Человек, встретившийся яворицкому шульклеперу Йоске на Бондарной улице, привлек внимание Йоске по двум причинам: во-первых, уже тем, что шел по улице в столь ранний час, а во-вторых — своей невероятной худобой. Шульклепер — он же шамес синагоги-клойза «Ор-Довид» — только-только завершил свой утренний обход местечка. Такова была его обязанность: выйти на рассвете и особым образом постучать колотушкой в закрытые ставни всех домов, чтобы хозяева поспешили в синагогу на утреннюю молитву шахарис. И вот сейчас, когда все набожные евреи только еще одевались, а Йосль возвращался в чувством выполненного долга, наткнулся он на высокого худого незнакомца, медленно вышагивавшего по улице.

Худобу подчеркивал и наряд — длинная, почти до пят солдатская шинель серого сукна, со следами споротых погон и каких-то нашивок. Болезненное лицо, почти такое же серое, как шинель, глубоко запавшие глаза и потрепанная бескозырка с выцветшим красным околышком дополняли непривычный облик и вызвали у шульклепера смутное чувство тревоги.

Странным казалось лицо еще и потому, что обычно худоба подчеркивает и заостряет черты, делает их более характерными и узнаваемыми. У пришельца же, несмотря на чрезмерную худобу, темное лицо казалось стертым, лишенным индивидуальности.

Он, похоже, не заметил произведенного впечатления — или просто не обращал внимания на прохожих и смотрел вниз, под ноги, опираясь при ходьбе на большую суковатую палку. На левом плече его висел солдатский вещевой мешок, изрядно потрепанный и выгоревший. Мешок был почти пуст, но при этом казался чрезвычайно тяжелым — по тому, хотя бы, как судорожно подергивал незнакомец при ходьбе левым плечом.

Он остановился — то ли для того, чтобы перевести дух, то ли по какой-то другой причине. Неожиданно вскинул голову и посмотрел в небо с озабоченным видом, словно опасаясь дождя. Но серые низкие облака, тяжело нависшие над местечком, не грозили дождем. Лишь легкая водяная пыль по временам заполняла холодный воздух — и тотчас уносилась короткими порывами ветра. Что и говорить — весна в тот год выпала не самая дружная.

И тут шульклепер его узнал.

— Чтоб я пропал, — сказал Йосль и вытаращил глаза. — Фишке! Фишке Мазурский! — И шамес превратился в соляной столб, оторопело глядя на худого мужчину.

Меж тем Фишель Мазурский (а это был действительно он) мерным шагом прошел мимо балагулы, глядя сквозь него так, как глядел до того.

Хотя нет, что-то такое дрогнуло на стертом лице его, когда Йосль сделал два шага назад и уперся спиной в стену ближайшего дома. Но то, возможно, лишь показалось балагуле. И от того Йоске испугался еще больше. Отвернувшись от Фишеля, он быстро пошел прочь, что-то бормоча себе под нос и глядя в землю. И так споро он засеменил, что даже проскочил мимо синагоги. Правда, спохватившись, тут же вернулся. Мазурский уже дошел до угла улицы, а Йоске стоял у калитки, рассеянно покачивая свою дубинку, и на лице его застыло выражение сильнейшего удивления, сдобренного толикою страха.

Чтобы читателю были понятны это удивление и этот страх, нам придется на короткое время отправиться на десять с лишним лет назад — в 1876-й год христианской веры, от Сотворения же мира — 5636-й. Зимою того года молодой сапожник Фишель-Нухим Мазурский — Фишке, как называли его друзья, — женился на Стерне-Двойре, дочери мельника Михла Розенталя, единственной — как это часто бывает почему-то именно в богатых семьях. То есть, был у Стерны еще и брат, Йосль, но умер он, не дожив и до трех лет; были и сестры, Крейна и Лиска, которые и вовсе померли в младенчестве. Тут надо сказать, что Фишель, пусть и не богат был, считался в Яворицах завидным женихом. Хоть для парня это и не очень важно, но был Фишель Мазурский очень красив, просто редкостной красотой отличался, причем красотой вполне мужской, в которой и сила чувствуется, а не только правильность черт лица и выразительность больших глубоких глаз. Так что многие девушки, даже очень скромные, на него заглядывались. А когда Фишке вывозил башмаки на ярмарку, возле его лотка вечно толпились женщины — притом что женских-то башмачков как раз было у него немного, хотя и их он шил чудесно, не только сапоги мужчинам.

Но главное — считался он знатоком Писания. Когда на сватовстве, как принято было, один из яворицких мудрецов, шойхет Орел-Мойше Гринбойм испытал его на знание Торы, и «Шулхана Оруха», и Геморы, и Мидраша, Фишель так умно и глубоко отвечал на каверзные вопросы знатока Гринбойма, что гости восхищенно дивились. И Михл Розенталь, не чинясь, подписал обязательство дать за Стерной четыреста рублей приданого. А еще пообещал, если только зять все время посвятит учению, то четыре года будет содержать молодых на всем готовом. Ну, правда, Фишель не стал аврехом в полном смысле слова — учился лишь вечерами. Днем же шил на продажи сапоги да башмаки.

Свадьба праздновалась весело, шумно и широко, но вскоре оказалось, что Фишелю подоспела пора идти на царскую службу. Вроде бы и не должен был он идти — не положено было жребий тянуть ему, как женатому. Всё должно было свестись к штрафной плате — мол, не явился на призыв. За такое дело семья выплачивала двести рублей, получала зачетную квитанцию, тем все и заканчивалось. Но, видать, в недобрый час родился Фишке на свет Божий. Деньги, с помощью отца и тестя, заплатил, и квитанцию получил — а как пришла необходимость предъявить ее комиссии, так и оказалось, что потерял он квитанцию. И пока Розенталь-старший и Мазурский-старший переполошено искали, как бы тут помочь, забрили бедного молодожена и увезли. Осталась Стерна ждать, когда же муж из солдат вернется. Конечно, это не старые времена, не на двадцать пять лет, как отца меламеда Бердичевского забрили, но и не малый срок — шесть лет.

И вот, через каких-то полгода после этого, пришла весть, что отправился Фишке вместе со своим полком на турецкую войну. Уж как молодая Стерна плакала, уж как ее все жалели, — а только от судьбы не уйдешь. Осталась она ждать своего молодого мужа. Отец ее, мельник Розенталь, помог ей открыть небольшую скобяную лавку, от торговли в которой она и жила.

Но не дождалась Стерна Фишеля, пропал солдат… Как оно случилось, где — толком никто и не знал. Просто вдруг перестали приходить от него письма. А Стерна даже не знала толком, куда писать. Потом пришло письмо откуда-то из Санкт-Петербурга, на казенной бумаге, с печатью. Никто, кроме Стерны, письма не читал, но все яворицкие евреи знали, о чем говорилось в письме. А говорилось там о том, что, мол, местопребывание рядового П-ского пехотного полка Фишеля-Нухима Аврумова сына Мазурского, яворицкого мещанина, командованию неведомо. Что, мол, указанный Фишель был ранен где-то в Болгарии. Что, мол, дальнейшая судьба его неизвестна, но только в списках умерших от ран солдат он не числится. Что, мол, по выяснении обстоятельств исчезновения оного солдата семья непременно будет извещена. Но ежели станет семье известно, что солдат Фишель Аврумов Мазурский жив и здоров, обязана она, семья то есть, известить о том власти, потому как в этом случае рядовой Мазурский будет считаться по закону чистым дезертиром и подлежать военному суду.

На том всё и закончилось. То есть, вернее сказать, на том-то всё только и началось. Потому что осталась Стерна-Двойра не женой, не вдовой, а непонятно кем: агуной, «связанной». Или, как русские говорят, «соломенной вдовой». И вроде бы все сходились на том, что Фишке-таки умер в чужой земле, но ни документов, ни двух свидетелей его смерти нет.

Не сама Стерна, а отец Фишке Аврум Мазурский пришел к старому раввину Леви-Исроэлу и попросил того объявить сына его Фишеля погибшим на войне. Чтобы могла Стерна-Двойра, едва-едва пожившая семейною жизнью, снова выйти замуж за приличного человека, родить детей и успокоиться в женском своем счастье. Но рабби Леви-Исроэл, да будет благословенна его память, с этим не согласился.

— Мало ли мы знаем случаев, — сказал он, — когда и через двадцать лет солдаты, которых все считали погибшими, возвращались. И что вы скажете, реб Аврум, когда ваш сын объявится? И что скажет ваша жена, мать Фишеля, уважаемая Голда? И что скажет Стерна, чтоб она была здорова? И что скажет ее новый муж, если он у нее будет? Нет, реб Аврум, как хотите, а я этого сделать не могу. Напишу-ка я в Болгарию, напишу-ка в Турцию. Авось кто-нибудь из тамошних евреев что-то слышал. Даст Бог, узнаем правду. А пока — не взыщите, реб Аврум. И не обижайтесь, глупости вы говорите и о невозможном меня просите.

С тем и ушел реб Аврум Мазурский. А вскорости заболел. От огорчения, должно быть. Очень он переживал за исчезновение сына. И то сказать: иные ведь, прознав о сказанном в официальном письме, шептаться начали насчет того, что, мол, и правда ведь — в дезертиры подался Фишке, потому и жене своей никаких вестей не подает. Дошли эти слухи до рабби Леви-Исраэла, и он очень разгневался на земляков. Да так, что в очередную субботу в синагоге сурово отчитал их за неподобающие разговоры.

Вышел он на би ме, осмотрелся и сказал, горько покачав головою:

— Стыдно вам, евреи, должно быть за такие разговоры. Фишке всегда был человеком честным и добрым. Был он и присяге верен, и жену любил. Так что должны вы все немедленно и навсегда прикусить языки. Ибо от напрасной хулы черти рождаются, которые самих же хулителей и будут мучить на том свете. А вместо того обратитесь к Всевышнему, и давайте помолимся. Ибо от искренней молитвы рождаются ангелы, а эти ангелы нам и помогут узнать правду о несчастном Фишеле, сыне Аврума и Лейки-Тувы. И помогут ему, если только он жив, да будет благословен Господь, вернуться домой, в Яворицы, к любимой жене его Стерне-Двойре. А ежели и эти мои слова некоторым будут непонятны, то я могу пояснить их и по-другому! — и раввин сурово погрозил кулаком праздным сплетникам и болтунам, которых, что говорить, немало было среди яворицких евреев. А надо сказать, что кулаки у рабби Леви-Исроэла были, чтоб не сглазить, пудовые, ибо в молодости намахался он молотом в учениках у яворицкого кузнеца Боруха-Гирша. И потому сплетни о Фишке-дезертире на какое-то время смолкли.

