Глава первая
Ночь… утро… новый день и снова ночь. Они то тянутся бесконечно долго, то приходят и уходят почти незаметно.
Иной раз отмеришь дневную порцию муки, напечешь блинов, чтобы всем хватило, и часовым и подрывникам, ушедшим на операцию, — глядишь, и день прошел, можно идти в землянку и вместе с другими девушками отдыхать, а то и спеть перед сном.
А в другой раз, чтобы живым встретить восход, часами отстреливаешься, экономя каждый патрон, километры ползешь в обход врагу или бегом уходишь через чащу, по дну оврагов, прислушиваясь к грохоту танков у ближайшей просеки.
Нет, дни не проходят сами, их нужно суметь прожить. И живешь, точно с трудом идешь против сильного ветра, стиснув зубы, пригнув голову, наклонившись всем телом вперед, напрягая все силы… А однажды оглянешься и увидишь, что прошел еще один год, и изумляешься, как незаметно он проскользнул.
Как далекое прошлое, вспоминала теперь Аляна первый день своего прихода на партизанскую базу, куда Матас собрал в те дни несколько десятков человек из кочующих, плохо вооруженных отрядов.
Год прошел, и база стала неузнаваемой.
Словно маленькие ручейки, непрерывно и неудержимо сюда стекалось из городов и с хуторов пополнение. И на затоптанной врагом земле, где сражалась до последнего связиста и писаря дивизия, принявшая первый страшный удар войны, точно новые всходы из политой кровью земли, поднимались новые бойцы…
На лесной базе теперь уже были многие сотни партизан, сведенных в подразделения, был боевой штаб, минометы, рация. И в центре Большой сражающейся земли, в Москве, бессонные радисты уже улавливали среди свистов и шума, наполняющих эфир, новый голос — голос литовской партизанской станции…
Болтливая сойка долго стрекотала и трещала, перелетая с дерева на дерево, то ли возмущенная, то ли обрадованная неожиданным происшествием в лесу: появлением лошадей и телег в самой чаще.
Наконец шум прекратился, движение остановилось. Сойка, потеряв всякий интерес к происшествию, болтая на лету, умчалась, мелькая среди деревьев.
Распряженные наполовину, ко всему привычные партизанские кони спокойно паслись на полянке. Кругом стояла лесная тишина, только какая-то маленькая птичка неутомимо и отчетливо повторяла все одно и то же: тистри-тистри-тистри!.. Тистри-тистри-тистри! И опять все сначала.
Старшина-начхоз сидел, прислонившись к стволу дерева и положив полевую сумку на колени. Беззвучно шевеля губами, он подсчитывал столбики цифр, время от времени тяжело вздыхал и вытирал потный лоб. Его автомат лежал рядом, под рукой. Фашисты были в соседнем городишке, в пятнадцати километрах, а патрули могли оказаться где-нибудь поблизости, но это все было обычное, привычное дело и не слишком его беспокоило, не то что заготовка фуража и муки на несколько сот человек!
Он привел сегодня четыре подводы за двадцать километров от базы и теперь подсчитывал, сколько хлеба могут привезти мужики, и уже заранее вздыхал, что получится мало.
В начхозы он попал случайно. В голодные месяцы первой зимы, когда база находилась под угрозой гибели, он оставался один, раненный в ногу, в землянке, где хранилось все продовольствие, и волей-неволей ему пришлось сначала охранять, а потом и делить на пайки горсточки муки и кусочки сахара. Запираясь в землянке на ночь, он спал, не выпуская из рук пистолета, потому что в первые месяцы в отрядах попадались всякие люди, к тому же до смерти голодные. Однажды, выдавая пайки, старшина, человек медвежьей силы, свалился в голодном обмороке, и это решило его судьбу. Бойцы никого больше не желали иметь начхозом. И вот теперь он сидел и своей волосатой, громадной ручищей выводил карандашом корявые цифры в шикарном трофейном блокноте, прикидывая, на какую лошадь сколько можно нагрузить и как договориться с мужиками насчет овса…
Часа два прошло в ожидании, пока не прибежал Юргис, стороживший дорогу, и сообщил, что мужики с мукой, кажется, подъезжают.
