Ангел, белый ангел, как тебя зовут? Откуда ты взялся и куда ведешь нас? Разве бывает на свете что-то, кроме серых пятиэтажек, дворов с одинаковыми качелями и сердитых теток, бредущих из магазина «Пятерочка» с пакетами, набитыми дешевой жратвой?
Он смеется, он так много, легко и щедро смеется. Он живой, невероятно, невозможно живой, каждую-каждую секунду, даже во сне.
Он спит, укрывшись своими крыльями. Рядом с ней. Часто обнимает – совершенно невинно, по-братски, чтобы согреть…
Каждое утро она просыпается с мыслью: «Это был сон!»
Но, открыв глаза, видит не унылую съемную квартиру с советским сервантом и пыльной люстрой, которую хозяева не разрешают снять, а незнакомую мастерскую, или кришнаитский храм, или сквот, увешанный черными флагами…
В европейских столицах и в лесной сторожке, в мажорных галереях и на чердаках кто-нибудь восклицает: «Привет, Скворец!» – и распахивает объятия.
– Скворец! Скворец! Мама, ты слышишь? У нашего ангела имя, как у птицы!
Я слышу. Слышу любовь в ваших голосах, мои бедные, изголодавшиеся мальчишки. Слышу любовь в этих выкриках, окликающих его на всех языках мира. Никогда в жизни вокруг меня не было столько любви. Растите в ее лучах, питайтесь ею, пока он длится, этот сияющий, смеющийся наш полет. Но я не могу не думать, как больно будет нам падать.
– Мама, ведь мы никогда не расстанемся? Никогда не вернемся в садик, где злая тетка Маринка заставляет есть свеклу? Мама, так будет теперь всегда?
– А вы у него, у своего Скворца, спросите, я тоже хотела бы знать. И я, к сожалению, знаю. Что это кончится, это не может быть жизнью, по крайней мере, моей…
– Выброси пластинку! – кричит он ей в ухо и смеется, всегда смеется. – Ближайший райцентр мы давно проехали, разве нет? Не трать свои силы – смотри, дыши, рисуй!
И она наконец рисует. Рисует целыми днями, как мечтала всегда. Рисует его летящие белые руки, его непонятное, ускользающее лицо, немного раскосые глаза, тонкие губы, чей вкус ей до сих пор неведом.
Рисует в поездах и на бульварах. Рисует кошек в подворотнях и голубей на площадях. Рисует счастливые и оттого незнакомые лица своих детей, глазеющих, разинув рот, на его очередной фокус.
Рисует прохожих в парках, продавцов на рынках, влюбленных в уличных кафе.
Рисует, когда негде ночевать и не на что ехать дальше. Рисует – и всегда получает ровно столько, сколько им не хватает, и уже почти не удивляется бухгалтерской точности судьбы.
– Только не думай о деньгах, – просит он, склоняясь над очередным заказным портретом. – Думай о человеке, который перед тобой, кто он, зачем и откуда, и о чуде вашей встречи здесь и сейчас. О том, что через полчаса вы разойдетесь в разные стороны, но в его доме останется эхо твоего дара, твой на него, по сути, случайный взгляд.
И она, послушная ученица, смотрит – и учится видеть. Учится не бояться – безденежья и бездомности, незнакомых людей, неведомого завтра, непонятного языка. Учится доверять жизни, просить и принимать подарки.
– Мама, так правда будет всегда?
– Мальчики, я не знаю.
Я боюсь об этом думать. Я думаю только об этом. И не могу дышать. Ведь он неизбежно наступит, наш самый последний день. День, когда он отпустит мою руку и уйдет своей легкой летящей походкой. К другим несчастным. К другой несчастной. Не оглядываясь. Потому что дал мне все, что мог. Потому что я ничего не сумела взять. Неважно.
Он уйдет.
А мне останутся только рисунки. Горы изрисованных альбомов, которые он покупал мне в каждом городе, на каждую заработанную мелочь, первым делом, раньше, чем хлеб и молоко. Вскоре их стало так много, что на блошином рынке нам подарили старый чемодан.
– Давай выбросим? – предлагала я, стыдясь своей изобильности.
