К Хаскелю Сандлеру, хозяину москательной лавки, прочие яворицкие жители испытывали двойственные чувства. С одной стороны, будучи не только москательщиком, но еще и главным яворицким моэлем, он являлся человеком чрезвычайно уважаемым. С другой стороны, некоторые его душевные качества вызывали определенную неприязнь. И даже не некоторые, а одно — невероятная скупость. Впрочем, не так сама скупость поражала яворичан, как то, что реб Хаскель умудрился жену найти себе под стать. И утверждать, будто Сандлер был скупее своей жены, не решился бы никто. Как, впрочем, и обратное. Одним словом, два сапога пара.

Скупых людей, конечно же, на свете немало. И среди яворицких евреев такие тоже имеются. Но реб Хаскель и жена его Ривка выделялись даже среди них. И не потому вовсе, что были скупее, а потому что, при всей скупости своей и жадности, никак не могли обустроить свою жизнь должным порядком. И торговля у них поэтому шла ни шатко, ни валко: скупость заставляла чету Сандлеров брать у перекупщиков такие старые краски и такие облезшие щетки, которые мало кто покупал. Или вот, взять, к примеру, «деньги для нищих», «кабцн гелт». Известно, что миллионеров в местечке нет, откуда им взяться? Но заповедь благотворительности никто не отменял, верно? Самая мелкая монета — полушка, четверть копейки. Меньше нищему не подашь. А ведь и полушка для иной семье — серьезная трата, есть ведь семьи, что на полушку день кормятся. Как тут отдать? И не отдать нельзя. Так что в чьей-то умной голове когда-то родилась идея «денег для нищих». Их делал из кусочков картона старый кантор Пинхас. Каждый такой кусочек соответствовал третьей части полушки — так постановил рабби Леви-Исроэл: менее трети от полушки подавать нельзя. Вот эти-то картонки и назывались «деньгами для нищих». И вот приходили к старому Пинхасу яворицкие евреи и покупали у него «кабцн гелт», по три картонки за полушку. И подавали нищим такие картонки. Нищие же потом шли к тому же Пинхасу, отдавали ему пожертвованные картонки, а в обмен кантор отдавал им настоящие деньги, по той же цене — полушку за три картонки. И все были довольны.

Так вот, наш моэль всякий раз, приходя к Пинхасу и принося полушку, слезно уговаривал шамеса разрезать картонку не на три, а на четыре кусочка. Пинхас, ясное дело, отказывался. И приходилось ребу Хаскелю покупать так же, как остальным — по три «нищие денежки» за четверть копейки. При этом он так громко стонал и вздыхал, что со стороны могло показаться — сейчас человек упадет без чувств, и смерть его окажется на совести у кантора. И реб Пинхас сам хватался за сердце, шумно дышал и закатывал глаза, а после прогонял реба Хаскеля с пожеланием никогда не зарабатывать больше четвертой части от полушки. Правда, потом сам же стыдился пожелания и просил Господа не обращать на его слова внимания.

А уж внешне и подавно выглядело семейство Сандлеров будто парочка нищих — в латаных-перелатаных, утративших цвет одеждах, в облезших и разбитых сапогах. И никто, даже сам рабби Леви-Исроэл, не мог сказать: скупость ли порождена нищетой — или же, напротив, скупость достигла таких размеров, что сама породила нищету.

Но вот чего не отнять было у Хаскеля, так это искусства, с которым он делал брис еврейским мальчикам. И потому известность его простиралась далеко за пределы родного местечка, а о скаредности знали только соседи. За мастерство, с которым он совершал заповедь, дарованную евреям, многие закрывали глаза на прочие его качества.

— Всякий знает, что скаредность — грех, — толковал Мойше-Сверчок, яворицкий корчмарь. — Но не нам его судить. За его скупость Всевышний, да будет благословенно Его Имя, не дает им детей. — Говоря так, корчмарь тяжело вздыхал, ибо и его не сподобил Господь потомством. И то сказать, по части скупости (да и иных грехов) Сверчок недалеко ушел от Хаскеля Сандлера.

