Алтер-Залмана Левина соседи называли «литовцем» — по вполне естественной причине: он действительно перебрался в Яворицы откуда-то из-под Вильно. Случилось это примерно за год до описываемых событий. В один прекрасный день в местечко въехала скрипучая линейка балагулы Нафтуле-Гирша Шпринцака. В линейке сидел представительного вида мужчина примерно сорока лет от роду и девочка, вернее сказать, девушка лет семнадцати. Мужчиной оказался Алтер-Залман Левин, а девушкой — его дочь Рохла. Шпринцак остановил линейку у синагоги и остался ждать на козлах. Приезжий неторопливо вошел внутрь. Здесь он долго разговаривал с раввином Хаимом-Лейбом. О чем шла речь, не слышал никто, поскольку в синагоге, кроме них, был только глуховатый Йосль.
Выйдя из синагоги, реб Левин назвал скучавшему балагуле адрес дома ребецен Хаи-Малки, вдовы прежнего яворицкого раввина Леви-Исроэла Галичера. Здесь, после очень короткого разговора, и поселились «литовец» с дочерью. Балагула Шпринцак помог им перетащить три довольно тяжелых сундука (оказалось, два из них были битком набиты старинными книгами), пожелал удачи и отправился восвояси. О приезжих посудачили примерно с неделю и забыли. Рохла вела себя более чем скромно; что же до ее отца, то, оплатив хозяйке стоимость квартиры за полгода вперед, он погрузился в чтение привезенных книг, отрываясь от этого занятия лишь на время молитв. Правда, иной раз он задерживался в синагоге, чтобы поговорить с рабби Хаимом-Лейбом. Раввин беседовал с ним охотно, хотя и замечал, что «литовец» слушает его вполуха и, задав какой-либо вопрос относительно неясных мест в Писании, ответом не интересуется.
Но подлинный шок вызвала у яворицких евреев дикая выходка литовца 9 ава. Как известно, именно в этот день разрушены были Первый и Второй Иерусалимский Храмы. Говорят также, что именно в этот день инквизиция начала преследования испанских евреев, окончившиеся многочисленными кострами и полным изгнанием из страны, бывшей их родиной на протяжении тысячи лет. Мало того: иные рассказывают, будто все события, горестные для нашего народа, начинаются 9 ава. От хмельнитчины и гайдаматчины — и вплоть до того, что, возможно, лишь ожидает евреев в будущем. Словом, это воистину траурный день. Евреи в этот день постятся, не надевают кожаной обуви и вообще носят скорбную темную одежду. А кинот, плачи-молитвы, звучащие 9 ава во всех синагогах, способны вызвать слезы у самого черствого человека.
И вот в такой день, 9 ава, реб Алтер-Залман Левин явился в яворицкую синагогу в праздничном белом китле, белой же шелковой ярмулке и начищеных кожаных (подумать только — кожаных!) сапогах. Лицо же его так и светилось радостью. Собравшиеся в синагоге смотрели на него не то что с удивлением — с подлинным ужасом. А он, будто не замечая общего настроения, взошел на биму и торжественным жестом развернул лежавший свиток Торы и прочел надлежащий стих. После чего отправился восвояси, оставив собравшихся громом пораженными.
— Безумец, — сказал раввин Хаим-Лейб, когда вновь обрел способность говорить.
Никому и в голову не пришло задать Левину вопрос: «Что это вы, реб Алтер, хотели сказать своей дикой выходкой и как вас прикажете понимать?» И уж, во всяком случае, никто не усомнился в правоте слов рабби Хаима-Лейба. Так что с тех пор Алтера-Залмана яворичане называли уже не «литовцем», но «дер мешугинер лытвак» — «безумный литовец», — и никак иначе.
Интересно, однако, что с течением времени образовались у этого человека друзья, и не просто друзья, но люди, считавшие его человеком чуть ли не святым; когда же им указывали на поступки реб Алтера, которых ни один здравомыслящий еврей не может одобрить и даже понять, поклонники «безумного литовца» напускали на себя многозначительный вид и плели длинную вязь туманных намеков, от которых спрашивающим становилось не по себе. Пристыженные, расходились они от тех, кто уже называл себя «хасидами рабби Алтера-Залмана». Скажем также, что сам господин Левин, ежели расспросы происходили при нем, смотрел отрешенно в сторону, словно бы не касались его уха наивные вопросы, ибо витают его мысли где-то далеко, не в нашем мире. Когда же его называли «рабби», он строго одергивал: мол, не получал он ни от кого смиху, а потому — вот рабби Хаим-Лейб или рабби Леви-Исроэл, они — раввины, к ним и обращайтесь почтительно «рабби». Но при этих словах столь явственными были усмешка на его лице и ирония в его голосе, что всякому становилось ясно: он-то, Алтер-Залман Левин, единственно и достоин уважительного обращения в Яворицах.
Впрочем, после той дикой выходки в траурный день ничего подобного «безумный литовец» себе более не позволял. Одевался скромно, чтобы не сказать — бедно: в латаную, хотя и чистую длиннополую капоту, черную поддевку, черный картуз с потрескавшимся лаковым козырьком. А его красавица-дочь вела себя столь безупречно, что ее поведение словно очищало и оправдывало поведение ее отца.
