск. От ночных теней не оставалось и следа, и контраст между видом этой улицы днем и ночью был так разителен, что Кош одну минуту начал сомневаться, не приснилось ли все это ему, не было ли это кошмаром. Было более восьми часов. Многие уже успели купить «Солнце», но, казалось, никто не подозревал о случившемся. Проходящий мимо полицейский читал как раз ту страницу газеты, на которой было помещено сообщение. Кош подумал: «Или вся эта история — плод моего воображения, или он прочитает и остановится».

Но полицейский прошел мимо.

— Что же это, наконец, — пробормотал Кош, — не сумасшедший же я? Ведь это не бред. То, что существует в моей памяти, случилось в действительности. Я действительно проходил по этой улице, вошел в сад, потом в дом, я видел зарезанного человека, лежащего на постели, я…

Он обхватил руками голову и почувствовал у правого виска довольно сильную боль. Он посмотрел на руку: на кончиках пальцев повисло несколько капель крови.

Тогда все, что было запутано и туманно, сразу прояснилось в его голове. Он вспомнил свое падение и рану на лбу, а когда поднял глаза, то увидел, что стоит перед номером 29.

Все было тихо и безмолвно. На желтом песке дорожки виден был след его шагов, более заметный по краю клумбы, где он, ступая на газон, стер ногою иней, который потом опять легким слоем покрыл след его ботинка. Он тогда не подумал об этой подробности, а теперь обрадовался ей как неожиданной помощи и начал ходить взад и вперед перед домом. Прохожие сновали вдоль улицы. Какой-то рабочий пристально на него посмотрел, по крайней мере, ему так показалось. Бесполезно было дальше тут стоять, рискуя обратить на себя внимание. Никогда нельзя ручаться, что вас не заметят и впоследствии не узнают.

Не остроумнее ли было бы ему, простому журналисту, отправиться в полицию и дать комиссару прочитать газету?

В эту минуту подъехали две извозчичьи кареты и остановились в нескольких шагах от него. Из карет вышло несколько человек, между которыми он увидел комиссара; четыре агента следовали на велосипедах. Они поставили свои машины к забору, как раз на том самом месте, где он раздвинул плющ, чтобы прочитать номер.

Комиссар постоял минуту в нерешительности, потом дернул звонок и приготовился ждать.

Тогда Кош, на которого он некоторое время посматривал, подошел и обратился к нему с любезной улыбкой:

— Сомневаюсь, чтоб вам открыли! В доме нет никого или, вернее, никого, кто бы мог услышать ваш звонок!

— Кто вы такой, месье? Попрошу вас оставить меня в покое.

— Простите, — продолжал Кош с поклоном, — мне следовало сначала представиться. Извините мою забывчивость: Кош, сотрудник газеты «Солнце». Вот моя визитная карточка, мой пропуск…

— Это другое дело, — проговорил комиссар, отвечая на его поклон, — я очень рад встретиться с вами. Ваша газета поместила в своих последних известиях сообщение, очень удивившее меня. Боюсь только, не слишком ли доверчиво вы отнеслись к нему…

— Вы так думаете? Мы обыкновенно очень осторожны в этих делах. Раз «Солнце» напечатало сообщение, то оно должно быть верным. Мы печатаем до восьми тысяч номеров в день и уток и скандалов не выпускаем.

— Я это знаю. Все же я не могу понять, какое расследование могли вы произвести, принимая в расчет предполагаемый час этого предполагаемого преступления, о котором даже я ничего не знал.

— Пресса располагает разнообразными способами расследований…

— Гм… Гм… — недоверчиво пробурчал комиссар и позвонил еще раз.

— Во всяком случае, — проговорил Кош, — не находите ли вы странным, что никто не отвечает?

— Нисколько. Это может быть простой случайностью. Если этот дом пустой…

— Да… но он не пустой.

— Как можете вы это знать?

— Это уже моя профессиональная тайна. Я охотно помогу вам в ваших розысках, но не спрашивайте у меня больше, чем я могу сказать.

— Чтобы говорить так утвердительно, вы должны иметь доказательства.

— Нечто в этом роде. Лицо, сообщившее нам об том случае, было, без сомнения, хорошо осведомлено.

— Его имя?

— Право же, господин комиссар, вы задаете мне затруднительные вопросы… Не могу же я вам выдать одного из наших товарищей!..

Комиссар посмотрел на Коша в упор:

— А если я вас заставил бы говорить?

— Не вижу, каким способом вы заставите меня сказать то, о чем я желаю умолчать, разве подвергнете меня пытке — да и то… Но я вовсе не хочу ссориться с вами и потому предпочитаю признаться вам, что я ничего не знаю о нашем корреспонденте: ни его имени, ни его возраста, ни его пола, ничего… ничего… кроме правдивости его голоса, точности его показаний, уверенности его слов…

— Повторяю вам, месье, раз полиция ничего не знала, только убийца или его жертва могли говорить. Но, как вы говорите, жертва умерла… Остается убийца…

— А может быть, это и есть мое предположение?

— Это великолепно! Вот самый необыкновенный преступник, о котором я когда-либо слышал. За все время моей долголетней службы я никогда подобного ему не встречал. Прошу вас, Кош, если он из числа ваших друзей, покажите мне его.

— Дело в том, — возразил Кош со своей вечной улыбкой, — что он едва ли разделяет ваше желание встретиться с ним. Я, впрочем, не верю в его виновность — это просто мой корреспондент. Если бы я знал наверное, что он и есть убийца, то уважение закона не позволило бы мне что-либо от вас скрыть. Я скорее думаю, что мы имеем дело с сыщиком-любителем, обладающим редкой проницательностью, но работающим ради удовольствия, ради славы…

В это время один из агентов подошел к комиссару:

— С другой стороны выхода нет. Задняя стена дома соприкасается с соседним жилым помещением, и единственная дверь та, около которой мы стоим.

— В таком случае войдем, — проговорил комиссар. — Слесарь пришел?.. Впрочем, его не нужно, дверь отворена.

— Не разрешите ли вы мне сопровождать вас? — спросил Кош.

— Жалею, что должен отказать вам. Но, видите ли, я предпочитаю быть один для предварительного следствия, если таковое потребуется. Как ни законно желание публики быть осведомленной, желание правосудия иметь полную свободу действий кажется мне еще более законным.

Кош поклонился.

— К тому же, — продолжал комиссар, — я не думаю, что этим причиню ущерб вашей газете. Ваш корреспондент, наверное, знает столько же, сколько буду знать я, выходя из этого дома. И если бы случилось, что я в интересах следствия сочту нужным скрыть от вас какую-нибудь подробность, он, конечно, вам ее сообщит…

Кош закусил губу и подумал:

«Напрасно ты иронизируешь со мной. Мы еще с тобой об этом потолкуем».

Больше всего его бесило то, что к нему не относились серьезно. Хотя он и знал, что последнее слово останется за ним, все же он не мог слышать равнодушно-насмешливого тона, которым с ним говорили.

Он посмотрел, как комиссар, его помощник и инспектор вошли в дом, пожал плечами и стал у дверей, чтобы быть уверенным, что если уж его не впустили, то и никакой другой репортер не войдет туда. Около дома собиралась толпа, привлеченная присутствием полиции и необычным движением входящих и выходящих из него людей. Один из любопытных объяснил дело по-своему: это был обыск на политической подкладке; другой, прочитавший «Солнце», восстановил факты: тут было совершено убийство. Он вдался в подробности, указывая час, намекая на таинственные причины этой драмы. Полицию начинали уже обвинять в бездействии. Разве не лучше было бы, вместо того чтобы расставлять полицию около дома, разослать ее во всех направлениях? Обыскать все трущобы?

Впрочем, что удивительного, если преступники сделались так смелы? Разве полицейские стоят когда-нибудь в опасных местах? А что такое улицы после двенадцати ночи? Разбойничьи притоны; и за такую охрану с каждым годом все увеличивают налоги. Невозмутимые полицейские рассеянно слушали все эти разговоры. Коша первые минуты они забавляли. Но скоро он перестал Слушать. Беспокойное любопытство терзало его. Он мысленно следил за комиссаром, он представлял себе его входящим в коридор, поднимающимся по лестнице и останавливающимся на площадке в нерешимости между несколькими дверями — если только следы крови, которые он ночью мог и не заметить, не показали ему дороги. На него вдруг напало сомнение: а что, если убийцы правда оставили свои следы на лестнице, — вся его mise en scene становилась бесполезной. Но этот страх скоро прошел. Если бы это было так, комиссар успел бы уже войти в комнату, слышны были бы голоса. Нет. Там, наверху, за закрытыми ставнями ощупью шли по темным комнатам. Окно коридора, выходящее на бульвар, было защищено плотной занавеской: он сам задернул ее ночью, чтобы никто не помешал.

Ему явственно представился тяжелый воздух этой залитой кровью комнаты, едкий запах недопитого вина в стаканах, он увидел черную дыру разбитого зеркала и ужасный труп с огромными глазами, распростертый поперек кровати.

Никогда он не переживал более тревожных минут, никогда мысли его не бежали так быстро.

Он смотрел на эти четыре окна и думал:

«Которое из них окно спальной? Которое откроется первым?»

Вдруг довольно уже многочисленная толпа заколыхалась, и посреди воцарившегося гробового молчания раздался стук ставен, ударяющих о стену. Между двумя растворенными половинками окна показалась голова и тотчас же скрылась.

Кош посмотрел на часы. Было три минуты десятого.

В эту минуту правосудию сделалась известна частичка того, что он знал уже с начала этой ночи. Он опередил его ровно на восемь часов. Важно было суметь использовать их, но прежде всего нужно было узнать первое впечатление комиссара.

Это впечатление — большей частью ошибочное — имеет серьезное влияние на ход следствия. Плохой полицейский бросается без оглядки на первый попавшийся след, стараясь во что бы то ни стало «работать быстро»; настоящий же сыщик, ни на минуту не теряя спокойствия, медленно подвигается вперед, уверенный в том, что время, разумно потраченное, никогда не потеряно и что самый логический вывод имеет меньше значения, чем самая пустячная улика, которую всегда находишь, когда умеешь смотреть.

Любопытных собралось такое количество, что пришлось оцепить часть улицы около дома, и в образовавшемся свободном полукруге Кош и несколько поспешивших на место преступления журналистов оживленно разговаривали. Представитель одной из вечерних газет, горячий и голосистый южанин, сердился, что не может узнать ничего определенного. Ему необходимо было иметь статью к двенадцати часам дня, а было уже около десяти! Коша, газета которого была единственной, опубликовавшей это известие, осаждали вопросами. Но его обыкновенная болтливость совершенно исчезла.

Он ничего не знал. Он ожидал, как и все другие. Если бы ему что-либо было известно, он с удовольствием поделился бы своими сведениями с коллегами. Ведь так всегда делается между репортерами. И не таким ли образом получаются самые верные и точные известия? Каждый приносит свою лепту, а потом все пользуются общими сведениями, и таким образом все телеграммы черпаются из одного источника, только каждым «специальный корреспондент» различно резюмирует свою. Такой способ выгоден для всех, так как нельзя требовать, чтобы один человек был одновременно в десяти местах. И притом, чтобы вести расследование, нужно обладать иногда очень крупными суммами денег, недоступными одному лицу и возможными для двух или трех работающих сообща.

И Кош продолжал доказывать, что он ничего не знает, напоминая десять, двадцать случаев, когда он, как хороший товарищ, делился с другими сведениями, полученными им благодаря счастливому случаю и его собственной ловкости.

Южанин соглашался с его словами, сгорая тем временем от нетерпения. Другие могли быть спокойны — перед ними были еще целый день и целый вечер для собирания новостей; для него же каждая минута дорога.

Он не мог никак понять, что комиссар не принимает в расчет этого, важного обстоятельства.

…Время шло, но никто не выходил из дома. Один из репортеров высказал мнение, что не мешало бы выпить и что лучше было ожидать в кафе, чем стоя перед домом. Но где найти его в этой трущобе?

— В двух шагах отсюда, — сказал один из собравшихся прохожих, — дойдете до конца бульвара, заверните на avenue Henri Martin; на площади Трокадеро вы найдете кафе.

— Великолепно! — обрадовался южанин. — Вы идете с нами, Кош?

— О! Нет, мне невозможно, невозможно в данную минуту, по крайней мере. Но вы не стесняйтесь мною; если я что-нибудь узнаю, я дам вам знать.

— Отлично. Идемте, господа.

Кош проводил их глазами и остался ожидать один.

Он рад был их уходу. В их присутствии его тайна тяготила его. Он двадцать раз чуть не выдал себя неосторожной фразой или словом. Ему понадобилось много характера, чтобы не сказать ничего своему собрату из вечерней газеты, зная, что бедняга рассчитывал, может быть, на свою статью, по четыре сантима строчка, чтобы рассчитаться в кухмистерской за обеды. Ну, да что делать! Не мог же он из пустой жалости, из глупой чувствительности испортить все дело, рисковать проиграть так успешно начатую игру?.. Со временем он ему возместит убытки. Пока это дело было его личным делом. Что дали ему до сих пор приятельские отношения, чтобы принести им в жертву такой случай отличиться?

Мало-помалу им овладевало нетерпение. Приятное сознание, что полиция натворит непременно глупостей, сменялось жгучим любопытством узнать все подробности этого расследования. Время от времени он прислушивался к разговорам толпы, стараясь поймать хоть одну фразу, которая могла бы дать ему какие-нибудь сведения относительно личности убитого, его жизни и привычек. Его положение было очень странное: ему лучше всех была известна часть истины, самая захватывающая, самая страшная часть, но ему совершенно было неизвестно то, что мог знать первый встречный, — имя убитого.

Из обрывков фраз, доносившихся до него, он заключил, что никто не знал ничего определенного.

Соседи рассказывали, что старик редко выходил из дома, только разве за провизией; что иногда, летом, он прогуливался ночью по саду, но никогда никого у себя не принимал, обходился без прислуги и вообще вел тихую и таинственную жизнь, тайну которой многие тщетно старались угадать.

Около полудня комиссар, его помощник и инспектор вышли из дома. Они остановились в садике, посмотрели на окна, подошли к стене и, наконец, направились к калитке, продолжая оживленно разговаривать. Кош остановил их у выхода…

— Ну, что же? — спросил он комиссара.

— Ваши сведения оказались верными…

— Не позволите ли вы мне теперь, когда предварительное расследование сделано, войти в дом, хотя бы на минутку?

— Уверяю вас, что это не представит для вас ни малейшего интереса. Я охотно облегчу вашу задачу, и, если вы ничего не имеете против того, чтоб проехаться со мной до канцелярии, я расскажу вам дорогой все, что я видел, все, что могу рассказать вам. Должен прибавить, что я уже составил свое мнение и что дело, я думаю, пойдет быстро…

— Вы нашли улики, напали на след?..

— Господин Кош, вы слишком много спрашиваете… А вы тем временем что делали?

— Я думал… слушал… смотрел…

— И больше ничего?

— Почти что…

— Вот видите, значит, если я вам ничего не расскажу, вам будет очень трудно составить на завтра статью. Но успокойтесь, я расскажу вам больше, чем нужно для двух столбцов.

— В таком случае я не останусь у вас в долгу. Послушайте. В течение трех часов, проведенных мною здесь, я, как вам уже сказал, размышлял, слушал и смотрел. Размышления, признаюсь, меня ни к чему не привели; слушая, я тоже ничего интересного не узнал. Но вы не можете себе представить, до какой остроты доходит зрение, когда оно работает одно. Обыкновенно одно чувство мешает другому и отчасти даже парализует его. Мне всегда казалось очень трудным, если не совсем невозможным, стреляя из ружья, отчетливо различить и звук выстрела, и облако дыма, и запах пороха, и сотрясение плеча. Но если мне удавалось сосредоточить внимание на одном из чувств, например на слухе, я прекрасно анализировал звук выстрела. В этом звуке, кажущемся таким простым и резким, я мог бы различить вспышку каждой из тысячи пороховых пылинок, трепет листьев от пролетающего мимо них свинца и эхо, раздающееся по лесу… Так вот, видите ли, стоя только что здесь, уверенный, что до меня не долетит ни единый звук из затворенного дома, что болтовня зевак имеет не больше значения, чем сплетни разных кумушек, устав биться над разгадкой тайны, ключ которой был, вероятно, в ваших руках, я начал смотреть…

Комиссар, рассеянно слушавший его, раскрыл было рот и произнес:

— Но…

Кош не дал ему докончить фразу и продолжал самым естественным образом:

— Я начал смотреть со страстью, с ожесточением, как может смотреть человек, который обладает только одним зрением, как смотрит глухой, как слушает слепой. Весь мой ум, все мое желание понять сосредоточились в моих глазах, и они работали одни, без помощи остальных чувств, и увидели нечто, на что вы, кажется, не обратили ни малейшего внимания, нечто, что может оказаться совершенно неинтересным, но может быть и первостепенной важности, нечто, что нужно увидеть сегодня, так как завтра оно может исчезнуть… даже не только завтра, но сегодня вечером… через какой-нибудь час…

— И это нечто?..

— Потрудитесь обернуться — и вы увидите сами, не так хорошо, как я, так как оно за час несколько сгладилось, но все же увидите достаточно ясно, чтобы пожалеть, что раньше не обратили на это внимание… Смотрите, это след ноги, отпечатавшийся в земле, это маленькое пятно, едва заметное на газоне, едва темнеющее посреди белого инея. Солнце немного изгладило его; час тому назад он был поразительно ясен.

— Вернемтесь, — поспешно сказал комиссар.

На этот раз Кош последовал за ним. Когда он ступил на песок аллеи, им овладело необъяснимое чувство гордости и страха. Он машинально перевел глаза со своих ног на вчерашний след. Длинный элегантный отпечаток не имел ни малейшего сходства с формой его грубых американских ботинок (эту обувь он обыкновенно носил днем, для ходьбы, но вечером надевал всегда тонкие лакированные ботинки, плотно облегавшие его узкую, с высоким подъемом ногу).

Комиссар, наклонившись над газоном, осматривал отпечаток. Солнце высоко взошло и прорвало наконец серые облака. Яркие лучи его золотили местами тонкий слой инея. Один из них упал прямо на след ноги.

— Скорее сантиметр, карандаш, — закричал комиссар, протягивая, не оглядываясь, руку.

— Вот карандаш, — сказал помощник, — но сантиметра у меня нет.

— Так сбегайте и достаньте мне его. Господин Кош, нет ли у вас фотоаппарата?.. Будьте любезны, снимите этот отпечаток.

— С удовольствием. Но фотография даст вам только изображение, и очень маленькое изображение, по которому вам будет невозможно установить соотношения между разными точками, существующие в действительности. Снимки с предметов, лежащих на земле, всегда бывают очень несовершенны; для таких снимков нужны особые, очень сложные аппараты. К тому же мы пришли уже слишком поздно… Солнце сильно греет… Мой отпечаток…

Произнеся эти два слова: «мой отпечаток», он слегка запнулся, потом быстро поправился:

— Отпечаток, найденный мною, делается все менее и менее ясным… его края сглаживаются, исчезают… через минуту от него ничего не останется… Смотрите, след каблука уже почти не виден… подошва также начинает таять… пропадать… Исчезло все!.. Какая жалость, что вы не вышли несколькими минутами раньше!

В глубине души он почувствовал громадное облегчение. В продолжение нескольких минут ему казалось — конечно, это была фантазия, — что все трое мужчин украдкой осматривают его, как будто угадывая, что в его грубом ботинке скрывается небольшая и узкая нога, подобная той, отпечаток которой сейчас исчез под лучами полуденного солнца. Хотя его целью было быть заподозренным и даже арестованным, но, чем ближе становилась эта цель, тем сильнее он желал отдалить ее.

Правосудие представлялось ему грозной силой, сторуким зверем, не выпускающим из когтей своих раз пойманную добычу. К тому же он сознавал, что ему выгоднее оставаться руководителем дела и самому выбрать минуту, когда он позволит задержать себя. Чтобы хорошо изучить все полицейские приемы, он хотел иметь возможность следить за их действиями, по возможности даже управлять ими, по желанию задерживать или ускорять их. Так что, когда комиссар, чтобы не выказать своей досады, проговорил: «В конце концов, очень может быть, что этот отпечаток оставлен одним из нас? Очень возможно, что мой помощник, шедший слева от меня, ступил на газон…», Кош согласился с его предположением, хотя и не сдался вполне.

Было очень нелишним зародить некоторое сомнение в голове комиссара; ясно было, что, говоря таким образом, он скрывал часть своей мысли и что ему будет трудно совершенно не упомянуть во время следствия об этом отпечатке, хотя он и делал вид, что не придает ему значения. Поэтому он сказал равнодушным тоном:

— Насколько я мог заметить, никто из вас не шел по клумбе. Когда вы направлялись к дому, я наблюдал за вами и думаю, что я бы заметил… Единственно, в чем я вполне уверен, — это в том, что отпечаток был совершенно ясен, когда я его впервые увидел. Но, повторяю, не могу ручаться, существовал ли он до вашего прихода или нет… Самое лучшее не говорить об этом.

Эта последняя фраза окончательно успокоила комиссара. Ему было бы неприятно, если станет известно, что он был менее проницателен, чем простой журналист. Этот промах мог повредить ему по службе, и он почувствовал благодарность к Кошу за то, что тот угадал его мысль, предупредил его желание, и он обратился к нему почти дружелюбно:

— Поедемте со мною. Я успею дать вам кое-какие сведения.

— Я бы предпочел, — возразил Кош, чувствуя выгоду своего положения, — проникнуть с вами, хотя бы на одну минуту, в комнату, где совершено преступление. Сведения, которые вы мне сообщите, несомненно, очень драгоценны, но если через час-другой журналист явится к вам за справками, вам невозможно будет утаить от него то, что вы мне расскажете. Тогда как теперь я здесь с вами один. Все остальные, потеряв терпение, ушли, и, если вы исполните мою просьбу, вам легко будет ответить тем, которые будут жаловаться на такую привилегию: «Нужно было быть на месте…» И наконец, рассказ очевидца имеет особое значение в глазах читателя. Даже если я останусь на месте убийства всего одну минуту, я гораздо живее опишу его.

— Ну, если уж вы так настаиваете, идите за мною. Мы войдем на минуту, но, по крайней мере, вы увидите…

— Я ничего больше и не прошу.

Все четверо направились к дому. Коридор, по которому Кош шел ночью, показался ему теперь очень широким. Он отчего-то представлялся ему узким, с серыми плитами и голыми белыми стенами.