Однажды осенью, вскорости после великого праздника Сукес, возвращаясь из синагоги с шахарис — утренней молитвы, — моэль заметил у своего дома богатый экипаж, запряженный четверкой горячих вороных коней. Едва реб Хаскель тронул калитку, как из экипажа буквально выпорхнул ему навстречу молодой человек, одетый столь богато, что реб Хаскель обратился в камень от изумления. Только стоял и смотрел на золотую цепочку, на соболью шапку, на перстень с бриллиантом и на массивную трость с золотым набалдашником. «Ротшильд», — подумал реб Хаскель и едва не лишился чувств.

— Здравствуйте, реб Хаскель! — воскликнул Ротшильд. — Слава Богу, мы вас дождались! — И он начал взволнованно трясти руку яворицкого моэля, да так энергично, что у бедного Хаскеля голова задергалась, а зубы застучали. Хаскель осторожно высвободил свою руку из энергичной руки неизвестного Ротшильда и поинтересовался:

— А что за дело у вас до меня, молодой человек?

При этом он тайно надеялся, что «Ротшильду» позарез понадобились краска, известка, а также малярные кисти и щетки. Он уже даже прикинул, сколько и почем можно будет всучить этому богачу залежалый товар и на сколько копеек завысить для начала цену. «Почему нет? — подумал Хаскель. — Ротшильд тоже иногда делает ремонт в своем доме».

Но надеждам не суждено было сбыться.

— Какое же может быть дело к моэлю? — всплеснул руками Ротшильд. — Сын у меня родился, нивроку, почти десять фунтов, карапуз! — И он радостно захохотал. — И аккурат неделю назад. Так что надо бы сделать то, что положено делать новорожденному на восьмой день, верно, реб моэль? — Ротшильд ткнул локтем реба Хаскеля в бок и весело ему подмигнул. — В общем, реб Хаскель, берите-ка свои, как говорится, инструменты, да и поедем.

— Прямо сейчас? — растерялся моэль. — Я и лавку еще не открыл, а утром у нас самая торговля идет.

— Но как же иначе?! — воскликнул Ротшильд. — То есть, я понимаю, конечно, что у вас дел много, вам надобно в лавке быть, как же без хозяина. Но ведь ваша глубокоуважаемая супруга может вас подменить, разве нет? И вы не волнуйтесь, реб Хаскель, зная вас как человека бескорыстного и щедрого, я, конечно, не стану оскорблять вас большими деньгами за ваше искусство…

Тут Хаскель тотчас решил, что никуда не поедет, и уже открыл было рот заявить о том.

— …Но уж такую безделицу, как десять карбованцев, вы, надеюсь, примете без обиды, — закончил Ротшильд и пытливо заглянул Сандлеру в глаза. Хаскель чуть не прикусил язык. То, что незнакомец назвал безделицей, составляло выручку его лавки от Пейсаха и до Швуэс. И это в хорошее время.

— Десять карбованцев? — повторил он и даже всхлипнул от удивления.

Тут, словно услышав, на пороге появилась Ривка Сандлер. Вместо того чтобы напуститься на опоздавшего мужа, она приветливо улыбнулась.

— Поезжай, Хаскеле, — ласково сказала она. — Я тут пока и сама справлюсь. Сделай святое дело, нельзя же, в самом деле, отказывать доброму человеку.

— Но если вы заняты, реб Хаскель, я попрошу Вольфа Гринберга, — обеспокоенно сказал счастливый папаша. — Мне бы очень не хотелось, но если вас не уговорить…

— Я сейчас! — воскликнул Хаскель Сандлер и бросился в дом, едва не сбив с ног жену. Через мгновенье он вновь показался на крыльце, но теперь у него в руках была сумка, в которой он держал все необходимое для бриса. — Едем! Как вас зовут?

— Ошер меня зовут, — с готовностью сообщил незнакомец. — Ошер Медник. Вы, конечно, обо мне слышали — у меня дело в Полтаве, три дома в Лубнах. А прошлым летом купили мы Старую усадьбу, знаете? Тут недалеко.