Но миновал год, а там — еще год, а там еще и еще. Получил рабби письма и из Болгарии, и из Турции. Но тамошние евреи ничего сказать ему не смогли: не доходили до них вести о пропавшем в Болгарии еврее — солдате русской армии. Писал раввин и в полк Фишке Мазурского — может, кто из сослуживцев что-нибудь вспомнит? Однако никаких ответов от солдат не получил вовсе. И то сказать: ежели бы кто из солдат П-ского полка что-нибудь знал о Мазурском, так и начальство бы знало, а если бы знало начальство, то и в письме с гербом что-нибудь внятное говорилось бы. А так…

Словом, умер рабби Леви-Исроэл, благословенна будь его память, так и не дождавшись никаких известий о судьбе Фишке Мазурского. Стал раввином в Яворицах его ученик Хаим-Лейб, сын раввина Якова бен-Элиезера, выросший в доме рабби Леви-Исроэла. А вестей о судьбе Фишеля Мазурского всё не было и не было. Умер Авром Мазурский, так и не оправившийся после болезни, и умерла вслед за ним жена его Голда.

И вот в десятую только годовщину службы Фишке и в девятую — его исчезновения муж несчастной Стерны-Двойры прошел нетвердым шагом по яворицким улицам. Теперь читателю должно быть понятно, чем же это так удивлен был шамес и шульклепер Йоске Тишинский, когда узнал старого своего приятеля, красавца и силача Фишеля в худом донельзя человеке, прошедшем мимо него и вроде бы даже не узнавшем Йосля, а лишь скользнувшем равнодушным взглядом по его оторопелому лицу.

Йоске почему-то не окликнул Мазурского, только беззвучно открыл и закрыл рот. Сдвинув дубинкой картуз на затылок, он смотрел и смотрел в спину медленно бредущего Фишеля — до тех пор, пока тот не свернул за угол, на Кантарную. Только после этого, тяжело вздохнув, Тишинский вернулся к своим делам. Повесил дубинку на пояс, взял ключи и пошел к двери синагоги. Остановившись у двери, он покачал головой и сказал негромко:

— Ой, что-то будет, что-то будет…

А вот спроси его кто-нибудь — с чего бы он такое сказал? — и не ответил бы Йосль Тишинский, просто предчувствие какое-то томительно сжало его сердце, нехорошее предчувствие.

Фишель Мазурский, пошатнувший душевное состояние балагулы, все так же молча прошагал к дому, где жила Стерна-Двойра. То есть, к собственному своему дому, если можно считать таковым дом, в котором прожил едва ли полгода.

Поднявшись на высокое крыльцо, он поднял было руку, словно для того, чтобы снять выгоревшую мятую бескозырку. Но в последний момент передумал и неожиданно сильно и громко постучал в дверь.

Послышались быстрые шаги, затем женский голос настороженно спросил:

— Кто там?

— Стерна, — сказал Фишель глухо, — это я, открой дверь

Стерна вскрикнула и торопливо отперла дверь.

Не веря собственным глазам, уставилась она в лицо пришельца, потемневшее еще больше под этим взглядом.

— Ну? — сказал он и отчего-то закашлялся. — Что же ты? Не пустишь меня в дом?

И тогда Стерна вскрикнула и упала без чувств, прямо на руки своего мужа.

А вечером уже все в Яворицах знали, что вернулся-таки с войны Фишель Мазурский, которого все теперь называли Фишке-солдат. И вспоминали яворицкие евреи мудрые слова покойного раввина Леви-Исроэла, отказавшегося признать пропавшего солдата погибшим. И жалели, что сам-то раввин не дожил до сегодняшнего дня. И не дожили родители Фишке-солдата.

И радовались, что дождалась-таки мужа бедная Стерна-Двойра.

А уж как радовалась Стерна, о том и говорить нечего. Вечером накрыла она длинный стол во дворе. Все друзья, все просто знакомые, все те, кто иной раз только кивал Стерне при встрече, и даже те, кто не знал ее, а лишь слышал об этой щемящей душу истории, — словом, чтоб не соврать, все-все яворицкие евреи в тот вечер побывали во дворе у Мазурских и выпили по рюмке водки, и закусили приготовленными кушаньями. Первыми, конечно же, пришли раввин Хаим-Лейб с ребецен Перлой-Двосей, и вдова мудрого Леви-Исроэла — ребецен Хая-Малка, и резник Орел-Мойше Гринбойм с женою, а за ними — менакер Завел-Буним, вдовец, и на работе, и вне работы всегда сопровождавший Орела-Мойше. Ну а уж за ними потянулись все остальные — в том числе Йоске-шамес, первым узнавший вернувшегося Мазурского, и корчмарь Мойше-Сверчок, вдруг расщедрившийся и принесший с собою к столу вновь обретшей счастье четы полную корзину яств и целых две четверти водки, что при его скупости было просто чем-то из ряда вон выходящим.

И каждый раз новый гость подходил к Фишелю, неподвижно сидевшему во главе стола, и чокался с вернувшимся солдатом, и желал ему счастья и достатка в новой, уже мирной жизни. Фишель благодарно кивал (при этом лицо его оставалось безучастным, но потухший взгляд оживлялся). Стерна же улыбалась сквозь слезы и говорила слова благодарности — но не гостю, а Всевышнему, позволившему ей дождаться пропавшего на войне мужа. А еще показывала она всем со скромной гордостью прекрасную турецкую шаль, подаренную Фишелем, и столь же прекрасный позолоченный браслет.

Правда, потом уже, после того, как случилось все то, что случилось, многие из тогдашних гостей качали головами и говорили, что вот, мол, при первом взгляде на Фишке-солдата появлялось у них нехорошее предчувствие — ну как у балагулы Шмелке Койдановера. Но яворицкие евреи по всей округи славились тем, что крепки были задним умом, так что, не будь уже у евреев хелмских мудрецов, появились бы непременно байки про мудрецов яворицких.

Между тем поток гостей сначала превратился в узкий ручеек, а потом и вовсе иссяк. Последним ушел со двора рабби Хаим-Лейб, до того степенно сидевший рядом с Фишелем (ребецен Перла и ребецен Хая вернулись по домам своим куда раньше). Перед уходом он попрощался с Фишелем за руку и сказал:

— Реб Фишель, милосерден Господь! Так что мы ждем вас в синагоге в ближайшую субботу. А ежели вам нужна будет помощь, так вы не стесняйтесь, скажите, вам всякий рад будет помочь, и я тоже.

Ответное рукопожатие Фишке было слабым, а рука его холодна и мягка. «Бедняга совсем устал, — огорченно подумал реб Хаим. — Конечно, надо было Стерне дать ему отдохнуть, а уж праздник устраивать потом». Но, с другой стороны, продолжал он думать по дороге домой, трудно сдерживать радость от этакого события.

— Ничего-ничего, — пробормотал реб Хаим, поворачивая к своему дому, — еще отдохнет наш Фишке, оправится, а как же! Дай им Всевышний всего наилучшего… — С этими словами он взошел на высокое крыльцо своего дома и уже собрался постучать, но что отвлекло его внимание. Он даже не сразу понял, что именно. Словно тень какая-то большая метнулась от двери. И это при том, что никого на крыльце не было — ни человека, ни кошки, к примеру, или бродячей собаки. Но тень странная, смутившая раввина, была, не привиделась — потому что дохнуло на рабби Хаима-Лейба сильнейшим холодом. Словно кто-то вдруг на короткое время распахнул невидимое окошко в зимний день. И короткий порыв этот так обдал раввина, что вроде бы до самого сердца достал и сжал его, это сердце, ледяными пальцами.

Реб Хаим даже отшатнулся и от того движения чуть не упал с крыльца. Однако неприятный холод мгновенно растворился в ночном воздухе, мартовском, прохладном, но все-таки не таком холодном. Раввин перевел дух, покачал головой и громко постучал в дверь.

А в это время, проводив всех гостей и прибрав со стола, Стерна-Двойра наконец-то облегченно вздохнула и обратилась к мужу. Она вдруг почувствовала, что не знает, как и о чем с ним заговорить. Все те десять лет, что жила она в одиночестве, мысленно обращалась она к пропавшему мужу, делилась с ним всеми новостями и задавала вопросы. И сама отвечала за Фишеля, и сама рассказывала военные новости — как она себе их представляла. И сегодня, вот сейчас, Стерна-Двойра вдруг поняла, что не сможет его ни о чем спросить. Ощутила она странную опустошенность — словно ожидание, наполнявшее ее душу все эти годы, ушло — и оставило лишь пустоту.

Стерна-Двойра села рядом с мужем и взяла его за руку. Он взглянул на нее. В глазах его Стерна увидела вдруг живую и безмолвную боль, так что она сжала руку Фишеля, холодную и безжизненную, изо всех сил и тут же отпустила, словно испугавшись. Он же заговорил монотонным голосом, и голос его был каким-то чужим, но она слушала внимательно, все сильнее проникаясь жалостью к рано состарившемуся человеку, бывшему ее мужем. Кроме безмолвной боли, были в его глазах какая-то странная безнадежность и обреченность, от чего Стерне стало жаль своего счастливо вернувшегося мужа.

Фишель же рассказал ей, как в Болгарии оказался он под городом Стара-Загора. И во время турецкой атаки был тяжело ранен. И раны его долго не заживали. А тут пришел приказ войскам наступать на Софию, Фишель же все никак не мог оправиться. И решили командиры его и еще нескольких воинов, солдат и офицеров особенно тяжело раненных, оставить на попечение местных жителей.

Но в один недобрый день на селение в десяти верстах от Стара-Загоры налетели башибузуки. И раненых, и тех, кто их у себя принял, порубили беспощадно. Мазурский спасся чудом — приняли его за умершего, а потом подобрали какие-то местные евреи, распознав в нем единоверца. Они-то его и выходили. Но еще до того, как пришел он в себя, переправили его спасители к своим родственникам в Турцию. Вот оттого-то и потерялся след Фишеля.

— А о том, как я жил в Турции и как оттуда добрался, потом расскажу, — закончил он и встал со своего места. — Я лягу в сенях, — добавил он. — Так будет лучше. В сенях, на сундуке. А ты иди, поспи у себя в спальне. Ничего, утром поговорим. Расскажешь мне о своей жизни. Сейчас я очень устал, прости.

Стерна-Двойра покорно кивнула головой. После долгого рассказа мужа она чувствовала себя такой вымотанной, будто сама прошла тот невообразимо тяжкий десятилетний путь, который всё еще виделся ей укутанным густым и мрачным туманом. Она постелила мужу на массивном сундуке, стоявшем в сенях еще со времен их женитьбы. Подождала немного. Фишель неподвижно стоял, запахнувшись в свою длинную шинель и глядя поверх головы Стерны-Двойры. Тогда она поняла, что при ней муж не станет даже раздеваться. Стерна поспешно вышла, прикрыв за собой дверь. Лежа в широкой кровати — одна, как все эти годы, — она напряженно вслушивалась в сухой кашель Фишеля. До тех пор, пока не закрылись отяжелевшими веками ее глаза и не сковал ее сон без сновидений.