Плиты были красные и блестящие, стены, выкрашенные светло-зеленым цветом, были увешаны старинными гравюрами, оружием и разными древностями, а лестница, которую он рисовал себе из старого дуба, была из полированной сосны. Все в этом доме было светло и весело.

Поднявшись по лестнице, он узнал площадку, и сам остановился перед дверью. Он пожалел эту невольную остановку и подумал:

«Если бы я был комиссаром, обратил ли бы я на это внимание?»

Но ему не дали времени долго размышлять. Дверь отворилась. Он сделал шаг и в волнении остановился.

Это возвращение в комнату, где он провел такие страшные минуты, было мучительно. В течение одной секунды он проклял свое вчерашнее решение и любопытство, приведшее его опять в эту комнату. Не решаясь посмотреть вокруг себя, он машинальным жестом снял шляпу.

Странное дело: он, не побоявшийся рыться в разбросанных бумагах, трогать полотенца, запачканные кровью, и даже труп убитого в то время, когда его окружала опасность, когда малейший жест, малейший возглас могли стоить ему жизни, теперь задрожал и снова почувствовал тот неопределенный, непонятный и непреодолимый страх, который охватил его вчера ночью около жандармского поста.

— Будьте осторожны, — предупредил его комиссар, — не трогайте ничего… даже этого осколка стекла, там… около вашей ноги… В таком случае все может иметь значение… вон там… там… это обломанная запонка… по всей вероятности, она не имеет никакого отношения к делу… но никогда нельзя быть уверенным…

Кош не принадлежал к числу людей, долго остающихся под тяжелым впечатлением. Высмеивая обыкновенно других, он высмеивал тоже и себя, и теперь наивное рассуждение пристава его немало развеселило. Эта запонка, не имеющая значения!.. Он подумал:

«А что, если это выдающийся сыщик? Что, если он сумел отличить посреди этого беспорядка настоящее от подделанного? Что, если он читает мои мысли и насмехается над моей неловкой комедией?..»

Комиссар продолжал:

— Все указывает на короткую, но отчаянную борьбу… Этот сдвинутый стол, этот сломанный стул, разбитое зеркало, труп, опрокинувшийся на краю кровати… Посмотрите на него; вы никогда не увидите более ужасного выражения лица у убитого. На нем можно прочесть всю сцену убийства. Она написана на этих искривленных губах, в этих закатившихся глазах, в этих руках, вцепившихся в простыни… Не правда ли, это ужасно? Вы, наверное, никогда ничего подобного не видели?..

— Видел, — прошептал Кош, говоря сам с собою. — Я видел однажды убитого человека через час, полчаса после его смерти. Не успев еще остыть, он сохранял в глазах как бы отблеск жизни. Он лежал, как и этот, в луже крови; рана была почти такая же… и между тем в нем было что-то несравненно более ужасное… На этого я смотрю без страха, как на восковое изображение… Это просто мертвец… Эта комната похожа на двадцать других комнат… Тогда как, смотря на того, другого… которого я видел… давно… я чувствовал ужас, застывший на его лице, на его губах, перед его глазами; дом… такой же мирный и веселый, как и этот, был пропитан запахом убийства, крови, еще живой, теплой и дымящейся, подобной той, которая течет по плитам бойни… Завтра, через несколько дней я забуду этого… Но того, другого… я его не забыл и знаю, что никогда не забуду…

Он говорил прерывающимся голосом, подчеркивал фразы, судорожно сжимая руки, переживая действительный ужас и в то же время опьяненный сознанием опасности, думая про себя:

«Слова, которые я говорю в настоящую минуту, понятны мне одному. Никто не может прочесть, что скрыто в моем мозгу. Я держу истину в своих руках, как пойманную птичку. Я слегка разжимаю пальцы и чувствую, как она начинает биться, готовая улететь; но я снова сжимаю ее крепче, сдавливаю… Мне стоит только произнести одно слово… сделать один жест… Нет, я этого слова не скажу… Я этого жеста не сделаю…»

— Странно… мне казалось… — проговорил комиссар. — Признаюсь, что даже на меня, человека привычного, эта картина страшно подействовала… И… вы в Париже видели этого убитого?..

— О нет, в провинции, давным-давно, лет десять тому назад… — пробормотал Кош.

Он слышал, что голос его звучит фальшиво, и прибавил, чтобы сгладить странное впечатление, произведенное его словами:

— Я только что начинал писать в маленькой местной газетке, около Лиона… Преступление, довольно банальное, наделало шуму только в округе… помню, что в парижских газетах о нем даже не упоминали.

На этот раз он ясно почувствовал, что глаза всех трех устремлены на него, и его охватил такой ужас, что ноги у него подкосились и он должен был прислониться к стене, чтобы не упасть.

— Ну, вы, кажется, видели достаточно для вашей статьи, — сказал комиссар. — Но, черт возьми, имея такие воспоминания, вы должны были бы быть немного хладнокровнее… Вы страшно бледны…

— Да… я чувствую, что я, должно быть, правда очень бледен… у меня вдруг закружилась голова… это сейчас пройдет…

— Ну, идемте, — ответил комиссар, указывая ему дорогу, и прибавил вполголоса, обращаясь к своему помощнику:

— Все на один образец эти журналисты! Они все всегда видели «более страшное», но когда очутятся лицом к лицу…

Кош ничего не расслышал, но, видя, что комиссар что-то тихо говорит помощнику, указывая на него глазами, он решил, что выдал себя, и подумал:

«Уже!.. Какой я дурак!..»

Проходя по комнате, он взглянул на себя в зеркало. Лицо его отражалось в нем так же, как и вчера, но сегодня оно показалось ему гораздо бледнее, круги под глазами были темнее, судороги, кривившие губы, более зловещими, и ему почудилсь, что таким должен быть приговоренный к казни, когда палач тащит его на эшафот.

Он закрыл глаза, чтобы не видеть больше себя, и вышел из комнаты неуверенными шагами, согнув плечи и стуча зубами.

Хладнокровие вернулось к нему только на улице. Холодный ветер разом разогнал страшные призраки. Он улыбнулся своему страху и сказал, садясь в экипаж:

— Положительно я отвык от таких зрелищ. Извините меня… я вел себя позорно… непозволительно…

— Полноте… все это дело привычки…

Экипаж, запряженный старой клячей, медленно катился по неровной мостовой. Солнце, на минуту было проглянувшее, опять скрылось. Все начинало окутываться серенькой дымкой. Пошел снег, сначала легкими пылинками, затем крупными, тяжелыми хлопьями, медленно падающими посреди тишины пустынной улицы.

Кош и его спутник молчали, оба погруженные в свои размышления. Кош протер рукой стекло кареты и посмотрел на мостовую, на дома и на падающий снег. Ему очень хотелось спросить у комиссара о его впечатлениях, но из-за чрезмерной предосторожности он не решался заговорить первым. Наконец, почувствовав, что такое упорное молчание может тоже показаться подозрительным, спросил:

— В сущности, какого вы мнения насчет этого дела? Обыкновенное ли это убийство с целью грабежа, или нужно искать более сложные, более отдаленные причины?..

— Если хотите точно знать мою мысль, я вам скажу, что с самого начала я оставляю кражу в стороне. Конечно, я не стану уверять, что все осталось в целости; я даже убежден, что некоторые вещи, может быть, деньги, были похищены… Но это только для виду.

— То есть как это для виду?

— Очень просто, преступники постарались сделать mise en scène, чтобы сбить с толку полицию.

«Однако, — подумал Кош, — неужели я попал на второго Лекока? Если так, то мне не повезло!»

И прибавил громко:

— Гм! Гм! Вот это интересно! Признаюсь, мне и в ум не пришло такое соображение. Таким образом, задача представляется очень сложной…

— Для поверхностного наблюдателя — да… Но для меня, сталкивавшегося в течение двадцатилетней карьеры со всевозможными типами, привыкшего разбираться в самых запутанных интригах, это другое дело. Одним словом, если бы спросили мое мнение, я бы сказал: «Человек прекрасно знакомый со всеми привычками старика, вошел в дом, завладел бумагами, которые были ему или необходимы, или могли его компрометировать…»

— Как?! — воскликнул Кош, страшно заинтересованный. — Бумаги!.. Простые бумаги?.. Вы думаете?..

— Я уверен. Я нашел целый ящик, набитый письмами. Я готов биться об заклад, что их туда положил не убитый старик. Убийца, просмотрев их, перешарив все конверты, побросал их как попало в ящик. Нашел ли он то, что искал? Следствие нам это покажет… Ясно только то, что он забрал несколько серебряных вещей — все ящики буфета были перерыты — с некоторой суммой денег, находившейся, вероятно, в кошельке, найденном моим помощником возле кровати; все это для того, чтобы навести на мысль о краже. Я нисколько не удивлюсь, если узнаю, что исчезли какие-нибудь драгоценности, все по той же причине, которую я вам сейчас объяснил. Я не скрою от вас, так как все равно это узнают через час все парижские ювелиры, а завтра все провинциальные, что я нашел на полу сломанную запонку с цепочкой, принадлежавшую, вероятно, убитому… Наконец — это хотя и чисто психологический аргумент, но для меня он имеет громадное значение, — порядок, если можно так выразиться, царствовавший среди этого беспорядка, какая-то забота о чистоте, проглядывающая даже в ужасе преступления, все это убеждает меня в том, что убийство совершено человеком из порядочного общества; что это человек очень уравновешенный, обладающий удивительным хладнокровием, что он действовал один… я скажу вам… Но я и так уже слишком много вам сказал…

Кош выслушал комиссара, не прерывая ни единым словом. Его первоначальное беспокойство сменилось чувством глубокого удовлетворения. Теперь он был уверен, что план его удался. Больше того, его mise en scène наводила полицию на мысли, которых он сам не ожидал. Казалось, будто комиссар добровольно осложняет факты и что, вместо того чтоб делать из них логические выводы, он сам создает себе затруднения. Даже самые простые вещи он возводил в степень важных улик. Вступив на ложный путь, он все приводил к своей первоначальной идее. Сразу отстранив предположение, что преступление совершено просто бродягами, — хотя такое предположение было самое правдоподобное, — он все истолковывал, применяясь к своей личной теории. С первого шага без колебания он попался в ловушку, расставленную ему Кошем. Когда комиссар сказал: «Преступники постарались сделать mise en scène, чтобы сбить с толку полицию», Кош подумал, что комиссар, одаренный необыкновенной проницательностью, угадал истину, тогда как на деле он еще больше затемнил ее, заключил в еще более непроницаемую ограду. Его хитрость не только не была открыта, но, по странной игре случая, человек, обязанный производить первое расследование, считал все улики, оставленные Кошем, не имеющими значения. Такой взгляд на вещи показался журналисту таким забавным, что он захотел услышать его еще раз, в более определенной форме.

— Если я хорошо вас понял, вы предполагаете, что убийца, светский человек, хотел навести на мысль о преступлении, совершенном бродягами? Он пытался — неудачно — «произвести» беспорядок? Он ограбил не так, как бы это сделал профессиональный вор. Он действовал один и хотел, чтобы думали, что он имел сообщников.

— Совершенно верно.

Карета остановилась. Кош вышел первый. Он был в чудном настроении: все устраивалось лучше, чем он ожидал. В течение нескольких часов он собрал больше известий, наслушался больше вздора, чем ему нужно было для первых двух статей. Он поблагодарил комиссара и очень естественно сказал ему:

— Теперь я совершенно спокоен. Если могу когда-нибудь быть вам полезным, я полностью в вашем распоряжении.

— Кто знает… Все возможно…

— Еще одно слово. Вы не будете упоминать о следе, который я вам указал в саду?

— Не думаю… в сущности, я его почти не видел…

— Конечно, конечно… С моей стороны я тоже ничего не скажу. Итак, до свиданья, господин комиссар, и еще раз благодарю.

— Рад служить. Надеюсь, скоро увидимся?

— Надеюсь.

«А теперь, — подумал Кош, — дело в наших руках!»

 

ГЛАВА 4. ПЕРВАЯ НОЧЬ ОНИСИМА КОША — УБИЙЦЫ

Подойдя к дверям кафе на площади Трокадеро, Кош услышал зычный голос репортера-южанина, требовавшего счет и затем спрашивавшего своих товарищей, бросая театральным жестом карты на стол:

— Игра кончена, не правда ли?

Но в эту минуту он заметил входящего Коша и закричал:

— Есть новости?

— Сенсационные, — проговорил Кош, садясь рядом с ним, — спросите бумаги, чернил и пишите; это дело нескольких минут. Потом каждый из вас переделает мой рассказ по-своему. Я долго разговаривал с комиссаром. Он дал мне все необходимые сведения, за исключением одного, которое я забыл спросить: имя жертвы.

— Это не имеет значения. Его звали Форже, он был маленький рантье и жил здесь третий год. За подробностями мы можем обратиться в полицию.

— Отлично. Слушайте же.

И он продиктовал весь свой разговор с комиссаром, напирая на малейшие подробности, подчеркивая интонации, не пропуская ни одного предположения. Но он не проговорился ни единым словом о своем посещении комнаты убитого, о следах и о несообразностях, замеченных им в выводах чиновника. Это было его личным достоянием. К тому же всем остальным эти указания были бы бесполезны, воспользоваться ими мог только тот, кто знал настоящую суть вещей.

Продолжая диктовать, он машинально разглядывал зал. По прошествии нескольких минут он сообразил, что находится в том самом кафе, в котором был накануне ночью; по странной случайности он сидел на том же месте, как и вчера. Он сначала думал отвернуться, чтоб не быть узнанным, потом решил, что никто не найдет ничего странного в том, что вчерашний посетитель вернулся сегодня. Никто не обращал на него внимания. Кассирша раскладывала сахар на блюдечки, официанты накрывали столы, а хозяин, сидя около печки, мирно читал газету.

Он докончил свое повествование и с большой готовностью ответил на все вопросы, с которыми к нему обращались, испытывая двойное удовольствие: оказать услугу коллегам и оставить для себя одного всю выгоду своего сенсационного сообщения.

Они вышли все вместе. Одни сели на извозчиков; южанин поспешил к трамваю. Он же, под предлогом дел в этой стороне, пошел не торопясь пешком, довольный возможностью очутиться наконец одному и свободно размышлять, не заботясь постоянно о том, как себя держать и что говорить.

Он пообедал в простом трактире, просмотрел газеты, вернулся к бульвару Ланн, дошел до укреплений. Он чувствовал потребность двигаться, сбросить с себя внезапно одолевшую его тоску одиночества и какой-то непонятный страх, причины которого он не мог разобрать. Он с досадой подумал, что действительные преступники, те, которыми никто не занимался, были, быть может, спокойнее его в эту минуту. Он пошел по дороге, свернул на маленькие скользкие дорожки военного квартала, всматриваясь в проходящих мимо мужчин и женщин, и вдруг почувствовал ко всем этим людям с мрачными лицами, с разорванными одеждами какое-то нежное сострадание, ту братскую снисходительность, которую ощущаешь в сердце к радостям и ошибкам, которые сам испытал.

Он не отдавал себе ясного отчета, кем он был сам. Роль, которую он играл, почти не стесняла его. Он так твердо решил навлечь на себя все подозрения, что чувствовал себя почти виновным.

Да и не был ли он действительно виновен? Если бы не он, кто знает… может быть, уже напали бы на след преступников… а если бы он рассказал?..

На месте убийства он едва не рассказал всего — свою встречу, таинственное ночное посещение, потом, подумав, что он вследствие этого сообщения потеряет, промолчал. Теперь он чувствовал на себе страшный гнет. Не сделался ли он некоторым образом сообщником убийц? Скоро, может быть завтра, он должен будет ответить за это перед судом! Но, со стороны, какой успех! Какое следствие! Какую блестящую статью можно написать! Единственными преступлениями, способными возмутить его совесть, были преступления против людей; преступления против закона и его постановлений, являющихся, в сущности, собранием предрассудков, мало трогали его. Он ничего не потеряет в собственных глазах, если будет приговорен к денежному штрафу или к тюрьме за то, что посмеялся над правосудием, и тогда он всегда поспеет рассказать, что видел, что знал, так как все равно он нимало не причастен к смерти бедного старика и в то время, когда он вошел в его комнату, все было кончено. Что же касается преследования преступлений… Но кто знает, может быть, он преподаст людям один из тех уроков, после которых они делаются более рассудительными, законы — более мудрыми, а правосудие — более разумным?..

Было уже почти темно, когда он наконец вернулся домой. Увидев его, швейцар объявил, что за ним два раза приходили из редакции «Солнца» и что его спрашивал какой-то господин, не захотевший сказать своего имени. Кош начал расспрашивать о нем, но не мог ничего понять из объяснений швейцара. В другое время он только бы подумал:

«Не беда! Придет еще!..»

На этот раз он это выразил громко и продолжал волноваться и строить догадки. Часы пробили семь, и он решил, не заходя к себе в квартиру, отправиться в редакцию.

Там его ждали с нетерпением. Завидев его, секретарь редакции рассыпался в вопросах и упреках:

— Целые сутки только и делают, что его ищут. Его поведение необъяснимо. Его совсем не видать; неизвестно, где он пропадает. Накануне, после телефонного разговора, его нигде не могли найти. Сегодня, когда он знает, что его сообщений ждут с лихорадочным нетерпением, он пропадает с восьми часов утра. Из-за него «Солнце» потеряет всю выгоду своего сенсационного известия. Теперь все газеты настолько же, если не больше, осведомлены, как и он. Уже в вечерних номерах есть длинные статьи насчет убийства на бульваре Ланн.

Он раскрыл перед ним вечернюю газету:

— Вот интервью с комиссаром! Вы видите, что была возможность получить справки; эта статья была написана не позже половины двенадцатого! А вы, вы в одиннадцать часов ничего не знали!.. Ну что же, тем хуже для вас — я позвоню этому господину, чтобы он пришел, и поручу ему это дело.

Кош дал ему докончить, затем спокойно сказал:

— Позвольте мне сказать два слова?.. Вы говорите, что эта статья была написана в одиннадцать часов?

— Совершенно верно, в половине двенадцатого, самое позднее.

— Эта статья была написана не ранее половины первого или даже без четверти час…

— Полчаса разницы не имеет значения.

— Извините! Имеет, даже очень большое…

— Как можете вы так точно знать час, когда была написана статья?

— Потому что я сам ее диктовал… точно так же, впрочем, как я ее продиктовал для трех утренних газет.

— Нет, это уж слишком! Так, значит, интервью с комиссаром имели вы, и для каких-то неизвестных целей; чтобы разыграть роль доброго товарища, вы добровольно все рассказали другим? Вся пресса будет завтра обладать тем, что должно было принадлежать только нам! Это черт знает что!..

— Увы, знать об этом будет не вся пресса, к моему великому сожалению… Только три или четыре газеты не из самых важных…

— Послушайте, Кош, бесполезно продолжать этот разговор. Вы, по-видимому, находитесь в ненормальном состоянии. С другой стороны, нам невозможно поручить такому сумасбродному сотруднику важное дело, требующее неутомимой энергии и деятельности… Правда или нет ваш рассказ об интервью с комиссаром? Не имеет значения… Мое решение принято уже четыре часа тому назад: вы можете пройти в кассу и получить там жалованье за три месяца. Вы нам больше не нужны…

— Очень приятно это услышать. Я только что хотел просить вас освободить меня от моих обязанностей. Вы сами возвращаете мне свободу и прибавляете еще трехмесячный гонорар. Это больше, чем я мог ожидать… Я, правда не совсем хорошо себя чувствую… Я устал, нервничаю… Мне нужен отдых, спокойствие… Через некоторое время, когда я поправлюсь… я зайду повидаться с вами… Теперь же я уеду… Куда? Я еще и сам не знаю… Но парижский воздух мне вреден…

— Вот внезапное решение, — заметил секретарь редакции. — Вчера еще вы были совершенно здоровы… Сегодня же вы слишком плохо себя чувствуете, чтобы продолжать работать… Ведь все еще можно исправить… Зачем закусывать удила и ради бравады говорить, что вы желали покинуть нас… Забудем то, что я вам сказал и что вы ответили, и отправляйтесь скорей редактировать вашу статью… Я знаю вас и знаю, что вы найдете, что написать… Что вы, наверное, не хуже, если не лучше осведомлены, чем другие… Ну что же, голубчик, решено?

Но Кош отрицательно покачал головой:

— Нет, нет. Я ухожу… Я должен уйти… Я должен…

— Не хотите ли вы, пожалуй, бросить нас в такую трудную минуту, чтобы перейти в другую газету? Если вы хотите прибавки, проще было бы сказать это.

— Нет, прощайте, я прибавки не желаю, в другую газету не перехожу… Я просто хочу вернуть себе полную свободу, а временно или навсегда — это покажут обстоятельства…

И голосом, в котором слышна была легкая дрожь, он прибавил:

— Даю вам честное слово, что я не предприму ничего, что может повредить нашей газете, и что вы напрасно подозреваете меня в каких-то тайных целях. Расстанемся добрыми друзьями, прошу вас… Еще одна просьба. Так как я нуждаюсь в отдыхе, в полном одиночестве, так как я хочу пожить вдали от парижского шума, любопытства равнодушных и забот друзей, но, с другой стороны, мне бы не хотелось, чтоб мой отъезд походил на бегство, прошу вас, спрячьте у себя все письма, которые придут сюда на мое имя. Не оставляйте их в моем отделении: покажется странным, что я не оставил адреса, куда их пересылать… Вы отдадите их мне, когда я вернусь…

— Это ваше окончательное решение?

— Окончательное.

— Понятно, я не буду вас допрашивать, куда вы направляетесь, но все же, я думаю, вы можете сказать мне, когда вы едете?

— Сегодня же.

— А когда думаете вернуться?

Кош сделал неопределенный жест рукой:

— Не знаю сам…

Затем пожал руку секретарю редакции и вышел.

Очутившись на улице, он вздохнул с облегчением.

В несколько минут он составил себе весь план действий. Входя в редакцию, он был озабочен, взволнован. Со вчерашнего дня события шли с такой быстротой, что у него не было времени обдумать, как ему следовало вести себя. Целью его было заставить полицию сомневаться, незаметно привлечь на себя ее внимание и действовать так, чтобы она могла видеть в нем возможного преступника и в конце концов арестовать его.

Но для того чтобы достигнуть этого, ему нужно было быть свободным, не быть чем-то связанным, иметь возможность по своему желанию изменить свою жизнь, свои привычки. Будучи сотрудником «Солнца», он не мог напечатать то, что ему было известно, и подписать своим именем. И даже если бы он это напечатал, слова его имели бы значение только как мнение журналиста. Наконец, какая логика в том, чтобы человек сам описал преступление, в котором должен быть обвинен!