К тому же оказалось, что пришелец действительно много знает и отличается острым умом. Так что вокруг него даже образовался кружок почитателей. В основном это были люди небедные, грамотные и интересующиеся не только днем насущным. Среди них оказался даже менакер Завел-Буним. Безумный литовец толковал вечерами Писание, да так интересно и неожиданно, что почитатели его вскоре начали решительно предпочитать толкования Алтера-Залмана скучным и однообразным, как они говорили, комментариям рабби Хаима-Лейба. А менакер теперь, приходя к шойхету Орелу-Мойше Гринбойму, не столько занимался делом, извлекая жилы из только что зарезанных шойхетом телят, ягнят и индюшек, сколько вел длинные споры с Гринбоймом по всякому поводу. Начинал от тонкостей шхиты, а заканчивал уж настолько отвлеченными вещами, что шойхет только молча качал головою и посмеивался.
Однажды реб Хаим-Лейб оказался свидетелем такого спора. Зайдя на бойню, он обнаружил шойхета и менакера, горячо спорившими над освежеванной, но еще не разделанной говяжьей тушей. Менакер выполнял еще и обязанности кацева, то есть разделывал говяжье и баранье мясо после того, как шойхет выполнит свою работу. И то сказать: яворицкая община не отличалась ни многочисленностью, ни особым богатством, так что оплачивать отдельно труд менакера, а отдельно — кацева, возможности не имела.
И вот сегодня реб Завел вдруг, вместо того, чтобы выполнить свою роботу, извлечь жилы, а после разрубить тушу, принялся доказывать ребу Орелу некошерность зарезанной скотины. Во время проверки туши на кошерность, менакер усмотрел повреждения в коровьих легких, появившиеся еще при жизни животного. Как раз в тот момент, когда раввин вошел в помещение, реб Орел, свернув злосчастные легкие на манер кулька, заполнил этот кулек водой.
— Видишь?! — кричал он, тыча легкими чуть не в нос Завелу-Буниму. — Видишь, мешугинер?! Вода-то не вытекает, нет тут никаких дыр! Это кошер! Чистый глатт! — тут он увидел раввина и воззвал к нему: — Скажите, реб Хаим! Скажите ему!
— Да-да, рабби! — воскликнул, в свою очередь, нервный Завел-Буним. — Скажите ему, что струпья на легких — это треф! Пусть продаст это мясо долиновским гоям, но, боже сохрани, никак не евреям! Это же хуже, чем подсунуть свинину! Тьфу!
— Насколько я знаю, — примирительным тоном сказал реб Хааим-Лейб, настороженно поглядывая на острейшие ножи-халифы, лежащие на расстоянии вытянутой руки от спорщиков, — у нас на Украйне, если у коровы или овцы нет сквозных ран на легких, а только струпья, так струпья эти срезают, но мясо от того не становится трефным. Правда, иные шойхеты, недобросовестные, не проверяют легкие с помощью воды, как это делаете вы, уважаемый реб Орел-Мойше, и совершают большой грех, выдавая трефное мясо за кошерное. И вы, реб Завел-Буним тут, конечно, правы, — раввин сделал уважительный поклон в сторону хмурого менакера. — Нужно быть очень внимательным и очень добросовестным. Еще рабби Шломо Клугер, знаменитый Магид из Брод, да будет благословенна память праведника, изобличил в подобных нарушениях нечестных хозяев Бердичевской бойни, да сотрутся их имена из нашей памяти. И, кстати говоря, ему пришлось бежать из Бердичева, потому что хозяева, разозленные его принципиальностью, донесли на него властям… — раввин сокрушенно покачал головой. Говоря всё это, он осторожно передвигался так, чтобы оказаться между разделочным столом, на котором лежали ножи, и разгоряченными менкаером и шойхетом. Конечно, у халифа затачивается только боковая грань, а острие округлое и безопасное, но, подумал раввин, береженого бог бережет. Когда ребу Хаиму удалось перекрыть путь к столу, на котором лежали ножи, он облегченно вздохнул и закончил с легким сердцем: — Вот ведь как бывает, а? Но, благодарение Богу, мы сами видим — ни капли воды не пролилось из легких этой коровы. Значит, струпья можно просто аккуратно срезать, но мясо кошерно…
Орел-Мойше торжествующе посмотрел на Завел-Бунима. Менакер был недоволен, но суждение раввина оспаривать не решился. Уже уходя, реб Хаим-Лейб вдруг сказал, обращаясь к нему:
— А кто вам сказал, реб Завел, что струпья на легких всегда делает мясо некошерным? Я слыхал, что так принято в восточных общинах. Например, в Измире, в Салониках. Но у нас, на Украйне, слава Богу, традиция иная, и наши мудрецы учат иначе. Так откуда вам стало известно, реб Завел? Это же очень интересный вопрос, — добавил он с благожелательным видом, — его стоило бы обсудить подробнее. Может быть, заглянете как-нибудь ко мне, побеседуем на эту тему? И Орел-Мойше составит нам компанию.
Менакер смутился. Потом буркнул, что слышал, мол, это от реба Алтера.
— Я так и думал, — реб Хаим-Лейб удовлетворенно кивнул. — Он очень знающий человек, наш Алтер-Залман. Всего хорошего, друзья мои. Так я вас жду как-нибудь, вечерком.
С чего живет реб Алтер и чем зарабатывает на кусок хлеба и на плату за постой, этого никто не знал. Когда его спрашивали (редко, правда), он неопределенно отвечал: «Кручусь потихоньку». Ребецен Хая-Малка претензий к нему не имела — платил он за жилье вовремя. Прочее ее тут не интересовало, да вскорости она и вовсе уехала к дочери в Ковно. Дом свой продала постояльцу, как говорят — за сущие копейки.