Имя Ошера Медника ничего не говорило Хаскелю, но он кивнул и даже изобразил на лице приветливую улыбку — мол, как же, как же, господин Медник, кто ж вас не знает! Что до Старой усадьбы, то это место Сандлер, конечно же, знал. Как знали все яворичане, евреи и неевреи. Старой усадьбой называли почерневшие, диковатого вида развалины, оставшиеся еще со времен хмельнитчины. Казаки тогда сожгли поместье какого-то польского графа, да так никто его никогда больше и не восстанавливал. Нужно было просто не знать, куда девать деньги, чтобы потратить их на покупку такого мрачного места. Да еще с дурной славой — говорили, будто там являются привидения то ли головорезов, некогда наводивших ужас на всю округу, то ли их жертв, то ли хозяина-графа, сошедшего с ума, как рассказывали, да и поджегшего однажды собственную усадьбу.

А еще вертелась у Хаскеля в голове какая-то смутная старая история, случившаяся с Шифрой, яворицкой знахаркой и повитухой. Что, мол, она однажды зачем-то туда, в Старую Усадьбу, попала, и было с ней там какое-то невероятное происшествие. Но только никак не мог вспомнить Хаскель, что именно случилось с повитухой. «Может, ничего и не случилось», — подумал он осторожно.

Словно прочитав его мысли (а тут и читать особо нечего было — сомнения разом отразились на лице нашего моэля), Ошер Медник поспешно сказал:

— И ведь никто не хотел восстанавливать, надо же? Так я нашел наследников его аж в самом Париже! Заплатил им пятьсот карбованцев, а после еще пятьсот выложил за перестройку. Недешево, но зато красиво-то как получилось! Да вы и сами все увидите. А какой там воздух! Какая речка! Какие поляны!

У Хаскеля как на десяти рублях начала кружится голова, так и не прекращала. А услыхав о пятистах, а потом и еще о пятистах, он и вовсе онемел. Только молча покивал головой, махнул рукой Ривке и пошел к крытой повозке.

Но реб Ошер вдруг остановил его.

— У меня там гости сидят, реб Хаскель, — с коротким смешком сказал он. — Не успел заехать, а они тут как тут, будто сельди в бочке. Так уж вы, будьте так добры, поезжайте за мною на своей повозке. Ничего, вы не волнуйтесь, я знаю, каково лошадь свою лишний раз гонять. Так я заплачу вам и за то, добавим вам еще по карбованцу за каждое копыто. По рукам, реб Хаскель?

Кто бы отказался от такого щедрого предложения? Уж только не Хаскель Сандлер. Он даже не понял, какие же это гости сбежались в такую рань к богатой повозке неизвестного в Яворицах богача. Только бросился в сарай, где держал старую свою безропотную клячу, которую когда-то в сердцах назвал Лентяйкой. Быстро запряг ее в такую же старую, видавшую виды телегу. Ривка что-то крикнула ему вслед, но он даже не оглянулся.

И уже через какие-нибудь четверть часа полетела богатая крытая повозка (повозка? — карета! царская!) по Яворицам, а следом за ней, подпрыгивая на выбоинах, подвода моэля Хаскеля Сандлера.

Вороная четверка Ошера Медника ничуть не опережала Лентяйку Сандлера. То ли у сандлеровской клячи вдруг прорезалась прыть, то ли хозяину ее, в предвкушении хороших парнусес казалось, будто летит он над землей, но только ехал он за богатым экипажем как приклеенный, ни на вершок не отставая. Ошер Медник, сидя на козлах рядом с невозмутимым и очень толстым кучером, лихо посвистывал при каждом взмахе кнута — и подмигивал Хаскелю. И тогда так же лихо посвистывал в ответ Хаскель Сандлер.

Словом, вскорости оказались они рядом со Старой усадьбой.

Тут у Сандлера глаза на лоб полезли. Он даже забыл о деньгах, обещанных Медником. Старая усадьба предстала перед ним истинным дворцом. И вновь, как о карете Медника, пришло в голову Хаскеля одно слово: «Царская!» Царская усадьба, дворец, не о чем говорить.

Крыша двухэтажного дома казалась золоченой и ослепительно сверкала на солнце; в высоких окнах, будто в зеркалах, отражалась золотистая осенняя роща.

«Надо же! — потрясенно подумал реб Хаскель. — Сколько раз я тут проезжал за прошлый год, а ведь ни разу не заметил, чтобы тут кто-нибудь что-нибудь делал! А вот, поди ж ты… Экая красота! Что за богатство!»