Утром Стерна-Двойра пошла в лавку. Фишке еще спал — или, во всяком случае, лежал на сундуке, укрывшись одеялом с головой. Она не стала будить мужа и тихонько притворила за собой дверь.

Весь день в лавке толпились покупатели — не потому, что вдруг всем понадобились гвозди и щеколды. Просто всем очень хотелось узнать подробности о похождениях и злоключениях Фишеля Мазурского.

Но Стерна не вступала ни с кем в особенные разговоры; на осторожные вопросы отвечала односложно, так что разочарованные посетители скобяной лавки остались без новостей.

После возвращения Фишеля прошла одна неделя, потом другая. Однако внимание к бывшему солдату не только не ослабло, но даже усилилось. Причиной было то, что ни разу за это время Фишель не вышел из дома. Его ждали в первую субботу в синагоге, и во вторую субботу в синагоге. Он не пришел. Вместо него пришла Стерна-Двойра. Теперь она, правда, одевалась празднично, но соседки по женской галерее подметили, что глаза у Стерны-Двойры грустные, а пальцы рук нервно подрагивают.

В третью субботу по приезде Фишеля его жена немного задержалась в синагоге после молитвы. Дождавшись, пока все женщины разошлись, она осторожно подошла к ребецен Хае-Малке, и сказала:

— Ребецен Хая, мне нужен ваш совет.

Вдова рабби Леви-Исроэла обожала давать советы молодым женщинам. Она тут же взяла Стерну-Двойру под руку, и обе женщины неторопливо двинулись из синагогального двора вдоль по Бондарной улице по направлению к двухэтажному дому раввина. Вернее сказать, неторопливою была ребецен, усвоившая за долгую свою жизнь правило — никогда и никуда не торопиться, ибо то, что должно произойти, всегда происходит вовремя. Что же до Стерны, то молодая женщина с трудом сдерживалась, чтобы не пуститься бегом.

Дома ребецен поставила самовар, подала на стол печенье и приготовилась слушать. Стерна не притронулась к чаю и печенью. Едва дождавшись, когда ребецен Хая-Малка сядет напротив, она заговорила. Говорила она о таких удивительных и даже пугающих вещах, что ребецен тоже немедленно забыла о чае и слушала Стерну, только что не открыв изумленно рот. А Стерна-Двойра говорила и говорила. Сначала она пересказала ребецен историю злоключений Фишеля, затем поведала о его странном поведении в первый вечер. Но всё это не удивляло ребецен. Удивительное началось чуть позже.

— Хая-Малка, я думала: ну, первые дни, он после ранений, болезней, он устал. Но вот уже две недели он спит в сенях на сундуке и ко мне не притрагивается! Каждую ночь я стелю нашу семейную кровать. И каждый вечер он мне вдруг говорит: «Сегодня я лягу в сенях». И я ложусь в спальне, а он — на сундуке. Я слышу, как он кашляет. Мне кажется, он и не спит вовсе, а днем сидит словно сонный. Подумайте только, ребецен, он даже шинель свою, будь она неладна, не снимает при мне. Ждет, пока я выйду. А утром, опять же, при мне не одевается. Велит мне ждать в комнате. И только когда он оденется, зовет меня. И мы завтракаем. Но он почти ничего не ест, я даже не понимаю, что поддерживает в нем жизнь.

— Может быть, у него какие-то страшные раны, и он не хочет, чтобы ты их увидела? — неуверенно предположила Хая-Малка.

— Сначала я тоже так подумала. Но сейчас я думаю иначе.

И рассказала Стерна Хае-Малке, что прошлой ночью ей отчего-то не спалось. («Не поверите, ребецен, но все эти вечера я как уходила спать, так засыпала мгновенно, а тут почему-то нет».) И услышала она, что вроде как ходит Фишель в сенях и что-то бормочет. Напрягши слух, она разобрала, что муж ее говорит: «Оставь меня в покое… Не могу больше… Умереть было бы лучше…» Она подумала, что, возможно, кто-то пришел. Осторожно приоткрыв дверь, Стерна увидела, что Фишель, все в той же шинели, словно и не ложился вовсе (а времени было уже заполночь), медленно и мерно кружит по комнате, закрыв глаза и протянув вперед руки. При этом он ухитрялся не натыкаться ни на что, а старательно обходил и табуретки, и ящики, и сундук, стоявшие в небольших сенях и загромождавшие почти всё пространство. Что до его лица, то показалось оно обомлевшей от страха Стерне-Двойре искаженным таким сильным мучением, что, наверное, преодолела бы она свой страх и бросилась бы к мужу, если бы лицо Фишеля не разгладилось вдруг и сам он не перестал бы кружиться и не замер бы посреди сеней. Тут на лице его появилась вдруг странная похотливая улыбка (притом что глаза по-прежнему были закрыты), он громко воскликнул: «Да! Иду! К тебе иду! Спешу!» — и вдруг сорвался с места, будто кто-то с силой толкнул его в спину. Быстро распахнул Фишель дверь и побежал прочь из дома по ночной улице.

Когда Стерна опомнилась и тоже выбежала из дома, Фишке-солдата и след простыл. А сама Стерна вдруг почувствовала сильную слабость, ноги ее подкосились, глаза стали сами собой закрываться, веки налились сладкой тяжестью. Спотыкаясь на каждом шагу, с трудом вернулась она в спальню, повалилась на кровать и тотчас уснула, да так крепко, что проспала до самого утра и даже едва не опоздала с открытием лавки. Утром же Фишке, как обычно, спал на сундуке в сенях, укрывшись своей шинелью, а поверх нее еще и тулупом, И Стерна не стала его будить, ушла в лавку. Весь день она возвращалась мыслями к виденному ею, но так и не смогла сказать самой себе: было ли все это наяву или же приснилось ей. И потому решила она на следующую ночь вновь проследить за мужем.

Далось ей это с трудом: едва Фишель пожелал ей спокойной ночи, как почувствовала она, что глаза слипаются, и с трудом добрела до кровати. Но вновь, видимо, от сильного желания узнать правду, даже сквозь сон услышала она прежние звуки из сеней и заставила себя подняться. Плеснула в лицо холодной воды из нарочно приготовленной миски. Далее же все пошло как в ночь предыдущую. Стерна осторожно приоткрыла дверь и стала наблюдать, с прежним страхом, как муж ее, с закрытыми глазами и вытянутыми вперед руками, кружит по тесным сеням, не натыкаясь ни на один предмет, как лицо его искажает мучительная гримаса, словно он борется с самим собой, не желая исполнять этот жуткий ночной танец, как он бормочет под нос сквозь сжатые зубы: «Не хочу я… Оставь меня… Лучше смерть…» Заставив себя не шевелиться и смотреть, Стерна стояла, вцепившись в дверь, до тех пор, пока Фишель не остановился и на лице его страдальческая гримаса не сменилась выражением постыдного наслаждения. После этого, когда Фишель Мазурский вышел из дома, Стерна тоже вышла и пошла по ночной улице следом за ним, в наброшенном поверх платья зимнем тулупе, стараясь ступать так, чтобы шаги ее в просторных сапогах не были слышны никому. Хоть и с трудом, но ей удавалось это. Во всяком случае, шедший всего лишь в двадцати шагах впереди Фишель не слышал ее и ни разу не обернулся. На всякий случай Стерна держалась поближе к домам, чтобы тень от них скрывала ее фигуру.

К ее счастью, ночь выпала темная, безлунная, так что улицу освещал лишь свет из редких освещенных окон да от тусклых фонарей на перекрестках.

Возможно, Фишель не слышал шагов жены не только благодаря ее осторожности, но еще и потому, что сам говорил, не переставая. Слов его Стерна не разбирала, однако слышала монотонное бормотание, сливавшееся в негромкий гул. Звук этот негромкий вскоре стал привычным и даже перестал ее пугать. Вдруг Фишель остановился, а Стерна-Двойра тотчас прижалась к стене углового дома. По счастью, все огни в нем были погашены, так что Стерну не было видно в густой тени. Она даже дыхание задержала, чтобы, не дай Бог, не доносилось до мужа ни звука.

Фишель медленно повернулся. На лице его, почти невидимом в безлунной темноте, страшным призрачным светом светились глаза. И глаза эти вершок за вершком ощупывали пространство, так что понятно было — ничто не скроется от этих страшных глаз.

И тогда Стерна-Двойра выступила из тени. Глаза Фишке-солдата тут же потухли.

— Стерна? — спросил он особенно глухим, каким-то утробным голосом. — А что это? Зачем ты здесь? Следишь за мною? Ступай домой, Стерна. И никогда — слышишь? — никогда не смей за мною следить. Будешь следить — погибнешь, Стерна. — И добавил с нескрываемой тоской, так внезапно прозвучавшей в его голосе: — Не смогу я тебя спасти от ее гнева… ступай себе, Стерна, ступай. И ложись, не жди меня.

Стерна прижала руки к груди, словно пытаясь заглушить стук сердца. Но Фишель больше не сказал ни слова. И не сделал ничего. Повернулся и зашагал — так же быстро, как до того. Стерна хотела было вновь последовать за ним, но, вспомнив горящий его взгляд, не решилась. Да она и не смогла бы сделать в ту сторону больше ни шагу. И не только от страха. Просто чувствовала Стерна, будто нечто, какая-то неведомая сила не пускает ее, не позволяет ей идти в ту сторону, куда направился муж.

Так и не сумев разгадать тайну его ночных прогулок, вернулась Стерна домой. И вновь, едва присела она на кровать, как тут же глаза ее закрылись, упала она на подушку да и уснула крепким сном без сновидений — до самого утра. А утром поначалу опять не могла понять: приснилось ли ей хождение по ночному местечку или же все было на самом деле? У Фишеля, который вел себя как ни в чем не бывало, она спросить не решилась. Но полушубок ее поутру оказался покрыт изморосью, а сапоги заляпаны желтой глинистой грязью — точь-в-точь такой, какая была на углу Кантарной.

Вот потому-то с трудом дождалась она субботы — и рассказала все ребецен Хае-Малке.

— Что вы на это скажете, Хая-Малка? — спросила Стерна, испуганно глядя на вдову Леви-Исроэла.

— Ну а сама ты что думаешь? — в свою очередь осторожно спросила Хая-Малка.