К тому же такое испытание не могло длиться без конца. Полиция, направленная на ложный след, могла равнодушно отнестись к делу и сдать наконец его в архив. В таком случае ему, Кошу, оставалось только написать самому на себя анонимный донос, иначе его оставят в покое, а этого он ни за что не хотел.

Он колебался, возвращаться ли ему к себе или нет, и решил, что лучше больше не показываться в своем доме. В кармане у него было около тысячи франков — неустойка, заплаченная ему «Солнцем». Этого было вполне достаточно, чтоб прожить несколько недель. Его жизнь дорого не будет стоить: комната где-нибудь в отдаленном квартале, обеды в маленьких кафе; выездов никаких. Насчет этого он был спокоен. С той минуты, как подозрения обратятся на него, его отъезд примет вид бегства и совпадение его со временем открытия преступления придаст особый вес существующим против него уликам.

Около десяти часов он решил, что пора поискать убежища на ночь. Сперва он подумал о Монмартре. В этом живом, суетливом квартале нетрудно пройти незамеченным среди кутил, артистов и всякого рода двусмысленных личностей, снующих там день и ночь. Но от площади Бланш до площади Клиши, от площади Св. Георгия до улицы Коленкур он на каждом шагу рисковал встретить знакомого.

Шумное и неспокойное население Ла Вильетт и Бельвиля могло также служить надежным убежищем, но полиция делала туда слишком частые нашествия, и, не будучи трусом, он все же предпочитал квартал, где менее в ходу кулачная расправа. Он вспомнил то время, когда он начинающим журналистом захотел пожить жизнью Латинского квартала среди студентов, представлявшихся его воображению подобными героям Мюрже . Он нанимал тогда в конце улицы Гей-Люссака маленькую комнатку, вся меблировка которой состояла из железной кровати, стола, служившего одновременно и туалетом, и письменным столом, и большого деревянного сундука.

Он не прочь был очутиться опять, хотя бы на несколько дней, в этом уголке столицы, где когда-то неопытным юношей прожил дни иллюзий и энтузиазма.

К тому же в Латинском квартале или вблизи него он будет достаточно близко к центру, чтобы все новости доходили до него, и в то же время достаточно далеко, чтобы никому не пришло в голову искать его там.

Бульвар Сен-Мишель, наполненный весельем и светом, заинтересовал его. Он зашел в кафе около Люксембурга и съел бутерброд, чтобы заморить червячка, потом просмотрел газеты.

Даже «Temps», серьезный «Temps» посвящал на своей четвертой странице около двухсот строк преступлению на бульваре Ланн. В сущности, это было самое обыкновенное убийство. В Париже подобные преступления открываются каждый день, и за исключением лета, когда газеты за неимением интересных новостей помещают что попало, им отводится несколько строк на последнем месте, и дело с концом.

Но, по странной случайности, это преступление приняло с первого дня вид сенсационного дела. Казалось, какой-то инстинкт подсказывал всем, что там скрывается что-то новое и неожиданное. И что всего удивительнее, обстоятельства складывались так, как Кош не смел и мечтать: все благоприятствовало его планам, и он мог, невидимый, следить за событиями, критиковать их и почти руководить ими…

Он внимательно прочел статьи, описывавшие его интервью с комиссаром, и улыбнулся, встретив свои собственные выражения, замечания и вопросы, сделанные им.

«Завтра, — подумал он, — я примусь за дело».

Закусив немного, он вышел, прошел по улице Сен-Жак и нанял себе комнату в гостинице. Из окна ее он мог видеть большой двор Вал-де-Грас с его чудной часовней и широкой лестницей.

Несколько минут он простоял, прижавшись лицом к стеклу, весь отдавшись далеким воспоминаниям, сожалея о своем смелом решении и однообразном спокойствии своей прежней жизни. Он вспомнил, что раз уже испытал подобное состояние перед началом конференции, к которой не подготовился. Садясь за стол, покрытый зеленой скатертью, он, как и теперь, говорил себе:

— Что тебе за охота была браться за это дело? Зачем было создавать себе эти волнения? Ты мог бы теперь мирно сидеть дома, вместо того чтобы подвергаться критике, общественному мнению…

Но он вскоре отбросил от себя эти мысли, способные ослабить его энергию.

Он опустил занавеску, отошел от окна и сел у камина, пламя которого рисовало на стенах причудливые тени и фигуры. '

Протянув ноги, охваченный приятной теплотой, тишиной окружающей обстановки, свободный, никому не известный в этой части Парижа, где он когда-то жил, он начал думать, но уже не как мечтатель, а спокойно, последовательно. Он снова прошел всю историю последних двадцати четырех часов, прочитал сделанные им наскоро заметки, разорвал находившиеся в карманах бумажки и бросил их в огонь. После этого он разделся, лег в кровать и, согревшись, чувствуя уже приближение сна, подумал:

«Кто будет лучше спать сегодня ночью: виновный ли, которому пока нечего бояться полиции, или невинный, желающий испытать ее преследования?»

 

ГЛАВА 5.

НЕСКОЛЬКО ПОДРОБНОСТЕЙ

Когда Кош проснулся, день уже настал, тусклый зимний день, как бь4 влекущий за собой остаток сумерек. Он быстро оделся, желая скорее просмотреть газеты. Когда он проходил мимо конторы гостиницы, управляющий остановил его:

— Простите, нужна небольшая формальность… полиция требует…

Кош вздрогнул при слове «полиция», но все же спросил совершенно естественно:.

— Полиция требует… чего?

— Мы обязаны очень точно вести книгу, где записываем имя, профессию и день прибытия наших жильцов. Большей частью это излишняя предосторожность, в особенности в таком отеле, как наш. Но почем знать? Со всеми этими преступлениями, убийствами… Вот, хоть бы убийство на бульваре Ланн.

На этот раз Кош почувствовал, что бледнеет. Он пристально посмотрел на говорившего, раскрыл было уже рот, чтобы спросить, чтобы протестовать, но вовремя удержался. Между тем управляющий нагнулся, поискал в одном из ящиков и, положив на конторку большую раскрытую книгу, поднял голову и показал свое улыбающееся лицо, тотчас же вполне успокоившее журналиста. Он указал пальнем строку, на которой уже было проставлено число.

— Вот тут, пожалуйста… потрудитесь написать ваше имя, вашу профессию и откуда вы приехали.

И пока Кош писал, он прибавил, продолжая прерванные разъяснения:

— У нас, на левом берегу, эти строгости ведутся не столько ради мошенников, сколько ради политических преступлений, русских беглецов, нигилистов… Мы ими наводнены, и вы сами поймете, не особенно приятно иметь в числе жильцов людей, прогуливающихся с бомбами в карманах и то и дело угрожающих взорвать дом…

— Понятно, — проговорил Кош, отдавая ему перо.

И подумал:

«Если с этим глупым болтуном я не буду открыт через двое суток, значит, судьба против меня».

Он пошел к выходу, но управляющий еще раз остановил его:

— Когда вы возвратитесь вечером, позвоните три раза. Ваш ключ будет висеть под подсвечником.

— Благодарю вас, — сказал Кош.

Сам не зная почему, он несколько минут постоял на пороге дверей, смотря направо и налево, со странной нерешительностью людей, которые ничего не ждут, но все же не двигаются с места, чтобы набраться храбрости.

Управляющий сел опять за свою конторку, взял книгу и прочитал:.

«Фарси, из Версаля. Живет на свой капитал».

Он поднял глаза, осмотрел фигуру путешественника и пробормотал:

— Ну, голубчик, ты такой же капиталист, как и я. Я знаю толк в людях…

Но когда Кош, почувствовавший на себе этот пристальный взгляд, обернулся, он послал ему самую любезную улыбку и, продолжая рассуждать сам с собой, прибавил:

— Впрочем, это мне совершенно безразлично, лишь бы он аккуратно платил…

Это рассуждение вызвало в его уме еще другое. Этот путешественник приехал без багажа. Что же ручалось за его возвращение? Когда Кош сделал несколько шагов, управляющий окликнул его:

— Господин Фарси! Господин Фарси!..

Фарси не возвращался; он добежал до дверей и снова закричал:

— Господин Фарси!.. Послушайте!..

Кош прекрасно слышал первый окрик, но не обратил на него ни малейшего внимания. Это имя Фарси, записанное им несколько минут тому назад в книге гостиницы, так было чуждо ему, что, только когда его второй раз настойчиво окликнули, он вспомнил, что это было его имя. Впрочем, он чувствовал себя очень не по себе с того самого момента, как вышел за порог своей комнаты, а в особенности с тех пор, как содержатель гостиницы завел речь — очевидно, совершенно неумышленно — о преступлении на бульваре Ланн. Он довольно сердито проговорил:

— Что вам еще нужно?

— Видите ли, я забыл вам сказать, но у нас принято платить за помещение вперед, по крайней мере за первую неделю.

— Это совершенно справедливо, — ответил Кош, возвращаясь обратно.

Он уплатил, решив не ночевать тут следующую ночь. Впоследствии это послужит доказательством если не его виновности, то по крайней мере его желания не быть узнанным.

В то же время, по странному противоречию, им овладело еще сильнее, чем накануне, чувство необъяснимого беспокойства. Он едва успел надеть на себя новую личину, и она уже тяготила его. Он чувствовал себя окруженным как бы толпой каких-то призраков; он угадывал движение, сначала тихое и нерешительное, затем все более сильное и уверенное, этой громадной машины, иногда неловкой, но всегда грозной, носящей имя «правосудие». Он чувствовал себя подобно птице, видящей, как на нее медленно спускается с большой высоты гигантская сеть, петли которой с каждой минутой стягиваются, и понимающей, что это западня, которой ей не суждено избежать.

Он подумал, что время шло, а он после той ужасной ночи ничего еще не сделал, что необходимо было действовать и что нельзя было, добровольно вступив на этот путь, предоставить все случаю. Ему известны были частые ошибки судебных следствий, но все же он не мог считать их такими неизбежными, чтобы терпеливо ждать их результата. Его исчезновение из «Солнца» могло показаться несколько подозрительным; следовало подчеркнуть свою мнимую виновность.

По дороге он прочитал несколько газет. Все они были переполнены разными пустыми или надуманными подробностями преступления. Некоторые объявляли, что полиция напала на верный след. Это заявление вызвало у него улыбку. Его место в «Солнце» было занято уже неким Бенею, который, по-видимому, на основании сенсационного сообщения, напечатанного их газетой, успел повидаться с комиссаром и теперь смело вдавался в подробности, очевидно, полученные «из достоверного источника».

Дочитав все газеты, Кош сложил их и опустил в карман пальто.

«Итак, — подумал он, — достаточно было двух или трех передвинутых стульев, довольно было моего неумелого устройства обстановки, чтобы сбить всех с толку! Полиции платят за то, чтобы она имела нюх, а она попадается в первую расставленную ей ловушку! Несмотря на все, что должно было иметь действительное значение в глазах опытного человека, несмотря на исчезновение серебра, несмотря на само положение трупа, указывающее с поразительной ясностью, что убийц должно было быть по крайней мере двое, все внимание было обращено на мою несчастную запонку, и на этом построен целый роман! И во всей прессе нет ни одного человека, способного указать на всю невежественность, всю нелепость наших судебных следствий! Нет, право, мне везет!..»

Затем он спросил себя:

«А что делают в эту минуту настоящие виновные? Они, вероятно, нашли какого-нибудь укрывателя краденых вещей и спустили ему свою добычу, потом оставили свое обыкновенное жилище и теперь кочуют из притона в притон…»

Эта первая мысль навела его на другую:

«Вино развязывает язык самым осторожным людям. Мошенники и убийцы часто хвастаются своими преступлениями. Если я буду медлить, кто знает, не разболтают ли они всей правды раньше, чем я успею привлечь на себя внимание полиции. Не надо терять ни минуты».

Он наскоро позавтракал и около часа опять очутился на улице. До четырех часов положительно нечего делать. Все газеты, за исключением вечерних, отдыхают в это время. Авио не приходил в редакцию ранее пяти часов. До тех пор нужно было как-нибудь убить время.

Никогда день не казался ему таким длинным.

Он зашел в кафе, заказал себе питье, до которого не дотронулся, опять вышел на улицу и начал бесцельно бродить, дожидаясь вечера. Наконец в окнах магазинов зажглись огни. Наступили сумерки, постепенно сгущавшиеся, затем настоящая ночь…

Он был вблизи Военной школы. Тут, по крайней мере, он был уверен, что никого не встретит. Здесь ему казалось, что он находится в каком-то другом городе. Пробило пять. С этой минуты все его поступки должны были быть так рассчитаны, чтобы привести к намеченной цели, то есть к его собственному аресту. Ему и в голову не приходило донести на себя. Ему хотелось показать всю рутинность полиции, всю ее недальновидность. Значит, нужно было, чтобы инициатива его ареста исходила от нее. Таким образом он ясно докажет, с каким легкомыслием бросаются на след, с каким неразумным упорством идут по нему, а главное, как упрямо держатся его вопреки всякой очевидности. Интересно было бы дать точную версию преступления и посмотреть, как бы отнеслись к его указаниям.

Он зашел в почтовое отделение и попросил соединить его по телефону с «Солнцем». Как и тогда, в кафе на площади Трокадеро, он изменил голос и попросил, чтобы ему вызвали секретаря редакции для важного сообщения. Он не дал Авио времени спросить и сам обратился к нему:

— Я ваш вчерашний ночной корреспондент. Это я сообщил вам о преступлении на бульваре Ланн. Вы, надеюсь, убедились, что я хорошо осведомлен; теперь я хочу дать вам еще несколько подробностей.

— Благодарю вас, но мне хотелось бы знать, с кем…

— С кем вы говорите? Это совершенно безразлично. Мои сведения верны, я сообщаю их вам даром, чего же вы еще хотите? Больше вы от меня ничего не узнаете. Теперь, если это вам не нравится, я могу обратиться в другое место…

— Нет, нет, ради Бога нет, — протестовал Авио. — Я вас слушаю.

— Так знайте же, что полиция идет по ложным следам, что нет ни слова правды во всем том, что напечатано в газетах. Никаких тайных причин преступления нет: это самое обыденное убийство с единственной целью грабежа. Что же касается выводов комиссара, то все это плод его воображения. Если хотите узнать правду, ведите ваше расследование сами. А главное, посоветуйте вашему редактору удержаться от печатания всего того, что ему будут рассказывать.

— Еще раз прошу вас…

— Не перебивайте меня: может быть, у меня имеются важные причины сообщать вам то, что я знаю один. Посоветуйте полиции бросить найденный ею след. Утверждайте, несмотря на все видимые доказательства, несмотря на всевозможные уверения, что преступники…

— Как вы сказали?.

— Преступники; вы верно расслышали. Спросите в вашей статье, не нашли ли в саду отпечатка чьих-нибудь шагов. Довольно на сегодня. Что же касается дальнейших сообщений, то я буду давать их вам. Все будет зависеть от того, какой поворот примут дела… Еще одно слово: прошу вас никому не говорить о вашем таинственном корреспонденте, а теперь до свиданья…

Кош дал отбой и направился к выходу.

* * *

Когда на другое утро комиссар увидел статью «Солнца», он сначала улыбнулся, но, дойдя до последних строк, нахмурил брови и с сердцем отбросил газету.

Несмотря на обещание, репортер упомянул о следах ног. Пока это был только намек, пробный камень, но он чувствовал, что к этому обстоятельству еще возвратятся. Для того чтобы Кош не упоминал этой подробности, он с ним обошелся почти по-дружески, позволил ему увидеть то, чего не видел ни один из остальных журналистов, и вот его благодарность! Мало было того, что «Солнце» поместило известие о преступлении раньше, чем он об этом узнал, оно еще дает повод к новым нападкам на полицию!

Конечно, никто не придаст большого значения этой статье, наполненной небылицами; конечно, он уверен, что напал на верный след и это докажет конец дела. Но не странно ли было, что газета, в пользу которой он совершил нечто не вполне законное, первая начала разбирать его следствие и критиковать его?

«Положительно, — подумал он, — все эти господа страдают манией величия. Им случайно удалось выпустить сенсационное известие, и теперь они думают, что им все позволено. Они ведут свое следствие параллельно с моим. В сущности, если бы не эта история со следами, по которой мне, пожалуй, придется давать объяснения, эта статья только облегчает мою задачу. Пусть преступник думает, что подозрения направлены в другую сторону, он будет меньше прятаться, сделает какую-нибудь неосторожность, сам себя выдаст… Но все же это мне урок».

Он вошел в комнату помощника и с газетой в руках спросил его:

— Вы прочитали?

— Прочитал.

— Ваше мнение?.

— Пожалуй, не мешало бы повидайся с этим Кошем и сообщить ему несколько «приблизительных» сведений, которых мы другим не дадим, — он будет удовлетворен…

— Но что вы думаете о его гипотезе, которая диаметрально противоположна моей?

— Гипотеза журналиста — ей грош цена! Правда, все справки, полученные нами за двое суток, не принесли ничего в подтверждение нашей… но и в подтверждение его тоже ничего не дали.

Комиссар помолчал минуту, потом пробормотал:

— Не может быть никакого сомнения. Я прав! Позвоните по телефону «Солнцу» и попросите прислать мне этого Коша, как только он придет. Я съезжу опять на бульвар Ланн. Когда судебный следователь приедет, он найдет все готовым.

* * *

Дом оставался совершенно в том виде, в каком его оставил комиссар два дня тому назад. Только труп убитого был перенесен в морг, после того как было точно замечено его положение.

Комната имела теперь зловещий вид. Ничто не придает комнате более мрачный, более печальный отпечаток, чем неубранная кровать с помятыми простынями. Запах крови сменился запахом сажи и копоти, присущим заброшенным жилищам. Кучка пепла в камине приняла более темный оттенок; вода в тазу переменила цвет, утратила общий розовый оттенок и на ее прозрачной поверхности плавали отдельные кровяные шарики, а по краям таза видна была грязная полоса неопределенного серого цвета — смесь мыла и крови. Когда комиссар в первый раз проник в этот дом, в нем еще чувствовался какой-то отголосок жизни.

Иногда кажется, что человек оставляет после себя как бы отражение своей личности, своего существования, как будто бы стены, бывшие столько времени немыми свидетелями нашей жизни, хранят еще надолго ее отпечаток.

История человека не кончается с его смертью в доме, где он долго жил. Комната, в которой любили, страдали, — для тех, кто умеет думать и смотреть, — таинственный и вместе с тем нескромный свидетель. Некоторые жилища — бедные или роскошные, печальные или веселые — недружелюбно встречают посетителя, пришедшего нанимать их. Разве нельзя допустить, что предметы обладают глубокой, непонятной душой? Разве не постоянная смена жильцов придает гостиничным комнатам такой банальный, безличный отпечаток? Хотя мебель, находящаяся в них, часто совершенно подобна той, которая украшает любимый вами родной дом. Кровать палисандрового дерева, зеркальный шкаф, умывальник с разрисованным цветами прибором, коврик у постели с изображением льва, лежащего среди яркой зелени, камин со стоящими на нем бронзовыми часами и мраморными канделябрами, маленькая этажерочка с безделушками из поддельного Сакса — не похоже ли все это на обстановку старых провинциальных домов?

Отчего же в таком случае все вещи в старых провинциальных домах имеют веселый и приветливый вид! Не оттого ли, что соприкосновение с людьми сообщило им какую-то таинственную жизнь, которая мало-помалу слабеет, бледнеет и угасает, когда угасают люди, давшие ее им на минуту?.. Их пленительный аромат исчезает, их своеобразная прелесть умирает… Вещи подобны людям: они забывают.

Так в несколько часов комната убийства, пустая, зловещая, мертвая, забыла своего хозяина!

— Как холодно здесь, — проговорил комиссар.

И он начал медленно прохаживаться, осматривая стены, мебель, все уголки, где притаилась тень. Он остановился на минуту возле умывальника, повертел в пальцах линейку, лежавшую на столе, посмотрел на опрокинутые часы, показывавшие двенадцать часов тридцать пять минут.

Нет ничего более страшного, более загадочного, чем часы. Эта машина, сделанная человеческими руками и показывающая время, управляющая нашей жизнью и все тем же ровным шагом подвигающаяся к таинственному будущему, кажется шпионом, приставленным к нам судьбой.

Какой час указывали эти часы? День или ночь? Полдень с его ярким веселым светом? Мрачную и немую полночь? Случайно ли они так остановились или же в минуту, предшествовавшую убийству? Пробили ли они, равнодушный свидетель, последнюю минуту зарезанного старика?

— Нужно позвать сюда опытного часовщика, — сказал комиссар. — Он, может быть, объяснит нам, почему эти часы остановились. Интересно было бы узнать, не падение ли этому причиной.

— Посмотрите, — сказал один из инспекторов, поднимая несколько клочков разорванной бумаги. — Вот это мне кажется странным… Мы этого в первый раз не заметили…

Комиссар взял все три обрывка и прочитал:

Monsieur

22

E.V.

êsi

ие de

Он пожал плечами:

— Это пустяки… не имеет ни малейшего значения… Что хотите вы заключить из нескольких неполных слогов?.. Бросьте…

— Возможно, что это и пустяки, но как знать?.. Если найти то, чего недостает!.. Посмотрите хорошенько, мне кажется, что это обрывки конверта. Разместив их по порядку, получим что-то вроде адреса:

«.Monsieur — 22 — ие de — E.V.»

Остается «ési», представляющее собою часть названия улицы или, может быть, имени адресата. Во всяком случае, мы можем в одном быть уверены, что этот господин живет в № 22 какой-то улицы de… Это уже облегчает розыски…

— Драгоценные сведения, — смеясь, заметил комиссар.

Но инспектор с упрямством рассматривал бумажки со

всех сторон, нюхал их, смотрел на свет. Вдруг он закричал:

— Ну, вот… Ну, вот… Вот это великолепно… Прочтите-ка!!! Мы до сих пор осматривали только лицевую сторону… Посмотрите на сгиб… бумажка двойная… у нее есть изнанка… задняя часть конверта… и… что же я нахожу на одном обрывке:

Inconnu au 22

(Неизвестен в 22),

а на другом:

Voir au 16

(Справиться в 16).

