Случается так, что ночь наступает внезапно. Особенно на юге и особенно летом. Вот, кажется, совсем недавно, только что ехал ты по степи, навстречу тебе — то возы с чумаками, то подводы на базар или с базара, ты раскланивался вежливо с проезжающими, желал доброго здоровья и доброго пути, они отвечали столь же неторопливо и уважительно. А видно — до самого горизонта, где прозрачное небо становилось тонким до крайности и сливалось с белесым же краем земли. Теплый воздух обволакивает тело, ты покачиваешься в седле, легкая дрема то и дело заставляет закрывать глаза. Пока не заснешь по-настоящему, так что лишь привычка наездника да выучка коня удерживает всадника от падения…
Вот и ехали по шляху два молодых казака, два побратима — Степан Перехрист да Тарас Вовкодав. Спали богатырским сном в седлах, держались за луки седел, свесив головы и даже похрапывая.
Но вдруг солнце словно испугалось чего-то, быстренько укатилось за ту линию на западе, и тотчас же пала тьма — не сумерки, не вечер, а словно бы плотная пелена — черная, глубокая ночь. И ночь эта словно бы поглотила все, чем был наполнен шлях до того — людей, животных. Даже звуки.
И ночная тьма прогнала прочь дрему, а с нею пришла и вечерняя прохлада, которую распаренные всадники сразу почувствовали. И Степан, молодой казак, скакавший первым, проснулся, открыл глаза, огляделся. Странным показалось ему место, в котором они оказались. Странным и незнакомым, хотя сколько раз уж раньше проезжал он этой дорогой — и в ту, и в другую сторону. «Что за притча?.. — подумал он озадаченно. — Видать, Черт не туда свернул…»
Черт, серый в яблоках жеребец казака, словно услыхал его мысли, обиженно мотнул головой и тихонько заржал. Тарасов гнедой Орлик, шедший неторопливой рысью на два шага позади, тотчас отозвался таким же ржанием. От этого проснулся и его наездник.
— Вишь ты, — сказал Тарас удивленно, — куда это мы забрели? Экая темень-то, прости Господи…
— Да вот, — сказал Степан с досадою, — мы-то с тобою проспали поворот, а кони не туда повернули. Теперь и не поймешь — то ли дальше ехать, то ли поворачивать назад.
Некоторое время побратимы молча всматривались в ночную тьму. Ничего не увидели. Пустынною выглядела местность, пустынною и, словно бы, неприветливой. Показалось казакам, будто глядят на них из тьмы ночной недобрые глаза, поджидают, пока допустят они какую-то оплошность. А уж потом…
Вдруг Степану показалось, что слышит он какой-то гул… вроде далеких голосов…
— Чуешь, брат? — спросил он вполголоса. — Есть тут кто-то, недалеко. Чуешь?
Тарас прислушался. Пожал плечами.
— Ничего не слышу. Примарилось. А вот сыростью какой-то тянет — это да, — сказал он. — Должно быть, река недалеко. Или пруд. Гнилью сырой тянет, тиной.
Степан тоже почувствовал, будто к степным ароматам, наполнявшим ночной воздух, примешался явственный запах сырой гнили, какой часто бывает у пруда с застоявшейся водой или у реки, почти пересохшей на лето.
— Да, — продолжил Тарас, — припозднились мы с тобой. На Сечи только к утру будем.
— Да ладно, — Степан махнул рукою, — чего там! Ну, к утру. По мне — так хоть к завтрашнему вечеру, — он тронул поводья, пустил Черта шагом. Тарас двинулся следом, то и дело с подозрением оглядываясь по сторонам. И тотчас пропало у Степана ощущение чужого недоброго глаза. И никакой слабый гул далеких голосов не слышался ему более.
Возвращались они на Сечь из Киева, от префекта Киево-Могилянской коллегии, к которому посланы были куренным атаманом Иваном Чорногузом с важными, как им сказали, бумагами. Ничего удивительного в таком поручении не было — только год как окончилась война между Речью Посполитой и Московией, поддержавшей гетманскую Сечь. Война длилась почти тринадцать лет, от самой Переяславской Рады, и сил воевать не осталось уже ни у московитов, ни у казаков, ни у ляхов. Так что война как бы сама собою выдохлась.
Однако же привычка к войне у многих сохранялась. Потому, как и было сказано, никого не удивило, что куренной послал двух казаков из своего куреня с поручением в Киев или любой другой город.