Теперь в доме бывало довольно людно — по вечерам, особенно с наступлением субботы. Собирались тут хасиды Алтера-Залмана. Рабби Хаим-Лейб отнесся к неожиданным предпочтениям некоторых бывших своих учеников снисходительно. Они напомнили ему времена его собственной молодости, когда ему тоже хотелось чего-нибудь этакого… А о том скандальном происшествии 9 ава он и вовсе забыл. Вернее, не то что забыл, а объявил его следствием кратковременного воспаления мозговых оболочек у реба Залмана, которое, в свою очередь, было вызвано чересчур усердным чтением старинных книг. Правда, время от времени казалось ему поведение реба Залмана странным — как, впрочем, и большинству яворицких евреев. И паче того казались ему странными речи «безумного литовца», страсть как любившего огорошивать яворицкого раввина неожиданной и парадоксальной фразой. Например, говоря о праведниках, сказал вдруг Алтер-Залман Левин:
— Чтобы высоко подняться, надобно сначала упасть в бездну.
Отчего рабби Хаим-Лейб тут же с тревогой заподозрил в «литовце» скрытого шебса — последователя давнего лжемессии Шабси-Цви, — а то и, Боже сохрани, «франкиста». Ведь не кто иной, как измирский лжемессия и его польский последователь и преемник так объясняли свои странные, ужасающие нормальных людей поступки. По словам Шабси-Цви выходило, будто Мессия должен сперва пасть низко, и лишь потом обретет он силу, способную не только его самого поднять к свету, но и другим указать путь… Впрочем, свои подозрения яворицкий раввин не высказывал вслух, а лишь наблюдал за тем, что происходило вокруг «безумного литовца». Тем более что тому уж скоро миновало двести с лишним лет, как Шабси-Цви, да будет имя его стерто, обратился в иную веру, отринув веру отцов. И тем самым он растерял всех своих последователей, а те, кто в нынешних поколениях продолжали считать его явленным Мессией, влачили жалкое существование в Турции, в том самом Измире, где некогда жил сам отступник. Что до Франка, так ведь и его сторонники давным-давно обратились в правоверных католиков. И все ж таки рабби Хаим-Лейб, втайне заглядывавший в писания нечестивого (а возможно, безумного) Натана из Газы, знал суть учения Шабси-Цви, потому и встревожился от иных высказываний литовца. И то сказать: семя было посеяно давно, но всходы могли прорасти и сегодня, спустя много лет. А тут еще вспомнились ему кстати (или некстати) суждения Безумного литовца относительно кашрута, явно отсылавшие именно к восточным, сефардским традициям, которых придерживались и все сектанты. Ведь Шабси-Цви и сам был родом с Востока, из Египта.
По счастью, реб Алтер-Залман редко давал пищу к подобным подозрениям, так что объяснение, первоначально возникшее у раввина, вполне устроило Хаима-Лейба. И еще надо сказать, что и раввина, и большую часть яворицких евреев частично примиряло с ребом Залманом то, что, как уже было сказано, красавица Рохла своим поведением не давала повода ни для малейших нареканий. Хотя поначалу многие с тревогой ожидали от дочери такой же эксцентричности, какую демонстрировал отец. Но нет: поговорка насчет яблока от яблоньки в случае Рохлы оказалась нисколько неуместной. Девушка была скромной, работящей и серьезной.
Никто и помыслить не мог, что именно из-за нее и ее замечательных личных качеств произойдут в Яворицах события таинственные и страшные.
Был среди учеников рабби Хаима-Лейба юноша по имени Нотэ-Зисл — сын уже упоминавшегося шойхета Орела-Мойше Гринбойма. К моменту появления в Яворицах «безумного литовца» Нотэ-Зисл уже около восьми лет учился в бес-мидраше и подавал большие надежды, поскольку обладал пытливым умом и хорошей памятью. Рабби Хаим-Лейб называл его иллуем, как некогда называли иллуем его самого. Во всяком случае, к радости Орела-Мойше Гринбойма и его жены Ривки, можно было надеяться на блистательное будущее Нотэ-Зисла. Рабби подумывал об отправке ученика на дальнейшую учебу в Вильно, к тамошним высокоученым евреям — духовным наследникам Виленского Гаона. «У меня тебе больше нечему учиться, — то и дело повторял раввин, слыша, с каким блеском юноша отвечает на самые мудреные вопросы. — Скоро я сам буду учиться у тебя». И посоветовал отцу Нотэ-Зисла поднапрячься, собрать денег парню на дорогу и отправить его учиться. Конечно, реб Орел не возражал.
Но вдруг Нотэ заявил — сначала отцу, а потом рабби Хаиму-Лейбу, — что ни в какую Вильну не поедет, а будет помогать отцу в нелегком его мастерстве еврейского резника — шойхета. Собственно, он уже помогал, да кроме того заменял отца в мясной лавке, когда болезненный по возрасту Орел-Мойше не мог вести дела. Старшие сыновья шойхета давно обзавелись своими семьями и домами, так что Нотэ-Зисл оставался единственным помощником Орел-Мойше и Стерне-Цивке Гринбоймам. Тем более что ведь и шойхет должен быть человеком знающим и ученым, иначе как же он сможет исполнять заповеди кашрута? Так что ни Орел Гринбойм, ни рабби Хаим не взволновались особо из-за его решения. Огорчились немного, но и только.
А дальше случилось и вовсе непредвиденное. Дело в том, что был Нотэ-Зисл зугером в синагоге у рабби Хаима-Лейба. Или тейлим-зугером, так правильнее. То есть, читал по праздникам молитвы специально для женщин. Известно ведь, что не все женщины, пусть даже очень праведные, сведущи в лошн-койдеше. И как же им быть, если надо читать молитвы, а они не умеют? Вот тогда ставят на женской галерее большую пустую бочку, в нее заранее забирается кто-нибудь из мужчин, знающий порядок молитв, с молитвенником и Псалтырем. Забирается он туда, его там, в бочке этой, закрывают. Потом приходят женщины, располагаются вокруг бочки. Мужчина, который в бочке сидит, читает в нужное время нужные молитвы да псалмы, а женщины повторяют. Почему он в бочке сидит — понятно: чтобы не нарушить строжайшее предписание о раздельной молитве мужчин и женщин.