И возле половина почтовой марки… с надписью: Rue Вау… что, верно, означает Rue Вауеп, это не трудно; в полукруге марки что-то черное, должно быть число, а внизу очень отчетливо: «08». Теперь январь, значит, это письмо написано недавно. Я настаиваю на этом: делайте, как знаете, но я думаю, что не мешало бы найти господина с улицы de… не знаю дальше, который жил в № 16 другой улицы, а может быть, и той же самой…

— Ищите, если хотите… я же охотно променял бы все ваши открытия на несколько справок насчет жизни, знакомств и привычек жертвы… Вы больше ничего не находите?.. Значит, мы можем ехать…

И комиссар вышел вместе с инспекторами. На бульваре все еще толпились любопытные; полицейские расхаживали взад и вперед перед домом. Какой-то фотограф направил свой аппарат на дом и снимал его во всех видах. Когда комиссар собирался садиться в экипаж, он обратился к нему:

— Одну минутку, прошу вас… Так, очень благодарен…

— Вас интересует мой портрет, вы снимаете для какого-нибудь журнала?..

— Для «Солнца», который первый…

— Отлично, — проговорил комиссар злобно, — можете сказать там у вас… Впрочем, ничего не говорите…

 

ГЛАВА 6.

НЕИЗВЕСТНЫЙ ДОМА № 16

День прошел однообразно и для полиции, и для Коша. Это дело, с каждым часом завладевавшее все больше вниманием публики, не двигалось с места. Ничего не было известно, кроме имени жертвы. Соседние лавочники припомнили, что к ним заходил маленький старичок, тихий, неболтливый, не имевший, по-видимому, ни родных, ни друзей. Он уже несколько лет жил там, редко выходя из дома, еще реже разговаривая с кем-нибудь и почти не получая писем. Почтальон не помнил, когда он заходил к нему.

Что касается Онисима Коша, то он ждал у моря погоды и нервничал. Ему хотелось одновременно и ускорить события, и задержать их неизбежный ход. Он начинал наконец отдавать себе отчет в страшных осложнениях, которые сам внес в свою жизнь, и меньше надеяться на блестящие результаты своего предприятия. В настоящую минуту он жил кочевой жизнью, не решаясь нигде долго остановиться, не имея возможности узнать что-нибудь, терзаясь непреодолимым желанием вновь увидеть место преступления… как настоящий преступник.

«Это совсем не было бы так глупо, — подумал он. — Наверное, в толпе, снующей вокруг дома на бульваре Ланн, находится столько переодетых полицейских, сколько и уличных девиц. Меня многие знают. «Солнце» со своими таинственными статьями очень не по душе полиции, и за мной, наверное, начнут следить… Тогда дело пойдет быстрыми шагами».

Но его страшила одна мысль об окончательном столкновении с полицией.

Полное одиночество, в котором он находился в течение двух последних дней, лишило его энергии и «подъема», превращавших его — когда дело его интересовало — в неподражаемого репортера. Он нуждался во влиянии среды, в опьянении словами, спорами, борьбой, в непрерывной кипучей деятельности; лишенный всего этого, он чувствовал себя слабым, нерешительным.

Около пяти часов он зашел на телефон и попросил соединить его с «Солнцем». Ему ответили, что «Солнце» занято. Он подождал минутку и позвонил опять. Линия была переполнена. До него долетали обрывки фраз, прерываемые резким голосом телефонисток, передающих друг другу номера. И вдруг посреди всего этого шума, всей этой мешанины он услышал голос, спрашивавший:

— Газета «Солнце»?

Он запротестовал.

— Извините, милостивый государь, но я раньше вас вызывал…

— Очень жаль, но меня первого соединили. Алло, «Солнце»?..

— Что за нахальство! Алло, барышня…

Послышался смех.

Кош бесился:

— Алло, барышня, нас обоих соединили…

— Я слышу. Это не моя вина. Отойдите…

— Ни за что!.. Я жду уже битых четверть часа, мне это надоело. Соедините меняно он не докончил фразы и начал прислушиваться.

До него начали долетать вопросы и ответы. Шум на линии внезапно затих, и он мог свободно следить за разговором.

Голос, только что слышанный им, говорил:

— Вот досада! В котором же часу он обыкновенно приходит?

Другой голос, в котором он сразу узнал секретаря редакции, отвечал ему:

— Около половины пятого, пяти… Но напрасно вы рассчитываете.

— Как это неприятно, — продолжал первый голос. — Не знаете ли, где можно его найти?

«Где я слышал этот голос?» — подумал Кош.

— Не могу вам сказать, — послышался снова ответ Авио.

— Но, наконец, придет же он вечером? Будьте так добры, попросите его зайти ко мне… важное сообщение…

— К сожалению, невозможно. Он уехал, и я совершенно не знаю…

«Однако!..» — подумал Кош, прижимая сильнее ухо к телефонной трубке.

— Но когда же он вернется? — спрашивал голос.

— Право, не знаю… Может быть, его отсутствие продолжится, а может быть, он вернется скоро…

— Но все же он в Париже?

— Ничего не могу вам ответить… Очень сожалею…

«Да ведь это обо мне говорят, — подумал Кош, прислушиваясь все с большим вниманием, — и этот голос, этот голос…»

— Не разъединяйте, пожалуйста, мы говорим! — закричал Авио.

И Кош, страшно заинтересованный, тоже машинально закричал:

— Мы говорим!..

Но тотчас прикусил губу. Счастливый случай позволил ему услышать разговор, относящийся, может быть, к нему. Было бы сумасшествием прервать его неловким восклицанием. Но телефонистка, по счастью, не слышала его обращения. Разговор продолжался:

— Во всяком случае, — говорил незнакомый голос, — вы можете сообщить мне его адрес?

— Конечно.

— И есть надежда застать его дома?

— Черт возьми, — прошептал Кош. — Я не ошибся. Это комиссар!

Легкая дрожь пробежала по телу. Пальцы его судорожно сжали телефонную трубку, и он почувствовал, что бледнеет. Для чего комиссару так настоятельно хотелось увидеть его, узнать его адрес, если не для того. Он… не решился даже мысленно докончить фразы, но грозные слова встали перед ним с поразительной силой и ясностью: «Меня хотят арестовать».

Обратный путь был ему отрезан. Он зашел уже слишком далеко, чтобы возможно было даже минутное колебание. Три дня прошли с такой головокружительной быстротой, что он не заметил хода времени, и ему показалось, что он в одну секунду был пойман в ловушку. У него мелькнула надежда, что секретарь не ответит; ему хотелось закричать:

— Молчите, не говорите моего адреса!

Но это значило бы серьезно скомпрометировать себя, так как, в сущности, если он и хотел быть арестованным, допрошенным, обвиненным, то он хотел сохранить за собой и возможность одним словом разрушить все возведенные на него обвинения. Как же в таком случае объяснит он этот крик страха?..

Голос продолжал:

— Не знаю, застанете ли вы его дома, но вот его адрес…

Одну десятую секунды в уме Коша мелькнула мысль,

что речь идет не о нем, но Авио уже продолжал:

— Улица де Дуэ, 16.

— Благодарю вас, простите за беспокойство.

— Не за что; до свиданья…

— До свиданья.

Кош услышал отбой… Маленький шипящий звук… потом больше ничего…

Но он все оставался на том же месте, прислушиваясь, ожидая неизвестно чего, скованный непонятным волнением. Он только через несколько минут пришел в себя. Не слыша больше ничего, кроме неясного гула, подобного тому, который раздается в больших морских раковинах, он понял, что разговор закончен и что ему здесь нечего больше делать.

Он уже взялся за ручку двери, но остановился в нерешительности:

«А что, если кто-нибудь ожидает за дверью, что, если сильные руки схватят его?..»

Сознание его невиновности даже не приходило ему в голову. Он весь был поглощен одной мыслью: скорый неизбежный арест!..

Собственно говоря, он мог еще, рискуя быть осмеянным, признаться во всем. В худшем случае его ждало несколько дней тюремного заключения или даже просто строгий и неприятный выговор… Но он и этого не в силах был уже сделать. Он был совершенно обессилен, загипнотизирован одной неотступной мыслью: я сейчас буду арестован.

И эта мысль хотя и страшила его, но в то же время и манила и влекла его к себе с непонятной и грозной силой, страшной, как пропасть, над которой наклоняется путешественник, опасной, как страстный призыв сирен, увлекающий в бездну неопытных моряков.

Наконец он вышел. Никто не обратил на него внимания. Только один служащий, сидя за своей конторкой, сказал ему:

— С вас за два разговора.

— Хорошо, — ответил Кош.

И он взял второй билетик, не сделав замечания, что он даже и разу не говорил. У выходных дверей на него опять напало минутное сомнение: «А если бы я все же позвонил в «Солнце»?»

Но он решил, что теперь уже всякие попытки сделались бесполезными, и вышел на улицу, стараясь понять, что могло так скоро навести полицию на его след, и в глубине души несколько пристыженный тем, что ему потребовалось так мало усилий и хитрости, чтоб привлечь на себя ее внимание.

…Отойдя от телефона, комиссар прошел через небольшой зал, где собрались все инспектора. Один из них, сидя за столом, казался погруженным в какое-то важное дело.

— Скажите-ка мне, — обратился к нему комиссар, — э^о очень спешно, что вы делаете?

Тот улыбнулся:

Чтоб очень спешно… нет, но, чем скорее я это кончу, тем лучше… Я ищу по календарю все улицы с de… это ради той бумажки, которую нашли утром… ничего не стоит попробовать…

— Ну, так вот что. Бросьте все это на минуту, возьмите экипаж и поезжайте справиться, дома ли Онисим Кош, — его адрес: улица de Douai, 16.

— Улица де?.. — живо переспросил инспектор.

— Улица де Дуэ, 16… Вы знаете, где она находится?

— Да, да… Я не этому удивился… но только номер 16 и потом улица де…

Комиссар в свою очередь вздрогнул: этот номер, на который он сначала не обратил внимания, показался ему вдруг имеющим значение. Не его ли он прочел только сегодня утром на куске конверта, найденном на бульваре Ланн?.. Он посмотрел на инспектора, инспектор посмотрел на него, и оба простояли так несколько секунд, не решаясь сформулировать подозрение, внезапно промелькнувшее в их уме.

— Полноте, — сказал наконец комиссар, пожимая плечами, — чего мы ищем!.. Это вернейший способ сбить с толку. Придет на ум мысль, моментально за нее хватаешься, держишься ее, упрямишься… и кончается ничем. Если мы начнем косо смотреть на всех людей, живущих в домах номер 16…

— Так-то так, но все же это странно… Я сейчас поеду…

Так как утром он не придал никакого значения этому номеру и теперь тоже не обратил внимания на довольно странное, в сущности, совпадение, то комиссар не захотел показать вид, что разделяет мнение своего подчиненного. Но, оставшись один, он начал жалеть, что не он сделал открытие этого клочка бумаги и не он сделал возможное сопоставление. Он и теперь считал все это фантазией: возможно ли, чтобы Кош был замешан в это дело? Возможно ли было строить целый план на простом совпадении цифр?.. Он вернулся в свой кабинет, говоря себе:

— Нет… это дико…

Но как ни дико казалось ему это предположение, он не мог выбросить его из головы. Он ежеминутно возвращался к нему. Он взял папку с бумагами и начал просматривать их. Дойдя до конца первой страницы, он заметил, что, хотя внимательно прочел ее с первой до последней строки, слова только прошли перед его глазами, не оставив ни малейшего воспоминания в его уме… На их месте перед ним вертелась цифра 16, потом незаметно рядом с ней являлось лицо Онисима Коша, сначала туманное, но становившееся с каждой минутой вся яснее и определеннее.

Мало-помалу он начинал припоминать массу мелких подробностей. Сначала странное сообщение «Солнца», сообщение, источника которого он не мог найти; затем загадочные фразы Коша, его манера держать себя, насмешливая до дерзости, его таинственные ответы, открытие следов на дорожке, его волнение в комнате убийства… Все это составляло до известной степени улики… Но если журналист был каким-нибудь образом причастен к преступлению, как допустить такую смелость?.. А между тем!.

Дойдя до этой точки своего рассуждения, он чувствовал, что дальше идти не может, что-то загораживало ему дорогу, и он сам не смел себе признаться, что его столько же злило то, что не он первый додумался до этого, как и невозможность подыскать побудительную причину поступкам Коша. Во всяком случае, через несколько минут все это выяснится; ничего не говоря Кошу о подозрении, промелькнувшем в его уме, он даст ему понять всю неловкость его поведения. Что ему многое известно об убийстве, в этом он теперь не сомневался. Трудность будет заключаться не в том, чтобы заставить его рассказать все, что он знает, но каким образом он это знает. Не заявил ли он ему: «Пресса обладает многочисленными способами расследования…»

Какие это способы?.. Вот что необходимо было узнать; и чтобы добиться этого, он ни перед чем не остановится. Он совершенно забыл теперь о намеке «Солнца» на следы. Дело приняло серьезный оборот, и один Кош мог дать ему победу. К тому же оно должно было скоро перейти в руки судебного следователя, и ему хотелось сделать его к тому времени совершенно ясным, освобожденным от тайны, окружавшей его с первой минуты.

Раздался телефонный звонок.

— Кто говорит? — спросил он.

— Жавель, инспектор, посланный вами на улицу де Дуэ.

— Что скажете?

— Кош уже три дня не возвращался домой.

Лицо комиссара выразило страшное удивление. Итак, в течение трех дней репортер не появлялся ни в редакции, ни у себя дома? Как это ни казалось неправдоподобным, нельзя было не приписать это исчезновение каким-нибудь важным причинам.

Но ввиду последних событий, их быстрого и таинственного хода, эти важные причины должны были иметь какую-нибудь связь с преступлением на бульваре Ланн. Отсюда две гипотезы: или Онисим Кош сделал вид, что исчезает, чтобы удобнее вести за свой счет следствие, параллельное следствию полиции; или же он был тем или иным образом замешан в убийстве, и тогда опять-таки вывод мог быть двоякий: первый, довольно благоприятный — его отделяли от преследований полиции несколько сот километров и граница; второй (может быть, близкий к истине) — люди, которым было необходимо его молчание и боявшиеся, чтобы какое-нибудь его неосторожное слово не погубило их, просто устранили его…

Следуя все тому же поспешному и фантастичному методу, комиссар остановился на последнем предположении.

Он спросил инспектора:

— Нет ли еще подробностей?

Инспектор не сразу ответил; он повторил вопрос:

— Алло! Вы слышите меня?

— Слышу; больше никаких подробностей не знаю.

— Хорошо, я завтра утром сам посмотрю.

И он дал отбой.

«Завтра утром, голубчик мой, — подумал инспектор, — будет уже слишком поздно, так как если к этому времени Кош не окажется в моих лапках, то, во всяком случае, будет недалек от этого».

В сущности, он не все рассказал комиссару, желая сам разработать свой план. Будучи еще слишком молодым, чтобы с его мнением считались, он решил действовать по личному вдохновению. С той минуты, как он нашел обрывки конверта, он почувствовал, что весь интерес дела должен сосредоточиться на этом клочке бумаги, и это чувство, сначала неясное, перешло в уверенность, когда он услышал номер дома Коша. Он жалел, что проявил волнение перед комиссаром, но утешился той мыслью, что начальник его слишком самолюбив, чтобы согласиться с мнением простого инспектора. И то, что он минуту тому назад считал ошибкой, казалось ему верхом ловкости; тот факт, что он установил связь между двумя «16», служил ему ручательством, что комиссар не только не придает этому значения, но скорей наоборот. Значит, он мог спокойно работать, не боясь никакого контроля.

Как видно, Жавель ошибался. Но благодаря поспешным выводам комиссара результат был почти тот же. В то время как его начальник истолковывал события, он только их констатировал. Но и утреннее открытие и справка, полученная в доме Коша, — все было ничто в сравнении с той, которую он бережно скрывал, получив ее с удивительной легкостью.

Проходя по улице де Дуэ, он машинально посмотрел на номер одного из домов и прочел: 22. Положительно судьбе было угодно, чтобы эта цифра опять предстала перед его глазами, а он считал судьбу слишком могущественной силой, чтобы не подчиниться ее указаниям. Он быстро сообразил, что если ошибается, то никто об этом не узнает, что попытка эта ничему не повредит, и вошел.

Комната швейцара находилась в углублении, он приотворил дверь:

— Здесь живет господин Кош?

— Не знаю такого.

Он сделал огорченное лицо и нерешительно продолжал:

— Он журналист. Не можете ли вы мне сказать?..

Швейцар, гревший руки у печки, покачал отрицательно головой. Но жена его вышла из другой комнаты и спросила, в чем дело. Жавель сразу увидел, что она если не услужливее, то по крайней мере любопытнее, и повторил:

— Мне нужно журналиста Онисима Коша. Мне сказали, что он здесь живет. Это, вероятно, ошибка, но не могли бы вы…

Муж пожал плечами, но жена подошла ближе:

— Как, ты забыл?

И, обращаясь к инспектору, она прибавила:

— У нас нет такого квартиранта, но тут жил журналист, съехавший полгода тому назад, после этого почтальон несколько раз по ошибке приносил сюда письма на имя того господина, которого вы назвали…

И обернулась к мужу:

— Вспомни. Месяц тому назад пришло еще одно письмо… Справьтесь-ка в номере 16 или 18.

Жавель извинился за беспокойство, поблагодарил и, выйдя на улицу, дал волю своему восторгу, произнеся почти громко:

— Победа, победа! Он не уйдет от меня!

Какой-то господин, которого он чуть не сбил с ног, посмотрел на него и проворчал:

— Он, кажется, сошел с ума!

Но Жавель был так доволен, что не расслышал его даже. Он поспешно вошел в номер 16 и спросил: Господин Кош?

— Его нет дома.

— Можете мне сказать, когда он вернется?

— Нет. Он, верно, поехал путешествовать.

— Черт возьми, — пробормотал Жавель, — как это неприятно… Так, значит, вы знаете, когда он приедет обратно?..

— Нет… Оставьте записку. Он получит ее вместе с письмами, которые ожидают его уже три дня.

«Три дня! — соображал Жавель. — Уж не напал ли я случайно на верный след?»

И он прибавил, как бы говоря с самим собой:

— Оставить ему записку?.. Гм…

Потом, подумав, что можно, может быть, собрать кое-какие сведения и что, наверное, консьержка доверчивее отнесется к господину, сидящему и пишущему письмо в ее комнате, чем к посетителю, стоящему у входных дверей, он сказал:

— Благодарю вас, я охотно напишу два слова, если это вас не обеспокоит.

— Нисколько. Присядьте… у вас есть чем написать?..

— Нет, — ответил он.

Когда ему принесли перо, чернила и бумагу, он сел к столу и начал писать запутанное письмо с просьбой о помощи, выдавая себя за бедного журналиста, не имеющего занятий и погибающего с голода.

Дойдя до конца страницы, он остановился, взял за угол лист бумаги и помахал им в воздухе, чтобы просушить.

— Не дать ли вам промокательную бумагу? — спросила консьержка.

— Право, мне совестно…

— Ничего не значит… А конверт?

— Да, пожалуйста…

Просушивая свой лист, Жавель спросил:

— Господин Кош не предупредил вас о своем путешествии?

— Нет. Женщина, присматривающая за его хозяйством, пришла третьего дня по обыкновению; она ничего не знала и обратилась, как и вы, с расспросами ко мне. Она приходит каждое утро и убирает квартиру, но и она не имеет сведений… Это удивительно, так как обыкновенно, когда он уезжал куда-нибудь, он всегда говорил мне: «Мадам Изабелла, я уезжаю на столько-то дней. Я вернусь в понедельник или во вторник…» Наконец, он говорил все, что нужно сказать, если будут его спрашивать…

Жавель слушал с пером в руках. В его глазах отъезд Коша принимал все более и более вид бегства, и, взяв во внимание необыкновенное совпадение номеров 22 и 16, он не мог не связать мысленно это исчезновение с преступлением на бульваре Ланн.

Консьержка продолжала рассказывать, хваля правильный образ жизни Коша, называя часы, в которые он уходил из дома и возвращался домой. Но в данную минуту все это не имело значения. В одном месте рассказа полицейский, однако, насторожился.

— В. последний раз, что он ночевал здесь, — говорила она, — он вернулся около двух часов утра, как обыкновенно. Ночью трудно узнать голос, но я хорошо знаю его манеру закрывать дверь: очень осторожно, не стуча. Другие хлопают ею, так что всех перебудят. В пять часов утра кто-то пришел к нему, но оставался недолго, минут пять, не более, а вскоре после его ухода и сам господин Кош вышел из дома. Верно, у него заболел кто-нибудь из родных и его вызвали. У него есть отец и мать в провинции.

«Возможно, — подумал инспектор, — но только возможно. Это было бы слишком странное совпадение…»

Он докончил письмо, подписал первым попавшимся именем и запечатал конверт. Он узнал от консьержки все, что можно было, дальше она была ему бесполезна. Может быть, его прислуга даст более подробные сведения.

Он встал.

— Будьте любезны отдать ему это письмо. Так как мое дело очень спешное, то я зайду завтра утром, часов около девяти; может быть, он к этому времени вернется…

— Отлично. Во всяком случае, вы увидите его прислугу.

Он поблагодарил и вышел. У него не оставалось ни малейшего сомнения. Адресат разорванного письма, найденного в комнате убитого, и Онисим Кош были одним и тем же лицом. Теперь возникал вопрос, нужно ли было видеть во внезапном отъезде журналиста в самую ночь убийства нечто большее, чем простое совпадение. Это нужно было обдумать и рассмотреть подробно и не волнуясь. С этой мыслью он и сообщил комиссару по телефону о результатах своей поездки, ограничиваясь ответом на заданный ему вопрос — его послали узнать на улице де Дуэ, 16, дома ли Кош: Коша дома не было. Ему пока нечего было прибавлять. Все остальное было его личным достоянием. Его дело суметь воспользоваться им.

Когда Жавель выслеживал кого-нибудь, он обыкновенно ожидал от противника не самых умных поступков, а самых глупых и неосторожных. Если Кош виновен, то самой крупной его ошибкой будет вернуться на свою квартиру. Отсюда вывод, что он, вероятно, совершит эту ошибку. Если человеку предоставлен выбор между двумя образами действия, то большей частью он выбирает худший, в особенности если боится полиции. Самая элементарная осторожность не позволяла журналисту возвращаться на улицу де Дуэ — значит, там и нужно было его ожидать. Жавель стал в нескольких шагах от дверей и принялся ждать.

 

ГЛАВА 7.