На самом деле куренной мог с теми бумагами и не посылать никого, или выбрать кого другого. Но Чорногуз благоволил к этим молодым хлопцам, которые уже успели за годы войны показать и свою боевую удаль, и свою верность казачеству, потому и послал их в Киев просто погулять. Особо отличал он Степана, к которому относился как к сыну (своих детей у атамана не было, а Степан рос сиротою). А чтоб не ворчали старики, любившие при всяком случае попенять молодым, придумал ту историю с бумагами. Отдали казаки бумаги префекту, у которого были какие-то денежные дела с Сечью, а после погуляли дней десять с бурсаками, теперь вот возвращались.
Побратимы странным образом походили друг на друга — при том, что на первый взгляд ничего общего в их внешнем облике вроде бы и не было. Высокий и белокурый Тарас Вовкодав, недюжинной физической силы, и правда мог, в соответствии с фамилией своею, голыми руками задавить волка. Волка не волка, а однажды с двумя степняками голыми руками и справился. Тем и спас побратима, смуглого и кряжистого Степана, от уже неминуемой, казалось, смерти. Степан Перехрист, смуглый и кряжистый, небольшого роста, но широкий в кости, отличался острым глазом и верной рукою, а еще — редким, прямо-таки исключительным хладнокровием. Эти качества тоже как-то раз спасли не только его, а и Тараса, когда из двух пистолей ссадил двух всадников, мчавшихся на него и его друга во весь опор, размахивая саблями.
Вот тем и походили они один на другого: силою, отчаянною храбростью и верностью в дружбе. А еще — было в их взглядах какое-то общее выражение, общее отношение к жизни.
Одевались они богато, как принято было у запорожцев, отъезжавших от Сечи по какой-то надобности, — но тоже по-разному. Ежели Тарас носил польский малиновый жупан да темно-синие шаровары, то Степан — напротив, каптан небесно-голубого цвета да еще, вопреки обычаю, с разрезными рукавами, будто у атамана, а шаровары — алые. Вот только папахи, указывающие на принадлежность к тому или иному куреню, были у них одинаковы: черные смушковые, с атласным малиновым верхом.
И оружие, понятное дело, тоже было у них весьма схожим — и рушницы, и сабли кривые, в украшенных насечкою ножнах, и пистоли за широкими поясами, по два у каждого, и роговые пороховницы да патронташи. А еще у Степана в седельной сумке покачивалась «казацкая лютня» — кобза, он любил в свободный час перебирать струны и петь старые казацкие песни, протяжные и печальные. Иногда Тарас подпевал ему.
Словом, такие вот два молодых казака ехали августовской ночью 1667 года по пустому шляху. И была та ночь хоть и августовская, а беззвездная, а луна в небо еще не взошла.
От долгой ли дороги, от чего ли другого, но Черт Степанов стал спотыкаться. Раз споткнулся, два. Степан боевого товарища плеткой охаживать не стал, а сказал Тарасу:
— Кони вовсе замаялись, мой-то Черт уж сколько раз споткнулся.
— Орлик уж верст пять идет, будто улита ползет, — согласился Тарас. — Только где ж тут передохнешь? Ни хаты, ни села какого. Так бы заночевали, до утра. А с утра дорога легкая, любо-дорого.
Еще пяток верст проехали они молча, и как раз выкатилась в небо луна — большая, желтая, повисла над горизонтом. Свет ее яркий и холодный осветил окрестности, придав им вид фантастический. При этом мало что можно было понять, ибо откуда-то наполз густой туман, мягко и неслышно окруживший всадников и сделавший очертания всех предметов — камней, холмов, деревьев — неясными, зыбкими, призрачными, будто сами они создались из густого тумана, сквозь который пробивались столь же плотные и густые лучи огромной луны. И вот ведь какое удивительное дело — почти одновременно с восходом луны разогретый днем летний воздух стал вдруг холодеть, будто потянуло откуда-то влажным морозом.
— Ну, брат, — пробормотал Тарас, останавливая Орлика и недоуменно озираясь по сторонам, — не знаю, как ты, а я в этих краях точно ни разу не был.
Степан тоже остановился, тоже окинул взором причудливый пейзаж.