– Дурачье! Выброси лучше свою пластинку! – смеялся он и легко вскидывал на плечо этот негабаритный багаж, становившийся все тяжелее.
Когда он случится, наш последний день, мне останется только лечь и умереть, ибо что может быть после? Ничего не может. Ничего не нужно.
Да знаешь ли ты, мой нестрогий учитель, играющий на флейте свой бесконечный «Город золотой», который теперь я точно буду слышать и в раю…
Знаешь ли ты, мой – не мой – общий – ничей ангел, делающий сальто вместо ответа, крепко держащий за руку, не дающийся в руки…
Знаешь ли ты, ловец счастья, такую простую и горькую вещь, с которой я, твоя безнадежная ученица, не в силах сладить, – я никогда не смогу быть счастливой без тебя.
Того ли ты хотел, выпуская меня на волю? Предлагая мне весь мир, упорно и бережно возвращая к моему вечно пренебрегаемому дару.
Наверное, я просто необучаема. И «всегда найду, о чем пострадать». И рано или поздно ты оставишь свои попытки. И уйдешь. Уйдешь. Уйдешь.
– Выброси свою пластинку!
– Привет, Скворец!
– Мы никогда не расстанемся, правда, мама?
С ангелами ни в чем нельзя быть уверенными, дети. Они как ветер: приходят и уходят, когда захотят, и никто не знает, откуда они и куда исчезли.
Неужели это со мной? Неужели это я? Иду босиком по теплой мостовой в кукольном городке у подножия гор? Неужели это мне, как старой знакомой, радостно машет продавец кренделей в белоснежном фартуке? Неужели это мои глаза видят трепет твоих пальцев, преподносящих красивый камушек старушке с двумя белыми косами, что ласково и рассеянно кивает тебе в ответ?
Неужели это я слышу твой голос? Ловлю каждое случайное слово, брошенное, как мячик, через плечо. Даже не мне, а кому-то другому. Ловлю в тщетной надежде узнать что-нибудь о твоем прошлом. И моем будущем.
– У тебя есть мечта, Скворец? – спрашивает печальный клоун, тянущий за собой белый гроб на колесах, в котором лежит его партнерша – роковая красавица-кукла в человеческий рост.
– Ай хэв э дрим, конечно. Я мечтаю к ста годам доделать все дела и спокойно сидеть на веранде в кресле-качалке. Потягивать ром и вязать свитера для пингвинов. Яркие, с красивым рисунком… Чтобы меня не волновало в мире больше ничего. Кроме того что пингвины замерзают, попав в разливы нефти. Понимаешь?..
– Ты весь белый, – говорит старый писатель-негр, любитель Достоевского и покровитель бездомных кошек. – Какой же ты скворец? Аист или чайка…
– Ты забыл о белых воронах, брат, – отвечаешь ты, и вы оба смеетесь.
– Твоя новая подружка, Скворец? – шипит девушка-экскурсовод в соборе Парижской Богоматери, метнув в мою сторону взгляд, слепой от юношеской ненависти.
– Как здорово они уже отросли, Сандра, – произносишь ты, пропуская сквозь пальцы ее золотую прядь.
И в твоем голосе столько рвущей сердце нежности, которая – и мы обе это отлично чувствуем – не имеет ничего общего с тем, что происходит между мужчиной и женщиной.
– Милая, ведь все сбылось. И Нотр-Дам, и длинные волосы… А как же ты брыкалась!
– Извините, – говорит эта крошечная Сандра, когда Скворец и мальчишки поднимаются к химерам, – мне так хочется о нем поговорить, можно? Вы ведь не будете ревновать к девчонке? Тем более он меня совершенно не любит. Точнее, любит, но не так, чтоб ревновать. Понимаете?
– Понимаю, Сандра! Мне ли не понимать!