ОТ ШЕСТИ ЧАСОВ ВЕЧЕРА ДО ДЕСЯТИ ЧАСОВ УТРА

…Выйдя из почтовой конторы, Онисим Кош немного овладел собой. В течение трех дней он ничего, ничего не видел, ничего Не узнал, кроме тревоги преследуемого человека. Это уже было не репортерство, а литература. В то время, когда ему бы хотелось все знать, он не знал ничего и понимал, что для настоящего преступника неизвестность должна была быть мучительна. К тому же подробность, не лишенная значения: он ни разу не менял белья; его смущал его сомнительный воротничок; манжетки его были грязны, ему было не по себе. К тяжелому нравственному состоянию примешивалось и физическое недомогание. Он решил зайти домой после того, как будет потушен газ, чтобы не быть узнанным консьержкой, и около полуночи остановился у своих дверей. Жавель, незаметно приблизившийся, узнал его и улыбнулся с торжеством. Зверь был пойман. Он вернулся на свой пост, не теряя из виду входных дверей. Полицейские, заметив, что он упорно осматривает дом, недовольно спросили его:

— Чего вы там ждете?

Он отвечал, не поворачивая головы:

— Полиция, — и показал свою карточку.

Прошло полчаса, Кош не возвращался. Жавель подумал:

«Неужели у него хватит смелости ночевать у себя?.. Конечно, если он не виновен и если его отъезд не имеет никакого отношения к убийству, то здесь нет ничего удивительного. Он вошел вместе с начальником в комнату на бульваре Ланн и мог тогда выронить эти бумажки… А все же, все же…»

Его одолевала такая жажда, такая потребность знать, удостовериться, что он даже не чувствовал холода. Прохожих на улице становилось все меньше, и наблюдение от этого делалось более удобным. Он ходил взад и вперед, уверенный, что, если журналист выйдет, он не сможет пропустить его. Около двух часов дверь наконец отворилась. Кош постоял минуту неподвижно, потом тихо притворил ее. Жавель увидел, что он колеблется, потом делает шаг, осматривается по сторонам и наконец быстрыми шагами направляется прямо вперед. Он дал ему отойти несколько метров и пустился вслед за ним. Они дошли таким образом до бульваров, прошли по улице Ришелье, по набережной и перешли Сену.

— Не понимаю, куда он ведет меня, — проворчал Жавель, видя, что направляется к площади Сен-Мишель, — но куда бы он ни шел, я не оставлю его, прежде чем уложу спать.

Кош свернул на бульвар Сен-Мишель и остановился в нерешительности около Люксембурга.

«Что бы это могло значить? — подумал Жавель. — Он, наверное, знает этот квартал… а между тем он как будто колеблется, куда идти…»

И прибавил вполголоса:

— Ну же, голубчик, пора уж тебе ложиться спать…

Как раз в эту минуту Кош обернулся. Их взгляды встретились. Жавель не шелохнулся, но Кош вздрогнул и пустился ускоренным шагом по направлению к Обсерватории. На бульваре не было ни души, и полицейскому легко было следить за темной фигурой журналиста, быстро скользившей по сухому и совершенно белому тротуару. Это путешествие к неизвестной цели раздражало его. Он начинал чувствовать усталость и холод. Минутами у него появлялось желание броситься на Коша и схватить его за ворот. Но если он не виновен, то какая это будет ошибка! Это будет скандал, потеря места. И он продолжал идти, сжимая кулаки, глотая свою злобу. В конце концов Кош войдет в какой-нибудь дом, и ему опять придется прождать всю э'гу ночь до утра, стоя на морозе с пустым желудком, замерзшими ногами и онемевшими пальцами. Вдруг он услышал позади себя голос:

— Здорово, Жавель!

Он обернулся и узнал сослуживца по полиции. Самообладание вернулось к нему. Он приложил палец к губам, взял полицейского под руку и тихо проговорил:

— Тсс! Осторожней…

— У тебя есть дело?

— Да, вон там перед нами, метрах в двадцати…

— Важное?

— Еще бы!.. В моих руках, кажется… Но я не могу рассказать тебе… Послушай, если ты не очень устал, я тебе предложу дело. Выследи-ка моего человека; тут может быть самое первоклассное дело…

— А нельзя узнать?

— Не теперь. Через несколько часов, утром… Я ног под собой не чувствую, да к тому же, кажется, он меня заметил и догадался. Тебя он остерегаться не будет. Идет?

— Идет, — отвечал другой, — если это тебя устраивает. Мне нужно уложить его спать…

— Да, сперва; затем ты не должен отходить от его двери. Завтра утром, часов в десять, дай мне знать, где он провел остаток ночи и куда мне прийти сменить тебя. Я буду ожидать перед № 16 на улице де Дуэ. Но, ради Бога, не отставай от него ни на шаг. Нам никогда, может быть, не представится такой блестящий случай… И ты тоже в потере не будешь, я тебе за это ручаюсь…

— Все это очень хорошо, но все же мне хотелось бы знать…

— Ну, так слушай, — сказал Жавель, чувствуя, что приятель колеблется и что нужно играть в открытую, чтобы не испортить всего дела, — я, вероятно, выслеживаю убийцу бульвара Ланн.

Он ничуть не был уверен в виновности Коша, но понимал, что, если покажет свою неуверенность, тот, может быть, откажется помогать ему. Такая добыча не могла не соблазнить полицейского, но случай этот казался ему таким невероятным, что он еще раз переспросил:

— Ты вполне уверен?

— Вполне, — ответил Жавель. — Ты теперь понимаешь, с этим делом стоит повозиться.

— Можешь положиться на меня. Я его не выпущу.

— Главное — осторожность. Он парень ловкий и проворный…

— Да и я не дурак.

— Значит, в десять часов пришлешь кого-нибудь на улицу де Дуэ, 16?..

— Можешь быть уверен…

Жавель повернулся и направился к центру Парижа. Он был спокоен. Кош от него не ускользнет, а если он ошибся, никто не узнает про его ночные похождения, кроме его коллеги, которому теперь тоже болтать невыгодно.

От самого Люксембурга Кош шел, не поворачивая головы. Он шел все вперед, угадывая инстинктом грозившую ему опасность. Иногда он замедлял ход, чтобы лучше слышать звук преследовавших его шагов. Одну минуту, когда оба полицейских встретились, он думал, что спасен. Если бы близко была какая-нибудь поперечная улица, он пустился бы бежать что есть духу, но вскоре звук шагов донесся еще отчетливее, и он понял, что за ним гонится уже не один человек, а двое. Он опять переживал тревогу, испытанную им уже однажды, когда он в ночь убийства шел один по опустевшим бульварам. Тот же страх перед чем-то неизвестным, та же зловещая тишина; чем дальше он шел, тем более спешил и тем медленнее, казалось ему, подвигался. Он чувствовал взгляды, устремленные на его затылок; угадывал шепот голосов, как будто незаметное дрожание, которое они сообщали воздуху, доходило до него звонкими волнами. Его нервное возбуждение было так сильно, что он сжал в руке револьвер, решив повернуться и выстрелить. Но его удержала от этого безумного поступка необычайная мысль, пришедшая ему на ум: страх никого не найти перед собою и понять, что он под влиянием галлюцинации.

Сумасшествие всегда представлялось ему в виде страшного призрака, и мысль, что ум его может пошатнуться, приводила его в ужас. Между тем он чувствовал, что не в силах больше владеть собой и что ужасный страх завладевал его умом, парализуя его волю, мешая ему здраво рассуждать. Вскоре он почувствовал усталость, ту внезапную усталость, подкашивающую ноги, против которой невозможно бороться и которая заставляет забыть все: горе, опасность, угрызения совести. Он шатался, объятый непреодолимой потребностью сна, мучительной, как голод, как жажда. Стиснув зубы, он повторял только:

— Вперед… вперед…

В самом конце avenue d’Orléans, около заставы, он заметил круглый фонарь гостиницы. Он позвонил, подождал, прислонившись к стене, чтобы ему открыли, спросил номер, бросился одетый на постель, не заперев даже дверь на ключ, и погрузился в сон, тяжелый, как смерть.

Через несколько минут полицейский, не имевший ни малейшего желания провести ночь под открытым небом, позвонил, в свою очередь, и самым естественным голосом сказал слуге:

— Дайте мне, пожалуйста, номер рядом с моим приятелем, который только что вошел. Не говорите ему, что я здесь, а как только он проснется, предупредите меня. Я хочу сделать ему сюрприз…

Он осторожно поднялся по лестнице и, когда слуга вышел, приложил ухо к стене. Кош дышал тяжело и ровно. Тогда он растянулся на своей постели и, успокоившись за свою добычу, тоже заснул.

* * *

В эту ночь Кошу снилось, что он в тюрьме и что за его сном наблюдает тюремщик, — сон был странно близок к действительности. Он уже несколько часов перестал быть свободным и превратился в затравленного зверя, вокруг которого мало-помалу сжимается непроницаемая цепь загонщиков…

В 8 часов утра Жавель был уже опять на своем посту перед 16 номером улицы Дуэ. Он мог бы прямо подняться к Кошу и поговорить с его прислугой, но не хотел встречаться с консьержкой и ждал на тротуаре, пока она выйдет. В Париже дело невиданное, чтобы какая-нибудь консьержка оставалась более часа в своей комнате, в особенности утром, когда совершается обыкновенно обмен сплетнями; он был уверен поэтому, что ему скоро удастся пройти незаметно. И в самом деле, через несколько минут она вышла. Жавель моментально шмыгнул в подъезд. Он не знал, на котором этаже жил журналист, но это его нисколько не смущало; он позвонил у первой попавшейся двери и спросил:

— Здесь живет господин Кош?

— Нет, на четвертом этаже.

— Извините, пожалуйста…

На четвертом этаже ему отворила дверь старуха.

— Господин дома? — спросил он тоном человека, задающего этот вопрос только для формы и уверенного, что в это время «господин дома»…

— Его дома нет…

Он улыбнулся:

— Скажите ему, что это я пришел… он, наверное, меня примет… Вы только назовите мою фамилию…

— Но уверяю вас, что его нет дома…

— Я думал… Как это неприятно… Вы не знаете, когда он вернется?..

Старуха подняла руки к небу:

— Я больше ничего не знаю. Вот уже четыре дня, как он уехал… Он может вернуться с минуты на минуту, а может и не вернуться.

— Видите ли, — проговорил Жавель, — мне бы очень хотелось повидаться с ним…

— Что ж, если вам так хочется, зайдите… может, он и вернется…

— Да… я подожду его немного…

Он вошел в кабинет и уселся, спрашивая себя, каким образом ему начать разговор. Но ему не пришлось ломать голову. Прислуга сама начала рассказывать, не дожидаясь вопросов:

— Да, вот уже четыре дня, как его нет. Это очень странно — обыкновенно он никогда не уезжает, не предупредив. Ему приносят письма, телеграммы, его спрашивают, и никто не знает, что сказать…

— Может быть, он поехал к родным?

— О! Наверно, нет. Его чемодан здесь… и потом он так странно уехал…

— Вы были при его отъезде?

— Нет. Когда я пришла сюда утром, то нашла неубранную постель, а его вечерний костюм — брошенным на стул… Я все вычистила, убрала. Меня это очень удивило, так как обычно он никогда не выходит раньше одиннадцати часов; вернувшись к себе завтракать, я, не знаю почему, все об этом думала, и знаете, что мне пришло в голову?.. (Надо вам сказать, что один раз он точно так же рано уехал, чтобы драться на дуэли.) Я подумала, что, может быть, и теперь…

— Неужели вы так думаете?.. Я бы об этом знал…

— Теперь и я того же мнения. Но в ту минуту меня навело на эту мысль то, что он как будто с кем-то поссорился. Ведь вы его друг и знаете, какой он аккуратный…

— Да, да, — поспешил подтвердить Жавель, — очень аккуратный…

— Между тем вся грудь его рубашки была запачкана кровью…

— Ну, и?.. — торопил страшно заинтересованный полицейский.

— Его манжета была совершенно смята, разорвана, и он потерял одну из своих запонок, знаете… которые он так любил…

— Золотые с бирюзой?

— Не знаю, как это называется.

— Такие маленькие голубые камешки… — пояснил Жавель, захлебываясь от радости.

— Да, да, они самые и есть. Так вот, петля была разорвана, и запонки не было. Вы бы так же, как и я, решили, что он поссорился, так как он был добрый малый, но…

Жавель поспешил перебить Старуху. Все, что она могла теперь еще сказать, теряло свой интерес перед этими двумя важными сообщениями: кровь на рубашке и в особенности исчезновение запонки, по описанию похожей на ту, которую нашли на месте преступления!

Но все это казалось ему таким невероятным, как будто нарочно для него подстроенным, что он захотел сам во всем убедиться. Поэтому он сказал, притворяясь удивленным:

— Вы уверены в этом?..

— Как, уверена ли? Если вы знали его запонки, посмотрите сами. Я нарочно оставила рубашку на тот случай, если он сам ничего не заметил и подумал бы, что это я ее испортила; я вам покажу ее.

Она прошла в спальню и почти сейчас же воскликнула:

— Вот так так! Этого еще недоставало! Он приходил вчера и переменил белье! Все ящики перерыты… Взгляните в корзину: вот его фланелевая рубаха; вчера еще ее тут не было…

«Черт возьми! — подумал Жавель. — Не исчезли бы после его прихода запачканная рубашка и запонка! Конечно, старуха всегда признает ту, которая у нас в руках, но это будет не так ясно и в особенности не так эффектно…»

Он последовал за нею в комнату, удивленно повторяя:

— Что вы говорите? Он вчера переменил белье здесь?..

— Да, я знаю, что говорю… Вот его фланелевая рубашка, которую он надевает только по утрам; вчера в корзине была только его фрачная рубашка с пятном крови… там… и с разорванной манжеткой вот тут… А что касается второй запонки, так вон она там… на камине… видите сами, что я не вру…

Если бы полицейскому дали в руки самый великолепный из драгоценных камней, он не принял был его с такой любовью и радостью, как эту дешевенькую вещицу. Он осматривал ее со всех сторон, гладил дрожащими пальцами, и глаза его разгорались все больше и больше, и он все больше убеждался в том, что запонка эта совершенно сходна с той, которую нашли в комнате убитого.

Итак, менее чем за сутки ему удалось, на основании клочка бумаги с несколькими бессвязными буквами, открыть тайну, казавшуюся всем непроницаемой! Пока все улики против Коша сводились к этому обрывку конверта, он не решался сформулировать свое подозрение. Но теперь никаких сомнений быть не могло. Все было совершенно ясно. Пятно на рубашке? Брызнувшая кровь! Разорванная манжетка, сломанная запонка?.. Не показывало ли все это, что старик отчаянно защищался, что была борьба, рукопашная схватка?..

Одно только оставалось странным, непонятным — это поведение Коша после открытия преступления, его спокойствие, несколько даже насмешливое, его желание увидеть вместе с комиссаром тело жертвы — его жертвы! Наконец, чем объяснить, что человек спокойный, счастливый, уважаемый разом превратился в вора и убийцу… Разве только в припадке сумасшествия… Но это уже его не касалось. Он не побоялся начать расследование на основании улики, которую все остальные считали ничего не значащей, и это привело его с необычайной быстротой к желанной цели; больше он ничего не хотел. Через час дело будет окончено, Кош будет арестован, заключен в тюрьму… если только товарищ его не выпустил… Мысль о такой возможности привела его в ужас, и, чтобы успокоить себя, он повторил:

— Это невозможно. Он не мог сделать этого!

Ему слишком хотелось получить поскорее известие о том, кого он считал уже своим пленником, чтобы продолжать еще болтать со старухой. Он посмотрел на часы и сказал:

— Я дольше ждать не могу. Я ухожу, но я вернусь…

И, произнося эти слова: «я вернусь», он невольно улыбнулся, находя особую прелесть в выражении этой мысли, такой простой и вместе с тем полной грозного значения. В прихожей он встретился с консьержкой, но не остановился. Когда он очутился на улице, было ровно половина девятого. Какой-то человек ходил взад и вперед перед домом. Завидев Жавеля, он направился к нему и спросил сквозь зубы:

— Жавель?..

— Да, — ответил тот и прибавил: — Где он теперь?

— В гостинице на углу avenue d’Orléans и бульвара Брюн… вместе с инспектором.

— Отлично. Отправляйтесь сейчас же туда и постарайтесь задержать его еще с час. В случае надобности свяжите его. Я беру ответственность на себя; не бойтесь ничего, все идет прекрасно.

Человек удалился. Жавель взял извозчика и поехал в участок успокоенный, торжествующий, потирая руки от удовольствия. Надежда на вознаграждение или повышение по службе была чужда ему. Он был полон единственно наслаждением успеха, наслаждением неиспытанным, бескорыстным, и чувством такой гордости, что не променял бы свой секрет на целое состояние.

Приехав, он встретил на лестнице приятеля-инспектора, который сказал ему:

— Поднимайся скорей. Начальник ждет тебя. Кажется, он тебе что-то расскажет.

Жавель пожал плечами и отвечал, не торопясь:

— Ладно… ладно…

Он ожидал выговора за то, что ушел, не предупредив и не спросив инструкций. Дело приняло такой оборот, что у него не было времени, да и в голову не пришло подумать об этом. Он даже ничего не имел против холодного приема: таким образом его известия произведут еще больше эффекта. Поэтому, придя в кабинет начальника, он дал ему излить весь свой гнев, не делая ни малейшего возражения.

Комиссар был тем более раздражен, что для этого дела был уже назначен следователь, которому пришлось бы передать сведения о проведенном расследовании, до смешного бедном содержанием. Он придрался к случаю сорвать свой гнев на ком-нибудь.

Это была, правда, неслыханная вещь, чтобы инспектор позволил себе так своевольничать! Кто разрешил Жавелю не являться более на службу? Он дал ему поручение, а Жавель осмелился просто ответить по телефону! А если бы он ему понадобился?.. Другие инспектора были заняты; он же рассчитывал на него, ожидал его до восьми часов. Если бы он не пропадал Бог знает где, быть может, он теперь отыскал бы верный след. Что он может на это возразить? Какое объяснение, какое извинение представит он в оправдание своего поступка?

— Можете быть уверены, — проговорил Жавель, тщательно выбирая выражения, — что только очень важные причины могли помешать мне исполнить мои обязанности, как вы того требуете. Вот эти причины: едемте со мною; через час я вам покажу убийцу с бульвара Ланн, и вам останется только арестовать его. Вы видите, что я не веселился эту ночь, а что касается вашего следа — если только он не тот же, что и мой, — он гроша ломаного не стоит.

Комиссар слушал его разинув рот. Известие это казалось ему до такой степени невероятным, что он спрашивал себя, не смеется ли над ним инспектор, и спросил его более для того, чтобы убедиться, что он не ослышался, чем из недоверия к его проницательности:

— Повторите мне то, что вы сейчас сказали.

— Я говорю, что убийца с бульвара Ланн в моих руках и что через час он будет также и в ваших.

— Но как вам это удалось?

— Послушайте, как я ни уверен, что мы его держим в руках, времени терять нечего, едемте. По дороге я вам сообщу все подробности, какие вы только захотите. В данную минуту я вам сообщу только одну самую поразительную и самую важную: человек, зарезавший старика на бульваре Ланн, человек, которого я выслеживал всю эту ночь, человек, которого один из моих коллег сторожит теперь в гостинице на avenue d’Orléans, человек, которого вы сейчас собираетесь арестовать, называется Онисимом Кошем.

— Вы с ума сошли?

— Не думаю… и когда я вам скажу, что дубликат запонки, найденной около трупа убитого, находится на камине в доме № 16 по улице Дуэ, вы согласитесь со мною, что интересно было бы спросить Онисима Коша, как он провел ночь 13 числа.

 

ГЛАВА 8.

ТРЕВОГА

Онисим Кош проснулся около половины одиннадцатого с тяжелой головой и затекшими членами. Всю ночь его преследовали какие-то фантастические сны, так что теперь он с трудом мог собрать свои мысли. В первый момент он очень удивился, увидев себя в этой незнакомой комнате лежащим совершенно одетым на постели. Было очень холодно. Все вокруг было грустно, неуютно и грязно. Из-за заржавленной печной заслонки торчали какие-то мятые тряпки. Стены, оклеенные светлыми обоями с розовыми и голубыми цветами, были покрыты пятнами от сырости или жира. Постель была сомнительной чистоты. Из заштопанного одеяла местами торчала желтоватая вата, а на стоявшей в стороне вешалке висела грязная женская юбка. Только когда он оглядел все это, к нему вернулось воспоминание о его возвращении домой, о бегстве через Париж по улицам и бульварам, об уверенности, что за ним следят, по крайней мере начиная от Люксембурга. Он решил хладнокровно обдумать свое положение.

Его преследовали?.. Правдоподобно ли это? Зачем строить самые сложные гипотезы, когда гораздо проще и естественнее допустить, что человек, с которым он столкнулся на углу бульвара Сен-Мишель, был просто мирный прохожий?.. Но этот человек шел все время за ним?.. Что ж из того? Ведь он шел не по безлюдному кварталу и не по деревенской дороге!.. Человек этот мог возвращаться домой, и все же, когда их взгляды встретились, он невольно вздрогнул. И снова его охватила прежняя тревога. Как холодно и угрюмо было в этой чужой ему комнате, в этой конуре, видавшей, верно, на своем веку много людских пороков и преступлений. Он, человек свободный и невинный, спал на той самой продавленной постели, на которой, может быть, воры или преступники проводили ночь, притаившись, с широко открытыми в темноте глазами, прислушиваясь, сжимая в руке нож… Эти тревоги, раньше совершенно ему непонятные, неясно представлявшиеся его уму, делались теперь знакомыми и близкими. Он понимал теперь, что преступник, измученный, ожесточенный; чувствуя себя зверем, которого травят, забивается в угол, чтобы ждать, притаившись, своих преследователей и броситься внезапно на них не для того, чтобы дорого продать свою жизнь, но для того только, чтобы затопить пролитой кровью весь ужас бесконечных бессонных ночей. В уме его рисовалась страшная драма ареста. Он видел себя поваленным, схваченным грубыми руками, чувствовал чье-то горячее дыхание на своем лице и начинал проникаться каким-то преступным геройством.

Он встал, подошел к окну и, не решаясь поднять штору, посмотрел на улицу. По тротуару медленными шагами взад и вперед ходил какой-то человек. Боясь, что он поднимет на него глаза, Кош попятился назад, не переставая за ним наблюдать; опять ему показалось, что человек посмотрел на него. Холодный пот выступил у него на лбу. Сомневаться дольше было невозможно. Этот человек ожидал кого-то, за кем-то следил, и этот «кто-то» был он!.. Он хотел прогнать эту нелепую мысль, но не мог оторваться от нее, и опять в его голове начали рисоваться картины борьбы, ареста, только что осаждавшие его ум.