— Иду! — запихивая блокнот в сумку и поднимаясь, сказал старшина. — Давайте, братцы, запрягайте.
Ласково приговаривая, Аляна повела свою буланую кобылку к телеге. Наташа, русская девушка из белорусского партизанского отряда, и Маргис Маленький тоже пошли готовить лошадей.
В это время на пустынной проселочной дороге показались крестьянские телеги, нагруженные мешками.
— Ясное дело, — сказал старшина с отчаянием. — Условились четыре, а они приволокли пять. На чем мы теперь повезем? Проклятый это день в моей жизни, когда занесли меня черти в начхозы.
Мужики шли рядом с возами, выжидательно косясь на чащу леса.
— Ты пока не высовывайся, приглядывай за дорогой. Не увязался ли там кто-нибудь за ними следом! — сказал старшина Маргису Большому и вместе с Юргисом пошел к дороге.
Увидев двух автоматчиков, выходивших из леса, крестьяне разом поснимали шапки. Первую подводу вел пожилой черноглазый мужик, похожий на цыгана. За ним следом шел молодой парень, наверное его сын, с такими же черными, как у отца, глазами и с целой копной нестриженых волос, со всех сторон вылезавших из-под шапки. Сзади всех шагал, помахивая аккуратным резным посошком, сморщенный старичок с красными глазами.
— Доброго вам здоровья, господа партизаны! — вежливо кланяясь и останавливая переднюю лошадь, сказал бородатый. — Не в обиду сказать, не вы ли у нас налог отымать будете?
— Мы самые, — приветливо подтвердил старшина. — Доброго вам здоровья тоже! — и стал по очереди всем пожимать руки.
— A-а, и Юргис здесь! — обрадованно воскликнул бородатый. — Все, значит, правильно. Ведь с тобой-то мы и договаривались.
— Слава богу, не в первый разочек, — сказал Юргис, пожимая руку бородатому и приятельски кивнув парню и старичку, который, поджимая губы, ко всему остро приглядывался и усмехался, точно подмечая что-то, чего другие не видят.
— Толково договаривались, — ворчливо сказал старшина. — Почему не предупредили, что пятый воз будет? На чем мы теперь всю вашу муку увезем?
— А если фашисты налог прибавили? Что ж ты, им, чертям, оставлять прикажешь? — тоненьким голосом прокричал старик. — Оставлять, а?
— Оставлять не надо, а предупредить бы надо, — сказал старшина.
— Вот видишь, — густым голосом пробурчал сын бородатого мужика, — мне бы и поехать с пятым возом! Вместе с ними. А, отец?
— Ты помалкивай! — угрожающе шикнул отец, замахиваясь на него локтем, и громко заговорил со старшиной — Чего ж стоять-то? Давайте уж, принимайте по счету.
— Ладно, — сказал старшина, вынимая блокнот, и крикнул, повернувшись к кустам — Подавайте там телегу на дорогу.
Немного погодя первая лошадь, которую вел под уздцы Маргис Маленький, с хрустом ступая по сухому валежнику, вышла из-за деревьев и рывком вытащила пустую телегу на невысокую насыпь дороги. За ней показалась вторая лошадь, которую вела Аляна.
— Вот, — вполголоса бубнил парень. — Девки у них, и те автоматы имеют. Все люди как люди, только ты мою жизнь заел.
— А чего ты, сосед, право, его не пускаешь? — вскользь заметил Юргис, считая мешки. — Дождешься, немцы увезут его на работу в Германию.
— И увезут! — злорадно подхватил парень. — Вот, ей-богу, увезут!
— Такие вещи подумавши надо, — сказал чернобородый Юргису.
— Давай, братцы, накладывай! — скомандовал старшина.
Пересчитав мешки, он пристроил на одном из них походную сумку, написал расписку и проставил число.