На это Стерна-Двойра сказала, что, по ее мнению, «она», которую упоминал Фишель и к которой, по всей вероятности, шел он прошлой ночью, и позапрошлой, а, возможно, и прежними ночами, — это какая-нибудь шикса, которой Фишель обзавелся по возвращении.

— Может, он и правда дезертир? Сбежал из армии и теперь боится попасть в тюрьму, а эта шикса откуда-то узнала о происшедшем? — неуверенно сказала Стерна. — Может, у нее дурная болезнь, которую Фишеле подцепил тоже и потому не хочет ложиться со мною в постель?

Но Хая-Малка лишь пожала плечами и сказала, что она посоветуется с раввином Хаимом-Лейбом, который был лучшим учеником ее покойного мужа, — он непременно что-нибудь придумает.

— А пока, — сказала Хая-Малка, — ты, милая Стерна, ступай себе домой и делай вид, что ничего не произошло. Будь к нему приветлива и внимательна — мы же не знаем, каково ему пришлось за эти десять лет на чужбине. Но ясно, что пришлось ему несладко.

Стерна ушла, ничего не узнав, но немного приободрившись оттого, что, кроме нее, еще кто-то узнал о загадочном поведении Фишеля Мазурского.

Хая-Малка же, выполнив свое обещание, поговорила с раввином. Однако рабби Хаим-Лейб сказал, что, возможно, Стерне все это вообще померещилось. После стольких лет ожидания разум несчастной мог слегка помутиться. То есть, не то чтобы она сошла с ума, но какие-то видения вполне могли быть порождены ее расстроенным воображением. Посоветовал он ребецен Хае-Малке, чтобы та поговорила со Стерной, может быть, посоветовала ей какие-то отвары. А уж он сам поговорит с Фишке-солдатом и постарается узнать, что же на самом деле происходит в его доме. Пообещать-то реб Хаим пообещал, но за делами разными про обещание свое и забыл.

И вот однажды, еще недели через две после того разговора Стерны-Двойры с Хаей-Малкой, рабби Хаим-Лейб перед сном сел за свой любимый стол у окна, положив перед собою книгу рабби Ганцфрида. На улице было вполне светло от лунного света, так что реб Хаим мог бы, наверное, и не зажигать свечу. Перед чтением он выкурил трубку, набитую душистым табаком, который выращивал в своем палисаднике, и аромат еще не выветрился.

Окно было раскрыто, ибо на днях наконец-то потеплело. Легкий ветер доносил слабые звуки, обычные для ночного местечка. Раввин чувствовал себя умиротворенно и покойно.

Почитать ему не довелось. Едва одолев две страницы убористого текста, он почувствовал, что глаза его начали слипаться, а рот распахнулся в сладком зевке. То ли от непроизвольного движения рукой, то ли по какой другой причине, только пламя свечи затрепетало и погасло.

Как уже было сказано, полная луна давала вполне достаточно света, но свет этот ничего общего не имел с теплым светом свечи, так что белизна книжной страницы обрела мертвенный призрачный оттенок. Видимо, поэтому реб Хаим ощутил неприятный холодок, пробежавший меж лопаток. Он зябко передернул плечами и с неприятным предчувствием глянул в окно.

Бондарная улица была пуста, но в самом конце ее раввин заметил некую фигуру, медленно двигавшуюся по деревянному тротуару. Временами ее укрывала тень от деревьев.

Против воли реб Хаим-Лейб приблизил лицо к окну, едва не уткнувшись носом в стекло, от которого явственно тянуло ночным холодом.

Путник меж тем поравнялся с домом раввина. Не замедляя шагов, он повернул голову, и реб Хаим узнал отставного солдата. Ничего необычного ни в лице, ни в походке Фишеля раввин не заметил. Тем не менее было нечто, его насторожившее, хотя выразить это нечто словами раввин не смог бы. Он тут же с раскаянием вспомнил забытый им рассказ Хаи-Малки о странных ночных прогулках Фишке-солдата и о том, как Стерна-Двойра пыталась проследить, куда каждую ночь ходит ее муж.

«А не окликнуть ли его? — подумал реб Хаим. — Не подозвать ли его и не спросить ли — что это вы, реб Фишель, здесь делаете и почему скрываетесь от своей жены?» Он с неохотой закрыл книгу Ганцфрида и поднялся из кресла.

Между тем, скользнув равнодушным взглядом по стеклу и даже, как показалось Хаиму-Лейбу, разглядев хозяина за стеклом, Фишке-солдат отвернулся и двинулся дальше по улице. После секундного замешательства раввин поспешно натянул сюртук и выскочил из дома, даже не озаботившись предупредить задремавшую Рейзел-Перлу.

Он пошел следом за Фишелем, как ранее шла за мужем Стерна. Правда, в отличие от Стерны, раввин ничуть не опасался, что бывший солдат его увидит, и потому не скрывался и не старался шагать беззвучно. И удивительное дело — Фишке шел медленно, с трудом передвигая ноги, а рабби Хаим-Лейб, напротив, быстро, так что даже немного запыхался, но вот расстояние между ними не сокращалось, оставалось прежним, примерно в сотню шагов.

Так прошли они друг за другом по Бондарной, повернули на Кантарную и точно так же миновали и Кантарную. И здесь на углу, точно как в рассказе Стерны, Фишель остановился. Тотчас какая-то странная сила остановила раввина, не дав ему двигаться с места до тех пор, пока Фишель, оглядевшись, не пошел дальше. А дальше прошли они по улице Николаевской, но не до конца, а до лавки стекольщика Меира Гринблатта. С Николаевской Фишель (и реб Хаим за ним следом) свернул в Сотников переулок, соединявший Николаевскую с Екатерининской. А уж по Екатерининской дошли они до окраины, за которой располагалось старое кладбище. Но не то, на котором яворицкие евреи хоронили земляков, родственников своих и близких, прибранных Господом, а другое, заброшенное, где уже давно никто никого не хоронил.

Реб Хаим не то чтобы испугался, но почувствовал себя неуютно. Тем не менее, когда Фишель решительно двинулся в сторону кладбища, раввин не менее решительно пошел за ним, повторяя вполголоса строки 91-го Псалома, который, как известно, защищает от нечистой силы: «Он спасет тебя от капкана, от мора губительного, Он укроет тебя крылом, под сенью крыл… Не будешь бояться ни угрозы в ночи, ни стрелы, летящей днем… Ни мора, крадущегося во мраке, ни болезни, свирепствующей в полдень…»

Фишель остановился у развалин на краю кладбища, которые остались от старого «бес-тохора», где обмывали тела покойных перед погребением. В ту же минуту раздался удар грома, но шедший словно бы не сверху, с неба, а совсем даже напротив — откуда-то из-под земли. Следом — еще удар. И земля содрогнулась, а реб Хаим едва устоял на ногах, но при том вновь и вновь читал он спасительный Псалом.

На мгновение ослепила его вспышка, подобная молнии — и опять-таки, не сверху ударившей, а словно бы выскочившей из-под земли. А когда зрение к нему вернулось, Фишеля у развалин уже не было. Раввин растерянно огляделся по сторонам и вдруг заметил слабый свет, идущий из-под косо лежавшего, надвое расколотого надгробья. Осторожно двинулся он на этот свет, а подойдя, склонился над ним.

Из полустертой надписи на камне можно было узнать, что здесь, в году от Сотворения мира 5435-м, был похоронен некий Меир-Зисл, сын Сорки, дочери Ошера… Далее надпись становилась неразборчивой.

Снизу, как раз оттуда, где надгробье раскололось, исходил свет — неяркий, словно от нескольких не очень больших свечей. Именно так оно и было: когда рабби склонился, то к удивлению своему увидел, что под землей находится достаточно обширное помещение. Оно походило на зал какого-то старого дворца. В центре стоял большой стол, на котором, помимо двух подсвечников — источников света, — находилось несколько блюд с кушаньями и бутылок причудливой формы. Вокруг стола стояли несколько стульев, два из которых были заняты. На одном сидел Фишель Мазурский с бокалом в руке. А напротив него сидела молодая женщина невероятной красоты, с длинными распущенными волосами, черными и блестящими. На руках она держала прелестного младенца в кружевном белье, а младенец беззвучно смеялся и тянулся к Фишелю.

— Боже мой… — прошептал раввин, когда немного оправился от удивления. — Настоящий семейный ужин… Ай да Фишке-солдат, экую красавицу отхватил… — Но тут же раввин опомнился. Неприятный холодок заполз ему за ворот. Что же это за красавица могла устроиться в подземелье на заброшенном кладбище, да еще и с детьми? Ох, непростая это красавица, и ребенок у нее непрост, совсем непрост…

— «Ни мора, крадущегося во мраке, ни болезни, свирепствующей в полдень…» — повторил он вполголоса строки Псалма и огляделся по сторонам. Мрачно выглядела эта местность. Показалось раввину, что из-за разбитых надгробий с недоброй насмешкой глядят на него чьи-то глаза. Услыхал он шорох, словно порыв ветра прошелестел высокой травой, покрывавшей этот пустырь.

Лунный свет померк. Подняв голову, раввин увидел, что месяц укрылся в наползшую тучу. И столь же неслышно наполз на душу раввина страх.

Через мгновение туча ушла, месяц вновь выглянул, но обстановка как-то неуловимо изменилась, обрела характер сказочный, однако сказка та была недоброй. Реб Хаим вновь заглянул вниз, в подземный зал. За эти несколько минут ребенок на руках красавицы уснул. Мать отнесла его в угол, в колыбельку, и вернулась к Фишке-солдату. Она вскинула руки вверх, и платье соскользнуло с нее, оставив совершенно обнаженной. Женщина прижалась к Фишелю. Реб Хаим ахнул, отшатнулся и побежал прочь от кладбища. Щеки его горели, сердце колотилось как после долгого бега. Он уже знал, что за семья поселилась на кладбище. И худо было ему от этого знания.

На следующий день с утра пораньше раввин послал шамеса Йосля к Мазурским и попросил Фишеля как можно скорее прийти в синагогу. Йосль вернулся один, сказав, что Фишель не придет. У него много дел, поэтому он просит прощения у многоуважаемого раввина, но прийти в синагогу ни сейчас, ни позже никак не сможет. Чужие слова Йосль передал с большим старанием и плохо скрытой важностью.

— Что же, — сказал рабби Хаим-Лейб, — видно, придется мне самому пойти к столь занятому человеку. Ну-ка, Йосль, подай мне капоту. И не забудь запереть синагогу, пока меня не будет. А меламеду Боруху Бердичевскому передай мою просьбу: пусть позанимается нынче с мальчиками на час больше.

Отдав распоряжения, раввин неторопливо пошел по направлению к дому Мазурских. Нельзя сказать, что ночное приключение никак не повлияло на его душевное спокойствие. Впрочем, нельзя также сказать, что это спокойствие было утрачено безвозвратно.