В минуту сильнейшей опасности человек, чувствуя свою слабость, становится ребенком. Детство оставляет в нас такой глубокий след, что он появляется каждый раз, когда наш разум, наш приобретенный с годами рассудок ослабевают. Разум Коша, измученный волнениями этой ночи, незаметно слабел, помрачался.

Страх его переходил в состояние такого полного отупения, что ему начинало казаться, что все, что он переживает, существует только в его воображении, что это все какие-то призраки. И в эту страшную минуту он невольно начал изображать преступника, как бывало в детстве; играя сам с собою в войну или охоту, он изображал одновременно и генерала, и солдата, и охотника, и зверя, переживая попеременно их волнения, пугаясь звука своего собственного голоса и угрозы своей собственной руки, играя перед воображаемым зрителем, которым был все он же сам, страшные и неведомые драмы, рождавшиеся в его детской душе.

Теперь в этой зловещей игре, естественно, он играл преступника. Он знал, что с улицы за ним следят. Перед домом ходили полицейские. Другие пробирались по лестнице. Он слышал, как ступени скрипели под их шагами. Шум то прекращался, то возобновлялся снова. До него долетал сдавленный шепот. Вскоре он начал различать слова, обрывки фраз:

— Он здесь… Осторожно… Не шумите…

Потом больше ничего… Как быть? Он был окружен со всех сторон… Под его окнами были расставлены шпионы. Бегство с этой стороны немыслимо. Около камина была дверь в соседнюю комнату, но она заделана двумя железными болтами: сломать их у него не хватит времени… Но что же делать? Ждать, пока отворится дверь на лестницу, и броситься тогда на нападающих?.. Да, только это и оставалось…

Он взял револьвер, отодвинул предохранительный затвор и, притаившись около окна, начал ждать… Голоса (был ли это сон, воображение или действительность) становились все яснее. Один из них говорил:

— При малейшей попытке… Поняли?..

Все стихло. Даже стука колес на улице не слышно. Жизнь будто разом остановилась. Из соседней комнаты отчетливо доносилось тиканье будильника… Вдруг кто-то постучал в дверь… Кошу это показалось вполне естественным, хотя ему ни на минуту не пришла в голову мысль, что это, может быть, просто стучит лакей. Не входило ли в его бессознательную роль бояться преследования полиции? Она стояла за дверью… Ему не следовало отвечать: он затаил дыхание и приготовил револьвер. Вторично раздался стук: опять молчание; вдруг дверь распахнулась. Кош так был уверен, что дверь придется выламывать, что остался стоять, как громом пораженный, совершенно забыв, что накануне не позаботился запереть ее. Он едва успел направить свой револьвер, как его уже схватили за плечи, закручивая ему руки. Неожиданность, боль были так сильны, что он выронил оружие и, не сопротивляясь, позволил надеть себе наручники. Тогда только он понял, что произошло, понял, что игра превратилась в действительность и что он арестован. Он продолжал стоять, так грубо пробужденный от своего сна, что самые необычайные события не удивляли его. Мало-помалу с настоящим пониманием вещей к нему вернулось и хладнокровие; он услышал насмешливый голос комиссара, говоривший:

— Поздравляю вас, господин Кош!

Этого голоса было достаточно, чтобы вернуть его к действительности.

И странно — он сразу почувствовал облегчение. То, чего он так боялся в течение четырех дней, совершилось: он был арестован!

Наконец-то он сможет отдохнуть и заснуть спокойным сном невинного человека, которому не мерещатся никакие кровавые видения. В первый раз после ночи 13-го числа он наконец ясно почувствовал, что приближается к своей цели и что начинается его блестящая карьера. Он облегченно вздохнул, напряженное выражение незаметно исчезло с его лица, и он улыбнулся с презрительной насмешкой.

Когда его обыскали с головы до ног и перевернули тюфяк, подушки, простыни, комиссар произнес:

— Теперь в путь…

— Позвольте, — сказал Кош и обрадовался, снова услышав звук своего голоса, — не будет ли нескромностью с моей стороны спросить вас, что все это означает?..

— Разве вы об этом не догадываетесь?

— Я хочу сказать, что ваши люди бросились на меня, повалили, связали… могу прибавить, что они чересчур крепко стянули наручники… но я совершенно не понимаю, для чего такое насилие… Думаю, что мне это объяснят… Как я ни ищу в своей памяти, я не могу припомнить, чтобы совершил что-либо предосудительное, и если бы даже я и был виновен в каком-нибудь пустяшном проступке, то вы бы не явились арестовать меня в сопровождении десяти полицейских, из которых один, — прибавил он, указывая на Жавеля, — был так любезен, что не расставался со мной со вчерашнего вечера…

Он говорил теперь так спокойно и уверенно, что была минута, когда Жавель, комиссар и все остальные подумали:

«Это невозможно! Здесь какая-то ошибка…»

Но тотчас же им всем пришла на ум одна и та же мысль:

«Если он невиновен, то почему он встретил нас с револьвером в руках?»

Комиссару и Жавелю припомнилось еще одно важное обстоятельство, и они задали себе вопрос:

«Как объяснить, что одна из его запонок была найдена около трупа?»

Этого было достаточно, чтобы последние сомнения их рассеялись. Кош со связанными руками сошел с лестницы в сопровождении двух полицейских.

Хозяин гостиницы, увидев их, проворчал:

— А теперь кто же заплатит мне за номер?

— Я очень огорчен этим, — сказал Кош, — но эти господа сочли своим долгом отобрать у меня мой кошелек. Пока советую вам обратиться к ним…

Его втолкнули в карету. Проходя через собравшуюся около дверей толпу, он внезапно почувствовал жгучий стыд. Когда карета тронулась, какой-то резкий голос крикнул:

— Смерть! Смерть убийце!

В толпе всегда найдется осведомленный человек. И на этот раз тайна была обнаружена. Тотчас же раздались новые крики, озлобленные, дикие, и грозный ропот:

— Смерть! Смерть!

В одну минуту карету окружили; мужчины, женщины, дети, цепляясь за колеса, за морды лошадей, вопили:

— Отдайте его нам! Мы убьем его! Смерть ему!

Один из полицейских высунулся в дверцу кареты и крикнул кучеру:

— Чего ж ты не едешь? Трогай, чтоб тебя…

Прибежавшие полицейские освободили наконец карету,

которая двинулась, сопровождаемая криками толпы. Самые яростные пустились бежать за ней, крича задыхающимися голосами:

— Смерть ему! Казнить его!

Публика, стоявшая на пороге домов, при виде этой кареты, сопровождаемой агентами-велосипедистами, присоединялась на несколько минут к бежавшей толпе и тоже кричала:

— На смерть, на смерть его!..

Наконец уже около улицы д’Алезия, на перекрестке двух трамваев, идущих в противоположные стороны, кучеру удалось опередить толпу и отделаться от крикунов.

Забившись в угол кареты, Кош с самого момента выезда не проронил ни слова. Он только произнес застенчивое «спасибо», когда один из полицейских опустил шторы, чтобы избавить его от любопытства толпы. Все эти крики и угрозы вызвали в нем сначала страх, а затем только отвращение. Итак, вот каково это население Парижа, самое развитое во всем мире! В этой стране, колыбели всех свобод, где впервые раздались слова разума и справедливости, какая слепая ненависть окружала человека, о котором ничего не знали, кроме того, что его везут в тюрьму; какие неистовые проклятия сыпались на его голову потому только, что один-единственный голос закричал: «Смерть ему!» Если бы теперь из всей страшной, затеянной им игры он не вынес ничего, кроме психологии парижской толпы, он бы не пожалел о пережитой тревоге и грядущих испытаниях. Теперь дело должно было принять нормальный ход: начиналась удивительная, парадоксальная игра мышки с кошкой.

Его легкая ирония, на минуту вернувшаяся к нему в момент ареста, исчезла бесследно. Правосудие представлялось ему теперь машиной несравненно более сложной, чем он думал сперва. Рядом с полицией, рядом с судьями и присяжными стояла загадочная и грозная масса — народ.

Конечно, голос народа должен замолкнуть у дверей суда; конечно, судьи должны руководствоваться только своим знанием фактов и изучением закона. Но существует ли человек, достаточно сильный, достаточно справедливый и независимый, чтобы совершенно не считаться с непреклонной волей толпы?.. Для настоящего преступника приговор народа почти так же страшен, как и приговор судей. Что ни говори, наказания изменяются вместе с изменениями общественного мнения. Преступление, наказуемое теперь несколькими месяцами тюрьмы, приводило в былые времена к вечной каторге. Дамиен, колесованный за то, что нанес Людовику XV незначительный удар перочинным ножом, едва ли был бы приговорен в двадцатом веке более чем на два года тюрьмы за оскорбление главы государства…

После первого краткого допроса Кош был заключен в отдельную маленькую камеру.

Из-за дверей к нему доносились голоса полицейских, и время от времени один из них заглядывал в камеру через потайное окошечко.

Около полудня его спросили, не голоден ли он? Он отвечал: «Да». Но горло его было сжато, и от одной мысли о еде его мутило. Когда ему подали карту блюд соседнего ресторана, то, чтобы не показать своего волнения, он выбрал наугад несколько блюд. Ему принесли уже нарезанное мясо и овощи в толстых и тяжелых маленьких тарелках. От долгого употребления эмаль на них местами потрескалась, и жирная вода, забравшись в щели, образовала там какие-то серые пятна. Он гопробовал есть, но не мог проглотить ни куска, а только с жадностью выпил всю бутылку вина и весь графин воды, после чего начал ходить взад и вперед по камере, охваченный внезапным желанием движения, свободы, воздуха. Наручники немного сдавили ему пальцы, но в общем он не мог пожаловаться на грубое обращение. Он всегда считал полицейских гораздо более несговорчивыми и грубыми и собирался уже заранее громко заявить свои права невинного человека на то, чтобы с ним обращались как с невиновным, пока суд не вынес приговор. Но в особенности он считал, что и он будет держать себя совершенно иначе.

Когда он в течение последних дней думал о своем поведении после ареста, то воображал, что сохранит всю свою бодрость и веселость, но нескольких часов, проведенных в тюрьме, было достаточно, чтобы изменить его взгляд. Мало-помалу он начинал отдавать себе отчет в исключительной важности своего поступка и, не придя еще в соприкосновение с правосудием, начинал страшиться всего окружающего. Но все же все эти рассуждения приводили его к утешительному выводу:

— Когда мне все это надоест, я сам прекращу комедию, и дело с концом.

К вечеру мысли его приняли более печальный оборот.

Ничто так не наводит на воспоминание о доме, об уютной теплой комнате, где тихо потрескивает камин, о всей прелести домашнего очага, как предательский холод, закрадывающийся вечером в темную камеру, в которой глухо замирает уличный шум.

Полицейские, собравшись вокруг стола, зажгли скверную лампу, и запах керосина присоединился к запаху кокса и мокрого сукна, с утра мучившему Коша. Но все же он, приподнявшись на цыпочки, жадно смотрел из тайного окошка на всех этих мирных людей, расположившихся вокруг стола в усталых позах, а в особенности на лампу с разбитым стеклом, покрытым коричневыми пятнышками, но все же дававшую немного света, которого ему так не хватало в камере. Около шести часов дверь отворилась. Он подумал, что его будут допрашивать, но один из полицейских надел на него наручники и повел в участок. Там он очутился в обществе двух оборванцев, какого-то бледного мазурика, который посмеивался, держа папироску в зубах, и двух женщин, напоминавших ему ту, которую он встретил ночью на бульваре Ланн. Тюремный надзиратель пересчитал всех арестантов, потом их всех одного за другим посадили в карету с одиночными отделениями, ожидавшую у дверей. Кош вышел последним и услышал, как один из полицейских говорил надзирателю, указывая на него:

— Следи хорошенько за этим!

Ему нужно было сделать всего один шаг, чтобы перейти тротуар, но все же он отвернул голову, чтобы не встретить взглядов уличных зевак.

Так как руки у него были связаны, то ему помогли войти в карету. Его поместили в последнем отделении. Дверца захлопнулась за ним, и карета, запряженная двумя старыми клячами, тронулась в путь, трясясь по мостовой.

На этот раз начался великий искус. Он обещал быть очень тяжелым, но зато какая для него будет радость провести судей и полицию, уличить их в ошибках и пристрастии и получить от них, так чтоб они сами того не подозревали, эти единственные в истории интервью, которые сразу поставят его во главе самых блестящих журналистов.

Он говорил все это скорее для того, чтобы придать себе бодрости, чем из убеждения, сохраняя все же надежду, что после одной ночи полного покоя к нему вернутся его обычные веселость и ясность мысли.

На другой и на третий день он не видел никого, кроме надзирателей. Хотя одиночество и тяготило его, но все же первые дни он чувствовал себя лучше, чем когда блуждал по Парижу.

Весь день он проводил растянувшись на кровати; ночью спал довольно хорошо, только его беспокоил свет электрической лампочки, помещенной как раз над его головой.

Но мало-помалу его начал раздражать постоянный надзор. Насколько прежде его страшило полное одиночество, настолько теперь он жаждал его. Мысль, что за каждым его жестом, за каждым движением следят, была ему невыносима, и в нем постепенно начало подниматься сомнение — сначала слабое, но с каждым часом делавшееся все сильнее и мучительнее:

— Почему? На основании каких улик меня арестовали?

Конечно, он отчасти догадывался, что было причиной его ареста, но до сих пор никто ему ничего определенного не сказал, так что он находился в тюрьме, не зная официально причины своего ареста. А что, если он обвиняется в каком-нибудь другом преступлении? Ему приходила на ум масса рассказов о каторжниках, признанных впоследствии невиновными. Он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы защищаться против обвинения, основание которому положил он сам, но не против улик, случайно возникших против него.

Когда ему удавалось освободиться от этого беспокойства, другие вопросы возникали в уме.

Каким образом так быстро его поймали? Какая неосторожность навела полицию на его след? Что могли найти такого, что так определенно указывало на него? Все, что было оставлено им на месте преступления: запонка, клочок оборванного конверта, — должно было укрепить подозрения, но ничто в его поведении не могло служить поводом к тому, чтобы эти подозрения были направлены на него.

Ему приходило в голову, не находился ли он с первого момента во власти неизвестных сил? Не следил ли кто-нибудь за ним в самую ночь преступления?

Он старался припомнить все лица, виденные им на улице, в ресторане, в гостинице. Ни одно не соответствовало понятию, составленному им для себя, о таинственном существе, которое в течение четырех дней следовало за ним как тень. И тут опять неизвестность приводила его в ужас.

Эта мысль, которую он сначала считал неправдоподобной, стала казаться ему возможной, потом вероятной, наконец, верной…

«Значит, — думал он, — я прожил четыре дня в сопровождении человека, который ни на минуту не покидал меня, чей властный взгляд, может быть, направлял малейшие мои движения!.. Кто знает!.. Может быть, я был уже во власти этого существа еще до моего вступления в дом убитого?.. Не он ли внушил мне мысль о комедии, разыгрываемой мною?.. Что, если я все еще нахожусь в его власти; в таком случае это он диктует мне мои поступки, мои слова…

Через стены тюрьмы он управляет моей волей, и я, человек живой, действующий и мыслящий, только жалкая тряпка под видом человека, имеющая лишь кажущуюся жизнь, кажущуюся волю?..

Так, значит, если б ему вздумалось завтра, через час заставить меня сознаться в преступлении, которое я никогда не совершал, изгладить в моей памяти все подробности этой ночи… я опять покорюсь?»

Его возбуждение росло с минуты на минуту. Он принимался нервно писать, занося малейшие факты из своей жизни, и перечитывал их, чтобы убедиться в их логической связи, убедиться в том, что в его заметках можно найти отпечаток его собственной мысли.

Он всегда страшился всего таинственного, но никогда не мог отделаться от веры в него; он не решался отрицать влияние духов, их невидимое присутствие в мире живых людей, их вмешательство в человеческую жизнь.

Он никогда не был спиритом, но все же никогда не имел духа смеяться над вертящимися столами, и каждый раз, когда ему приходилось слышать таинственный стук, он испытывал все то же странное волнение и вздрагивал под влиянием грозного сомнения.

Все это, вместо того чтобы внушить ему мысль о чистосердечном признании своей уловки, приводило его в странное состояние слабости и покорности судьбе. Он говорил себе: «Если я один причиной того, что со мной случилось, то я смогу распутать клубок, запутанный моими же пальцами; но если моими действиями управляли какие-то таинственные силы, если я был только орудием в их руках, тогда, что бы я ни предпринял, все не поведет ни к чему, потому что я не буду в состоянии ничего сделать, что бы мне ни было продиктовано сверхъестественными силами, которым я должен подчиняться.

Он начал жить в каком-то сне, безучастный ко всему, терпеливо ожидая, чтобы события, следуя одно за другим, обратили в действительность его подозрения. Благодаря этой безразличности он даже стал чувствовать себя спокойнее и счастливее, и когда на третий день его посадили в карету, чтобы везти на допрос, у него был такой вид, что надзиратели подумали, что одиночество сломило его волю и через четверть часа он сознается во всем.

 

ГЛАВА 9. ТОМЛЕНИЕ

Обыкновенно принято представлять себе следователей худыми, с тонкими губами и зловещим огоньком в глазах. По мнению некоторых, взгляд их часто напоминает взгляд хищных птиц. Следователь первый и самый опасный враг обвиняемого. Хотя закон и защищает от каприза, предвзятого мнения и произвола следователя, все же в его руках находятся честь, свобода и жизнь обвиняемого. Циничный и лукавый, он обходит закон, никогда не нарушая его; он не имеет права посадить обвиняемого в секретное отделение, допрашивать его в отсутствие его адвоката, но он может устранить это затруднение, задержав вызов обвиняемого на допрос и задавая ему вопросы, кажущиеся очень простыми и не способными возбудить его подозрения; но если обвиняемый случайно угадает расставленную ему ловушку и откажется отвечать в отсутствие своего адвоката, он согласится на его требование, оставив за србой право допрашивать его впоследствии таким образом, чтобы и адвокат оказался бессильным помочь своему клиенту.

Онисиму Кошу эти порядки были хорошо известны, и он затеял всю эту историю исключительно с целью возможно точнее описать их.

Судебный следователь, с которым ему пришлось иметь дело, вопреки всяким правилам оказался маленьким толстым человечком с добрыми глазами, все время как бы смеющимися за круглыми, очками. Он посадил журналиста перед собой и начал перебирать дело, искоса бросая на него проницательные взгляды. Этот осмотр исподтишка окончательно извел Коша, и он нервно забарабанил пальцами по шляпе.

Человек может скрыть свои мысли, лгать глазами, сохранить, несмотря ни на что, такое спокойствие, что ни один мускул не дрогнет на его лице, может даже справиться с бледностью или краской на лице, но руки его не могут, не умеют лгать.

Нашими руками мы владеть не умеем, наша воля бессильна над ними, наши руки — наши предатели, поэтому следователь не спускал глаз с рук Коша. Когда он увидел, что они задрожали, он сказал себе, что приближается минута нанести первый удар; когда он увидел, что они конвульсивно сжались, он поднял голову и начал допрос с нескольких необходимых формальностей: имя, возраст, профессия и т. д., потом опять погрузился в рассматривание бумаг, между тем как Кош, все более и более раздражавшийся, нервно сжимал кулаки. Тогда следователь, считая, что момент наступил, без дальнейших промедлений обратился к нему:

— Не можете ли вы объяснить мне, почему вы внезапно исчезли из вашего дома и каким образом случилось, что вас три дня тому назад нашли в плохонькой гостинице avenue d’Orléans?

Такое вступление было так неожиданно для Коша, что он ответил не совсем твердым голосом:

— Раньше чем отвечать на этот вопрос, мне бы хотелось узнать, по какому поводу я нахожусь здесь?

— Вы находитесь здесь потому, что убили старика Форже, проживавшего на бульваре Ланн.

Кош вздохнул с облегчением. До этой минуты он все возвращался к своей первой мысли: «А что, если меня обвиняют в каком-нибудь другом преступлении!» Поэтому он отвечал с изумлением, слишком хорошо подготовленным, чтобы быть натуральным:

— Однако это уж слишком!..

И через минуту прибавил:

— Если я хорошо понял ваши слова, я не только обвиняюсь в этом преступлении, но уже уличен в нем.

— С вами, право, приятно разговаривать. Вы понимаете с полуслова.

— Вы льстите мне, но при всем желании ответить вам любезностью на любезность я не считаю возможным признать себя виновным в преступлении, которого не совершал.

— Я вернусь к моему первому вопросу; если вы на него ответите и докажете мне вашу невиновность, я вас немедленно освобожу.

«Ловко, — подумал Кош, — отлично подстроил, это будет недурное начало для моих будущих статей».

И, взвешивая каждое слово, он проговорил:

— Извините, господин следователь, но вы, кажется, смешиваете роли: не я должен доказывать свою невиновность, а вы мою виновность. Установив таким образом наши взаимные отношения, я согласен отвечать на все вопросы, которые вы пожелаете мне предложить, но с условием, что они не будут затрагивать чести и спокойствия третьих лиц.

— Как оправдание это довольно слабо. Вы хотите дать понять, что не можете говорить о некоторых вещах, без сомнения, о самых главных?

— Я ровно ничего не желаю дать понять. Я хотел сказать, что делаю две принципиальные оговорки; вы пожелали истолковать вторую из них по-своему, я же напомню вам первую, а именно что буду отвечать только при известных условиях, как, например, в присутствии моего адвоката.

— Это вполне естественно, и я как раз хотел вам предложить это. Выберите себе защитника, а мы пока отложим допрос до другого дня.

— Но я, наоборот, настаиваю на том, чтобы мой допрос не откладывался. Если ваш писец может спуститься в галерею des pas perdues и привести мне оттуда первого попавшегося адвоката, хотя бы только вчера вступившего на это поприще, я им вполне удовольствуюсь. Будь я виновен, я бы постарался поручить свою защиту кому-нибудь из светил адвокатуры; невиновный, я все же желаю иметь защитника по той простой причине, что закон требует этой маленькой формальности, а я глубоко уважаю закон.

Через несколько минут писец возвратился в сопровождении молодого адвоката.