— Вроде бы и узнаю… — негромко ответил он. — А вроде бы и нет. Вот словно бывал я тут когда-то, а когда — не упомню. Что-то… — Он запнулся. Странная картина и правда пробудила в душе его слабый отзвук. И отзвук тот почему-то невнятной тоской сдавил ему сердце. Словно где-то на самом дне таилось смутное воспоминание о чем-то невозвратном… пропавшем… исчезнувшем навсегда…
Но отдаться этой тоске, нырнуть в эту глубину памяти Степан не успел. Показалось ему, что в стороне от дороги, примерно в полуверсте от пустынной дороги, блеснул огонек. То ли кто-то запалил костер, то ли окошко светилось в чьем-то жилище.
— Глянь, огоньки! — Он указал нагайкою в ту сторону. — С полверсты будет. Не иначе, живет кто. Там, смотри-ка, туман погуще — видать, речка, не то — пруд. Вот и холод, вот тиною и тянуло. А на берегу, может, хутор. Айда, побратиме, вот и будет, где заночевать!
Но там оказался не хутор, а шинок, самый что ни на есть обычный шинок. Вокруг же не было ничего, кроме каких-то развалин, то ли старых домов, то ли еще каких-то давних строений. В тумане не разобрать, может, и не развалины были то вовсе, а холмы такой вот формы. Казаки подивились тому, что шинок стоит в стороне от тракта, да еще в такой пустынной и, прямо скажем, неприветливой местности. Но подивились нешибко: мало ли причин у хозяина могло быть. Напротив, порадовались той причуде: шинок — в самый раз, чтоб хорошо подкрепиться и отдохнуть до утра. А уж утром и дорога короче.
Оставили они уставших коней у коновязи, под низким навесом, и вошли. Шинок оказался пуст, чего впрочем, они и ожидали. Одна лишь хозяйка одиноко сидела на скамье у печи, в которой, несмотря на лето, ярко горел огонь и варились всякие кушанья. Шинкарка оказалась дебелой старухой-еврейкой лет пятидесяти, крючконосой, морщинистой и хмурой, в скорбном черном платье и таком же платке, завязанном на манер турецкого тюрбана и плотно закрывавшем волосы. Когда казаки вошли, выражение ее лица не изменилось, но старуха поднялась неторопливо и медленно поплыла к ним навстречу.
— Здорово, бабка, — весело сказал Степан. — Зовут-то тебя как?
— А Соркою, — ответила она.
— Ну, вот, Сорка, накорми-ка нас да напои, — тут Степан подбросил на широкой ладони тяжелый кошель. — А мы заплатим, уж не сомневайся.
— А я и не сомневаюсь, — ответила спокойно еврейка. — Известное дело — заплатите. У старой Сорки все платят, как иначе. А уж такие важные лыцари и подавно.
Едва наши путешественники сели за стол, как тотчас появились на столе и жареные цыплята, плававшие в золотистом жире, и соленая рыба, сверкавшая серебряной чешуею, и глубокая миска горячих галушек с гусиными шкварками, да теплый каравай душистый размером с тележное колесо. Они и моргнуть глазом не успели, а в центре стояла четверть горилки.
— Ну и ну! — удивился Тарас. — Ты гляди: вокруг — ни души, а наготовлено на целый полк.
Степан покачал головой и обратился к стоявшей у стола Сорке:
— А что, Сорка, вот так и живешь тут одна? И не боишься?
— А чего бояться старухе? — в свою очередь, спросила шинкарка. Темное ее лицо вдруг пошло морщинами — от неожиданной широкой улыбки. Зубы у нее были крепкие, белые, как у молодухи. — Мне тут бояться некого. Меня тут все знают.
— Это кто ж такие — все? — удивился Степан. — Тут же, кроме шинка твоего, и нету ничего, одни развалины.
— Ох, шутник ты, козаче! — засмеялась Сорка. — Какие-такие развалины? Ты в окно глянь! А я пойду, коням вашим овса задам да воды. Загоняли вы их, ей-богу. — И шинкарка неторопливо вышла во двор.
Парубки сперва посмотрели на уставленный кушаньями стол, после друг на друга, а уж после — в окно. Что за диво — пока ехали казаки, видели один лишь огонек — окошко шинка. И ничего более, ни на восток, ни на запад, ни на север, ни даже на юг от двухэтажного шинка не видели они. Пустынными были окрестности, и Степан, и Тарас готовы были в тот час побожиться в том. Но вот выглянули они, по слову старой шинкарки, наружу — и вот тебе, пожалуйста: десяток аккуратных, хорошо освещенных хат. То есть, ни луны ни звезд по-прежнему не было в небе, но окна в хатах горели ярко, видать, не одну лампаду зажгли хозяева в каждой. Права была старуха, какие ж это развалины? На такую развалину любой хозяин согласился бы…
И снова посмотрели побратимы друг на друга в растерянности. А после — снова в окошко. И появился в глазах казаков страх. Особенный такой страх, когда не пули боишься, не сабли, даже не удара из-за угла или в спину (да и не боялись они ни пики, ни пули, ни в грудь, ни в спину). А вот когда пугает что-то этакое, не имеющее объяснения, странное.