– А ведь он меня спас тогда, пять лет назад. Мать и бабушка до сих пор на него молятся. Мне было всего тринадцать. И вдруг – онкология, безнадежный диагноз, даже оперировать не хотели – зачем? Как я всех ненавидела! Всех, кто остается. Целыми днями смотрела на серую стену соседнего корпуса и думала одну и ту же мысль: «Ничего не было. Ничего не будет». Да, у кого-то будет весь мир, а у меня только эта серая стена – до самого конца… Но он приходил, закрывал мне глаза руками и повторял одно лишь слово: «Мечтай!» Что за издевательство! Мечтать – мне? Да как он смеет?! Но вскоре я влюбилась. И стала слушаться. Он закрывал мне глаза – и стена исчезала, и я пыталась мечтать… Мне нравился мюзикл «Нотр-Дам», и вот я мечтала, что иду тут, среди этих арок и витражей, – он заставлял все в деталях представлять, даже приносил открытки, – и волосы у меня длинные, как у Эсмеральды… А меня уже практически похоронили, и сама я лысая, как черт… Но вдруг анализы улучшились, мне разрешили операцию, а когда разрезали – выяснилось, что это не рак! Обычная опухоль, ее удалили – и дело с концом!
– А что он делал в онкологии?
– Так вы тоже ничего о нем не знаете?! Ну-ну, это его стиль. Так вот, сначала он ходил туда как родственник. Я это точно знаю! Потом, видно, не к кому стало. Но он продолжал ходить, уже как больничный клоун, уже в гриме. Весь такой белый и сильный. Но я видела его раньше, серого и слабого, как все, кто ждет в коридорах, у них всегда такие лица, будто присыпанные золой… Я там целый год лежала, я его узнала, несмотря на грим. Но он, конечно, это отрицает. Не хочет, чтобы кто-то о нем знал…
– Малышка Сандра, – обронил ты, когда мы выбрались из готической прохлады в шум и солнце и вавилонский говор толпы, – сочинила обо мне целую мифологию.
– Но в онкологической больнице ты работал?
– В каждом мифе есть доля правды. Я там не работал. Я учился быть счастливым.
– Подходящее место!
– Такое предложила жизнь.
– Расскажи!
Но ты уже раскинул руки, словно взлетая, вытянулся и закружился под мелодию старого скрипача. И мне ничего не остается, как сесть на бордюр и рисовать… рисовать обветренное лицо уличного музыканта, улыбки прохожих, твои потрепанные крылья, обнимающие весь мир… мою тоску, твою неуловимость, кружение солнечных пятен на серой стене, готовую к броску химеру… тяжелый взгляд малышки Сандры, прижавшейся к собору, взгляд, что становится прозрачнее и легче, пока ты танцуешь, и музыка летит, и я ловлю мгновенье, не отрывая карандаш от белого листа…
Иногда ты сам что-то рассказывал, и я замирала, боясь спугнуть, глотая рвущиеся наружу вопросы, пряча глаза, чтоб не выдали мой неприлично жгучий интерес.
Помнишь деревеньку, где в восемь вечера не было ни одного человека на улице? Мы прошли ее насквозь, неся на руках притихших мальчишек. Это напоминало первые кадры фильма ужасов: запертые ставни, гулкий звук наших шагов по пустым переулкам. Не сговариваясь, мы решили искать другое место для ночлега. Быстро стемнело, дети стали ныть. Мы остановились в чистом поле, усадили их на чемодан.
«Я есть хочу! Придумай что-нибудь!» – захныкал Петька.
И тогда ты протянул руку в темноту и вынул оттуда большую тыкву. Мы смеялись и ели ее просто так, как дыню. Только Пашка не мог успокоиться: боялся «оборотней из мертвой деревни». Я болтала, чтоб его отвлечь:
«Никогда в жизни не пробовала сырую тыкву! Оказывается, вкусно! Даже хорошо, что под рукой нет плиты и кастрюль, я все равно не знаю, что с ней делать!»
«О, а я могу приготовить из тыквы как минимум десять блюд! – неожиданно подхватил ты. – А то и двадцать! Как-то мне целый месяц пришлось ее есть».
«Ты сторожил тыквенное поле?»