— Очень благодарю вас за готовность помочь мне, — обратился к нему Кош, — впрочем, я уверен, что мое дело долго не затянется. Теперь, господин следователь, спрашивайте, я весь к вашим услугам.

— В таком случае я возвращаюсь к моему первому вопросу: почему вы внезапно исчезли из вашего дома и почему вас нашли три дня тому назад в плохой гостинице на avenue d’Orléans?

— Я уехал просто потому, что мне захотелось провести некоторое время вне дома, а на avenue d’Orléans я ночевал оттого, что случайно очутился около этой гостиницы в такой час, когда было уже слишком поздно возвращаться в Париж.

— Откуда вы туда пришли?..

— Право, не помню!..

— Ну, так я вам скажу. Вы пришли туда прямо из дома, с улицы Дуэ, № 16.

— Каким образом?.. — прошептал пораженный Кош.

— Ну да, вы были у себя в квартире, где переменили белье и искали у рукава вечерней рубахи запонку, которая могла вас сильно скомпрометировать. Запонки этой вы не нашли. Хотя найти ее было вовсе не трудно, так как она перед вами… Узнаете вы ее?

— Да, — пробормотал Кош, не на шутку испуганный той быстротой и уверенностью, с которой его выследили и поймали.

— Не объясните ли вы мне теперь, где вы потеряли другую?

— Я не знаю.

— От вас только и слышишь: «Я не знаю да я не знаю!» Минуту тому назад вы говорили: «Вы должны доказать мою виновность, а не я свою невиновность». Но всему есть предел. Я и на этот раз отвечу за вас: другую запонку вы потеряли в комнате, где был убит Форже… она была найдена там…

— В этом нет ничего удивительного. Я вошел туда вместе с комиссаром. Запонка могла отстегнуться и упасть.

— Да. Но тогда вы были во фланелевой рубашке, у которой обыкновенно пуговицы бывают пришиты так, что ваше объяснение не подходит. К тому же принято, когда в один рукав вдевают запонку, и в другой вдевать такую же. Между тем другая, как я уже вам сказал, осталась у рукава вашей фрачной рубахи, из которого ваша прислуга вынула ее.

— Я не могу объяснить себе…

— И я тоже, или нет, я слишком хорошо объясняю себе это…

— Как, и на основании такого пустого подозрения вы меня обвиняете? Послушайте, да ведь это невозможно…

— Пустое подозрение. Однако какой вы скромный! А я называю это уликой, и уликой страшно серьезной. Но не беспокоитесь, это еще не все. Что вы скажете, например, относительно письма, забытого вами на месте преступления? Опять пустое подозрение? Да?

— Никакого письма на месте преступления забыть я не мог по той простой причине, что был там, как я вам уже говорил, вместе с комиссаром; оставался там не более трех минут и…

— Прошу вас, подойдите, пожалуйста, сюда, — обратился следователь к защитнику. — Взгляните на эти клочки бумаги. Сразу в них ничего не поймешь, но если их разложить в известном порядке, то что вы видите? «Monsieur… ési… 22… ue de… E. V.» Подставляя оторванные буквы, мы получим «Monsieur Onésime… 22, rue de… E. V.». Согласитесь, что ваше имя совсем не так часто встречается, чтоб я не мог, в виде простого предположения, поставить после него вашу фамилию, которой тут, правда, нет. Таким образом я получаю: Monsieur Onésime Coche, 22, rue de…

— Так нет же! Нет! Нет! И нет! Я всеми силами протестую против такого способа делать выводы! Из нескольких разрозненных букв вы строите имя и, не задумываясь, прибавляете к нему мою фамилию. Предположим даже, что это верно, но продолжение письма разрушает все, что создало начало. Вы говорите «22, rue de…», а где же название улицы? Да, наконец, я никогда не жил в номере 22. Если вам так хорошо известно, что я заходил к себе домой, то вы и это должны знать. Я требую, чтобы это было занесено в протокол.

Про себя же он думал:

«Вот маленькая уловка, за которую ты поплатишься, когда я выйду из тюрьмы! Положительно, я начинаю приобретать материалы для моих статей».

— Ваш протест будет занесен в протокол, не беспокойтесь. Но вслед за ним мы поставим следующее маленькое примечание. Перевернем эти разрозненные клочки бумаги с несвязными буквами — гм, гм, вы видите? — Читайте (на этот раз полностью): «Inconnu au 22, voir au 16». Вы живете в номере 16 на улице Дуэ. Это письмо, адресованное по ошибке в № 22, было вам оттуда переслано, и эта путаница случилась уже не раз с вашей корреспонденцией. Итак, вы видите, что, утверждая, что письмо принадлежит вам, я не делаю фантастических выводов. Теперь, если вы имеете что возразить, я вас слушаю.

Кош опустил голову. Разрывая конверт, он совершенно забыл о справке, сделанной на обороте, и ясно понял теперь, что мнение следователя уже составлено. Он ограничился словами:

— Я ничего не знаю, ничего не понимаю. Единственно, что я утверждаю, в чем я клянусь, это то, что я невиновен, что я не знал убитого, никогда не был с ним знаком и что вся моя прошлая жизнь свидетельствует против такого обвинения.

— Может быть, но на сегодня довольно. Вам прочтут ваш допрос, и, если хотите, вы можете его подписать.

Кош рассеянно прослушал чтение протокола допроса и подписался. Потом машинальным движением протянул руки надзирателю, чтобы тот надел ему наручники, и вышел.

В коридоре адвокат обратился к нему:

— Завтра утром я приду к вам, нам нужно с вами о многом поговорить…

— Благодарю вас, — ответил Кош.

И он пошел вслед за надзирателем по узким коридорам, ведущим к выходу. Оставшись один в камере, он погрузился в долгие тяжелые размышления. Куда девался предприимчивый репортер, острый на язык, смелый и изобретательный. Он начинал раскаиваться в своей затее. Не то чтоб он боялся за исход дела — он знал, что одним словом может уничтожить все улики, — но он чувствовал, как вокруг него все теснее и теснее затягивается петля и что, попав пальцем в тиски судебной машины, ему придется сделать гигантское усилие, чтобы не оставить в ней всей своей руки! Он хотел посредством своей уловки смутить полицию, натолкнуть ее на ошибки, на неосторожности, а вместо того оставил против себя такие улики, что самый непредубежденный человек не задумался бы сказать при виде его:

— Вот виновный!

В сущности, убеждение следователя было вполне понятно. А что сказал он в свое оправдание?.. Ничего. Он клялся в своей невиновности. И что же дальше? Голос правды? Его так же легко узнать, как и «голос крови». Когда лжец говорит правду, она звучит, как ложь. Томление неизвестности еще более усиливало его волнение. Какие еще улики имеются против него? Он не сумел ничего ответить на вопросы, два из которых он должен был предвидеть; как же в таком случае отведет он обвинение, которого даже не подозревает? Он должен только отрицать и отрицать, даже против всякой правдоподобности, даже против очевидности. Нечего было и думать заронить сомнение в уме следователя. Единственная надежда его была на то, что, когда дело дойдет до побудительных причин, он будет неуязвим. Из следствия будет видно, что он не знал даже о существовании этого Форже, что никто из его знакомых не слыхал даже его имени; не держать же в таком случае в тюрьме человека с безупречным прошлым, если не имеешь возможности сказать:

— Вот почему он убил.

На другое утро к нему пришел защитник. Он начал с общих вопросов, расспрашивая о его жизни, привычках, знакомых, напирая на некоторые пустые подробности, но, видимо, не решаясь начать разговор о преступлении. После четверти часа такой беседы Кош, все более и более раздражавшийся, обратился к нему:

— Послушайте, скажите правду, вы считаете меня виновным?..

Адвокат жестом остановил его:

— Не продолжайте, прошу вас. Я считаю искренними, правдивыми, слышите, правдивыми ваши уверения в невиновности. Как ни тяжелы имеющиеся против вас улики, я хочу видеть в них лишь роковую случайность. Вы говорите в свое оправдание, что вы невиновны, и вы невиновны, я это утверждаю.

— Но я клянусь вам, клянусь всем, что у меня есть самого дорогого на свете, что я невиновен.

В эту минуту Кошем овладело безумное желание рассказать всю правду. Но какой адвокат возьмется за защиту после такого признания? Ему оставалось только одно: все отрицать, не заботясь о правдоподобности.

Но все же ему хотелось, чтобы его защитник верил ему, и он повторил со страстью в голосе:

— Я невиновен! Я невиновен! После, может быть скоро, вы увидите, я вам скажу…

— Да ведь я вам верю, уверяю вас…

И Кош понял по тону, по взгляду своего защитника, что он скрывал свою мысль, что и он тоже был убежден в его виновности. После этого они еще спокойно разговаривали, почти не касаясь преступления. Кош понемногу начал забывать все, что было смешного и вместе с тем драматичного в его положении, а адвокат старался разгадать, что скрывалось под этой насмешливой беспечностью, сменившей так мастерски разыгранное вначале возмущение.

На другой день после завтрака за Кошем пришли, посадили его в карету и куда-то повезли. Он думал сначала, что его везут к судебному следователю, но поездка продолжалась слишком долго. Приподнявшись насколько было возможно, он попробовал заглянуть в окошечко, но стекла в нем оказались вставленными не как в обыкновенных окнах, а вкось, так что он увидал только клочок свинцового холодного неба. Наконец карета остановилась; он вышел и, хотя его очень быстро втолкнули в дверь, все же успел разглядеть Сену, катившую свои грязные тяжелые волны, и понял, что его привезли в морг!

— Этого еще недоставало, — подумал он, — меня привели на очную ставку!

Мысль об этом зрелище, наполняющая обыкновенно ужасом настоящих преступников, нисколько не смутила его. Ведь в потухших глазах бедного мертвеца он не прочтет для себя угрозы. Он увидит без малейшего страха этот труп, который видел уже два раза: ночью, еще сохранившим отголосок жизни, и утром, уже вытянувшимся и окоченевшим. Однако, когда он очутился в зале с белыми стенами и высокими окнами, из которых свет бледными пятнами падал на мраморные столы, им овладело какое-то неприятное чувство. В сыром воздухе носился смешанный запах карболовой кислоты и тимьянной эссенции, напоминавший кладбище и аптеку. Ему казалось, что он чувствует страшный и едкий запах, который издают недавно умершие тела. Несмотря на это, он жадно всматривался во все, стараясь запечатлеть в своей памяти малейшие подробности, чтобы впоследствии с точностью изобразить их в своих статьях.

Наконец его провели в комнату, где на столе, закутанная в простыню, лежала человеческая фигура. Простыню сняли, и, хотя он и был приготовлен к ожидавшему его зрелищу, он невольно отшатнулся. Труп был неузнаваем, или, вернее, в первый момент он его не узнал. Смерть довершила дело рук своих и сморщила, как-то съежила его. Лицо, которое он видел полным и круглым, теперь исхудало, какие-то серые и зеленые тени легли на нем, спускаясь от висков к подбородку, точно гигантский палец занялся лепкой этой темно-желтой, словно восковой маски. Когда он простоял несколько секунд около трупа, следователь сказал ему:

— Вот ваша жертва.

— Я еще раз заявляю, что я невиновен. Я не знаю этого человека, я никогда не знал его.

И он подумал: «Эти глаза видели правду, но теперь все кончено, теперь ничего не осталось от того, что видел и выстрадал этот человек, и, если бы мне сейчас на этом самом месте отрубили голову, ни малейшая дрожь не пробежала бы по этому безжизненному телу…»

Очная ставка продолжалась недолго. Было очевидно, что Кош упорствует и будет отрицать, отрицать до конца и до конца не сдастся.

Попробовали сломить его нервную систему — напрасный труд, на все вопросы обвиняемый отвечал неизменно:

— Я ничего не знаю.

Потом, когда, нагромоздив улику на улику, его спрашивали: «Что имеете вы возразить против этого? Как вы это объясните?»— он только поднимал руки к небу и шептал: «Я не понимаю. Я не могу объяснить себе…»

Длинное, трудное следствие не привело ни к какому интересному открытию. Невозможно было проникнуть в тайну, окружавшую жизнь старика Форже. Никто его не знал, никто не был знаком с его привычками. Никакой нравственной улики против Коша найти не удалось, но тем легче было взвалить на него их все. Из того, что никому не были известны связи и знакомства жертвы, вывели простое заключение, что Кош отлично мог иметь с ним сношения без того, чтобы кто бы то ни было об этом знал. Что же касается причины, толкнувшей его на это преступление, она не была ясна. Самое тщательное расследование его жизни, его средств к существованию ничего не открыло, кроме того, что он не кутил, исправно платил за квартиру и не имел ни долгов, ни серьезной связи. Несмотря на все старания установить список вещей, украденных при совершении преступления, это также не удалось. Таким образом, по окончании трех месяцев, несмотря на все старания полиции, ожесточенную работу следователя и частные розыски всех парижских газет, следствие не подвинулось ни на шаг; против Онисима Коша были две вполне определенные и чрезвычайно важные улики: обрывки конверта и запонка, найденная в комнате убитого. К этим уликам, опровергнуть которые обвиняемый никак не мог, прибавлялось еще очень веское подозрение, возбужденное его внезапным уходом из «Солнца» и его скитанием по Парижу, где в течение трех дней он перебывал в трех разных гостиницах и везде под вымышленными именами. Если прибавить к этому его странное поведение в момент ареста, попытку вооруженного сопротивления агентам полиции, его таинственное возвращение на свою квартиру, то в конце концов получалось довольно определенное положение, допускающее все подозрения и даже уверенность в виновности. Правда, все улики были чисто вещественные, а нравственные отсутствовали. Следствие было закончено, дело передано в уголовный суд и назначено к слушанию в апрельскую сессию.

 

ГЛАВА 10.

УЖАС

Время, проведенное в тюрьме, сильно повлияло на организм Коша. Нервное возбуждение первых дней сменилось унынием и апатией. Вначале он мог бы еще в крайности во всем сознаться, но он теперь считал, что слишком много и долго лгал, чтобы это было возможно. Он ждал случая и надеялся, что он ему поможет. Но дни шли за днями, а случая не представлялось. Кроме того, его страшно злило, что ни в тюрьме, ни на допросах ему не удалось подметить ничего особенного. Он бы с удовольствием отметил факты несправедливости, грубости, нарушения закона. Но все шло самым обыкновенным порядком. Не выказывая преувеличенной нежности, надзиратели все же относились к нему гуманно, даже кротко, так что ему часто приходилось задавать себе вопрос:

— Да что же я смогу написать по выходе отсюда?..

Порой к нему возвращалась первоначальная уверенность, что какое-то таинственное существо заставило его впутаться в эту историю. Тогда им вновь овладевал страх, страх перед непонятным, неизвестным, и он оставался лежать целыми днями, уткнувшись в подушку, потрясаемый таким сильным ознобом, что его несколько раз спрашивали, не болен ли он?

Однажды утром к нему пришел доктор, но Кош отказался отвечать на его расспросы и ограничился словами:

— Вы не можете ни помочь мне, ни вылечить меня. Я не сумасшедший и не представляюсь сумасшедшим, я только прошу, чтоб меня оставили в покое.

Мало-помалу он совсем перестал говорить, едва слушая адвоката, охваченный бесконечной грустью, постоянным сомнением, выражавшимся необычайной возбужденностью. Мысль, что он игрушка в руках сверхъестественных сил, столько раз являлась в его уме, что под конец обратилась в полную уверенность.

Он еще силился бороться с нею. Однажды, выбившись из сил, чувствуя, что теряет рассудок и что мысли его путаются, он решил покончить с этой ужасной комедией, признаться во всем, перенести какое угодно наказание, унижение, лишь бы только снова выйти на свободу, увидеть над собою небо, снова жить, а главное — убедиться раз и навсегда, что он все еще может управлять своей волей и своими поступками. Он бросился к двери и позвал надзирателя. Но как только тот вошел, он начал бормотать бессвязные слова:

— Я вас позвал… я хотел вам сказать… нет… не стоит… мне кое-что пришло на ум…

Он внезапно пришел к убеждению, что не может говорить, что кто-то приговорил его к молчанию. Одного слова было достаточно, чтобы спасти его: это слово он один может произнести, но он не произнесет его, потому что кто-то не хочет этого. '

Каким-то чудом самовнушения он убедил себя, что он жертва, орудие кого-то другого, хотя этим другим в действительности был не кто иной, как он сам. С самого начала у него был один-единственный враг: его собственное воображение. Он стал рабом своей болезненной слабости, и это последнее усилие, эта отчаянная попытка вырваться из власти того, что он считал дьявольским наваждением, привела его к убеждению, на этот раз неоспоримому, что только тайная сила, сверхъестественная власть, управляющая им, могут заставить его принять какое-нибудь решение!

Самые несчастные сумасшедшие — это те, которые после припадка настолько приходят в себя, что понимают свое положение и со страхом ждут наступления нового припадка. Что может быть ужаснее и мучительнее мысли:

«Сейчас мой рассудок помутится, и, может быть, тогда какие-то страшные инстинкты превратят меня в чудовище… и, за исключением той минуты, когда моя рука будет наносить удар, я не перестану понимать, в какую ужасную пропасть толкает меня судьба!»

Подобно этим сумасшедшим, Кош был уверен, что он не может больше уйти из власти таинственных сил. Как только он хотел начать признание, мысли останавливались в его мозгу, как иногда слова останавливаются в горле в минуту слишком сильного волнения. Он видел перед глазами, он мысленно читал слова, которые нужно было бы сказать, спасительные слова, которые положили бы конец ужасному кошмару, но произнести их он уже не мог. А между тем, оставшись один, бросившись на свою постель, закрыв лицо руками, он повторял их:

— В час, когда было совершено преступление, я находился у моего друга Лёду, и только после того, как я вышел от него, мне пришла в голову мысль разыграть эту злосчастную комедию…

Повторяя себе эти слова, он ясно слышал малейшие оттенки своего голоса. Но стоило ему очутиться в чьем-либо присутствии, как его губы отказывались произнести слова, вертевшиеся в его голове, и он чувствовал, что воля его бессильна.

Вот в каком состоянии духа Кош предстал пред уголовным судом.

В продолжение трех месяцев это таинственное дело волновало весь Париж, и Кош успел приобрести и убежденных сторонников, и ярых противников.

Так как следствие не могло установить мотивов преступления, то одни из его противников считали его сумасшедшим, а другие — обыкновенным, заурядным убийцей. Все психиатры Парижа были последовательно вызваны на консультацию, но ни один не решился высказать категорично своего мнения. Сторонники его говорили противникам:

— Вспомните дело Лесюрга, курьера из Лиона!

В день открытия суда и начала прений в зале царило необычайное оживление. Многие пришли туда как на спектакль, не только посмотреть, но и себя показать. Большая часть дам нарядилась для этого случая в новые туалеты. В местах, отведенных для публики, на скамьях адвокатов задыхались от жары и тесноты, и, чтобы удовлетворить многочисленные просьбы, председатель приказал даже поставить три ряда стульев в своем возвышении. В душной атмосфере зала носился запах сильных раздражающих духов и разгоряченных тел. Резкий свет, падавший из высоких окон, бросал яркие пятна на лица присутствующих. И сдержанный шепот, раздававшийся из этой толпы, вскоре перешел в гул, прерываемый только плохо сдержанным смехом, восклицаниями, приветствиями.

Секретарь провозгласил:

— Суд идет!

Послышались шум отодвигаемых стульев, топот ног, звучали еще несколько обрывков фраз, начатых громко, доконченных почти шепотом и скороговоркой, первый кашель, несколько восклицаний: «тише, тише», а затем водворилось глубокое и торжественное молчание. Председатель приказал ввести обвиняемого; тогда наступила такая давка, что послышались крики и одна молодая женщина, взобравшаяся на барьер, потеряла равновесие и упала.

Онисим Кош вошел… Он был страшно бледен, но держал себя спокойно и просто. Когда дверь перед ним отворилась, он в последний раз сказал себе:

— Я буду говорить, я хочу говорить!

Он пробежал глазами по толпе и не встретил ни одного дружеского лица; во всех устремленных на него взорах он прочитал только жестокое любопытство, нездоровое любопытство людей, пришедших сюда, чтобы видеть, чтобы слышать, как мучают человека, как они идут в зверинец в надежде, что звери разорвут на их глазах своего укротителя. Но он не почувствовал ни возмущения, ни ненависти.

Наступает момент, когда нравственные мучения и физическая усталость так велики, что человек как бы утрачивает силу страдать. Каждое существо имеет способность ощущать боль только до известной степени; когда эта боль перешла за крайний предел, наступает бесчувственность. Кош подумал, что дошел до этого предела, и почти обрадовался этому. Если бы в тот вечер, когда он сообщил по телефону «Солнцу» свою великую новость, кто-нибудь сказал ему: «Вот какое любопытство вы возбудите!», он встрепенулся бы от радости. Теперь он испытывал только вместе с беспредельной усталостью какое-то отупение, из которого ничто не могло вывести его. Он чувствовал, что над ним тяготеет судьба, что час возмущения прошел; ему оставалось только смириться и ждать.

Дав показания ясным и твердым голосом относительно своего возраста и гражданского состояния, он сел в ожидании чтения обвинительного акта. Этот акт, с нагроможденными против него уликами, казался ему страшнее, чем самый страшный допрос. По мере того как выяснялись обвинения, он понимал, что убеждение следователя составлено непоколебимо. Несмотря на это, он думал про себя:

«Если я захочу говорить, то я опровергну все их доводы. Но смогу ли я говорить?..»

Допрос прошел довольно бледно; все надеялись на сенсационные показания, так как некоторые газеты утверждали, из верных источников, что обвиняемый ждал суда, чтобы что-то сказать. Но на все вопросы Кош неизменно отвечал:

— Не знаю, не понимаю, я невиновен…

Когда председатель заметил ему, что такая система защиты представляет большие опасности, он только пожал плечами и прошептал:

— Что делать, господин председатель, я ничего другого сказать вам не могу…

И снова погрузился в свое безучастное спокойствие. Только когда начался вызов свидетелей, он как бы немного вышел из оцепенения, его до тех пор равнодушный взгляд сделался более ясным, и, опершись локтями на колени и положив подбородок на руки, он начал слушать.