Между тем, пока Хаскель Сандлер глазел на отстроенную усадьбу, гости, которые, по словам Медника, набились в его повозку, успели уже выбраться. Во всяком случае, когда взгляд моэля вновь упал на повозку, стоявшую с широко распахнутыми дверцами, там никого не было. Только улыбающийся Ошер Медник стоял рядом и делал ребу Хаскелю приглашающие жесты.

— А куда бы мне мою Лентяйку… — начал было Хаскель, но к его подводе уже бежал какой-то невысокий юркий парень, по виду — конюх. Ухватив кобылу под уздцы, он быстро повел Лентяйку в сторону построек на заднем дворе. Хаскель едва успел прихватить стоявшую на козлах сумку, а уж гостеприимный хозяин повел его к парадному входу, заботливо придерживая за локоть.

Дальше всё слилось у моэля в какую-то непрекращающуюся череду поклонов, улыбок и приветствий. К нему то и дело подходили благообразные господа, богато одетые в платье из добротного сукна, с золотыми цепочками на шерстяных жилетах, в дорогих меховых шапках и сверкающих сапогах. С нашим Хаскелем обменивались рукопожатиями, любезными словами. Правда, хозяин не давал ему задержаться ни с одним из гостей, а все влек Хаскеля в глубину дома, во внутренние покои. Пока наконец не привел в относительно небольшую залу, где стояла колыбелька. В колыбельке спал восьмидневный отпрыск Ошера Медника, а вокруг толпились женщины, богатством одеяний соперничавшие с одеянием гостей-мужчин. Медник вежливо, но решительно отогнал женщин от колыбельки. Хаскелю представили сандака — полного благообразного господина с пышной белой бородой. Имени его Хаскель не расслышал. Да он и не старался. Сейчас предстояло ему продемонстрировать свое искусство, а в такие моменты моэль старался сосредоточиться.

Отец, между тем, достал ребенка из колыбельки (Хаскель подивился тому, каким крупным тот оказался) и передал моэлю, пробормотавшему: «Благословен приходящий…». Сандак уселся на специальное кресло, принял младенца из рук моэля, уложил его на подушку.

Не будем занимать внимание читателя подробностями таинства приобщения новорожденного к союзу сынов Израиля с Творцом — собственно, и само название обряда означает «союз». Скажем лишь, что Хаскель сделал все как нельзя лучше — так, что малыш не только не плакал, но даже не хныкал, а после обряда сразу же и уснул — под воздействием данной ему капельки вина — прямо на руках сандака. И молитвы Хаскель прочитал какие нужно, а Ошер Медник и с ним сандак, а с ними и остальные гости невнятным гулом повторяли и молитву, и все благословения.

Уснувшего младенца тотчас унесли служанки, Медник отвел Сандлера в сторону и, рассыпаясь в любезностях, вручил ему обещанные деньги, которые Хаскель тут же спрятал в кошелек.

— А теперь к столу! — провозгласил щедрый хозяин и проводил Сандлера в соседнюю залу, где уже был накрыт стол для праздничной трапезы, а за столом терпеливо ожидали хозяина многочисленные гости.

У моэля глаза на лоб полезли, когда увидел он яства, от которых ломился стол. Ни слова не говоря, ни минуты не мешкая, он быстро сел на предложенный стул и принялся за еду. За пазухой ощущал он приятную тяжесть полного кошелька. Ошер Медник заплатил обещанную сумму не ассигнациями, а золотыми и серебряными монетами, предварительно любезно спросив, что предпочитает Хаскель. Хаскель предпочитал полновесный металл.

— Вы не стесняйтесь, — с приветливой улыбкой заметил Медник. — Вы ешьте, пейте, веселитесь, реб Хаскель. Мы за честь почитаем ваше присутствие. — И повернулся к прочим гостям: — Верно, друзья мои?

Те отозвались одобрительным гулом, из которого реб Хаскель мог понять, что да, действительно, гости счастливого отца, такие же богачи, как и хозяин дома, искренне за честь почитают присутствие яворицкого моэля за пиршественным столом. Он хмыкнул с деланным смущением, а они принялись на все лады расхваливать его мудрость и красивую речь. Тут моэль вовсе расцвел — он-то и сам считал себя мудрецом и знатоком Торы. Вот только в Яворицах его таковым никто и никогда не признавал. Сандлер полагал, что из зависти.