Старичок, стоя за спиной старшины, внимательно следил за его рукой и шевелил губами.
— Правильно, — сказал он, — «военный налог в количестве мешков столько-то принят», это все правильно. А вот подпись кто будет ставить?
Старшина подписался и прихлопнул бумажку рукой.
— А тебе кого надо?
— Вот бы сам товарищ Йонас подписал. Немцы его больно хорошо знают.
— Меня тоже знают. Моих расписок у них вот такая пачка лежит.
— Это тоже верно, — согласился чернобородый. — Пусть будет так. Бери расписку.
Старичок принял расписку, бережно сложил и сунул ее в бездонный карман, куда-то под мышку.
— Только уж вы хоть немножко постреляйте напоследок, попугайте нас, а то они, дьяволы, скажут — добровольно отдали, — попросил он.
— Постреляем, постреляем, — сказал старшина. — Я пойду с обозом. Маргисы оба тоже со мной. А ты, Юргис, посиди здесь с девушками, побеседуйте часок с земляками, а потом постреляйте, раз уж они просят.
— Ладно, — сказал Юргис. — Только на дороге стоять несподручно, мы в лес отойдем.
— Это обязательно, — сказал старшина.
— И двойняшек от нас уводят? — вздохнула Наташа. — Хоть бы Маленького нам оставили.
Маргисы были близнецы, один родился на полчаса раньше другого и потому назывался Большим. До тридцати лет им хватило шуток по поводу того, кто кого должен слушаться и как старшему достанется в наследство хутор, а младший будет пропадать у него в батраках. Были они неотличимо похожи друг на друга, одного роста и очень дружны.
— Как это я его оставлю? — возразил Маргис Большой. — За ним приглядывать надо, чтоб штанишки застегивал, в носу не ковырял, из автомата зря не палил.
Маргис Маленький засмеялся, и они пошли рядом с возами, подгоняя лошадей.
Как только возы ушли, время словно остановилось. Начались те самые минуты ожидания, которые бывают длиннее часов.
В ста шагах от дороги, укрытые кустами, стояли крестьянские лошади. На одном из возов рядом с отцом сидел сгорбившись цыганистый парень и уныло ломал на мелкие кусочки сухую еловую веточку. Юргис удобно устроился в развилке толстой сосны, откуда просматривалась дорога.
Где-то невдалеке неутомимо выводила свое тоненькое «тистри-тистри-тистри» невидимая пичужка.
Аляна пошла к Наташе, оттянула ей рукав, посмотрела на часы. Прошло меньше двенадцати минут.
— Нам бы не опоздать, а то господин продовольственный комиссар натрескается водки и завалится спать. Тогда нам его до завтра дожидаться, — сказал чернобородый мужик.
— Успеете, — отозвался Юргис, не оборачиваясь. — А вы прямо отсюда к комиссару?
— А как же! Мы же едем ему налог сдавать! Лошадей пустим вскачь, чтоб в мыле были. А потом кинемся прямо к нему с распиской. Напали партизаны, все отняли, чуть не убили!
— Ну, эти глупости не придумывай… «Убили!» — строго сказал Юргис. — Отобрали и расписку дали, вот и все!
— Знаю, что говорить, не учи! — отмахнулся посошком старичок. — Мне небось разговаривать!
— Правильно, он знает, — сказал чернобородый. — Не впервой…
— Старичка одного пустите?
— Я старичок добровольный! Я свое действие знаю.
— Правильно он говорит, — подтвердил чернобородый. — Мы всем миром решали, кому первому являться. У него очень характер подходящий — пугливый!
— Это ужас, до чего я пугливый! — самодовольно согласился старичок. — Как начнет он на меня гаркать да топать, я сразу побелею и пот у меня! Другой раз и вовсе сомлеть могу.
— Все это он правильно описывает, — сказал чернобородый. — Наперед перепуганного всегда надо пускать. А то вот такой верзила станет докладывать, — он ткнул сына локтем. — «Ограбили, припугнули!..» Кто ж ему поверит? С такой-то рожей!..