— Что за притча?… — прошептал Тарас. — И правда — смотри-ка, хаты. Не меньше десятка, вот-те раз… И огни горят… Как же это мы их не увидели, а, брат? Ведь мимо же ехали, ты вспомни, вон оттуда, вон тот камень я запомнил, на наковальню похож. Рядом развалины стояли, в землю вросшие, а сейчас, гляди-ка, хата… Не иначе — нечистый глаза отвел. — С этими словами он спешно перекрестился. — Прости, Господи, меня грешного…
— Правду ты говоришь, Тарас, ох, правду, — пробормотал Степан и тоже перекрестился. — Охрани нас, царица небесная… Кроме нечистого вроде бы и некому так-то вот обмануть… — Он некоторое время хмуро смотрел на Тараса и покручивал свой длинный ус. — Только с чего бы это нечистому отводить нам глаза, брат? Других дел у него нет? Нет, не будет нечистый нас водить, не будет. Может, просто сонные мы с тобою были? — Степан изо всех сил старался быть рассудительным. И это ему удалось. — Нет, просто глаза слипались, тут и нечистого не надо, чтоб не видать ничего, — сказал он уверенно, оставив усы в покое. — Шинок увидали, он ведь поближе был, а все прочее — нет. Нет, брат, все просто. Тому я не удивляюсь, что мы не увидели ничего. Такое ввечеру бывает. А удивляюсь я тому, что вот сидим мы тут с тобою, а никто сюда не идет. С чего бы это? Уж не мы ли напугали хуторян здешних?
Тарас пододвинулся к нему и зашептал:
— Слухай, а ты видал, какие у той Сорки-то зубы? Белые, острые. И все на месте, ни одного не потеряла. Не похоже на старуху, а? Может, она и вовсе ведьма, а?
Степан хмыкнул, покачал головой.
— Всякая шинкарка — ведьма, — ответствовал он раздумчиво. — А всякий шинкарь — черт рогатый, если не сам сатана.
— Нет, ты не смейся, ты вот послухай, мне бурсаки в Киеве рассказывали, — Тарас еще ближе пододвинулся и зашептал еще тише. — Ты к префекту пошел, а я там с бурсаками в корчме сидел.
— И что?
— Вот, говорят, недавно было. Один бурсак-философ вот так же зашел к какой-то бабке переночевать, а та оказалась ведьмою. Ночью молодухою обернулась и ну на нем летать! Чуть не до смерти заездила… — Тарас нахмурился, припоминая. — Или он ее заездил. В общем, не важно это, а то важно, что после напустила она на того бурсака всякую нечисть, и те его живьем сожрали.
— Да ладно тебе всякие небылицы слушать, — отмахнулся Степан. — Давай лучше за стол. С самого утра, почитай, ничего не ели.
Тарас поглядел на уставленный яствами стол и громко сглотнул слюну. Хотел он еще что-то сказать про Сорку-шинкарку, но тут старуха вернулась, искоса глянула на стоявших друг против друга хлопцев, усмехнулась насмешливо и пошла себе к печке.
И вот тут, словно отвечая на недоумение Степана насчет пустоты шинка, дверь снова распахнулась, и на пороге появился гость. Выглядел он необычно: все в облике выдавало старого еврея: длинная седая борода, локоны-пейсы такие же седые по обе стороны смуглого лица, польская шапка. Крючковатым носом был старик схож с хозяйкою, да и черным цветом одежды — тоже. Одет он был в длинный складчатый плащ, именуемый у евреев «шулмантл», с отложным воротником, стянутым вокруг морщинистой шеи кручеными шнурками. Шулмантл был длинен, так что мел по земле, скрывая ноги пришельца. Прочая одежда, показывавшаяся из-под плаща при ходьбе, тоже была черной. Под мышкою старик держал толстую книгу с медными застежками. Длина же черного плаща подчеркивала высокий рост и худобу старика.
Пришлец остановился у входа, внимательно оглядел казаков, кивнул им, словно здороваясь, и пошел к самому дальнему столу. Там он сел так, что оказался как раз напротив Степана.