Фишель встретил раввина настороженно, но и приветливо. Он пригласил его войти, предложил чаю, от которого раввин отказался.

— Скажите, Фишель, чем вы так заняты, что не можете прийти в синагогу? Хотя бы в субботу? Хотя бы один раз?

— О, у меня много дел, рабби! — ответил Фишель с усмешкой. — Очень много дел. Я ведь десять лет отсутствовал, вы, наверное, слышали. И многое оказалось запущенным. Приходится исправлять!

Странно было раввину слушать этого человека. Он говорил насмешливо, но голос звучал глухо, словно издалека. Или так, будто губы Фишке-солдата закрывала плотная ткань. А еще безразличное лицо и запавшие глаза Мазурского словно жили отдельно от говорившихся им слов.

Вернее, не жили. Жили только потрескавшиеся бесцветные губы. И еще — язык, который Фишке-солдат то и дело чуть высовывал, словно облизываясь после каждой фразы, им сказанной. И вновь потянуло от него запахом сырой шерсти и сырой земли. «Кладбищенский запах», — подумал вдруг реб Хаим-Лейб неожиданно для самого себя и чуть отклонился в сторону.

Фишель заметил его непроизвольное движение и нахмурился. Но тотчас усмехнулся и прищурил правый глаз.

— Да-да… — пробормотал раввин. — Вы правы, реб Фишель, безусловно, вы правы. У вас очень много дел. И по утрам, и особенно по вечерам. Или даже по ночам, верно, реб Фишель? По ночам ведь у вас особенно много дел, правда?

— Да уж конечно, — с коротким смешком сказал Фишке-солдат. — Уж конечно, рабби, вы-то знаете, верно? Это же вы следили за мною нынче ночью. И что же? Понравилось ли вам то, что вы увидели?

Раввин наклонился к плечу Фишеля. От солдата тянуло сырой землей.

— Нет, — сказал Хаим-Лейб негромко. — Нет, реб Фишель, мне это совсем не понравилось. То, что я увидел, напомнило мне некоторые переживания моего детства и юности. Не знаю, слыхали вы когда-нибудь или нет о моих родителях. Наверное, нет. Так вот, вспомнил я их. И еще кое-кого…

Фишель молчал. Лицо его помрачнело.

— Летающая В Темных Покоях, — еле слышно сказал реб Хаим. — Это ведь она. Правда, Фишель? Ведь правда? Это дьяволица Лилит, страшная и обольстительная. Как оказался ты в ее сетях? Как она могла от тебя забеременеть?

И снова Фишке-солдат промолчал. А темное лицо его еще больше помрачнело, о таком говорят: «мрачнее тучи», — хотя что там туча? Туча, она легкая, беззвучно наползла на небо, пролилась дождем, а после уплыла так же беззвучно, миг — и снова солнце. А лицо у Фишеля словно навсегда стало тяжелым, каменным, серым и холодным. И не было в том лице жизни.

Раввин с состраданием посмотрел на странного худого человека, пахнувшего кладбищенской землей, серолицего и безмолвного.

— Ах, — Хаим-Лейб покачал головой и горько вздохнул, — ах, реб Фишель, что же это вы делаете? Как же так получилось? Ведь жена ваша, Стерна-Двойра, все это понимает. Она же видела, как уходили вы ночью однажды, и в другой раз тоже. И горько ей, оттого что вы десять лет не видели ее, но даже не прикасаетесь, спите в сенях, а она живет, будто вас всё еще нет.

— Она верит, что все это ей приснилось, — возразил Фишке-солдат безучастно, глядя в пол и мерно раскачиваясь. — Так и будет. Так и было. Мне обещали, что она ничего не увидит и ничего не запомнит. Но дважды она почему-то не поддалась…

— Чему не поддалась? Заклятьям, наложенным твоей дьявольской возлюбленной? — сурово переспросил раввин.

— Да, заклятьям, наложенным для ее же пользы. Я не хотел, чтобы она знала, — прежним тоном ответил Фишель. — Я не могу быть с нею. Силы мои отданы другой. Но мне жаль Стерну, а потому она ничего не должна знать. И не будет знать. Ей будет хорошо и покойно.

— А тебе? Не должен человек поддаваться такому, не должен человек стремиться к нечисти… — твердо сказал реб Хаим. — Эй, реб Фишель, эй, Фишке-солдат, слышишь ли ты мои слова? Слышишь, что я говорю? Не должен пренебрегать женою человек ради темных порождений. Ради Летающей В Темных Покоях. Не должен, слышишь ли меня, Фишель?

Но Фишке-солдат все раскачивался, будто на молитве, и что-то бормотал. А лицо его дергалось от судорог, становилось то очень грустным и добрым, то, напротив, злым, хитрым и похотливым.

— Ах, Фишеле, Фишеле, — вздохнул раввин, — неужели нет в тебе нужной силы и твердости? Не может того быть, человек способен уберечься от нечисти, способен!

И тут Фишке-солдат не то всхлипнул, не то коротко рассмеялся и наконец перестал раскачиваться. Повернул он лицо свое к раввину, ожидавшему его ответа, и вдруг злобно скривился.

— Че-ло-век?! — переспросил Фишель, насмешливо растягивая слова. — Значит, че-ло-век, рабби Хаим-Лейб? Вот оно как, вот вы о чем… И ничего-то вы не поняли, раввин, ничего не уяснили. Как же глупо всё это… — Он вдруг пересел так, чтобы оказаться лицом к раввину. — Человек, значит…

Фишель поставил правую ногу на табурет и принялся стаскивать с нее сапог с такой яростью, что едва не оторвал подошву. Отбросив в сторону сапог, он взглянул на раввина с каким-то странным злорадством. Рабби недоуменно уставился на обмотанную бежевой портянкой ступню, стоявшую на табурете.

— Значит, по-вашему, я человек? — Фишке-солдат снова рассмеялся. — Ох-хо-хо, реб Хаим, а глаза у вас не очень… Ну ладно, извольте…

Фишель резко рванул портянку, обнажая ногу. Раввин отшатнулся. Он ожидал увидеть какую-то страшную рану, обрубок, может быть, культю. Но то, что оказалось на самом деле, повергло его в ужас.

Нога бывшего солдата вообще никак не походила на ногу обычного человека, даже покалеченную или израненную.

От щиколотки вниз она была покрыта крупной, тускло отливающей чешуей синеватого оттенка. Сама же ступня выглядела гигантской птичьей лапой, три передних пальца которой заканчивались устрашающего размера кривыми когтями.

— Вот, — с каким-то странным злорадством сказал Фишель. — Вот такой я человек, рабби. Что вы на это скажете? Что вы мне теперь посоветуете? Или показать вам и вторую ногу, чтобы вы смогли принять решение?

Рабби Хаим-Лейб осторожно отступил на несколько шагов, нащупал за спиной табурет и сел. Говорить он не мог.

Выражение торжествующего злорадства недолго держалось на лице Мазурского. Бывший солдат тяжело вздохнул, провел рукой по лбу, коснулся двумя пальцами виска, болезненно поморщился.

— Ничего вы не скажете, рабби, — молвил он. — Потому что нечего тут говорить. Но знать правду вам следует. И потому — знаете, что? А расскажу-ка я вам, что со мною случилось десять лет назад на самом деле. Кто знает, вдруг вы сумеете дать мне какой-нибудь совет? Всяко бывает, даже в жизни таких, как я, верно? Что же, слушайте, реб Хаим, слушайте, раввин, страшную историю пропавшего солдата. Только не перебивайте — даже если вдруг покажется вам, что я говорю неправду.

И рассказал Фишке-солдат раввину Хаиму-Лейбу, что жене своей Стерне-Двойре он поведал о своих злоключениях правду — но не всю правду. Да, он и в самом деле был тяжело ранен под Старой-Загорой. И его правда оставили на попечение еврейского семейства. И семейство то действительно вроде бы переправило его своим родственникам — из-за слухов о появившихся в окрестностях башибузуках.

Но более Фишель не рассказывал ничего. А самое-то главное случилось дальше.

— И что же? — спросил раввин замолчавшего Фишке-солдата. — Что такое случилось дальше, о чем вы не рассказывали Стерне?

— Не только Стерне, — поправил Фишель. — Никому не рассказывал.

— Никому не рассказывали, — повторил раввин. — Чего вы никому не рассказывали?

— Никому я не рассказывал, кем были те гостеприимные хозяева, которые предоставили кров раненому солдату-еврею.

— И кем же?

Фишель сгорбился, обхватил голову руками.

— Рабби, — сказал он глухим голосом, — это и правда была еврейская семья. Но очень особенная семья, рабби. Вы не перебивайте, вы слушайте дальше.

Реб Хаим кивнул. И то сказать — после преобразившихся ног бывшего солдата он уже и не удивлялся ничему. Но тем не менее, стоило ему случайно взглянуть в окно, за которым шла обычная суетливая жизнь еврейской улицы, ехали телеги, покрикивали возчики-балагулы, переругивались лавочники, а мамаши звали своих голосистых детишек, — как виденное ночью представлялось ему сном, нелепым наваждением. А едва он отворачивался от окна, как взгляд его упирался в странную фигуру сидевшего на табурете Фишке-солдата, больше похожего на уродливую птицу. И тогда всё, что рассказывал Мазурский, представлялось ему пугающей правдой.

— Я узнал не сразу, — сказал Фишке-солдат. — Не сразу узнал о том, что дом этот необычен и необычны его хозяева. Нет, рабби, не сразу, я ведь еще чуть ли не неделю лежал, будто покойник.

И поведал он раввину, внимательно его слушавшему, о том, как в первый раз пришел в себя — после долгих дней забытья, во время которого его и переправили. Тогда обнаружил он себя лежащим в чистой постели, в темной комнате. И темнота была непонятной: то ли ночь наступила, то ли просто ставни на окнах закрыты, а всего света — тоненькая свеча, стоявшая в углу на столе. Фишель сел на краю широкой кровати и принялся вспоминать: где он и как сюда попал? Вспомнил он то, что потом и рассказал Стерне-Двойре.

Прислушавшись к своим ощущениям, отметил Фишель, что чувствует себя вполне выздоровевшим и даже посвежевшим. Встал он с постели, надел аккуратно сложенную на стуле свою форму, обул сапоги, стоявшие у кровати, и направился к двери.

За дверью он увидал — вернее сказать, угадал в кромешной темноте — длинный коридор, а вот в конце его и вправду увидал — увидал слабый свет. Пошел он на этот свет и вышел наружу.