— Ей-богу, я с ними пойду, отец! — неожиданно плачущим голосом воскликнул парень и соскочил на землю. — У меня во как накипело! — он полоснул ладонью по горлу. — Мне с ними лучше пойти, а то в одиночку я чего-нибудь еще натворю, тебя же подведу!
— Собака ты, собака! Опять за свое? — с печальной укоризной сказал чернобородый и повернулся к Юргису. — Не иначе, как ты его подбивал, чувствую.
— Тьфу! — сплюнул Юргис. — Да мы берем-то с большим разбором. Не всякого и возьмут.
— О-о! — чернобородый оскорбленно посмотрел на Юргиса. — Это ж бугай! Не боится ни черта, ни дьявола. Отца родного, видишь, и то не слушает, бродяга такой!
— Пойду! — упрямо повторил парень, весь напрягаясь в ожидании борьбы.
— Ты что ж? В чем ты думаешь идти, дуралей? Даже белья смены нету, а он…
— Главное — случай больно удобный. А подштанники и все такое у меня тут, с собой.
— Где? — воскликнул отец. — Что ты брешешь?
Парень бросился к возу и торопливо стал шарить руками под соломой. Нащупав что-то, на минуту замер, потом медленно вытащил и отряхнул плоский мешочек из домотканой грубой материи.
— Эх, ты! — тихо сказал отец. — У матери взял. Из дома потихоньку утащил! А?
— Мать сама собрала! — угрюмо сказал парень.
Отец помолчал и спросил:
— Так ты что, с матерью простился?
— Простился…
Отец молча отвернулся от парня, прошелся по поляне и, остановившись около Наташи, спросил, сколько осталось ждать.
Пугливый старичок примостился на возу и преспокойно спал, громко всхрапывая.
Наконец Наташа сказала, что время истекло. Все зашевелились, разбудили старичка, и Юргис слез со своей наблюдательной вышки.
Чернобородый попрощался с Юргисом, пожал руку девушкам и в нерешительности остановился перед сыном. Тот хмуро поглядел на отца, робко улыбнулся и опять нахмурился.
— Так ты смотри уж. Там… не очень-то! — сурово сказал отец, глядя в землю. — Слышь?
— Ну конечно, ладно, — послушно, с готовностью согласился сын.
— Вот то-то… — откашливаясь, сказал отец, и, неловко сунувшись друг к другу, они поцеловались.
Пустые возы один за другим выехали на дорогу. Юргис поднял автомат и два раза выстрелил в воздух.
— Еще бы разочка два-три, — попросил старичок.
— Хватит, — сказал Юргис, — патроны не казенные, — и выстрелил еще раз,
Глава вторая
После двух часов быстрой ходьбы они нагнали старшину с подводами.
Переход через опасную полосу шоссе, там, где кустарник по обе стороны был вырублен, организовали по всем правилам: на фланги было выслано охранение. И все же в самую последнюю минуту, когда замыкающие уже уходили в лесную чащу, группа попала под огонь.
Фашистский бронетранспортер, патрулировавший шоссе, выскочил на полном ходу из-за поворота дороги и, стреляя почти наудачу из пулемета, подлетел к тому месту, где партизанская группа только что перешла вместе с подводами шоссе.
Старшина приказал уходить, не отвечая: фашисты не любили сворачивать с дороги в лес. Однако этот транспортер оказался каким-то отчаянным. Смело свернув с дороги, промчался через расчищенную полосу и нахально вломился в самую чащу, лавируя меж деревьев. И тут Наташа упала, тяжело раненная в бедро.
Старшина махнул рукой, приказывая подобрать девушку, а сам отстегнул от пояса гранату и, пригибаясь, побежал навстречу транспортеру, который бушевал и палил в кустах, метрах в пятидесяти от них.
В тот же момент транспортер съехал в сырую низинку, застрял, завозился там, работая то одной гусеницей, то другой и завывая на полном газу.