— А вот и сотоварищ к нам пришел, — буркнул Степан. — Помяни черта — он тут как тут. Тоже, небось, горилки глотнуть захотелось. Видать, родич хозяйки, нос точно такой же, крючком.
— Отчего же черт? — встревоженно спросил Тарас. — Может, просто путник.
— Ну, не черт, должно, рабин жидовский. Вишь, как глазами сверкает? Не черт, так чертово отродье. А только казака не напугаешь, — уверенно сказал Степан.
Сказать-то он сказал, но почему-то зябко стало казаку от пристального взгляда пришельца. Даже содрогнулся он невольно, отвернулся поскорее. Показалось ему, что уже видел он эти глаза. Или чувствовал этот острый, пронзительный взгляд, от которого дрожь пробегала по телу. Вспомнил, как совсем недавно показалось ему, будто из ночной тьмы следит за ним кто-то — и точь-в-точь те же глаза. И стало ему тревожно и неуютно в шинке. И снова, как давеча, на дороге, сжалось его сердце от невнятной тоски.
— Отчего ж рабин? — спросил Тарас. — Сам же говоришь — похожи они с шинкаркою носами, может, он брат ей.
— А книга! — хмуро пояснил Степан. — С такими книгами рабины всегда ходят. Я видел в Киеве. И в Полтаве тоже.
Тарас ничего не ответил, шумно втянул ноздрями воздух.
— А холодно стало, — сказал он. — Как этот старый вошел, так из двери холодом потянуло. Неужто тут ночи такие холодные?
— Туман холодный. Из-за реки, наверное, — ответил Степан, пристально глядя на вошедшего старика. Тот, между тем, сидел неподвижно, и глаза его казались совсем уж мертвыми, страшными. — Чуешь, гнилью несет? Точно с реки, это тина там гниет, за версту слышно… Ишь ты, смотри-ка, старый сыч, уставился, глаз не сводит… — сказал он еле слышно. — А глаза что у твоего покойника, остекленевшие.
Тарас тоже оглянулся на старика.
— Мало ли, — с деланной беспечностью сказал он. — Может, казаки тут редко бывают. Не видал ни разу…
— Да неужто ж никогда запорожцев не видел? Нет, не потому он так смотрит. Плохой у него взгляд, до костей пробирает… — Степан вздохнул. — А только бог с ним, нехай смотрит. Давай-ка выпьем лучше, а то и правда холодно стало.
Они выпили по чарке, а после сразу по второй и вернулись к ужину. После пятой чарки Степан вроде бы и забыл про старика с холодным недвижным взглядом. Стало ему легче и веселее. Потянулся Степан за кобзою, лежавшей рядом на скамье, тронул струны и негромко запел:
Тарас, хоть и мрачен был по-прежнему, но подхватил негромко. На два голоса запели они грустную и тягучую думу про молодого казака — пропавшего в турецкой неволе:
Несмотря на грустные слова и печальную, протяжную мелодию, песня подняла им настроение и несколько приободрила. Но, закончив петь, побратимы обнаружили, что, кроме них и старого раввина, в шинке появились и другие гости. И были это сплошь евреи, в долгополых черных кафтанах, шапках, бородатые, темнолицые, — и еврейки, в таких же платках, как у Сорки, такие же старые, как шинкарка, и такие же хмурые. Но даже не это было удивительно. И не то, что входили они неслышно, будто тени. А удивительно было, что сидели они молча на скамьях, за пустыми столами. И шинкарка не торопилась ставить перед тихими, безмолвными гостями своими горилку да закуску, хотя шкворчали на сковородах разделанные цыплята, варились в горшках вареники и галушки, а у печи, на стойке, ждала своего часа горилка — прозрачная и крепкая добрая горилка.
Уж и скамей пустых не оставалось, а поток гостей не иссякал, причем гости были все сплошь такие же — молчаливые евреи, одетые в черное. Поскрипывала на несмазанных петлях дверь шинка, те, кому не досталось места на скамьях, так же молча, не споря, становились у стен. И от того чернели стены шинка, казалось, ночь вползала в него, вилась черным туманом вдоль стен. И молчание с каждым мгновением становилось всё гуще, и вот уже сгустилось так, что почуяли Степан Перехрист и Тарас Вовкодав, будто какое-то плотное одеяло укутывает их, и чем дальше, тем сильнее и сильнее.
И за стол к молодым казакам, хотя и было там немало места, никто не то что не садился, но даже и не подходил. Вокруг него образовалось пустое пространство. И от того стало побратимам совсем уж не по себе.