Словом, реб Хаскель и до того ел за обе щеки и пил в три глотки, а тут и вовсе приналег. И ежели поначалу он стеснялся, то, выпив еще пару рюмок чудо какой крепкой и сладкой водки (а может, и не пару, а три-четыре или даже пять-шесть), взялся за яства всерьез. И странное дело — вроде бы и ел он много, а вот чувство голода никак не проходило и, даже напротив, усиливалось. Будто в прорву летели кушанья. Хаскель немного подивился этому, но особо морочить себе голову не стал.

И вот, пододвигая к себе блюдо с пирожками, случайно уронил он один пирожок на пол. И надо ж было такому случиться, что не абы какой пирожок, а тот самый, на который он давно уже нацелился: пышный, румяный, с поджаренной косичкой по краю. Реб Хаскель мигом нырнул под стол, схватил пирожок и только хотел на место вернуться, как вдруг взгляд его упал на ноги соседа — того самого сандака, имени которого Хаскель не расслышал, неторопливого благообразного пятидесятилетнего мужчины, с пышной седой бородой и румяным круглым лицом.

Так это он сверху, над столом был пятидесятилетним мужчиной! А снизу, под столом… Не дай Бог кому-нибудь когда-нибудь увидеть то, что увидел реб Хаскель. Ибо увидел он, что у того мужчины, если еще можно называть его так, вместо ног из шаровар торчали огромные птичьи лапы с кривыми когтями. Реб Хаскель от неожиданности стукнулся головой о столешницу. Огляделся он по сторонам — и сердце у него застучало так громко, что он сам едва не оглох: у всех гостей, весело пировавших за столом, вместо ног были чудовищные птичьи лапы, покрытые толстой синеватой чешуей, увенчанные кривыми и острыми когтями. Один удар такого когтя мог бы распороть живот человеку.

Хаскель так и уселся было на пол, но вовремя сообразил: заметь кто-нибудь, что он увидал под столом, и несдобровать несчастному моэлю. Может, иные всю жизнь живут и не знают, у кого вместо ног бывают птичьи лапы. Но наш моэль знал это прекрасно: кроме как у чертей да бесов, таких лап быть не может ни у кого. А нечисть, понятное дело, попавшегося ей человека постарается не выпустить. «Ошер Медник… Ош… Мед… Аш-Мед! Ашмедай! — едва не воскликнул вслух Хаскель. — Вот он кто на самом деле! Ашмедай! Отец всякой нечисти!»

Тут он кстати вспомнил, что не видел во время бриса ножки обрезанного им младенца. Были они, эти ножки, от колен и ниже укутаны чистой байковой пеленкой. И почему-то именно это воспоминание испугало Хаскеля более всего на свете. Больше даже, чем мысль о чертях, с которыми он пировал за одним столом. «Как же так, — подумал он с ужасом, — ведь я призвал благословение Творца на этого нового дьявола… Не будет мне теперь ни прощения ни спасения…» И сердце его застучало как бешеное.

Выбрался Хаскель осторожно из-под стола с несчастным пирожком в руке, сел на свой стул и замер. Аппетит его, вполне понятно, остался там, внизу. В самом деле, какой там аппетит, когда надо придумать, как бы поскорей унести ноги от этой чертовой оравы. Не лез ему больше кусок в горло. Сел Хаскель Сандлер на свое место и тяжело задумался. При этом взглядом он блуждал по сторонам, словно в поисках выхода.

А надо сказать, что дверь в залу соседнюю из залы пиршественной была распахнута настежь. И там тоже был накрыт стол, а за столом сидели женщины. Чертовки, как понимал теперь Хаскель. И вот прямо напротив него оказалась молодая женщина, смотревшая на моэля с грустью и сочувствием. А сама женщина была необыкновенной красавицей. В другое время Сандлер от одного взгляда на этакую красоту забыл бы обо всех бедах и несчастьях. Что греха таить: был он по молодости весьма влюбчив, да и сейчас еще нет-нет да и заглядывался на красивых женщин, изредка забредавших в его лавку. Правда, заигрывать с ними он решался только в отсутствие Ривки.