Вот таким «тейлим-зугером» то есть «чтецом псалмов», и был по праздникам и субботам Нотэ-Зисл Гринбойм. Понятно же, что тейлим-зугер должен обладать звучным и красивым голосом, читать внятно, разборчиво, с выражением. Нотэ-Зисл таким голосом и обладал.
И уж впридачу ко всем перечисленным достоинствам, был он, к несчастью, еще необыкновенно красив — «словно ангел», как сказала однажды ребецен Хая-Малка. Почему «к несчастью»? Потому что внешняя красота в сочетании с умом, красноречием и звучным голосом оказывает на скромных девушек такое же действие, как крепкое виноградное вино или даже хлебная водка: у них кружится голова, краснеют щеки и начинает заплетаться язык. Дальше — пиши пропало: либо следи в оба, либо беги к свахе. Но если девушка — это Рохла, прекрасная и скромная дочь «безумного литовца», то и сваху-то не сразу пошлешь. А вот именно Рохла с некоторых пор при случайных встречах с Нотэ-Зислом сначала спотыкалась, после краснела. Причем началось это с того, что, в первый же раз оказавшись в синагоге на женской галерее, как только услыхала она проникновенный голос яворицкого тейлим-зугера, так едва не лишилась чувств. И потом, будто случайно, задержалась во дворе синагоги. Только чтобы увидеть, кто же это сидел в бочке.
И увидала она Нотэ-Зисла, а он увидал ее. И ежели в тот момент задали бы ей какой-то вопрос, то не ответила бы она с первого раза, а со второго, может, и ответила бы, но только заплетающимся языком. И с нашим тейлим-зугером, с сыном шойхета, случилось нечто похожее. Вот после того и пропало у Нотэ желание уезжать в Вильну.
Орел Гринбойм, конечно же, вовсе не заметил, что истинной причиной отказа Нотэ от виленской ешивы была скромная красавица Рохла. Он целыми днями возился со своими ножами-халифами, доводя их лезвия до остроты бритвы, читал ученые книги и тихо радовался тому, что в лавке у него есть помощник.
Так бы он и жил в счастливом (или, напротив, несчастном) неведении, если бы Нотэ в конце концов не сказал отцу однажды вечером, когда тот вернулся из синагоги с вечерней молитвы:
— Я люблю Рохлу, а она любит меня.
Реб Орел пошел к Шифре-знахарке, которая, несмотря на возраст, была еще и лучшей свахой в Яворицах. Шифра с сомнением покачала головой, но спорить не стала. Сватовство успехом не увенчалось. Как ни расхваливала Шифра жениха и его семью, как ни расписывала будущую совместную жизнь Рохлы и Нотэ Гринбойма, Алтер-Залман даже слушать не хотел. При этом лицо его было столь мрачным и в то же время отрешенным, что Шифра в какой-то момент даже засомневалась — да слышит ли он ее? Оказалось, слышит. Потому что ответил:
— Никогда моя дочь не выйдет замуж здесь. Ни за Нотэ, ни за кого другого. Кончен разговор, Шифра, идите к тем, кто вас послал, и передайте им мое слово.
— Вы думаете, что в Яворицах нет пары для вашей дочери, реб Алтер? — изумленно спросила Шифра. — Чем же это наши яворицкие евреи хуже других?
— При чем тут ваши Яворицы? — скривился Алтер. — Я говорю — здесь, а это значит — здесь, и никак иначе мои слова понимать не должно. Но вы и этого слова не поймете, так что ступайте себе.
Шифра открыла было рот, чтобы продолжить этот разговор, но вовремя вспомнила что имеет дело с безумным литовцем. «Дер мешугинер лытвак», — только и подумала она, махнула рукой и, вежливо попрощавшись с хозяином (тот даже не ответил), вернулась к Гринбоймам ни с чем.
Позже реб Орел ругал себя за то, что не заподозрил ничего чрезвычайного. А еще больше ругал себя учитель Нотэ-Зисла рабби Хаим-Лейб. А еще больше ругала себя Шифра. И совсем уж не могла простить себе случившегося Стерна Гринбойм, мать Нотэ.
Словом, каждый винил в случившемся себя, а Нотэ один никого не винил. И себя не винил тоже, потому что сердцу не прикажешь и еще потому что любовь права, а прочее значения не имеет. И вот, в один прекрасный вечер, Рохла Левина и Нотэ-Зисл Гринбойм исчезли из Явориц. Сбежали в старой повозке Гринбойма. Причем поступили очень умно: Орел-Мойше вместе с женой поехал на ярмарку, а Алтер-Залман отлучился куда-то по своим таинственным делам. И потому, когда вернувшиеся через три дня Гринбоймы хватились своего младшего сына, а еще через день реб Алтер соизволил заметить, что в доме не убрано и комната Рохлы пуста, догнать беглецов уже было невозможно. Хотя надо сказать, и Гринбойм попытался это сделать, на своей таратайке, и разъяренный реб Левин, позаимствовавший для такого случая линейку Нафтуле Шпринцака. Но где там! Парочка влюбленных с кем-то из долиновцев добралась до Полтавы, а там села в поезд и — поминай, как звали! Никто и не знал толком, в какие края они направились.