— Слушай, брат, — негромко сказал Тарас, — а не разбойники ли они? Слыхал я, жиды до христианской крови охочи. Уж не нашей ли крови им захотелось? Сейчас, того и гляди, набросятся разом, скрутят — и в печь. Вон как растопили, точно я тебе говорю, смерть наша пришла…
— Что ж это у тебя, — ответил Степан так же тихо, — то ведьма, то разбойники… А хоть бы и разбойники. Нашей крови они не получат. Брось, брат, отобьемся. Не зря я все ж таки зарядил пистоли заранее.
Он осторожно вытащил из-за пояса две пистоли и положил их перед собою на стол. Тарас сделал то же самое. Затем оба подтянули поближе сабли. Правда, из ножен не доставали.
Выражение лиц гостей в черных одеждах от тех действий ничуть не изменилось, хотя они, казалось, внимательно следили за каждым их движением. Вернее будет сказать, выражения на тех темных лицах не было вовсе — и тут не появилось. Лица оставались бесстрастными, даже какими-то бесчувственными.
— Вот что я тебе скажу, — негромко произнес Тарас, — а пойдем-ка спать. Нехай покажут нам горницу для проезжих, да и ляжем. Как-то мне тут нехорошо… тяжко на сердце… А?
— И то, — согласился Степан, подозрительным взглядом словно ощупывая толпу евреев, заполнивших шинок. — Мне тут тоже не по себе. Ни петь не хочется, ни пить. Даже люльку курить не буду. Смурные они какие-то, чисто во роны. И, знаешь ли, брат, спать по очереди будем. Кто его знает, чего тем жидам вздумается. Ну как и правда захотят ночью сонных зарезать… Эй, Сорка! — крикнул он. — А ну, стара, вот тебе червонец за угощенье, покажи нам место для ночлега!
Шинкарка молча встала со своего места, взяла в руку зажженную свечу и пошла к двери. Казаки последовали за ней, первым — Тарас, за ним — Степан. И чувствовал Степан, как сверлили ему затылок взгляды молчавших евреев. «А провалитесь вы, — подумал он, затворяя за собою дверь. — Ишь, уставились, бесы черные… Одно слово, враги Христовы».
Но оглядываться не стал. Не хотел он, чтобы кто-то подумал, будто оробел казак. Нет, напротив, пошел он медленнее, подбоченясь, нарочито громко ступая. Кобзу закинул за спину, пистоли заткнул за широкий шелковый пояс.
Он посмотрел на шедшую впереди Сорку, чья сгорбленная фигура сейчас, в полутьме, и впрямь делала ее похожей на старую ведьму. Степан непроизвольно ухватился за саблю, готовый рубануть еврейку, ежели только она вдруг обратиться в сову или ворону.
Видно, Сорка услыхала его движение, остановилась и обернулась. Глянула в напряженное лицо Степана, перевела взгляд на Тараса. Непонятно усмехнулась — в неярком, но достаточном свете свечи видно было, как блеснули ее зубы.
— А вы, славные лыцари, как я погляжу, темноты ночной боитесь, — сказала она с насмешкою.
— Молчи, стара! — прикрикнул Степан. — Тебе, я гляжу, ночь люба, как и всякой разбойнице-душегубке.
Не для того он это крикнул, чтобы ее напугать, а чтоб себя подбодрить. И шинкарка это поняла, еще шире усмехнулась, покачала головой и свернула за угол. Казаки последовали за нею и оказались перед широкой приставной лестницей, которая вела на чердак.
— На горище ступайте, — сказала Сорка неприветливо и задула свечу. — Там сена вдоволь, спите себе, только с огнем не балуйте. — И, не дожидаясь, пока молодые люди последуют ее словам, пошла себе прочь.
Забравшись на чердак, казаки первым делом втянули сюда и лестницу, чтоб ночью никто не мог ею воспользоваться и застать их врасплох.
Тарас уснул сразу, а вот Степану не спалось. Лежал он на копне сена, положив под голову седло, а сон никак не шел. И сено было мягким, да и горилка дурманила крепко, вроде бы и в сон клонила, а вот не спалось — и всё тут. Подсел он ближе к круглому окошку, набил люльку душистым табаком, достал огниво, высек искру, закурил. Затянулся раз, затянулся другой. Почувствовал себя бодрее, выглянул наружу.
Да так и обмер. Люлька выпала из рта, он в последний миг подхватил ее. И снова выглянул. Холодный пот прошиб его, сердце заколотилось сильнее.