И вот сейчас, несмотря на охвативший его страх, не мог наш моэль не отметить тонкие черты незнакомки, изящный ее наряд и манеры, а главное — тот самый сочувственный взгляд, с которым красавица смотрела на несчастного гостя. Словно сказать хотела: «Ах, реб Хаскель, как же это вы так попались? Сочувствую я вашему несчастью, очень сочувствую. Вы мне глубоко симпатичны, реб Хаскель, и у меня прямо сердце разрывается, когда на вас гляжу».

Тут Хаскеля отвлек его сосед-сандак, предложив выпить и наполнив его стакан водкой ровно наполовину. Хаскель вымученно улыбнулся, но делать нечего — поднял стакан и сделал пару глотков.

И тут почувствовал, как кто-то коснулся слегка его плеча. Обернулся Хаскель — а перед ним давешняя красавица. Он и вытаращил глаза. А красавица вдруг говорит ему негромко:

— Ах, реб Хаскель, как же это вы так попались? Сочувствую я вашему несчастью, очень сочувствую. Вы мне глубоко симпатичны, реб Хаскель, и у меня прямо сердце разрывается, когда на вас гляжу.

Ну, то есть, сказала слово в слово то, что Сандлер подумал. У моэля нашего в голове окончательно помутилось. Всхлипнул он, а красавица ему говорит, еще тише, в самое ухо:

— Идите-ка за мной, реб Хаскель, я вас отсюда выведу. Я и сама здесь случайно оказалась. Да вы не волнуйтесь. Я уж слугам приказала подводу вашу приготовить, стоит она прямо у черного хода. Вы идите за мной прямо след в след, тогда вас никто не увидит.

Тут появилась у нашего моэля слабая надежда на то, что, может быть, еще и выберется он из этой передряги. И унесет отсюда не только ноги, но и деньги. Встал он из-за стола и послушно зашагал за незнакомкой. А та словно не шла, а легко плыла по зале к выходу. И вот ведь удивительное дело! Шел Хаскель за нею, навстречу без конца попадались обитатели Старой усадьбы, а все они смотрели словно сквозь моэля, самого его не замечая. Похоже было, что и правда знала красавица какой-то секрет спасительный.

Так, шагая за нею след в след, выбрался Хаскель Сандлер из дома на высокое крыльцо. А рядом с крыльцом и впрямь стояла его подвода, и Лентяйка громко фыркала, ожидая хозяина.

А вокруг царила глубокая ночь. Над горизонтом висела только что взошедшая тусклая луна.

«Боже мой! — потрясенно подумал Сандлер. — Сколько же я тут пробыл?..»

Лентяйку держал под уздцы здешний конюх. Реб Хаскель испугался было, что тот при виде его кликнет хозяина, а то и что похуже учудит. Но нет, так же, как гости в зале, конюх равнодушно глянул сквозь моэля. Зато перед красавицей он подобострастно склонился.

— Ступай, Цудрейтер, — сказала она, и Хаскель, несмотря на страх, подивился странному имени, так точно подходившему к глуповатой физиономии конюха. — Ошеру скажи: у меня еще дела есть сегодня. Завтра я его навещу.

Конюх убежал.

— Садитесь же, реб Хаскель, — нетерпеливо сказала красавица. — Садитесь, и удачи вам. А то ведь скоро хватятся, тогда не уйти… — И повторила еще раз: — Как же это вы попались?

— А вы, госпожа? — спросил в ответ немного уязвленный Хаскель. — Вы-то ведь, сдается мне, тоже не из этих.

— Точно. — Красавица поникла. — И я не из этих. Это все наказание мне за грехи. Ладно, реб Хаскель, едемте. Вы же не откажетесь меня подвезти?

— Конечно, не откажусь! — Сандлер помог красавице забраться в подводу, сам сел на козлы, дернул вожжи. Лентяйке только того и надо была — взяла она с места так резво, будто за день в конюшне Старой усадьбы сбросила несколько лет.

Отъехав немного, Сандлер оглянулся. И от неожиданности с силой натянул вожжи. Лентяйка остановилась.

Не было позади ни дворца, ни ярко освещенных окон, а только черные изломанные очертания развалин. И полная тишина.