Через полмесяца пришли в Яворицы письма: от Нотэ-Зисла — Орлу Гринбойму, а от Рохлы — ее отцу Алтер-Залману, едва не лишившемуся рассудка от гнева и горя. В письме своем Нотэ извещал дорогих своих родителей, что не видит жизни без единственной своей любви и только потому осмелился огорчить отца и мать своим скорым отъездом. Но он надеется, что родители его простят, он же будет учиться, а после вернется — с любимой своей женой Рохлой. О чем написала Рохла, реб Алтер не рассказывал никому. Целую неделю он не показывался из дома; когда же Алтер-Залман наконец появился на улице, все, кто встретил его в тот день, поразились резко осунувшемуся его лицу и исхудавшей фигуре, словно неделю не принимал он пищи. Оттого, видно, сразу пошел слух, будто в письме Рохлы говорилось, что она и жених крестились, а потому реб Алтер неделю сидел по ней шиве как по покойнице и впридачу постился.
Рабби Хаим-Лейб с негодованием отверг эти сплетни. Он хорошо знал своего ученика Нотэ-Зисла, к тому же отец парня зачитал ему письмо. Из письма же следовало, что и Нотэ, и Рохла остались еврейскими молодыми людьми и ни о каком крещении даже не помышляли.
Между тем еще через два дня после недели затворничества реб Алтер Левин позвал к себе тех, кто называл себя его хасидами.
Те, конечно, пришли с готовностью — менакер Завел-Буним, плотник Шмельке, портной Фишель, возчик Мендель и еще пять человек, чьих имен нынче не помнят. Были они одеты в чистые субботние капоты и в талесах, наброшенных на плечи. Каждый держал в руке Сидур. Такой порядок с самого начала завел Алтер-Залман, так что его напоминанию — насчет талесов и прочего — никто из собравшихся не удивился.
А вот изменившееся внутреннее убранство хорошо знакомой им комнаты удивило гостей чрезвычайно. Более же всего были они поражены стоящими на столе свечами из черного воска и черным же покрывалом, на котором золотом вытканы были странные символы (правда, реб Мендель спустя короткое время узнал эти символы — то были буквы из алфавита Первого человека, которые однажды показал им реб Алтер в таинственной «Книге ангела Разиэля»). Вокруг стола стояли десять стульев, тоже покрытые черными покрывалами из грубой окрашенной холстины.
Хозяин выглядел подстать мрачному убранству комнаты. И не только по причине черного одеяния — еврея черной одеждой не удивишь. Но исхудавшее лицо его было столь темным и суровым, а глаза горели таким страшным огнем ненависти, что у некоторых из гостей появилось острое желание бежать от этого взгляда и из этого дома.
Видимо, почувствовав их настроение, реб Алтер улыбнулся. Он сделал это через силу, так что улыбка его испугала «хасидов» еще больше. Но Алтер-Залман поспешно велел им сесть за стол. Они подчинились — ведь они были его хасидами. Он приложил указательный палец ко рту, приказывая всем молчать, сам же, беззвучно шевеля губами, зажег черные свечи. Был реб Алтер при этом спокоен, но спокойствие его пугало сильнее, чем могли бы напугать крики или громкие угрозы.
Так сидели долго вокруг черного стола с черными свечами все десятеро человек, составившие миньян в тот вечер: менакер Завел, плотник Шмельке, портной Фишель, возчик Мендель, те пять человек, чьих имен нынче не помнят, — и сам хозяин дома реб Алтер Левин.
И сказал реб Алтер:
— Сегодняшняя молитва — необычная молитва. Вы даже не все поймете, ибо написана она не по-еврейски, а по-арамейски. Потому вам нужно будет только повторять за мною «Омен».
И они кивнули одновременно, хотя каждый из них немного поежился: странно ведь поддерживать молитву, не понимая ее смысла.
И сказал реб Алтер:
— Сегодня я буду просить Всевышнего об особой милости. И вы будете говорить хором: «Омен», — чтобы Он услыхал мою просьбу.
И снова кивнули они, хотя видели, что гнев на лице Алтер-Залмана никак не сочетался со словом «милость».
Реб Алтер сел во главе стола. Перед собою положил он обугленную по краям книгу.
— Эту книгу мудрец и мученик Шлойме бен-Элиягу спас из огня во времена «гзейрос тах», в годину кровавого Хмеля-Злодея, — сказал он. — А я нашел эту книгу, когда был в Карпатах, двадцать лет назад. Но вернее будет сказать: эта книга нашла меня. Для сегодняшнего дня.
Он раскрыл книгу.
— Прежде чем я прочту молитву, — сказал реб Алтер, — я хочу воззвать к ангелам и святым, которые слышат нас сегодня. Я хочу, чтобы они донесли нашу молитву к Небесному престолу. Ангелы не знают арамейского языка, и это единственный язык, которого они не знают. Но они отнесут мое прошение к Высшему Судье Праведному, потому что я обладаю властью над ними.
Последнее сказано было с такой уверенностью и внутренней силой, что остальные девять человек из собравшегося миньяна содрогнулись. Что-то страшное, пугающее стояло сегодня за словами Алтера-Залмана Левина. Настолько, что гости боялись пошевелиться и словно бы превратились в каменные изваяния. Лишь во главе стола, в самом хозяине билась невидимая мощная пульсация.
И начал он читать текст старой обгоревшей книги, а все в нужном месте повторяли: «Омен». И непонятны были слова «хасидам рабби Алтера», но послушно повторяли они это «Омен» по его знаку. И казалось им, что голос его стал неживым, будто жестяные листы скрежетали друг о друга. И от страшного этого звука души гостей в миньяне заледенели от ужаса — и душа плотника Шмельке, и душа портного Фишеля, и душа возчика Менделя, и души прочих.