«Нет. Однажды мы с девушкой Диной в Казани по случаю купили грузовик тыквы. И у Дины сразу появилось много друзей. Каждый день мы стояли на центральной площади и, когда видели симпатичного человека, подзывали и дарили тыкву. Обычно ведь нет повода познакомиться с тем, кто нравится. А тут – целая тыква! Она была ужасно одинокой, маленькая Дина. И безумно одаренной. По вечерам мы пробирались по вентиляции в оперный театр – там такие огромные вентиляционные ходы – и слушали оперу, наперебой чихая. А потом на лодочной станции, где мы прятались, я варил тыквенный суп, а Дина вставала на табуретку и пропевала всю эту оперу от начала до конца. И все рассказывала мне о своих куклах, скучала по ним. Она была совсем недавно из детства, из дома. Пела на улице в коротком пальто, с голой шеей, как Эдит Пиаф. Я мечтал подарить ей шарф. Ее родные за ней охотились. Она хотела стать певицей, а они считали, что Аллах против. Теперь она выступает в том самом оперном театре. Когда-нибудь я приеду, залягу в вентиляцию и буду слушать, как она поет. Я ей обещал…»
«Да, и каждый раз, выходя на сцену, она поет для тебя, надеясь, что ты ее слышишь…» – прошептала я, потому что Петька с Пашкой уже спали.
Ты посмотрел на меня долгим-долгим взглядом, немного не так, как обычно, усмехнулся и погладил по голове. Легко, почти не касаясь. Будто ветер.
О Лизе я тоже узнала случайно. В одном из маленьких французских городков, чьи многословные названия я уже не пыталась запомнить. На детской площадке, откуда мы никак не могли выманить наших мальчишек, а ты самозабвенно играл в догонялки с целой оравой малышей в одинаковых желтых жилетках. Дети визжали от восторга, Петька ревниво дулся, забившись в деревянный домик, Пашка хохотал, ты летал с горки на горку, воспитательница – смешная девчонка с красными дрэдами – хлопала в ладоши и спрашивала, не хочет ли мой парень поработать у них в садике.
«Я действительно работал в детском саду, – крикнул ты, свешиваясь вниз головой с канатного мостика. – Долго, почти год».
«Зачем же бросил? – всплеснула она руками. – У тебя здорово получается!»
Ты вырос перед ней почти вплотную, так что она попятилась и невольно покосилась на меня, и серьезно ответил:
«Потому что Лиза ушла в декрет. А без нее там было нечего делать».
«Ты – Лиза. – Девчонка протянула мне ладонь. – Я – Мишель».
«Очень приятно», – я, конечно, хотела возразить, но в последний момент удержалась.
«Нет-нет! – засмеялся ты, не испытывая никакой неловкости. – Это вовсе не Лиза!»
«Пардон, – поспешно улыбнулась Мишель, – нам пора… Дети, мы уходим!»
Не успела я восславить небеса за французскую тактичность, подскочил вездесущий Пашка:
«А она была красивая, твоя Лиза?»
«Да, – произнес ты с той же убийственной простотой. – Очень. Похожа на великую княжну».
«То есть на принцессу», – перевела я с тихой яростью.
«Красивее мамы?» – грозно набычился мой верный рыцарь.
«Нет. Не лучше. И не хуже. Просто совсем-совсем иначе. Женщин нельзя сравнивать, мой друг. Каждая из них – самая красивая».
«Нет! Самая красивая – мама!»
«Ты прав, конечно».
Чтобы не заплакать, я ушла к Петьке. Но он прорычал, что к нему нельзя. Тогда я села на качели в самом дальнем углу этой чертовой площадки. Сидела и разглядывала песок под ногами, не в силах пошевельнуться. Вскоре качели стали плавно раскачиваться. Оборачиваться не имело смысла: кто еще умеет так бесшумно возникать за спиной?
«Каждое утро я ходил в тот садик через один ничем не примечательный двор. Специально делал крюк, чтобы туда заглянуть. Там жила девочка, лет тринадцати, наверное. Она любила качаться под музыку. Всегда в таких смешных огромных наушниках. Раскачивается до упора, того и гляди, не удержится и полетит. А сама подпевает, еще и танцевать пытается. Я все хотел угадать, под какую музыку ей так хорошо. Потом Лиза сказала, что тоже ходит любоваться на эту девочку.