Снаружи и впрямь была ночь. Вверху видны были редкие звезды. И в их слабом свете Фишель разглядел дом, в котором нашел приют. Странным он показался ему в тот первый раз — словно строили его кое-как, не особо задумываясь, где закончится стена, а где начнется крыша. Стены были кривые, сложенные из грубых камней, таких больших, что подивился Фишке-солдат силе неизвестных строителей, поднимавших валуны. Окна тоже были кривоваты, а покосившаяся дверь каким-то чудом висела на столь же кривом косяке. И вот сразу как-то Фишелю пришла в голову странная мысль, будто дом этот вроде бы и не человеческой постройки. Неприятные чувства вызывал облик дома. А еще — сильно удивился Фишель тому, что вокруг не было более никаких строений. Сколько ни глядел он по сторонам, нигде не было видно ни одного огонька. И ни одного звука не доносилось ниоткуда. В памяти его, смутной из-за забытья и бреда, как-то отпечаталось, что новое его убежище находилось рядом с какой-то деревней или селом.

— Но ведь вы знаете, рабби, не бывает так, чтобы было село, а звуков никаких не было. Село — да любое поселение человеческое, — оно всегда слышно. То собака тявкнет, то дверь скрипнет, лошадь заржет или путник какой запоздавший пройдет. Да и вообще — крестьянская жизнь начинается рано. А тут — ничего, будто уши заложило. И сразу понятно стало: кроме дома этого кривобокого, никого и ничего вокруг нет.

Между тем начало светать. И в свете восходящего солнца увидел Фишель Мазурский, что дом стоит на крохотном пятачке посреди мрачных высоких гор. И действительно, никаких селений вокруг не было — только горы, горы. Беспорядочное нагромождение скал, ущелье, огромные камни, разбросанные в беспорядке. И ничего больше — ни справа, ни слева, ни спереди, ни сзади.

Тут Фишель почувствовал, что уже не один стоит рядом с домом, что кто-то еще вышел оттуда. Оглянувшись, Фишель увидел, что у двери стоит высокий хмурый мужчина, в котором он узнал хозяина дома.

— Я, — объяснил Фишке-солдат, — хоть и был до того будто в бреду (да что там — будто! — я в бреду и был), но лицо его запомнил. Взгляд у него был тяжелым и в то же время пронзительным, будто видел он тебя насквозь. Вы, рабби, тоже не забыли бы такой взгляд, — добавил он с кривой усмешкой.

Хозяин попенял Фишелю, что тот ходит, еще не набравшись сил, и велел вернуться в постель. На вопрос о селении и о солдатах удивленно ответил, что никогда тут не было никаких селений, да и о солдатах он услышал впервые. А единственным солдатом в этих местах был только Фишель Мазурский. По словам хозяина выходило, что нашел он Фишеля прямо здесь, в горах, рядом с домом. Лежал Фишке-солдат бездыханным, с тремя пулями в груди, так что поначалу его и вовсе приняли за убитого. Откуда он взялся — над этим никто долго не думал, решили, что подстрелили его башибузуки да и потащили к себе, в плен, а по дороге то ли подумали, что умер солдат, то ли надоело тащить, взяли да и бросили в горах. И помер бы Фишель от потери крови, или звери бы его сожрали («Волки сюда часто забредают», — пояснил хозяин). А русских солдат тут давно нет, очень давно. То есть, не тут — тут их и не было никогда, а из долины ушли они несколько месяцев назад…

— И знаете, рабби, — задумчиво сказал Фишель, — я ведь до сих пор не знаю, что было на самом деле. Было ли правдой то, что мне представлялось ранее, вся эта история о солдатах из лазаретной команды? Или же правдой было то, что рассказал мне хозяин кривого дома? Но тогда я поверил ему. А насчет всего прочего я решил, что придумал в бреду. Такое бывает, рабби, я знаю.

Фишель вскоре познакомился с другими членами семейства. Их было немало, так что не всех раненый солдат запомнил, только двух красавиц — хозяйку и ее дочь. Казались они не матерью и дочерью, а сестрами-двойняшками. Вернее сказать, таковыми казались они, если Фишель видел их порознь. В таких случаях представлялось ему, что видит он одну и ту же женщину. Но когда они стояли рядом, сразу становилось понятно, что, несмотря на равную красоту, одна из женщин была намного старше другой.

Жил Фишель, окруженный заботой и вниманием, и только одна беда поначалу не давала ему покоя. Вот вроде бы почувствовал он себя совсем здоровым, вот уже и собрался выйти из дома, вот уж и с хозяевами добрыми и гостеприимными попрощался, поблагодарил их за отзывчивость и помощь, — но сделал шаг за порог, и тотчас стало ему совсем худо, а зажившие вроде бы раны на груди немедленно открылись и закровили. И была такая оказия с ним не раз и даже не два, а то ли три, то ли четыре раза. И в каждом случае немедленно подхватывали его заботливые руки кого-нибудь из домашних и укладывали вновь в постель, и принимались лечить горными травами и какими-то еще настоями, порошками, от которых он вновь быстро и легко шел на поправку. Так Фишель провел в этих безлюдных, мрачных горах, как он сам подсчитал, не то два, не то даже три месяца.

Не то чтобы ему не нравилось там, нет, напротив, при всей странности семейство, приютившее его, относилось к нему как к родному. Если от чего и тосковал он, так от разлуки с молодой своей женой Стерной-Двойрой. Но утешал он себя тем, что выздоровеет и непременно вернется к ней. И заживут они наконец-то счастливо и безбедно. Правда, несколько раз принимался он писать Стерне письмо, да так и не написал: правая рука его — видать, после ранения — не слушалась, не удерживала карандаш, который приносила ему по его просьбе хозяйская красавица-дочь.

Но вот однажды Фишель проснулся среди ночи и услышал чьи-то голоса за стеной. Фишке-солдат не особенно прислушивался к разговору, пока не услышал вдруг свое имя. Тогда он на цыпочках подкрался к стене и прижал ухо к сырой шероховатой штукатурке.

Говорили хозяин дома и одна из женщин — по всей видимости, дочь.

«Он уже столько раз умирал, этот бедный солдат, — сказала дочь приглушенно. — Сколько лет этот Фишель у нас живет? Десять?» — «Девять, — поправил ее отец. — Девять лет, как окончилась эта война и русская армия вернулась в Россию. И девять лет живет у нас этот солдат. И девять раз он уже умирал. Видишь, никак он не смирится с тем, что только здесь может он жить. Все пытается уйти. А сил на это у него нет». — «А не хочешь ли ты ему рассказать правду? — спросила дочь. — Пусть узнает правду, пусть останется с нами по доброй воле». — «А если он не захочет остаться, когда узнает, что живет не в доме болгарского еврея, а во владениях Ашмедая?»

Услыхав это, Фишель пришел в ужас. И более всего поразило его не то, что хозяином оказался повелитель всякой нечисти Ашмедай, а то, что он, Фишель Мазурский, прожил здесь, вдали от родного дома, вдали от любимой жены, не два месяца и не три месяца, а целых девять лет!

Но то, что услыхал он дальше, испугало его еще больше. Оказалось, что помнил он из всех девяти лет только эти два или три месяца, потому что все остальное время Фишель был мужем хозяйской дочери, мужем той красавицы, которую называют Летающей В Темных Покоях. И каждую ночь, когда приходила она к нему, на его ложе, так иссушала она его своею страстью, что терял Фишель память и силы.

И тут уж так страшно стало Фишке-солдату, что, забыв об опасности, бросился он со всех ног бежать. Да только пробежал он совсем немного — шагов сто или, может, двести. А потом силы оставили его, упал он в сырую траву и лишился чувств. И в самый последний миг, когда сознание почти оставило его, вспомнились Фишелю слова, сказанные дочерью хозяина: «Он уже столько раз умирал…»

А пришел он в себя утром — как это часто бывало. И склонилась над ним красавица, которая, как теперь Фишель знал, была дочерью самого Ашмедая. И с таким состраданием эта дьяволица смотрела на солдата, что не выдержал он и признался — мол, все я знаю, ночью ваш разговор слышал.

— Представьте, рабби, она вроде бы и не удивилась, лишь спросила, чего же я теперь хочу. А я ответил, что хочу того же, чего и раньше хотел, а именно — вернуться домой, к жене.

И тогда сказала она, что Фишель умер от ран. Что жив он только здесь, в доме Ашмедая. А как уйдет отсюда, так тотчас и жизнь из него уйдет.

— И сказала она мне, рабби, что я давно уже был бы похоронен, но только она меня полюбила и потому уговорила отца своего спасти меня — так, как можно было спасти. «Иди, — сказала она. — Иди, Фишель. Я разрешу тебе уйти, но только возьми меня с собою». А еще — сделала она так, чтобы спала с глаз моих пелена и увидел я, где же я жил на самом деле.

Жилище оказалось вовсе не домом, хотя бы и кривобоким. Нет, было это жилище древними развалинами, дикими и мрачными, так что, увидь их Фишель раньше, сразу понял бы, где он живет. Ибо сказано, что нечистые живут только в пустынных местах, оставленных людьми, в развалинах старых домов, в подвалах и чердаках заброшенных зданий.

Да и местность вокруг была соответствующая — ни травы, ни цветущих кустов, высохшая потрескавшаяся почва, серая пыль, больше похожая на пепел, а редкие деревья были напрочь лишены листвы и столь уродливы и покорежены, что больше походили на искривленные человеческие фигуры. Будто какой-то злобный колдун превратил несчастных в причудливые, лишенные зеленого украшения деревья.

Эта мысль поразила Фишеля больше всего. И больше всего испугала — он подумал вдруг, что это и в самом деле несчастные, которые навлекли на себя гнев жутких хозяев. И что ему уготована та же участь — ведь неслучайно ему позволили увидеть все в истинном облике. Он уже почувствовал себя умирающим деревом, но тут красавица, чей облик почему-то не изменился ничуть, взяла его за руку и повела назад, в развалины.

Теперь не видел здесь Фишель ни свеч, ни очага, ни других источников света — свет давали сами стены. Свет этот был мертвенно-белым, призрачным, но в то же время достаточным, чтобы видеть все происходящее. Они вошли в залу — ту залу, где обедало все семейство. Но и тут из всего, что видел он раньше, прежним осталось лишь одно: красота женщины, стоявшей рядом с хозяином дома.

А рядом с ним не было никого — ибо не две женщины здесь обитали, а лишь одна. Даже и не женщина вовсе — Лилит, Летающая В Темных Покоях, Приходящая В Ночи. Это раньше у него словно бы в глазах двоилось.

Хозяин же этого мрачного жилища, повелитель демонов Ашмедай, и вовсе не был похож ни на что и ни на кого. Только раз глянул на него Фишель, но тут же отвел взгляд. Ибо Ашмедай не был похож ни на кого конкретно, но в то же время представал он воплощенным ужасом. И никакая сила не заставила бы Фишеля вторично взглянуть на него.