Первым был вызван Авио, секретарь редакции «Солнца», который рассказал, каким образом Кош покинул редакцию, после того как взял на несколько часов расследование дела в свои руки. На вопрос председателя: не узнал ли он по голосу того, кто в ночь на 13-е вызывал его по телефону, он с убеждением ответил «нет» и прибавил еще некоторые подробности: например, назвал сумму, которую репортер получил в кассе, час, когда он его видел в последний раз, и указал на странный вид Коша во время последнего разговора. Но все его показания имели только второстепенное значение. Прислуга Коша рассказала все, что знала, о привычках своего бывшего хозяина; не пропуская ни малейшей подробности, она сообщила, как нашла запачканную кровью рубашку, разорванную манжетку и золотую запонку с бирюзой. Все это ей показалось подозрительным, и, если бы не скромность, требующая, чтобы прислуга не вмешивалась в дела господ, она поделилась бы своими догадками с правосудием гораздо раньше, чем ее стали допрашивать.

После нее допросили мальчика, служащего в редакции, ювелира, у которого были куплены запонки, и почтальона, три или четыре раза носившего Кошу письма, адресованные в № 22, но все эти свидетели не внесли ничего нового и интересного. Доктор, судебный эксперт, сделал доклад, пересыпанный учеными терминами, цифрами и вычислениями, из коих в конце концов можно было сделать вывод, что причиной смерти был удар, нанесенный ножом, который, задев грудную кость, разорвал околоушную железу, рассек вкось сверху вниз и спереди назад сонную артерию и остановился у ключицы.

Оставался еще один свидетель — часовщик; он был призван, чтобы осмотреть часы, которые были найдены опрокинутыми на камине в комнате, где было совершено преступление.

Его почти никто не слушал, кроме Коша, не пропустившего ни одного слова из его краткого и точного показания:

— Часы, данные мне для освидетельствования, очень старинного образца, но, несмотря на это, имеют прекрасный ход и находятся в отличном состоянии; скажу даже, что таких солидных часов теперь в продаже не найти. Стрелки стояли на 20 минутах первого, так как подобные часы заводятся раз в неделю, а эти имели еще завод на 48 часов, то я заключаю из этого, что они остановились единственно вследствие того, что их опрокинули, и маятник, лежа на боку, не мог больше двигаться. Совершенно достаточно было их поставить и слегка подтолкнуть, чтобы они опять пошли. Из всего сказанного я вывожу, что час, указанный стрелками, и есть именно тот, когда часы были опрокинуты.

— Так что, значит, преступление было совершено в это время, — рассеянно заметил председатель.

Этим закончился допрос свидетелей, и был сделан небольшой перерыв.

После перерыва слово было дано прокурору Республики.

Кош, несколько успокоенный точными показаниями часовщика, выслушал обвинительный акт без видимого волнения, хотя он был ужасен в своей сухой, почти математической простоте.

Зал, уже благоприятно настроенный в пользу обвинения допросом свидетелей и разными показаниями, несколько раз прерывал его слова одобрительным шепотом, а когда прокурор закончил свою речь требованием, чтобы к журналисту, совершившему преступление, не имевшему оправдания ни в нищете, ни в запальчивости, была применена высшая мера наказания, раздались многочисленные аплодисменты, однако сразу замолкшие.

Кош вздрогнул, впился ногтями в ладони, но остался невозмутимым с виду. Он весь сосредоточился на мысли:

«Я должен говорить, я хочу говорить! Я буду говорить».

И тихо повторял:

— Я хочу, хочу, хочу!..

Все время, пока говорил его защитник, он сидел с неподвижным взглядом, сжатыми кулаками, не видя и не слыша ничего, и только повторял:

— Я хочу говорить, хочу, хочу!

Защитник кончил свою речь среди гробового молчания. Из простой вежливости Кош наклонился к нему и поблагодарил его. Он ни слова не слышал из этой жалкой, решительно никому не нужной защиты.

Прения должны были быть прекращены. Председатель обратился к обвиняемому:

— Имеете ли вы что-нибудь прибавить в свое оправдание?

Кош поднялся, делая страшные усилия, чтобы заговорить. Он был так бледен, что надзиратели бросились к нему, желая поддержать, но он жестом отстранил их и твердым голосом, заставившим вздрогнуть судей и всех присутствующих, произнес:

— Я должен сказать, господин председатель, что я невиновен, и я это докажу. — Он глубоко вздохнул и на секунду остановился; в глазах его выразилось страшное напряжение воли, губы его раскрылись; сидевшим ближе к нему показалось, будто он шепчет: «Я хочу!», и вдруг, подняв руку, точно отгоняя какое-то грозное видение, он скорее закричал, чем заговорил: — В двадцать минут первого, когда совершено было преступление, я, невиновный, находился у моего друга Лёду, в доме № 14 на улице генерала Аппера…

И, обессиленный, обрадованный победой, одержанной над таинственным неизвестным, воля которого до сих пор парализовала его волю, он упал на скамью, рыдая от усталости, нервного потрясения и счастья…

Все присутствующие мгновенно поднялись со своих мест. Начался такой шум, что председатель должен был пригрозить, что велит очистить зал. Когда наконец удалось восстановить относительную тишину, он обратился к Кошу со следующими словами:

— Не пытайтесь лишний раз обмануть нас. Подумайте о последствиях вашего заявления в случае, если оно окажется ложным. Советую вам предварительно подумать!

— Я обдумал, я все обдумал; я сказал правду! Клянусь вам! Пусть спросят Лёду…

— Господин председатель, — обратился адвокат, — я прошу, чтобы этот свидетель был немедленно вызван.

— Таково и мое намерение. В силу данной мне власти я приказываю, чтобы названный обвиняемым свидетель был немедленно приведен в суд. Пусть кто-нибудь отправится к господину Лёду, на улицу генерала Аппера, № 14, й приведет его сюда. Объявляю перерыв.

Заявление Коша как громом поразило всех. Немногочисленные сторонники его торжествовали; остальные же, не будучи в состоянии отрицать решающее значение подобного alibi, все же сомневались в его достоверности. Наиболее изумлены были присяжные и судьи. Они уже составили свое заключение после речи прокурора и почти не слушали речь защитника; теперь же, если Кошу удастся доказать свое alibi, все обвинение рушится или, по крайней мере, будет сильно поколеблено. Что же касается адвоката, то он только повторял своему клиенту: «Зачем же вы молчали столько времени, зачем раньше этого не заявили?» На что Кош давал все один и тот же неправдоподобный и между тем правдивый ответ:

— Потому что я не мог говорить!

В течение часа в залах и прилегающих к ним кулуарах царило необычайное оживление. Это дело, сначала совершенно разочаровавшее публику своей банальностью, опять возбудило захватывающий интерес. Когда раздался звонок, все ринулись в зал. Невозможно было водворить порядок, и надзиратели, не будучи в силах удержать толпу, впустили всех желающих. Наконец суд вошел, разговоры сразу прекратились, председатель приказал ввести обвиняемого.

Тогда среди гробового молчания к решетке приблизился служащий суда, поклонился и произнес:

— В доме № 14 на улице генерала Аппера мне сообщили, что господин Лёду, рантье, умер 15 марта текущего года.

Кош поднялся, бледный как смерть, схватился руками за голову, вскрикнул и упал как подкошенный.

Прокурор уже говорил:

— Господа присяжные, мне кажется совершенно лишним указывать вам на всю важность подобного известия. Даже если бы господин Лёду мог явиться сюда и дать показания, обвинение сохранило бы всю свою силу, теперь же, я надеюсь, вы не позволите смутить себя этим смелым alibi, благодаря которому хотели заронить искру сомнения в ваши души. Я не нахожу нужным что-либо прибавить к моей обвинительной речи, но и ничего не беру назад. Вы будете судить и, я уверен, вынесете без всякого снисхождения обвинительный приговор.

— Господин председатель… — попробовал было возразить адвокат, но Кош схватил его за плечи, несвязно шепча:

— Ради Бога… ни слова больше… Все кончено… умоляю вас… все кончено… кончено… кончено…

Присяжные, уже враждебно настроенные до перерыва, теперь недолго совещались. Через десять минут они вернулись в зал. На все вопросы они единогласно ответили: «Да, виновен», а на смягчающие вину обстоятельства дали единогласный ответ: «Нет, не имеются». -

В момент произнесения приговора Кош уже ничего не соображал и был близок к обмороку! Ужас охватил его. Он слишком поздно преодолел свой суеверный страх и только теперь понял, что три месяца боролся с пустым призраком; теперь его могло спасти только чудо, но надеяться на это чудо было бы безумием. Наконец он испытал весь ужас, какой только в состоянии испытать человек, чудовищный страх и отчаянный призыв к отлетающей жизни. Г лаза его, жалкие глаза затравленного зверя, с завистью останавливались на лицах всех этих людей, которые выйдут сейчас на улицу, будут свободно вдыхать весенний чистый воздух, потом вернутся домой, к семейному очагу, у которого так отрадно отдохнуть от житейских невзгод и треволнений, подобно моряку, укрывающемуся от морских бурь в тихой бухточке, над которой мирно светят звезды.

Его мысли были внезапно прерваны чьим-то голосом, сначала доходившим до его слуха как неясный отдаленный шум, а потом прозвучавшим как удар грома, когда он произнес:

— Онисим Кош приговорен к смертной казни.

Затем до него долетело смутно:

— Даются три льготных дня, чтобы подать кассацию…

Он почувствовал, что его выводят, что кто-то пожимает ему руку… он очутился в своей камере, на постели, не отдавая себе отчета в случившемся, и заснул мертвым сном.

Ночью им овладел страшный кошмар. Он только что убил старика на бульваре Ланн. Он ползком пробирается к двери, спускается с лестницы и выбирается на улицу.

Холодный ветер режет ему лицо, он останавливается, точно пьяный, с дрожащими ногами и пустой головой; кругом тишина, ни шороха, ни звука. Дрожа, он поднимает воротник пальто, делает шаг, другой, останавливается на мгновенье, чтобы ориентироваться среди ночной темноты, и идет дальше.

Он идет медленно, и в его отуманенной голове медленно встают весь ужас преступления и страх перед мертвецом, распростертым на своей постели с перерезанным горлом и открытыми веками над мертвыми закатившимися зрачками. Вот темный и пустынный переулок. Измученный, с дрожащими коленями он прислоняется к стене. Вдруг среди полной тишины ему чудится звук шагов. Он прислушивается, затаив дыхание. Тот же шум раздается все громче и яснее. Он крадучись пробирается вдоль домов прямо вперед. Шаги тоже направляются за ним. Он пускается бежать, шаги бегут за ним… Перед ним открывается слабо освещенная улица, тихая и пустынная. Охваченный ужасом, он мчится по ней, как олень, преследуемый собаками… Он чувствует точно раскаленные уголья в груди. Он все бежит, теряя представление о времени и только надеясь, что вот-вот скоро наступит рассвет и проснутся люди и наполнят эту страшную окружающую его пустоту, наводящую на него ужас. Только с этой надеждой он напрягает последние силы и энергию, и все бежит, бежит; пересекает одну улицу, другую, кружит во все стороны, бежит неизвестно куда, потеряв дорогу, а вокруг него глубоким сном спит Париж. Он бежит, задыхаясь от усталости и страха, и наконец перед ним на горизонте занимается пасмурный, грустный дождливый день!.. Но все же день! День!.. Слышится опять какой-то неясный шум: точно гул толпы. Там, впереди, какая-то темная масса волнуется, как волны в океане… Что это? Неужели опять ночные призраки? О нет, нет… Это люди перед ним… Наконец-то! Кончились ночные страхи, ночное одиночество… Он сейчас приблизится к живым существам… будет среди них… Он прислушался… Резкий голос покрыл рокот толпы… Краткий звук, подобный шуму ветра, шевелящего сухие листья… Светлая полоса прорезала прояснившееся небо. Конец ночной тревоге, ужасному одиночеству… его грудь опиралась на другие груди… В эту минуту толпа расступилась будто для того, чтобы очистить ему дорогу… Он сделал шаг вперед и вдруг упал на колени: в своем слепом страхе он не видел, куда привело его бегство, и теперь перед ним, как страшный призрак, стоит с простертыми к бледному небу руками… гильотина!..

С криком ужаса Кош проснулся… на одну минуту его охватило радостное чувство пробуждения после кошмара, но тотчас же к нему вернулась действительность, еще более ужасная, чем сон.

Гильотина!.. Блестящий нож, корзина, куда скатываются головы… он все это увидит, переживет! Он закусил подушку, чтобы не завыть от ужаса… Прощайте, спокойные ночи! Мирные дни! Между ним и всем тем, что он когда-то любил, желал, на что надеялся, теперь стоит это отвратительное чудовище (он даже не решался подумать о слове «гильотина»), заслоняя от него самую жизнь…

На другой день к нему пришел адвокат, чтобы дать подписать кассационную жалобу и просьбу о помиловании. Он только пробормотал: «К чему?», но все же подписал. Положив перо, он устремил на защитника свои расширенные от ужаса и лихорадки глаза и сказал:

— Послушайте… Вы должны узнать правду… я должен вам сказать…

И, задыхаясь, прерывая свой рассказ беспорядочными жестами, бессвязными словами, он сообщил адвокату о том, как провел ночь на 13-е: рассказал про обед у Лёду, его уход от него, встречу с бродягами, посещение дома, где было совершено убийство, и внезапную мысль, пришедшую ему на ум, — сбить с толку полицию и симулировать убийство, навлечь на себя подозрения…

Он замолчал. Адвокат взял его руку в свои и тихо сказал:

— Нет, право, не стоит… Президент вас помилует… И там… впоследствии… вы заново начнете вашу жизнь…

— Так, значит, — закричал несчастный, — вы думаете, что я лгу? Но я не лгу, слышите… я не лгу… Уходите! Уходите отсюда…

И вне себя от бессилия он бросился на него, ревя:

— Да уходите же! Ведь вы сводите меня с ума!..

Когда он остался один, им овладело безумное отчаяние.

Так, значит, даже тот, кто взял на себя его защиту, не мог поверить в его невиновность! В то же время страх перед смертью все усиливался в нем, и он отчаянно цеплялся за жизнь, рвал на себе волосы, царапал лицо, рыдая:

— Я не хочу умирать! Я ничего не сделал!

Он стал кротким, боязливым, как будто всех молил о пощаде, как будто самый незначительный из надзирателей мог спасти его от эшафота. Когда его перевели в Ла Рокетт, состояние его еще ухудшилось. До тех пор он еще мог порой, на несколько секунд, забыться, но тут, в этих стенах, видевших только приговоренных к смерти, мысль о гильотине уже не покидала его и еще яснее рисовались в его уме страшные картины: все великие преступники прошли через эту тюрьму, спали на этой постели и, опершись на этот стол, содрогались от ужаса при мысли о приближающейся каре. Уже он не был подобен другим людям: он принадлежал к отдельному классу, стоящему вне закона и почти вне жизни. Его остригли под машинку, обрили усы, и, проводя рукой по лицу, он сам себя не узнавал. Он забывал почти все слова и помнил только те, которые имели отношение к его близкой смерти, и, забившись в угол камеры, положив голову на руки, он рисовал себе все ужасы, все картины казней, подобных той, которая ожидала его.

Он представлял себе последнюю ночь, пробуждение и странную площадь, всю серую под серым небом, мокрые крыши домов, скользкую, блестящую мостовую, но яснее всего он видел «вдову» с ее громадными красными руками и беззубым смехом жадной пасти.

Священник посещал его каждый день. Мало-помалу им овладевал какой-то суеверный страх, возникала потребность стать под чью-нибудь защиту, быть выслушанным, ободренным, и все это внушало ему что-то вроде боязливой набожности, наполненной таинственными видениями. Он ничего не говорил, но жадно слушал священника, привычным и машинальным жестом обхватывая пальцами исхудалую шею и быстро выпуская ее, точно нащупав то место, где пройдет нож. Но даже со священником он избегал касаться вопроса о своем близком конце, ведь когда ему говорили о раскаянии, об искуплении, эти слова не имели для него никакого смысла — за какое преступление должен он был поплатиться? Какой поступок должен был искупить? Ведь если Бог действительно всеведущ, то Он знает, что он предстанет невиновным пред Его судилищем!.. Наступил сороковой день его заключения; он знал, что кассационная жалоба его была оставлена без последствия, и он мог надеяться только на милосердие президента. Он внезапно обратился к священнику со словами:

— Отец, мой, скажите по совести и чести, если бы вы были на месте президента, подписали бы вы мое помилование? Ответьте искренно. Мне необходимо это знать.

Священник посмотрел ему прямо в лицо и отвечал:

— Нет, дитя мое, я бы не подписал. Возмездие необходимо…

Странное дело, этот ответ почти успокоил его. Мучительнее всего для него было сомнение. Он не решался готовиться к смерти, боясь, что это принесет ему несчастье. Теперь все было кончено, он считал себя уже мертвым и думал, что, настроив себя таким образом, ему легче будет перенести ужас пробуждения. Но чем ближе надвигался день казни, тем тяжелее становились кошмары по ночам. При малейшем шорохе он вскакивал с постели, прикладывал ухо к стене, стараясь угадать, что происходит на улице, на площади.

В конце сорок третьей ночи ему послышались отдаленный шум, стук молотков по дереву, заглушенные шаги. У него застучали зубы, и он старался не слушать, боясь получить подтверждение своей догадке. Уставившись глазами в дверь, он с ужасом ждал, что вот-вот она откроется и на пороге появится палач! И дверь открылась.

Он посмотрел бессмысленным взглядом на вошедших и встал, не проронив ни слова. Его спросили:

— Не хотите ли вы прослушать обедню?

Он машинально сделал утвердительный знак. В течение всей службы он упорно смотрел на щель, разделявшую две плиты пола, и думал о том, что нож не оставит на его шее более широкий след.

Затем наступил последний туалет; но он уже ничего не сознавал; он только чуть-чуть вздрогнул, когда ножницы коснулись его затылка и когда ему связывали руки и надевали оковы на ноги. Ему предложили папироску и рюмку коньяку… он отказался. И вдруг раскрылись двери, и горизонт, в продолжение пяти месяцев ограничивавшийся для него стенами камеры, расширился перед ним; он почувствовал весеннюю свежесть, страшная тишина наполнила его уши, тишина такая глубокая, такая полная, что среди нее, как колокол, раздавались удары его измученного сердца. Кошмар становился действительностью… из-за плеч священника он увидел гильотину… День медленно приближался.

Солнце начинало всходить, и за домами небо порозовело. Глаза его, открывшиеся сегодня в последний раз, смотрели, смотрели… Он сделал шаг, споткнулся, его поддержали.

Прокурор обратился к нему дрожащим голосом:

— Не желаете ли вы сделать какое-нибудь заявление?..

Собрав последние силы, он открыл было рот, чтобы закричать:

— Я невиновен!..

Уже его колени касались плахи, он посмотрел в сторону и вдруг, несмотря на державших его людей, несмотря на кандалы, отскочил назад с нечеловеческим криком:

— Там! Там! Там!

Его старались сдвинуть с места, заставить идти, но он точно прирос ногами к мостовой, сразу почувствовав какую-то исполинскую силу, и продолжал отчаянно кричать:

— Там! Там!

В этом крике было что-то до того страшное, что даже палачи на секунду смутились. Священник взглянул по направлению его жеста, из толпы послышались крики ужаса.

Солдат, стоявший на карауле, упал навзничь; двое мужчин и женщина старались пробиться через толпу, которая уже могучим натиском свалила загородки и хлынула в пустое пространство, где приговоренный к смерти выбивался из рук державших его людей, не переставая реветь:

— Держите их!.. Вот убийцы!.. Там!.. Там!..

Священник бросился вперед с криком:

— Двое мужчин!.. Женщина!.. Держите! Держите…

Двадцать рук сразу схватили их. Один из мужчин выхватил нож. Женщина начала отчаянно кричать. Священник метнулся к Кошу, обвил его руками и с мольбой обратился к прокурору:

— Во имя всего святого! Не трогайте этого человека…

Приговоренный стоял неподвижно. Крупные слезы катились по его изможденному лицу. Прокурор и комиссар быстро совещались между собой. Комиссар говорил:

— Я снимаю с себя всякую ответственность, казнь в данную минуту немыслима. У меня нет достаточно людей, чтобы сдержать эту толпу, будет побоище. Умоляю вас, подумайте об этом…

Тогда прокурор пробормотал:

— …Уведите обратно приговоренного.

Странная психология толпы! Все эти люди, прибежавшие сюда, чтобы увидеть, как умирает человек, заревели от радости, когда его вырвали у палача.

Вот что, собственно говоря, произошло. В тот момент, когда Кош уже поднимался на эшафот, он увидел в первом ряду зрителей тех двоих мужчин и женщину, которых встретил в ночь убийства. Этой секунды, показавшейся ему целой вечностью, было для него достаточно: черты их слишком хорошо врезались в его память. Он сразу узнал рыжие волосы женщины, искривленный рот Одного из мужчин и обезображенное страшным шрамом лицо другого.

Что заставило их прийти сюда, чтобы увидеть казнь невиновного человека, искупавшего их вину? Говорят, что в дни смертных казней все те, которых в будущем ожидает такая же участь, приходят, чтобы поучиться умирать. К желанию посмотреть в данном случае, конечно, примешивалось зверское удовольствие при мысли о полной своей безопасности и безнаказанности…

Когда их схватили, они сперва пытались отрицать свою вину, но к Кошу уже вернулись вполне рассудок и самообладание. Его точные показания, подробности относительно их встречи, все, даже сделанное им описание раны одного из них, — все это привело их в замешательство, выдало их… Женщина созналась первая, за ней мужчины, и повторилась обычная возмутительная сцена сообщников, сваливающих вину друг на друга. В их лачуге были найдены почти все украденные вещи и нож, которым был зарезан старик. Тогда необычайное приключение Коша сделалось понятным, и через несколько дней он был выпущен на свободу — не оправданный законом, но освобожденный в ожидании, пока кассационный суд пересмотрит его дело…

* * *

Когда он в первый раз очутился один на улице, на свободе, у него закружилась голова и он заплакал.

Была ранняя весна, все сияло вокруг. Никогда еще жизнь не казалась ему так легка и прекрасна! Он содрогнулся при мысли об ужасной драме, пережитой им, о красоте, о прелести всего того, что он едва не потерял, о той пропасти безумия, в которой чуть не погиб его разум, и, глядя на распускающиеся почки деревьев, на блестящую молодую траву лужаек и беспредельное небо, по которому плыли легкие облака, он понял, что ему мало будет всей остающейся ему жизни, чтобы налюбоваться на все это, и улыбнулся с бесконечной жалостью, подумав, что ничто — ни богатство, ни слава — не стоит того, чтобы из-за обладания им рисковать простой радостью наслаждения жизнью.

Конец