Я просыпаюсь на рассвете от старого знакомого кошмара. Начинается он с приятнейшего открытия: я куда-то бегу, отталкиваюсь, чтобы перепрыгнуть очередное препятствие, и вдруг обнаруживаю, что усилием воли могу удержать себя в воздухе. Какое-то время движение над поверхностью даётся мне с трудом, а потом – щёлк! – я вдруг вырываюсь из плена земного тяготения и воспаряю. Выше, выше – над деревьями, столбами, крышами, облаками… И там, в заоблачной выси, моя новообретённая способность внезапно мне отказывает. По счастью, размазаться по асфальту я не успеваю: всегда просыпаюсь за миг до столкновения – в холодном поту и с пульсом под двести.

В народе считается, что сны с полётами и падениями видят только дети – когда растут. Психологи как-то увязывают такие сны с творческими процессами. Я же давно вычислила, что мой кошмар – раздражённый вопль интуиции, которую я не услышала накануне. Что-то я вчера сделала не так. Или не заметила чего-то важного…

Перебирать события дня начинаю с конца. Когда я, полумёртвая от усталости, добралась до постели и "поплыла", позвонили детки. Сначала Катька мямлила что-то маловразумительное, потом потерявший терпение Андрюха отобрал у неё трубку и решительно сказал: "Ма, прости, мы были неправы. Если ты не возражаешь, мы бы хотели вернуться". Ха, кто бы сомневался! При всей обиде на свинтусов, демонстративно принявших сторону отца, я ни минуты не переживала, что детки надолго оставят меня одну. Даже жалко, что прозрение у них наступило так скоро, как раз сейчас одиночество мне на руку… Но я, разумеется, не стала им об этом сообщать. Ответила, что извинения приняты и против возвращения демонстрантов я не возражаю. Так что с этой стороны всё в порядке.

Перед тем, как лечь, я тоже разговаривала по телефону, но звонила сама. Первым делом, как только вернулась домой – приятельнице, которая могла бы обогатиться, если бы брала со знакомых плату за посреднические услуги. Какой бы специалист вам ни понадобился – архитектор, ветеринар, дантист, дворецкий, парикмахер, переводчик на суахили, проктолог, садовник, сантехник, тамада – у неё вы всегда можете раздобыть телефончик лучшего. Вчера я, ловко увернувшись от объяснений, получила от неё телефон частного детектива. Ему и позвонила вторым делом.

Павел Фёдорович Краевский произвёл на меня впечатление человека толкового и некапризного. Деловой звонок поздним субботним вечером он воспринял как нечто само собой разумеющееся, внимательно выслушал мой рассказ про погибшую в аварии подругу, счёл резонным моё желание проверить, не причастны ли к аварии Ткаченко, пообещал завтра же приступить к сбору сведений о них, а в ответ на мой вопрос про аванс и договор предложил встретиться, когда и где мне будет удобно. Не желая злоупотреблять его доверием и терпением, я назначила встречу на сегодня, на двенадцать дня. И здесь мне тоже как будто бы нечего себе инкриминировать.

До того была дорога – электричка, метро. Я думала о Надьке и её истории, пыталась решить, идти ли на похороны, читала книжку. Тоже ничего.

Тётушка в больничной справочной, информация о везунчике-таксисте, выписавшемся на следующий день после аварии. Моё решение заняться им позже. Может быть, ошибка в этом? Нет, ливер молчит, не похоже.

Телефонный разговор с полицейским, его терпеливый, как у педагога-дефектолога, тон, которым он объясняет мне, почему не видит смысла в версии умышленного убийства. Не то.

Изукрашенное сходящими синяками лицо Лизы Рогалёвой под шапочкой из бинтов, её испуганные виноватые глаза. "Вот оно!" – ёкает печёнка. Почему ёкает? Чем ей не нравится моё логичное объяснение, что девочка, убеждённая в преднамеренном злодействе водителя КамАЗа, испугалась незнакомку, заподозрив во мне убийцу, которая явилась довести дело до конца?

Объясняет ли моя версия виноватый вид девчонки? Вполне. Разве хорошо подозревать чёрте в чём мирного человека, женщину, которая пришла расспросить о последних минутах своей погибшей подруги? Бац! В памяти всплывает образ проводившего вскрытие врача, с которым я разговаривала в морге той же больницы днём раньше. Большие тёмные глаза, тяжёлые семитские веки, унылый обвислый нос… Сочувственный взгляд, короткое прикосновение сухой ладони к моему предплечью. "Это была быстрая смерть. Вряд ли она успела её осознать".

И как теперь прикажете понимать рассказ Лизы о Надьке, умирающей со словами обо мне и завещании? Завещании, которое я действительно нашла в съёмной квартире Надежды – в большом англо-русском словаре, стоящем на полке в ряду других таких же крупноформатных томов! Патологоанатом ошибся?

Восстанавливаю в памяти свою встречу с Лизой кадр за кадром. Её опущенные глаза, руки, жамкающие пододеяльник, еле слышный голос, явное смятение и – внимание! – правильная речь. Никаких слов-паразитов, подросткового сленга, большой словарный запас. И это перепуганная, взволнованная шестнадцатилетняя школьница?