Но вот реб Алтер в последний раз сказал: «Омен» — и отложил книгу в сторону. Лицо его разгладилось, стало спокойным. Задумчиво проведя рукой по черной, не тронутой сединой бороде, он произнес:
— Тридцать дней мое прошение будет разбираться в Высшем Суде. Через тридцать дней мы узнаем о Его решении.
Эта фраза Алтера-Залмана показалась собравшимся самым страшным из всего, что было ими улышано в этом доме, хотя сказана она была негромким спокойным голосом. И ни один из них не решился спросить: «Реб Алтер, а о чем вы просили Высшего Судью, да будет Он благословен? И какого решения вы ждете?»
Молча поднялись они из-за стола и направились к двери. Хозяин дома словно не замечал ничего. Он сидел, сосредоточенно глядя в свою книгу. Мысли его в этот момент витали где-то далеко, в таких глубинах, о которых не хотелось думать.
Как раз в это время рабби Хаим-Лейб, возвращавшийся из синагоги домой, остановился у дома Левина. Впоследствии он вспоминал, что его словно бы позвал кто-то, и ноги сами собой свернули к порогу, который он ранее никогда не переступал.
Войдя в дом, рабби Хаим-Лейб с изумлением осмотрел черное убранство и всё еще горевшие свечи из черного воска. Но, в отличие от только что ушедших (а следовало бы сказать — убежавших) гостей Алтера-Залмана, рабби Хаим-Лейб был человеком весьма ученым. Он сразу понял истинное назначение этой обстановки и потому сразу же спросил реба Алтера, все еще сидевшего за столом и неподвижно глядевшего перед собою:
— Неужели ты осмелился, реб Алтер?
И реб Алтер ответил — мертвым голосом:
— Твой ученик, реб Хаим, совершил страшное злодеяние.
— Любовь — страшное злодеяние? Опомнись, реб Алтер! — воскликнул раввин. — Это молодые люди, их сердца потянулись друг к другу. Да, они совершили ошибку, — но эта ошибка поправима, нужно лишь понять их и простить!
Реб Алтер скривился.
— Я расскажу тебе одну историю. Это случилось в Польше, в городе Кракове. Там жил некогда человек по имени Сендер Зелигман. Он влюбился в женщину по имени Рейзел и надумал на ней жениться. «Что тут такого?» — скажешь ты. Ничего. Рейзел была вдовой, а он — неженатым мужчиной. Почему бы им не пожениться, верно? — Алтер-Залман покачал головой. — Стало быть, пошел Сендер Зелигман к раввину и сказал о том. А раввином в Кракове был в то время великий гаон, рабби Ицхак из Богемии. И сказал он Зелигману: «Нет, реб Сендер, не можешь ты на ней жениться, ибо это — великий грех». Реб Сендер страшно удивился: «Грех? Жениться — большой грех?» И тогда рабби Ицхак объяснил ему, что, поскольку реб Сендер происходит из коэнов, то он не может жениться на разведенной. «Но ведь Рейзел не разведенная! — воскликнул реб Сендер. — Рейзел — вдова, ее муж, реб Зуся, скончался шесть лет назад!» И тогда рабби Ицхак сказал ему, что на смертном одре, по какой-то причине, но в присутствии свидетелей, реб Зуся подписал жене своей Рейзел гет — разводное письмо. И едва он поставил свою подпись, как тут же испустил дух…
— Благословен Судья Праведный… — пробормотал Хаим-Лейб.
— Что? — Алтер-Залман недоуменно воззрился на него. — А… да, конечно. Словом, не мог жениться коэн, потомок священников, да будет благословенна их память, на разведенной женщине. Таков Закон! Но Сендер не послушался. Он был гордым человеком, этот Сендер, потомок коэнов, да к тому же любил Рейзел, которую считал вдовой. И ничуть не изменилось его отношение к женщине, когда оказалось, что она не овдовела, а была разведена — за несколько мгновений до того, как муж ее скончался. Сендер Зелигман не послушался раввина. Вместо этого он пожаловался на него местным церковным властям.
Хаим-Лейб покачал головой.
— Несчастный человек, — сказал он.
— И местный бискуп приказал рабби Ицхаку из Богемии соединить Сендера и Рейзел узами брака. Они пришли на площадь в самом центре города. Там поставили хупу, собралось множество народа — и евреи, и христиане хотели увидеть, как знаменитый раввин по приказу бискупа нарушит тот Закон, которому должен был служить. И тут я скажу тебе, реб Хаим, что они не были веселы, ни те, ни другие. Нет, настроение у всех было таким, будто на площади не свадьба готовится, а похороны. Рабби Ицхак, говорят, похож был на мертвеца. Он дрожащим голосом попросил стоявших под хупой грешников отказаться от задуманного. Разумеется, Зелигман поднял раввина на смех и потребовал немедленно приступить к процедуре заключения брака. Но вместо этого рабби Ицхак поднял руку к небесам и воскликнул: «Господи, ты видишь, как здесь смеются над законами, что Ты даровал нам?» — Эту фразу реб Алтер воскликнул в полный голос, и лицо его было исполнено вдохновения, словно это он был тем самым гаоном из Богемии, стоявшим на площади в центре Кракова. — И все, кто был на площади, — продолжил он тихо, — все те сотни собравшихся вдруг почувствовали, как задрожала под ногами земля. А после раздался удар грома — всего лишь один удар. Но был он страшен и столь силен, что земля, прямо под хупой, вдруг раздалась — и жених с невестой даже охнуть не успели, как провалились в эту расщелину. А земля тут же сошлась, будто вода, после того как бросишь в нее камень. Все разбежались, оставив на площади рабби Ицхака из Богемии. Он и сам был поражен случившимся. Позже вокруг этого места власти установили круговую ограду. Это сделали по просьбе евреев. Поскольку среди них было много людей, подобно Зелигману, ведущих свой род от коэнов, а коэнам нельзя приближаться к мертвому телу. И чтобы все помнили, что на этой площади заживо погребены грешники, а значит, стала она чем-то вроде кладбища, поставили эту ограду. Я сам видел ее, когда приезжал в Краков… — Реб Алтер помолчал немного, а после, взглянув остро на раввина, сказал: — Вот как Всевышний карает за попытку нарушения Закона. Они ведь тоже любили друг друга, реб Хаим. Но это их не спасло!