Что же до прочих домашних, то все они напоминали людей не больше, чем деревья, росшие снаружи. И впридачу ко всему ноги их, как это водится у нечисти, были похожи на огромные птичьи лапы.

Глянул Фишель вниз, на собственные ноги — и задрожал: ноги его тоже превратились в птичьи лапы.

«А что ж ты думал, — захохотал Ашмедай, и хохот его гулко отозвался где вверху, под сводчатым потолком, а может, и снаружи, среди гор, — что ж ты думал, Фишель, ведь кто разделил трапезу с демонами, сам демоном же и становится. Или чертом, выбирай название себе по вкусу. Ты, Фишке, девять лет делил с нами трапезу, а с дочерью моею и госпожой — ложе. Так что не человек ты уже вовсе, а такой же, как мы, нечистый. Не до конца еще, ну да скоро станешь весь таким, как мы!»

В ту же ночь Лилит увела Фишеля в горы. А после все завертелось, закружилось перед его глазами, лишился он чувств — и очнулся на окраине Явориц. И, прежде чем сделал он первый шаг, услышал голос Лилит: «Нынче ночью я буду ждать тебя на старом кладбище».

— Вот так и пришел я в Яворицы, — завершил свою ужасную историю Фишель Мазурский. — И вот так госпожа моя появилась здесь. И дети мои, рожденные ею от меня, тоже. И что же вы можете мне посоветовать? Я ведь уже даже и наполовину не человек, правду сказал Ашмедай. Хотя есть, есть еще во мне человеческое, оттого и пришел я к Стерне после года войны и еще девяти лет у нечистых, оттого и не могу уйти ко второй и главной моей жене. Если бы вы знали, как болит мое сердце, как разрывается оно от от той боли, как жжет меня внутренний огонь! Но что же мне делать, рабби, если там — моя любовь, — он указал в сторону скобяной лавки Стерны-Двойры, — а там — мои дети, — и он махнул рукой в сторону заброшенного кладбища.

— Но дети твои — не просто не люди, — сказал раввин. — Дети твои и твоя возлюбленная — враги людям, подумай об этом!

Фишель промолчал. Раввин хотел сказать ему, что Лилит не просто рожает детей, что похищает она детей, рожденных земными женщинами, а в колыбельки кладет свое отродье. И вырастают в еврейских семьях разрушители и губители. Но замерли слова на его устах и онемел язык, словно замерз: увидел он вдруг в окне женское лицо, красивое, но жестокое. И взгляд этой недоброй красавицы заставил его замолчать. Раввин хотел было прошептать имена трех ангелов, некогда пленивших Лилит, но тут лицо исчезло, словно его и не было.

Чувствуя слабость во всем теле, чувствуя дрожь в груди, раввин поднялся с табурета. Фишель Мазурский не пошевелился, только искоса посмотрел на Хаима-Лейба.

— Да, реб Фишель… Теперь я понимаю, почему вы не ходите в синагогу… — Реб Хаим тяжело вздохнул. — Но вы должны прийти.

Мазурский отрицательно качнул головой. Однако в этом движении реб Хаим увидел некоторую неуверенность, словно Фишке-солдат раздумывал, как ему ответить. И потому он повторил — негромко, но с нажимом:

— Вы должны прийти. Послушайте, реб Фишель, вы ведь тяготитесь этой связью, я же знаю. И вы хотите разорвать эту связь. Ничего не сделаешь, если сегодня ночью, когда Летающая В Темных Покоях позовет вас, вы должны пойти не к ней, не на старое кладбище, сохрани Боже, а в синагогу! Я буду ждать вас там. Я всю ночь буду сидеть там, я дождусь вас.

— Я не смогу, рабби, — ответил Фишель, покачивая головой. — Я не могу противиться той силе, которая влечет меня к ней.

— Вы сможете, — сказал раввин твердо. — Вы сможете, и я дождусь вас. А сейчас — прощайте, реб Фишель.

Когда вечером того же дня все покинули синагогу, Фишеля Мазурского по-прежнему не было. Но Хаим-Лейб продолжал ждать его. Шамес Йосль недоуменно посмотрел на него, пожал плечами и ушел, оставив раввину замок с ключами. Реб Хаим невозмутимо сидел за столом с краю и читал всё ту же книгу рабби Гарцфилда. Уже и луна поднялась высоко, и оконные огни погасли почти во всех домах. Тихо стало в Яворицах. Правда, это была не та тишина, которая поразила раввина на старом кладбище. Это была обычная тишина, в которой, словно прорехи в старом платье, проявлялись вдруг то песня припозднившегося гуляки, то лай взволновавшейся собаки, то ржанье лошади, то трещетка ночного сторожа. А рабби Хаим-Лейб все читал, чутко прислушиваясь к тому, что происходит снаружи.

Вдруг услышал реб Хаим звук, заставивший его насторожиться. То были мерные шаркающие шаги, сопровождавшиеся стуком деревянного посоха. Шаги приближались и наконец остановились у синагоги. Тогда реб Хаим неторопливо заложил страницу старой бронзовой закладкой, закрыл книгу и громко сказал:

— Что же вы остановились? Не стойте в дверях, проходите, реб Фишель. Я уж заждался вас.

Фишке-солдат послушно вошел, но шаги его были очень неуверенными, он сильно хромал, обеими руками опираясь на суковатый посох.

— Я пришел, — хрипло сказал он. — Я пришел, но… Послушайте рабби, я не могу долго здесь находиться… Душно мне… Тянет меня отсюда, я не могу… — Он покачнулся, раввин едва успел подставить ему стул. Глаза Фишеля закатились, лицо исказилось. — Иду! — воскликнул он. — Я иду!

Он было вновь поднялся на ноги, словно не видя раввина. Но тут реб Хаим начал громко читать спасительный 91-й Псалом, и Фишель вдруг замер. Лицо его разгладилось, раввин сумел вновь усадить его.

— Реб Фишель, всю ночь вы будете читать псалмы, всю ночь, слышите? — сказал он негромко. — И я буду читать вместе с вами, до тех пор пока не наступит утро.

— Вы думаете, я смогу стать человеком? — с надеждой спросил Мазурский, слегка притопнув своей изуродованной ногой-лапой.

— Этого я не знаю, — честно ответил раввин. — Но, я думаю, Лилит и ее чары уйдут отсюда и отпустят вас. А это еще важнее. Ведь она не успокоится, пока полностью не высосет ваши силы. А вслед за вами она отнимет жизнь и у Стерны. Я не знаю, что случится с вами. Но вы должны попытаться.

Фишель Мазурский кивнул и раскрыл протянутую ему книгу. И начал читать псалмы. С самого начала, с самого первого. Рабби Хаим-Лейб вторил ему. Фишель читал медленно и с трудом, причем губы его то и дело кривились, словно произношение каждого слова давалось ему с болью. Тем не менее он читал, а реб Хаим читал ему вослед.

Так продолжалось некоторое время, но раввин вдруг заметил, что лунный свет начал блекнуть, и не так, как бывает в облачную погоду, нет — будто Луна, красавица Луна на весеннем небосклоне стала терять яркость, силу своего серебряного сияния. И свет от зажженных им свечей тоже стал тускнеть, а темнота под потолком синагоги, напротив того, — густеть. Он стал говорить громче, но звук его голоса начал глохнуть, и голоса Фишеля — тоже.

В то же мгновение распахнулась дверь синагоги, и женский голос, столь нежный, что даже у раввина дрогнуло сердце, произнес:

— Фишель! Что же ты, Фишель, любимый мой, неужели ты забыл меня? Мы же должны были с тобою встретиться сегодня, а ты не пришел. Я ждала тебя, и сын твой тебя ждал! Выйди ко мне, любимый, дай мне тебя обнять!

Фишель привстал было, лицо его выразило живейшее раскаяние, но реб Хаим схватил Фишку-солдата за руку и быстро зашептал:

— Нет-нет, реб Фишель, не поддавайтесь ее лести! Продолжайте читать! — а сам громко произнес: — «Он укроет тебя крылом, под сенью крыл Его найдешь убежище; истина Его щит и кольчуга твоя. Не будешь бояться ни угрозы в ночи, ни стрелы, летящей днем, ни мора, крадущегося во мраке, ни болезни, свирепствующей в полдень…»

— …Слева от тебя падут тысячи, а справа — десятки тысяч, тебя же не заденет. Только посмотришь, и увидишь воздаяние врагам, — послушно подхватил Фишке-солдат.

Вновь вспыхнула молния, вновь ударил гром. А в распахнутую дверь плавно вошла — вплыла та самая красавица, которую увидел давеча раввин в подземелье на заброшенном кладбище, а после — у окна в доме Мазурских. Только сейчас она была в скромной темной одежде и в платке, под которым скрывались ее роскошные, струящиеся волосы — те самые, которые и обладали особой магической силой, которыми обольщала она мужчин. Подплыла красавица к ним и сказала — глядя на Фишеля, но обращаясь к раввину:

— Ах, рабби, зачем же вы удерживаете его? Зачем стараетесь разлучить нас? Ведь мы любим друг друга, рабби! У нас растет сын, а потом будет еще сын! Неужели его дети должны расти без отца? — И голос ее был полон такой неизбывной и вместе с тем кроткой печали, что даже у Хаима-Лейба, знавшего, что все это — притворство, ложь и лицемерие, — даже у него на минуту сжалось сердце от жалости — не к ней, а к ее ребенку. Что уж тут говорить о Фишеле Мазурском? У него потекли слезы из глаз.

Понял раввин, что не выдержит Фишке-солдат, и, собрав все свои силы, выкрикнул громко имена трех ангелов, единственных имеющих управу на Лилит:

— Саной! Сансаной! Самнаглоф!

И увидел, как словно три огненных бича хлестнули коварную красавицу. Гневом исказились черты ее лица.

— Хорошо, я уйду! — воскликнула она. — Прекрати стегать меня заклятьями, раввин! Ты победил, я ухожу. Но все-таки, — тут голос ее вновь стал тихим и грустным, и она опять повернулась к Фишке-солдату, — я люблю тебя, милый мой Фишеле, позволь мне поцеловать тебя на прощание, ведь мы больше никогда не увидимся!

Реб Хаим хотел было удержать Фишеля от рокового шага, но почувствовал вдруг, что словно ледяной обруч охватил его горло, а язык и уста сковала немота, с которой он ничего не мог поделать. И рук отяжелели, будто свинцом налились, повисли по бокам беспомощно. Так и стоял раввин, с отчаянием глядя на коварную обольстительницу и ее жертву.