А однажды я там видел старушку, которая качалась, отталкиваясь от земли клюкой.
А на заборе висело объявление, написанное цветными мелками: „Потерялся белый единорог. Верните, пожалуйста, Соне, в шкафчик с васильком“.
Это Лиза распространяла вокруг себя волны волшебства…»
Больше всего на свете мне хотелось спрыгнуть с этих дурацких качелей, которые ты качал уже машинально, забыв, что на них сижу я. Спрыгнуть и убежать без оглядки туда, где меня никто не найдет.
Но я осталась. Узнать о тебе хоть что-нибудь. Хоть такой ценой.
Я зажмурилась и почти перестала дышать, чтобы сдержать слезы.
А ты все рассказывал и рассказывал. Я еще никогда не слышала от тебя столь длинного монолога.
«Я увидел ее случайно, проходя мимо. Остановился и проторчал у ограды всю прогулку. Она правда была очень красивой, но дело совсем не в этом. Она могла быть какой угодно. В ней был свет. Ровный, спокойный, совершенно нездешний. Так светятся ангелы. Она смотрела на ребенка, и ее взгляд говорил: „Ты есть. Я тебя вижу“.
И мне стало абсолютно необходимо попасть в этот взгляд, чтобы почувствовать, что и я есть. Назавтра я отворил калитку и просто встал рядом.
„Смотрите, дети, – произнесла она, не изменившись в лице. – К нам пришел ангел“.
С такой же интонацией она говорила: „Смотрите, прилетел жук. Смотрите, цветы раскрылись“.
В ее мире все было одинаковым чудом: и ангел, и жук.
„Можно его потрогать?“ – спросил кто-то, кажется, Игнат, он самый смелый.
„Думаю, да“.
На следующий день я пришел снова. Постепенно она стала давать мне мелкие поручения. Что-то подержать, что-то принести. Потом попросила помочь их укладывать, так как напарница заболела.
И я провел там целый год, совершенно не заметив.
Она говорила, что ей тяжело со взрослыми. Но мною, кажется, не тяготилась. Я был рядом с ней как ребенок, всему учился. По утрам, когда еще никто не пришел, она играла на флейте, стоя у окна.
Свет, покой и сила неискаженной жизни. Я совсем не могу передать это в словах. Ну, будто двадцатого века, да что там – всей человеческой истории, а то и самого грехопадения просто не было. Будто наша жизнь пошла по другому, правильному пути. И в мире нет ни войн, ни болезни, ни смерти…»
Ты замолчал. Качели остановились.
– Это было жестоко, – сказала я, уверенная, что тебя уже нет рядом.
В ту же секунду ты очутился передо мной, схватил за руки, всматриваясь в мое лицо с неподдельной болью:
– Что ты? Ты что? Это лучшее, что было в моей жизни! И я хотел поделиться с тобой.
– Да?! – задохнулась я. – Ну, ты и впрямь… какой-то… ангел!
– На помощь! – заорал в этот момент Петька. – Пашка ест червяка!
В тот день я впервые видела тебя печальным. Ты шел рядом, по-прежнему крепко держал меня за руку, но был словно на другой планете.
– Он что, заболел? – громким шепотом спросил Пашка.
– Я превращаюсь в статую, – сказал ты, замедляя шаг.
Движения стали механическими, ты сложился пополам, как сломанная кукла, опустился на газон и замер, прислонившись к нашему чемодану.
Петька с Пашкой походили вокруг, потрогали, подергали, пощипали, покричали в уши.
– Мне надоела эта игра, давай лучше в прятки! – захныкал Петька.
– Попробуем камнем по голове, может, оживет? – предложил Пашка.
Я подхватила их и понесла прочь, ничего не видя от слез.
Значит, вот так все кончится. Что ж, очень оригинально…
– Куда ты нас тащишь? Пусти! Мне больно! Я тебя в тюрьму посажу! – Это под правой рукой бьется Петька.
– Мама! Булочки! Хочу пять! Нет, двадцать сто! Купи! Ты глухая? – вылезает из-под левой Пашка.