— Кто знает… — задумчиво заметил рабби Хаим-Лейб. — Я увидел в твоем рассказе не только историю наказания грешника, но и высшее милосердие, проявленное Творцом. Он, разумеется, не мог допустить нарушения данного Им Закона. Но Он не подверг этих несчастных самому страшному наказанию. Все-таки нет.
— Какому еще самому страшному наказанию? — Алтер-Залман недоуменно воззрился на раввина. — О чем ты толкуешь, реб Хаим?
— О самом страшном наказании для влюбленных, — пояснил раввин. — О разлуке. Он наказал их — но не разлучил. А ведь для них разлука была стократ тяжелее смерти и страшнее ее.
Лицо Алтер-Залмана потемнело. Он резко выпрямился во весь рост и сказал раввину:
— Ты ничего не понимаешь, раввин! Голова твоя набита чужими премудростями, но сам ты не видишь ничего. Разве Рохла — обычная девушка? Нет, раввин, твоему жалкому местечку явлена была великая милость: Божественная Шехина спустилась с небес и воплотилась в моей дочери! А мне уготована была честь — хранить ее до тех пор, пока… — Тут он запнулся и махнул рукой. — Неважно. Она должна была ждать часа, когда Мессия, уже живущий среди нас, откроется. Она должна была сопровождать его в Иерусалим! А этот жалкий шойхет, ничтожество, разрушил все надежды! И потому, — понизил он голос до шепота, — потому он умрет. Я обратился в Высший Суд с прошением страшным, но я имел на это право. Уходи из моего дома. И жди того часа, когда придет к тебе весть о мучительной смерти недостойного Нотэ-Зисла Гринбойма. — Сказав это, Алтер-Залман снова сел. Огонь в глазах его потух, лицо словно бы постарело.
Рабби Хаим-Лейб был не столько напуган, сколько огорчен — не словами «безумного литовца», но его искренней убежденностью в справедливости собственного сумасшествия. Он уже хотел покинуть этот дом, когда взгляд его упал на книгу с обгоревшими краями.
— Что это? — спросил он удивленно. — Что это за книга, реб Алтер?
— Я нашел ее, когда ездил по делам в Прикарпатье, — ответил Алтер-Залман равнодушно. — Вернее сказать — она меня нашла. Ее написал святой мученик Шлоймэ бен-Элиягу, убитый гайдамаками в страшную годину «гзейрос тах», да отмстит Всевышний за его кровь. Дом Шлоймэ сгорел тогда, но какой-то сосед вытащил из огня сундучок с книгами. Куда девались остальные книги, про то мне неведомо. Но вот эта книга триста лет прождала на чердаке соседского дома, а когда я оказался там, упала к моим ногам вместе с хламом, скопившимся на том чердаке. Тогда-то я и понял, что книга ждала меня. Я взял ее. И вот уже двадцать лет через эту книгу покойный мученик ведет меня по жизни.
Рабби Хаим-Лейб острожно присел на ближайший стул.
— И что же в этой книги содержится? — осведомился он.
— Признаки прихода Мессии, — коротко ответил реб Алтер.
Тут-то реб Хаим и почувствовал окончательно, что сумасшествие Алтера-Залмана Левина имеет ту же природу, что и некогда — Шабси-Цви: трудно человеку, читая о признаках прихода Мессии и о чертах его, не увидеть черты эти в самом себе. В этом великая мудрость, но и великий соблазн.
Словно услышав его мысли, сказал Алтер-Залман Левин:
— Я родился в Йом-Киппур, и родители мои с обеих сторон были потомками мучеников, убитых казаками Хмеля-злодея.
— Значит, вы, реб Алтер, воззвали к Судье Праведному, дабы Он вынес приговор несчастному юноше? — со вздохом спросил рабби Хаим-Лейб.
— Великому грешнику, — поправил раввина реб Алтер. — Да. Господь высечет его огненной розгой. Как некогда пророка Элиягу, ослушавшегося его и раскрывшего тайны небесные. Но то, что сотворил грешник Нотэ-Зисл, — во сто крат хуже. Ибо он посягнул на Шехину, а значит отодвинул время Геулы, нашего избавления. Пусть сгорит в небесном огне.
— Да-да, — пробормотал раввин. Он поднялся и пошел к двери. Уже взявшись за ручку, реб Хаим повернулся к Алтеру-Залману.
— Скажите-ка, реб Алтер, а что случится, если Судья Праведный, да будет Он Благословен, не сочтет Нотэ-Зисла виновным? Ведь обращение в Суд в любом случае не может остаться безответным? Поднятая розга должна опуститься. На кого же опустится она в этом случае?
Реб Алтер не ответил, а реб Хаим больше не спрашивал.
На тридцатый день после того страшного вечера Алтер-Залман проснулся в прекрасном расположении духа. Поднявшись с постели, он по обыкновению взялся за молитвенные принадлежности. Наложив тфилин и завернувшись в талес, он раскрыл на привычном месте Сидур и принялся вполголоса читать, раскачиваясь всем телом.