Потому что снова не было вокруг ни единой хаты, а только темные развалины, освещенные лунным светом. Луна висела низко над горизонтом, и тени от старых развалин вытянулись далеко-далеко, исполосовав всю равнину неровными долгими полосами. И вновь заклубился со всех сторон туман, точно такой же, как раньше. Туман густел столь быстро, что вскорости и луну было не различить на небе, едва виднелось лишь пятно неяркого света с размытыми краями. Да еще снизу, из окна шинка, выпадал наружу неровный мутно-желтый квадрат.
А еще увидел Степан, как клубящийся туман потянулся вверх, к чердачному окошку. И вместе с тем потянуло от окошка ледяным ветром, какой бывает зимою в степи — и то нечасто.
Степан отступил, слегка согнувшись, потому что даже при его невысоком росте крыша не давала ему распрямиться. Оглянулся на Тараса. Побратим крепко спал, ничего не слыша и не чувствуя ни холода, ни гнилостной сырости. Спал, похрапывая, разметавшись во сне на копне сена.
Он стоял перед круглым окошком, сжимая бесполезную саблю, а туман клубился все сильнее, густел — и вот же соткалась из него фигура высокая, худая, в длинном черном плаще.
«Рабин! — ахнул мысленно Степан, попятившись еще дальше. — Правду сказал Тарас — истинный черт…»
Раввин же, из ледяного тумана родившийся, вдруг сказал негромким и совсем нестрашным голосом: «Меирке, отчего ж ты так испугался?» Губы на его светящемся голубоватым светом лице не двигались, но Степан слышал его голос явственно, словно страшный гость говорил ему на ухо.
— Я… — прошептал Степан. — Как ты меня назвал, рабин?
«Меирке. Это твое имя — Меир, так назвали тебя при рождении. Ты — еврей, казак. Ты рожден евреем, в еврейской семье».
— Врешь! — крикнул Степан и тут же испуганно оглянулся на спящего Тараса.
«Он не проснется. Он будет спать до самого утра и ничего не услышит, не бойся. И я вовсе не вру».
Меж тем туман клубами выползал из-под длинного плаща призрака.
«Хочешь ли ты знать, как это случилось? Я тебе расскажу. Когда-то тут было местечко. Называлось Яворицы. Маленькое, всего-то полтора десятка дворов. И жили в них евреи. Двадцать лет назад сюда пришли казаки сотника Ивана Чорногуза. Вот с тех пор и стоят эти развалины. А ты был совсем крохой, тебя сотник увез в Сечь и окрестил. Потому-то и получил ты прозвище Перехрист. Один ты из всех нас и остался в живых».
Степан почувствовал, что лицо его горит, а руки слабеют. Пальцы разжались, и сабля, которую он сжимал неизвестно зачем, — упала с тихим звоном на пол.
«Сорка-шинкарка, дочь Ошера, — твоя мать. Каждую ночь, все двадцать лет выходила она из могилы и звала тебя. Каждую ночь она ждала, что ты придешь. И вот нынче ночью ты оказался здесь и услыхал ее зов. Потому ты и пришел сюда, к нам».
— Но зачем? — спросил Степан, едва шевеля губами. — Зачем я вам понадобился?
«Затем, что ты — один из нас, мальчик. Негоже тебе оставаться среди наших убийц, даже если они добры к тебе. Отныне ты будешь среди нас. То, что ты был среди них, — это просто ошибка. Но мы ее исправим, мальчик. Не для этого ты был рожден. Ты сам видел — мы все пришли за тобой».
Туман, черный туман завихрился вокруг казака. Словно ледяной саван укутал его, стянул накрепко, сковал руки и ноги, лишил возможности двигаться. Свет, слабый свет, исходивший от фигуры мертвого раввина, померк. В тот же самый миг ощутил Степан необыкновенную легкость в теле и покой в душе.
И пришла тьма.
Первое, что увидел Тарас, очнувшись, было серое, хмурое небо. Ничуть не летнее, не августовское, скорее осеннее, каким бывает в октябре. Он услыхал свист ветра и в то же мгновенье ощутил сильный холод. Казак приподнялся на ложе, жесткость которого почему-то совсем не ощутил с вечера.