Спохватился реб Хаскель, хлестнул лошаденку. И понеслась его подвода прочь от проклятого места, именуемого Старой усадьбой.

Когда мертвые развалины поглотила наконец ночная тьма, реб Хаскель испытал невероятное облегчение. Правда, он продолжал что есть сил нахлестывать лошаденку, но душа его постепенно возвращалась из пятки, куда провалилась по вполне естественной причине, на определенное ей место. Он даже почувствовал, что сердце уже не колотится как сумасшедшее.

— А куда вас доставить? — поинтересовался воспрянувший духом моэль у своей попутчицы-спасительницы. — Тут скоро будет развилка, так на Яворицы мне поворачивать аккурат вправо. Вы скажите, госпожа, я вас довезу прямо до дому.

— Зачем же лошадь зря гонять? — ответила та. — У меня и в Яворицах знакомых достаточно, так что по дороге мне с вами, реб Хаскель, не беспокойтесь зря.

При этих словах глаза попутчицы странным образом сверкнули, так что реб Хаскель испытал смутное беспокойство. Все же он благодушно кивнул и отвернулся от женщины. Лошадь бежала резво, как будто ей передалось желание хозяина быстрее добраться до дома. Подковы цокали по камешкам, громко скрипели колеса, время от времени слышно было щелканье кнута и причмокивание реба Хаскеля. Эх, как хотелось ему, чтобы отросли у лошади крылья, да чтобы взлетела она, а после вмиг опустилась бы на землю — прямо у него во дворе! Но, как известно, у лошадей крылья не растут. Приходилось терпеть ту быстроту, с которой верная помощница могла передвигаться по разбитой дороге.

Чернота южной ночи меж тем сгустилась еще больше, так что моэль неожиданно испытал затруднение при дыхании. Он натянул поводья так, что лошадь тотчас замотала головой, будто бы соглашаясь с решением хозяина остановиться.

— Ах, как вы точно остановились, реб Хаскель, — сказала вдруг попутчица со смешком. — Я так и знала, что вы точно привезете меня к моему дому.

Моэль тревожно завертел головой, а только никакого дома поблизости не увидал. И то сказать: темень вокруг царила непроглядная. Коль остановишься подле человечьего жилища, пусть даже и в темноте, так непременно угадаешь его присутствие по слабому теплу, исходящему от стен. А тут никакого тепла не почувствовал Хаскель; напротив, ледяным холодом тянуло со всех сторон. Будто в погреб глубокий спустились. И так усиливался холод, что моэля нашего дрожь пронизала от затылка до пяток, он покрепче ухватился за кнут, чтобы не обронить его.

Все же попытался Хаскель улыбнуться:

— Что же… — пробормотал он. — Что же, госпожа моя, темно… Не вижу я дома, но, коли вы сказали, значит, есть… Так и прощайте, госпожа, спасибо вам.

Только она даже не пошевелилась, движенья даже слабого не сделала, чтобы выйти из повозки. Сидела неподвижно, да посматривала на яворицкого моэля. И вот ведь удивительное какое дело, вроде бы и темень вокруг непроглядная, луну закрыли тучи, и звезды тоже, — а вот поди ж ты, очень ясно видел реб Хаскель лицо своей попутчицы и спасительницы. И чем дальше смотрел, тем меньше ему это лицо нравилось. То есть, красота женщины никаких изменений не претерпела, а только в красоте этой видел теперь моэль что-то недоброе. И не видел даже, а чувствовал, необъяснимым образом понимал: самое-то страшное в сегодняшнем приключении у него не позади, а впереди, да, впереди…

Меж тем попутчица улыбнулась ему в ответ на робкую его улыбку (нет, не улыбку вовсе — гримасу), да так, что от белизны ее зубов на миг осветилось словно бы все вокруг.

— Проводили бы вы меня до двери, реб Хаскель, — сказала она вдруг. — Тут ведь десять шагов, не больше. А с лошадью вашей ничего не случится, лошадка ваша постоит на месте, куда ей бежать-то? — Попутчица протянула ему руку. — Ну, хоть сойти с вашей подводы помогите, что же вы, реб Хаскель? Такой учтивый кавалер, а тут вот нате вам.