Но вдруг остановился. Неприятный холодок пробежал по его телу. Видимо, не вполне проснувшись, реб Алтер-Залман перелистал на несколько страниц больше, чем следовало, так что Сидур раскрылся не на утренней молитве, а на той, которую читают в случае, если в доме покойник.
Ошибка смутила Левина и немного испортила настроение. Он быстро перелистнул молитвенник назад и вновь зашевелил губами.
И вновь остановился. Неведомыми путями, но Сидур вновь оказался открыт все на той же скорбной молитве.
Крупная дрожь пробила Алтера-Залмана Левина. Талес соскользнул с его плеч, ремни тфилин на голове и левой руке сами собою развязались. Кожаные коробочки упали на пол с коротким сухим стуком.
Не замечая этого, реб Алтер-Залман Левин лихорадочно листал толстую квадратную книгу до тех пор, пока с все возрастающим смятением не убедился, что на всех ее пятистах сорока страницах напечатана одна и та же молитва — молитва скорби, читающаяся, когда в доме есть покойник.
И тогда он внезапно успокоился. Он раскрыл молитвенник — теперь не нужно было ничего искать — и принялся читать звучным сильным голосом:
— Господь, Бог наш, Бог Авраама, Ицхака и Якова… — пока не дочитал до конца.
Сказав же: «Омен», — реб Левин вдруг почувствовал сильнейший жар, шедший откуда-то сверху. Он поднял голову и увидел, что потолка над ним нет. Вместо потолка над его головой вращался с увеличивающейся скоростью сгусток пламени ослепительно-белого цвета — настоящий огненный смерч.
Как зачарованный смотрел Алтер-Залман Левин на этот губительный свет — даже тогда, когда глаза его не выдержали силы сияния.
А потом огненная розга хлестнула по нему, пылающий огонь охватил тело, и Алтер-Залман Левин вспыхнул огромным сгустком бело-голубого пламени, разом превратившись в живой факел. Огонь перекинулся на стены дома, и вскоре на окраине местечка взметнулся вверх мощный огненный столб — будто в недрах земли аккурат под домом «безумного литовца» пробудился вулкан. Погасить пламя яворичане не смогли, оно улеглось само лишь после того, как дом и все, что было в его стенах, обратилось в пепел.
И вот что удивительно: сколько потом ни искали в развалинах сгоревшего дома останки безумного Алтер-Залмана Левина — ничего не смогли найти. Раввин Хаим-Лейб старался найти книгу мученика и мудреца Шлоймэ бен-Элиягу, которую читал в злосчастный вечер покойный реб Алтер. Но книга та загадочная сгорела без следа вместе со всем содержимым старого дома. Упоминаний же о ней у других мудрецов и законоучителей Хаим-Лейб не нашел. О самом Шлоймэ бен-Элиягу и о его мученической кончине писали многие — рассказывая о тех страшных годах. Но никто и никогда не говорил о книге, которую нашел в прикарпатской деревне реб Алтер. Может, и не было вовсе той книги, а было лишь безумие несчастного «литовца», которое ее породило. Кто может сказать, видел ли Хаим-Лейб книгу или только поврежденный переплет? Может, все страницы ее существовали лишь в воспаленном мозгу Алтера-Залмана?
Еще удивительнее оказалось то, что рабби Хаим-Лейб нашел-таки молитвенник портного, причем саму книгу огонь почти не тронул. Только на тисненом переплете остались странные глубокие черные следы, напоминавшие по форме отпечатки человеческих ладоней. Как ни старался раввин, ему так и не удалось очистить от них Сидур. И похоронил он молитвенник бережно, как положено хоронить священные книги.
На вопросы яворицких евреев — что же, по его мнению, произошло в доме «литовца», отчего случился такой страшный и странный пожар, — рабби Хаим-Лейб не отвечал. Особенно часто спрашивали о том девять «хасидов Алтера». Нужно сказать, что чувствовали они свою вину — смутную, не выговариваемую вслух, но все-таки жившую в них и заставлявшую по вечерам, перед сном сжиматься их сердца. И приходили они в синагогу, обращались к рабби Хаиму-Лейбу с робкими вопросами — мол, что же там случилось, в доме реба Алтера, не поджег ли хулиган какой? Ведь не может огонь от пожара быть столь сильным, чтобы испепелить человека без следа, ведь правда, реб Хаим? И рабби Хаим-Лейб кивал головой — мол, правда, не бывает такого.
— Так что же там было? — допытывались менакер Зисл, и плотник Шмельке, и портной Фишель, и возчик Мендель, и еще пять человек, имен которых ныне не помнят.
И рабби Хаим-Лейб разводил руками — мол, не знаю, друзья мои, понятия не имею, даже представить себе не могу.
На самом деле он сразу понял: Высший Суд рассмотрел жалобу Алтера-Залмана Левина на Нотэ-Зисла Гринбойма. И выслушал требование Алтера-Залмана о наказании Нотэ-Зисла огненной розгой. И Высший Судья взял в руку огненную розгу, чтобы наказать преступника. Но не признал таковым Нотэ Гринбойма, ибо можно ли любовь считать преступлением? Вот потому-то огненная розга, поднятая крепкой рукой Судьи Праведного, опустилась не на Нотэ Гринбойма, а на жалобщика, который оказался клеветником. И вспыхнул ослепительным белым пламенем реб Алтер, когда коснулась его души огненная розга Всевышнего.
Но реб Хаим никому и никогда этого не рассказывал. Даже Рохле, которая вскоре вернулась в Яворицы вместе с молодым мужем Нотэ-Зислом Гринбоймом. Молодожены построили новый дом и жили в нем долго и счастливо — насколько это возможно в еврейском местечке.