Поначалу он не испугался и даже не удивился тому, что уснул он с вечера на чердаке, под соломенной крышей, а проснулся вроде бы на земле и под открытым небом. В голове его шумело, все вокруг казалось частью сна. В том сне, который смутно он припоминал, были какие-то мертвяки, евреи мертвые, которые почему-то пришли за побратимом, а самого Тараса не тронули. Сон был тяжелым, смутным. И казалось ему, что тяжесть в голове — не от горилки вчерашней, а вот от этого сна.
Он протер глаза обоими кулаками и позвал хриплым голосом:
— Степан, а Степан, ну и сон мне привиделся… Эй, Степане, слышишь ли?
Но нет, ответа он не услыхал, не ответил ему побратим. И тогда, широко открыв глаза, Тарас осмотрелся по сторонам. Сон слетел мгновенно, а страх, охвативший хлопца, был настолько силен, что разом ослабели его ноги, он едва не упал.
Ибо не было рядом ни Степана, который с вечера вроде бы лежал рядом, на расстоянии вытянутой руки, ни хутора, ни самого шинка старой Сорки. А был пустырь, поросший высоким бурьяном, сквозь который то тут, то там проглядывали каменные надгробья.
Тарас ослабевшею рукою перекрестился, да так и сел. И тотчас подскочил, потому что спал он, оказывается, на таком же, как и вокруг, надгробье.
А более всего напугало его то, что надпись на надгробье сделана была на каком-то непонятном языке. И рядом увидел Тарас точно такое же — плоское, испещренное странными знаками. И в самом низу эти знаки казались свежими, словно кто-то добавил их вот только что, сию минуту.
И хотя не знал Тарас чужого наречия, но только сразу понял он две страшные вещи: что письмена на надгробье были еврейскими и что свежая надпись была именем его побратима, бесследно исчезнувшего ночью вместе с шинком и хутором.
Потому что лежала на плоском камне Степанова папаха — черная, с атласным малиновым верхом, — как, бывало, лежали такие же папахи на казачьих гробах, во время похорон. Только сейчас понял Тарас, что все приснившееся ему на самом деле было правдой. И те мертвяки, что пришли за Степаном (как, бишь, называли они молодого казака? нет, не мог вспомнить этого имени Тарас), приходили на самом деле.
«Спаси меня, Царица Небесная… — подумал Тарас в страхе. — Господи, твоя воля…» Молодой казак был храбрым, очень храбрым и сильным до чрезвычайности, но тут почувствовал он, что ноги слабеют, подкашиваются, будто сила какая-то незримая властно ухватила его ледяными пальцами прямо за сердце и тянет вниз, под землю, в старую могилу.
Помутилось у парубка в голове, шатнулся он раз, другой. Вот-вот упадет казак прямо на камень!
Но тут вдруг другая сила, такая же незримая и столь же могучая, только теплая, не морозная, не ледяная, — толкнула его в грудь, заставив выпрямиться и сделать шаг назад. И показалось ему, будто Степанов голос шепнул: «Иди, побратиме, будь счастлив». И другой голос, точно так же странно прозвучавший в его голове, добавил: «Он не наш, пусть уходит. У него другой удел…» И ветер, ветер зашумел в ветвях деревьев, росших в отдалении. Зашумел — и стих.
В ту же минуту раздалось громкое ржание. И эхом ему отозвалось ржание другое. Живой и резкий звук словно спугнул невидимых призраков, развеял по ветру их призрачные голоса, заставил Тараса сделать шаг назад и отвернуться от могилы. Оба коня, его — гнедой, и Степанов серый, стояли перед ним, то и дело вздергивая головами. И видно было, что кони не спали мирно у коновязи (да и где та коновязь?), а носились по окрестностям, чем-то напуганные. Пена падала с них клочьями, бока бурно вздымались.
Вскочил Тарас в седло поскорее, взял в повод Черта и поскакал прочь от страшного места. Но только вскоре побратимов конь вырвался и, заржав гневно, помчался прочь.
Остановившись, увидел Тарас, что серый жеребец вернулся к могиле, на которой по-прежнему лежала Степанова папаха, и понял, что Черт ни за что не уйдет от этого места. И тогда спешился он, зарядил рущницю, положил ее поперек седла. Прошептал: «Прости, брат», — тщательно прицелился и выстрелил. Пуля его уложила Черта рядом с надгробьем.
…Могилы в том месте давно заросли бурьяном, надгробья раскололись и ушли в землю, а надписи стерлись. Но, говорят, и сейчас еще летними ночами слышно бывает негромкое ржанье. А иные видели на вершине холма, над речной излучиной, красивого серого коня, сквозь которого просвечивали звезды.