Фишель же более не мог выдержать. Глаза его были полны слез, лицо непрестанно дергалось. Он перестал читать псалом. Руки его выпустили книгу, он потянулся к рыдающей у его ног красавице, а она — к нему. Губы их слились воедино. В ту же секунду в небе сверкнула третья молния, особенно яркая, а следом раздался удар грома столь мощный, что синагога содрогнулась. Фишель покачнулся, ноги его подкосились, он повалился на пол. Глаза его закатились, дыхание прервалось. Еще мгновение — и на полу синагоги лежало мертвое тело того, кто еще недавно (а на самом деле — очень давно) был Фишелем Мазурским, Фишке-солдатом.

Лилит выпрямилась, взглянула на раввина.

— Ты этого хотел, рабби Хаим-Лейб? — спросила она насмешливо, указывая на мертвого Фишеля. — Что же, оставляю тебе его тело. Похорони его и прочти над ним молитвы, какие положено, чтобы душа его успокоилась. Ты хотел изгнать меня — я удаляюсь. Но ведь он умер, потому что я ухожу. Только наслаждение, которое я ему дарила, удерживало его в мире живых. Так что не я виновата в его смерти, а ты. И ты за это ответишь. Знай же — мои дети отплатят тебе и таким, как ты. Жди!

С этими словами она вдруг обратилась в сияющий вихрь и унеслась из синагоги.

Похоронили Фишке-солдата на следующий день. Раввин никому не рассказал правды. Объяснил, что Фишель в чужих краях тяжело заболел и от той болезни умер. Этому поверили все, даже Стерна-Двойра, потому как спокойнее было ей думать, что муж не прикасался к ней, потому что болел, а не потому что все силы свои телесные отдавал утехам неизвестно с кем. Конечно, реб Хаим опасался, что при омовении покойного правда раскроется. Но — нет, никаких следов того перерождения, о котором знал раввин, не осталось; тело несчастного Фишеля поражало разве что невероятной худобой, такой, будто перед смертью Фишке-солдат долго голодал.

А еще показалось раввину, что во время похорон, когда читал он «Благословен Судья Праведный», — возникло вдруг среди знакомых ему лиц яворицких евреев еще одно лицо, женское, невыразимо печальное. И что стояла женщина немного в стороне от всех, в черных траурных одеждах, а на руках держала ребенка. Когда же дочитал он, когда опустили Фишке-солдата в могилу и засыпали землей, а сверху положили камни, реб Хаим осторожно спросил о той женщине одного, другого, третьего. Но — нет, никто не заметил на кладбище женщину с ребенком. И раввин решил, что та демоническая возлюбленная Фишеля Мазурского ему привиделась.

Прошло с той поры много лет, забылась и история Фишеля Мазурского, и несчастная судьба вдовы его Стерны-Двойры, умершей бездетной вскоре после мужа. Много еще случилось всякого и в местечке, и вокруг него. Прошла японская война, а после — германская. А германскую сменила гражданская.

Власть тогда в местечке менялась чуть ли не каждый день: тут тебе петлюровцы с двухцветными флагами, а за ними — большевики с красными, а вот, глядишь, и деникинцы с трехцветными, а там — поляки, а там — немцы. А сколько тех батек вообще без флагов! Больше всего запомнили в Яворицах батьку Махно — и именно потому, что он вроде бы и был в местечке, а вроде бы и нет. Ночью пронесся по улицам, с шумом, стрельбой, криками, песнями. А утром проснулись яворичане — никого. Только повсюду разбросаны листовки, и в листовках написано: «Тут був батько Махно!»

Но вот однажды, в конце ноября, когда выпал первый по-настоящему зимний снег, наскочил на Яворицы красный отряд. Не то чтобы специально — из-за боя: то ли гнались за кем-то, то ли, напротив, от кого-то убегали. Ну и задержались на несколько часов — передохнуть, провиантом разжиться. А начальник их — комиссар в кожаной куртке и кожаном картузе со звездою, синих галифе и желтых сапогах — заявился отчего-то прямо в синагогу. И не просто заявился, а как был на гнедом коне, так и въехал внутрь. В синагоге же, кроме состарившегося раввина Хаима-Лейба, никого не было.

Реб Хаим к тому времени не просто состарился, но одряхлел, овдовел, двух сыновей потерял. Последний, младший — за границу подался. Слышал Хаим-Лейб к тому времени худо, видел — тоже. Так что комиссара на коне заметил не сразу. А когда заметил — ничуть не испугался, начал его выгонять. Но только и комиссар раввина не испугался, сам на него накричал, объявил его врагом новой власти. И приказал взять рабби Хаима-Лейба под стражу и вести за собой.

Прошли они через все местечко, сожженное уже столько раз, что пальцев на руках не хватит, и только что снова подожженное, то ли из озорства, то ли по злобе. Впереди — комиссар верхом, за ним — старый раввин, опирающийся на толстую палку, а за раввином двое красноармейцев с винтовками.

Привели раввина на окраину, к старому, тоже наполовину сгоревшему амбару, и поставили у стены. Комиссар спешился, встал напротив, на боку — сабля, в руке — наган.

— Ну что же, — сказал он негромко, — вот мы и свиделись, рабби. Что, не признаешь меня, вижу? А я тебя признал бы, даже если б не в Яворицах встретил, а где-нибудь в Москве или Питере. Хотя и был я в те времена совсем несмышленышем, только-только родившимся.

Реб Хаим внимательнее всмотрелся в лицо говорившего. И почудилось ему в этом лице что-то знакомое, но такое неуловимое, что не мог бы он с уверенностью сказать: мол, да, знаю я вас, гражданин-товарищ. Потому лишь пожал он плечами и ответил:

— Я ведь уже стар. И к смерти готов давным-давно. Так что ежели вы хотите меня напугать чем-то еще, зря стараетесь. Стреляйте из вашего револьвера и ступайте по своим делам.

Но комиссар почему-то стрелять не стал. Смотрел он раздумчиво на старого раввина и покачивал в руке маузер. И бойцы его, в островерхих суконных шлемах с красными звездами, тоже смотрели и тоже молчали. Хотя ружей своих, направленных в грудь Хаима-Лейба, не опускали.

Вдруг комиссар сказал им, не оборачиваясь:

— Идите, передайте — сейчас выступаем. Нехай провиант заготовят, пошерстят богатеев. Я тут задержусь немного. Надо мне с раввином еще кое о чем потолковать.

Когда оба солдата, взяв на плечо свои винтовки, скрылись за углом амбара, комиссар вдруг тоже спрятал страшный свой пистолет в деревянную кобуру. Заложив руки за спину, принялся он неторопливо шагать из стороны в сторону перед раввином, словно никак не решаясь сделать то, что хотел сделать. Смотрел он вниз, не на Хаима-Лейба.

Раввин же наблюдал за ним так, словно решение комиссара к нему никакого отношения не имеет.

И вдруг — удивительное дело! — следя безразличным взглядом за шагавшим туда-сюда комиссаром, заметил реб Хаим-Лейб, что не те следы остаются за ним на снегу. Не отпечатки сапог, которые были на комиссаре, а отпечатки огромных птичьих лап с когтями, словно прохаживался перед раввином не человек, а огромная хищная птица.

И понял реб Хаим-Лейб только тогда, что ведь и правда — вовсе не человек перед ним. Нет-нет, и не птица, конечно, а вовсе…

— …дьявол… — выдохнул раввин горячим шепотом. — Ты — дьявол! Вот на кого ты похож, ты — сын Лилит и Фишке-солдата, Фишеля Мазурского, ставшего демоном к своему и нашему несчастью! Благословен ты, Господь наш, Царь Вселенной…

— Ну вот, — комиссар усмехнулся недобро. — А я все жду — узнаешь или не узнаешь? И ведь обещала моя мать, что я тебе отплачу. Тебе и таким как ты, раввин. Я — или такие же, как я, братья мои многочисленные, в ком течет человеческая кровь, но нет человеческой души. Вот я и пришел, раввин. Пришел отомстить. Ты убил моего отца. Хотя он был всего лишь человеком, или наполовину человеком, но он был моим отцом! Ты изгнал мою мать, заставив ее отказаться от моего отца — ее мужа. Потому он и умер, рабби. Его ведь на этом свете только она своими чарами поддерживала. Такие, как ты, всегда изгоняли мою мать. И приходилось ей довольствоваться снами тех мужчин, чтобы рожать нас. Приходилось ей собирать капли семени их, которое проливали они, когда любили ее в своих раскаленных снах. А наяву такие, как ты, не давали ей мужчин. Вот мы теперь и пришли за вами. Я — за тобой. Другие — за другими. Говоришь, готов к смерти? Так прими ее. Встань у стены. Если хочешь, я даже позволю тебе помолиться. Не бойся, я не стану прерывать твою молитву.

Раввин спокойно и даже благодарно кивнул, закрыл глаза и начал читать молитву. Он читал ее неторопливо, но и не пытаясь нарочито замедлить, — читал так, как всегда читал молитвы.

Вот он дочитал, сказал: «Омен» — и открыл глаза.

Перед ним не было никого. Только следы на снегу — похожие на следы огромной птицы.

Он отошел от амбара, все еще ожидая, что вот-вот раздастся выстрел, который оборвет его жизнь.

Но нет — не было никаких выстрелов. Никого не было. Унеслась страшная команда, налетевшая вихрем на Яворицы, улетели красные конники в шапках с шишаками и красными звездами, умчался — то ли в тачанке, то ли просто по воздуху — их птиценогий комиссар, полудьявол в кожанке и галифе, с красною звездою на груди.

Обогнув амбар, пошел раввин в догоравшее местечко. И думал о тех давних временах, когда сам он был совсем ребенком, когда спасала его жизнь покойная Шифра-знахарка, когда юным бохером столкнулся он с жутким Осквернителем снов. Думал он и о несчастном Фишке-солдате, о страшной его возлюбленной и ее смертельном поцелуе.

И еще ломал раввин голову над тем, почему же, в конце концов, комиссар этот, сын дьяволицы Лилит и сам дьявол, подменыш, которого Лилит подложила в чью-то колыбельку вместо похищенного и умерщвленного ею человеческого ребенка, — почему же он, призванный убивать и разрушать, точно так же, как сотни или даже тысячи, а может, и десятки тысяч подобных ему, — почему же он пощадил его?

Ходил раввин Хаим-Лейб между опустевшими домами и сожженными деревьями, ходил между изуродованными мертвыми телами, ходил по мокрому окровавленному снегу — и не находил ответа.

Потому что не мог же быть причиной короткий миг, когда он, глядя на пришедшую за своей жертвой в ту страшную ночь дьяволицу Лилит, вдруг ощутил мгновенную жалость — не к ней, а к недавно родившемуся сыну Фишке-солдата.