Едем дальше. Вот она заканчивает свой рассказ, и мы погружаемся в молчание. Я сражаюсь с колом в горле, Лиза сочувственно молчит. Потом спрашивает про завещание. Я отвечаю, мысленно переключаюсь на квартиру и Надькину мамашу, потом спрашиваю девчонку, известна ли её версия аварии полиции. Она вскидывает и тут же опускает взгляд… Стоп!

Кажется, я сошла с ума. Вот эта манера – говорить, опустив глаза, а потом на мгновение поднимать их, окатывая собеседника взглядом, точно водой из ведра – характернейшая Надькина манера…

Я вскакиваю с постели, торопливо натягиваю одежду, потом смотрю на будильник. Четыре часа. Придётся ехать на машине. Ничего, мне всё равно нужно вернуться в Москву к двенадцати, успею проскочить до воскресных вечерних пробок. Деньги, ключи, документы, тёмные очки… Сумку на плечо, всё – на выход.

Верный "Жук" птицей мчится по пустынным (о, чудо!) московским улицам. Веду машину на автомате, размышляя о своём душевном здоровье. Кажется, сомнения в нём – свидетельство того, что всё не так страшно. Настоящие психи твёрдо верят, что с ними всё в порядке. А со мной явно что-то не так. Не могу назвать себя упёртой материалисткой, но моё естественнонаучное образование вопиёт, когда я слышу или читаю всякую спиритическую ересь. Бог – допускаю, посмертное существование – возможно. Но не здесь. В нашем материальном мире всё подчиняется физическим законам, а они исключают материализацию духов и прочую фигню. И по этим физическим законам не может сознание одного человека вселиться в тело другого. Не может, и всё тут! И не спрашивайте, зачем тогда меня несёт в Дмитров!

До приёмных часов ещё далеко, а в неприёмные в больницу пускают только по спецпропускам, но я вполне обхожусь с помощью обыденных дензнаков. Охранник на въезде, медсестра в приёмном покое, охранник внутри корпуса – все молча признают пропускную способность цветных бумажек с изображением памятника первому русскому императору. Дверь в нейрохирургическое отделение закрыта, но окошко в верхней её части позволяет мне разглядеть орудующую шваброй санитарку, которая вчера любезно сопроводила меня до палаты, опустив в карман пару купюр номиналом поменьше. Мне повезло, что она здесь. Видимо, санитарки в этой больнице работают сутками через трое.

Стучу по стеклу, привлекая к себе внимание. Бабуля воровато оглядывается и шустро семенит к двери. Открывает замок, но меня не впускает, сама выкатывается на площадку.

– Погоди чуток, к твоей щас нельзя, доктор у ней. Накуролесили они с соседкой по палате сёдни ночью…

– Что случилось? – спрашиваю, нервно сглотнув.

– Да померещилось чего-то им, по бошкам стукнытым. Какой-то мужик, чи не мужик, с замотанной рожей вроде ломился к ним в палату. Убить де хотел. Твоя вскочила, дверь подпирать кинулась, да и свалилась без чувств. А вторая – тёртая вроде баба, в годах уже – схватила железяку и давай лупить по батарее. Всё отделение подняла и себе навредила: сосуд у ней в мозгу лопнул. А с твоей-то вроде обошлось всё. Капельницу ей поставили, психиатра вон позвали из другого отделения… Ты постой пока здесь, я впущу тебя, когда будет можно. Только ненадолго, нельзя ей теперь посетителей-то – чтоб не волновали.

Я жду – под нарастающее тревожное ощущение, что делать этого не стоит. Что вываливать сейчас на бедную девчонку своих крокодилов глупо и жестоко. Сейчас нужно звонить детективу, объяснять ему, что семейство Ткаченко безнадёжно отстало в забеге на почётное звание убийцы, и в первую очередь Павлу Фёдоровичу следует заняться окружением Лизы Рогалёвой. Нет, в первую очередь пусть посоветует, в какое агентство лучше образиться за телохранителем для временного инвалида – девочки, лежащей в больнице.

И всё-таки я стою и жду. Мне нужно увидеть Лизу. Не для того, чтобы смущать её безумными вопросами, нет. Тем более, что её нельзя волновать. Но я должна как-то дать ей понять, что верю в убийцу с забинтованной головой и играю на её стороне.

Бабка-конспираторша снова появляется в дверях, суёт мне синюю блузу и штаны технического персонала, поторапливает шёпотом, пока я одеваюсь, и, приложив к губам узловатый палец, втаскивает в коридор отделения. Здесь я получаю ведро со шваброй и, сопровождаемая напутственным жестом чешу мимо открытой процедурной и дежурного поста в сторону Лизиной палаты. У двери опускаю швабру в ведро, отжимаю тряпку, вхожу.

Она лежит под капельницей, спокойная и безучастная – видно, накачали чем-то сильнодействующим. Но, узнав в тётке со шваброй давешнюю посетительницу (или старую подругу?), распахивает глаза.

– Лиза, я хочу, чтобы ты знала: я верю, что ночью к вам в палату рвался убийца. И позабочусь, чтобы больше он не смог к тебе подобраться. Сегодня же найду человека, который будет охранять тебя здесь, в больнице. Не беспокойся ни о чём, выздоравливай. Обещаю тебе: мы поймаем этого маньяка.