Ох, как хотелось Хаскелю остаться на подводе, а только кто-то очень сильный словно бы поднял его за шиворот, и послушно он соскочил на землю и повернулся к красавице. А та — надо же — протянула ему руку так робко, что Хаскель невольно потянулся к ней и, смотрите-ка, взял осторожно за руку незнакомую женщину…

Не подумал даже, что негоже ему так поступать. И вот, удивительное дело, едва коснулся он тонких ее пальцев, как тотчас страх его прошел, будто и не бывало. Зато огонь он почувствовал в груди, какого и в молодости не чувствовал. И уже не только в груди, но по всему его телу, по всем членам прошел жар невыразимый.

— Ай и ой… — пробормотал он. — Ай и ой, госпожа моя, что же это вы со мною делаете… — И это были его последние слова. А потом с головой накрыло Хаскеля безумное влечение к странной красавице, так что не мог он больше сдерживаться. Не мог думать, не мог говорить.

У нее же лицо прямо осветилось изнутри каким-то серебристым светом. Прижалась она к моэлю всем телом, да так с ним вместе и повалилась на землю, в повлажневшую от вечерней росы траву. А после крепко поцеловала прямо в губы. Моэля нашего будто прожег насквозь этот поцелуй. И захлестнула Хаскеля волна неизъяснимого наслаждения. И поглотила эта волна моэля, так что он более ничего вокруг себя уже не видел и не слышал — не видел красноватых огоньков, вдруг пронизавших тьму, не слышал злорадных смешков, которыми разразилась ночь, окружавшая его и красавицу. Ничего не было более для моэля, кроме яростного его желания. И последним ощущением, нестерпимо стыдным и нестерпимо сладким, стало внезапное и бурное истечение его горячего семени, вместе с которым и жизнь словно бы фонтаном вырвалась из несчастного тела яворицкого моэля.

А нашли его долиновские мужики, ехавшие через Яворицы на ярмарку. Моэль лежал у дороги, широко раскрытыми глазами глядя в утреннее небо, и небо отражалось в неподвижных глазах. Одежда его была в полном беспорядке, штаны бесстыдным образом спущены ниже колен. А к груди Хаскель Сандлер прижимал большой кошелек, по виду — туго набитый. Один из мужиков с трудом отнял кошелек у покойника — так крепко вцепился в него Хаскель мертвыми закостеневшими пальцами. Но не обнаружилось в кошельке ни монет, ни ассигнаций, ни даже жестянок каких. Был он доверху набит чесночной и луковичной шелухой.

Когда о том сообщили старому яворицкому раввину, рабби Леви-Исроэлу, тот перво-наперво спросил: «А не было ли при покойном того обоюдоострого ножа, которым совершал он над младенцами заповедь бриса?» И услыхал, что, мол, при нем был нож, отдельно лежал — завернутый в платок, на котором вышиты были изречения из Торы. Тогда рабби Леви-Исроэл вздохнул очень тяжело и сказал яворицким евреям, что Хаскель побывал у чертей на брисе. Ведь всем известно, что еврейские черти живут точно так же, как и сами евреи, — соблюдают кашрут, святость субботы. И младенцам своим — новорожденным чертенятам мужского пола — непременно делают обрезание. Вот и позвали Хаскеля на такое обрезание — не зря он считался в округе лучшим моэлем. И расплатились черти с ним по-царски — доверху набили кошелек деньгами (а кошелек у реба Хаскеля был таким вместительным — куда там кредитной конторе Ротшильда). Просто деньгами у чертей служит чесночная и луковичная чешуя.

А вот почему он умер — о том рабби ничего сказать не смог. Но яворицкая повитуха и знахарка Шифра под большим секретом рассказала своим соседкам (а те, под еще большим секретам, рассказали своим мужьям), что было у Хаскеля Сандлера перед смертью свидание с какой-то дьяволицей, истощающей мужчин. Может, с самой Лилит, а может, с сестрой ее Наамой или дочерью. Потому что выглядел моэль чрезвычайно исхудавшим — но ведь не может человек вдруг так похудеть за несколько часов, что остаются от него кожа да кости. И другие признаки имелись, о которых здесь говорить негоже.

Но самое главное — потому что осталось на его лице столь странное выражение — вроде бы ужаса, но и непередаваемого, неземного наслаждения.