Я прощаюсь со страной, где прожил жизнь — не разберу чью. И в последний раз, пока здесь, этот воздух, как вино, пью. А на мне, земля, вины — нет. Я не худший у тебя сын. Если клином на тебе свет, пусть я сам решу, что свет — клин. Быть жестокой к сыновьям — грех, если вправду ты для них — мать. Первый снег — конечно, твой снег! Но позволь мне и второй знать. А любовь к тебе, поверь, есть — я и слякоти твоей рад. Но отрава для любви — лесть. Так зачем, скажи, ты пьешь яд?! Ты во мне, как я в тебе — весь, но не вскрикнет ни один шрам. То, что болью прозвенит здесь, клеветой прошелестит там. Я прощаюсь со страной, где прожил жизнь — не разберу чью. И в последний раз, пока здесь, этот воздух, как вино, пью.

Я спел в начале семидесятых годов песню, в которой говорилось, что я прожил в этой стране жизнь, только чью — не пойму. Я знал, на что иду. Ведь в этой песне я эмиграцию поддержал. Спел эту песню у себя в Ленпроекте, а на следующий день меня вызвали в отдел кадров. Там сидел человек, типичный такой, с внимательным взглядом. Он что-то мне говорил, неважно что — все уже было решено заранее. А решено было меня не трогать. Я остался работать на своем месте, но концертов мне больше не давали.
22 марта 1994, Санкт-Петербург

Конечно, напрямую мне никто ничего не запрещал. Но то в зале перед моим выступлением труба лопалась. То я три часа летел на самолете на свой концерт, а там ключ от зала не могли найти. Словом, я все понял. Спокойненько так все было обтяпано, культурненько. И пожаловаться не на что. Изредка попеть все же давали, так, в глуши где-нибудь. Чтобы не делать из меня в глазах народа мученика, чтобы не плодить в стране диссидентские настроения.