– Булочки! Мы! Будем! Есть! В Париже! – кричу я, снова сворачивая не туда в этих чертовых антикварных переулках.
– Если мадам хочет на вокзал, то мадам нужно в другую сторону, – галантно вмешивается в наш бег высокий полицейский, красивый, как киноактер.
– Как вы догадались? – лепечу я, мешая английский с французским.
– Просто услышал слово «Париж»…
Последний поезд через полчаса. Судорожно считаю деньги. Нет, не хватает.
– Неужели мы уедем без него? – всерьез пугаются мальчишки. – Его нельзя бросить! Его надо расколдовать!
– Пусть Лиза его спасает! – отмахиваюсь я, снова принимаясь считать деньги.
– Но сегодня ты его принцесса! Не уезжай! – чуть не плачет Пашка.
– Надо позвать полицейского, чтоб ее задержал, – решает Петька.
– Точно!
Я вскакиваю, рассыпая мелочь.
Поворот, еще один, нет, кажется, все-таки налево, черт, я никогда его не найду! О, счастье! В соседнем проулке мелькает спина в темно-синей форме!
– Месье так красив! А мне не хватает на билеты! – выкрикиваю я, на ходу соображая, насколько двусмысленно это звучит. – Я художник, можно я вас нарисую?!
Полицейский оборачивается. О нет! Это другой! Сейчас меня точно арестуют! Кто знает их чертовы законы!
– Наверное, вы перепутали меня с Марселем, – добродушно улыбается этот милый пожилой человек. – Но если мадам спешит, то я готов прийти ей на помощь!
– Это будет очень быстрый портрет, – виновато бормочу я, пристраиваясь на ступеньках магазина.
– Мне все равно приятно, – заверяет полицейский. – Уже лет двадцать никто не говорил, что я красив!
Мы бежим по платформе. Осталась одна минута. У самого поезда Петька спотыкается, но в тот же миг и его, и Пашку подхватывают сильные руки и закидывают в вагон. Я успеваю увидеть, как вслед за ними залетает наш старый желтый чемодан. Тут и меня отрывает от земли. Двери захлопываются у нас за спиной.
– Ожил! Он ожил! – вопят мальчишки.
А ты все держишь меня на руках и смеешься, смеешься…
– Надо же! Совсем легкая! Легче чемодана!
– Мы не успели купить билеты! – спохватываюсь я, хотя на самом деле меня это совершенно не волнует.
– Ничего! – говоришь ты, не сводя с меня смеющихся глаз. – Статуям в этом городе хорошо подают! Хватит и на штраф, и на двадцать сто булочек в Париже.
И снова начинаешь смеяться.
– Может, ты меня уже отпустишь?
– Ни за что на свете! – произносишь ты одними губами.
Но я, разумеется, думаю, что мне показалось.
И тоже смеюсь…
Это было мгновение ослепительного счастья. Абсолютного, без примеси моей всегдашней тоски. Но только мгновение. Ужасная мысль, почему-то до сих пор не приходившая в голову, вдруг обрушилась на меня, как ледяная глыба.
– Так значит, ты бросил ребенка?! – закричала я.
– Какого? – Ты все еще продолжал смеяться.
– Ну, она же ушла в декрет, а ты уехал…
Несколько секунд ты молчал, явно не понимая. Наконец до тебя дошло.
– Ты о Лизе? Ты подумала… С ума сойти…
Ты опустился на пол и зажмурился, вжавшись затылком в стену тамбура.
– Опять превращаешься в статую?! Отличный способ!
– Нет, – проговорил ты, не открывая глаз. – Нет, что ты. У Лизы муж. Между прочим, очень ревнивый. Из Саудовской Аравии.
– Шейх?
– Нет, математик.
Не успела я и глазом моргнуть, ты снова вырос передо мной. Взял мое лицо в ладони и произнес медленно и торжественно, как слова клятвы:
– У меня нет детей. И нет жены. Я здесь. С тобой.
– Как нет детей? А мы? – втерся между нами Петька.
– А разве вы с мамой не жених с женой? – возмутился Пашка.
– Билеты, пожалуйста! – сказала, входя, строгая дама в форменной одежде.