Граната у старшины была дрянная, самодельная и против брони никуда не годилась. Он очень аккуратно швырнул ее под гусеницу. Граната оглушительно бухнула, ничего не повредив, но транспортер взвыл точно ужаленный, повернулся вокруг своей оси и выкарабкался на твердое место. Запас храбрости у него, видно, тут кончился. Лезть в лес, где кидают гранаты и можно застрять, видно, не хотелось. Выскочив обратно на шоссе, он промчался еще метров сто, остановился и оттуда, совсем уж наугад, стал поливать деревья и кусты из пулемета.
Лошади, и так перегруженные мукой, выбивались из сил. А теперь еще на одну из телег пришлось положить Наташу, которая не могла ступить на ногу. Приходилось на каждом ухабе, на каждой кочке лесного бездорожья выносить подводы чуть не на руках.
Наташа лежала ничком на возу, обхватив мешок с мукой, чтобы меньше бросало, и упрямо молчала…
В лесу совсем стемнело, сильнее запахло вечерней сыростью и гниющим вялым листом. Наконец показался край глубокого, густо заросшего оврага. Аляна узнала его очертания. Приближались «свои» места. Она погладила Наташу по плечу и сказала:
— Потерпи, мы уже почти дома.
Когда Матасу доложили, что в группе, посланной за продовольствием, тяжело ранена девушка, он сразу решил: Аляна.
Он сидел, склонившись над столом, и человек шесть командиров, не отрывая глаз от его руки, следили за кончиком карандаша, которым он чертил на карте тоненькую стрелку.
Оценивались итоги боевой операции. Операция, в общем, прошла удачно, но была бы еще успешнее, если бы в самом конце не напутал один из командиров. Теперь анализировались и сурово осуждались ошибки, допущенные этим командиром. Матасу пришлось уже много раз произносить его имя, и каждый раз он заставлял себя повторять его с бесстрастным осуждением и суровостью. Это было очень трудно, потому что командир погиб, а многие из тех, кто сейчас сидел в землянке, видели его всего несколько часов назад на руках бойцов, выносивших его из огня, помнили его молодое, растерянное лицо с удивленными, виноватыми, быстро умирающими глазами.
Ни на минуту не теряя нити мысли, с теми же самыми интонациями, с настойчивым повторением и подчеркиванием особенно важных моментов, Матас продолжал разбор действий погибшего командира, показывая, как непростительно тот запоздал, потерял связь и затем, пытаясь наобум исправить свою ошибку, понес ненужные потери.
Все это время он не думал об Аляне, только все вокруг окрасилось для него в безрадостный черный цвет.
Когда все было уточнено и командиры разошлись, Матас вытащил из кармана пачку сигарет и закурил. Сигареты выдавались по четыре штуки на день, он уже выкурил все сегодняшние и теперь, не задумываясь, сделал то, чего никогда не делал: закурил завтрашнюю.
«Странное дело, — думал он, лежа на койке. — Я совершенно не замечал, что, в общем, я вполне счастливый человек. Вполне! Потому что иначе я не мог бы ощутить той ужасной разницы между тем, что было раньше, и тем, что почувствовал после того, как услышал „тяжело ранена“…
„Тяжело ранена“! И ведь это я послал ее со старшиной. Я правильно послал. Должен был послать. И все-таки это я, именно я, послал ее, может быть, на смерть». И сейчас же ему вспомнилось, что посланная им группа подрывников пропала, не возвращается, хотя крестьяне-связные уже донесли, что на железной дороге были слышны сильные взрывы…
Сигарета кончилась так быстро, что он даже вкуса ее не успел почувствовать. Поправив ремень, оттянутый тяжелым трофейным пистолетом, Матас вышел на поляну. Где-то в землянке приглушенно пели; две стреноженные лошади неуклюжими скачками шарахнулись в сторону и, пофыркивая, принялись за траву…
Матас медленно шел по лесной тропинке, прислушиваясь и вглядываясь в темноту. Скоро голоса поющих перестали быть слышны, в тишине мирно шелестели листья на верхушках деревьев и натужно квакали лягушки. Немного погодя он услышал впереди мягкое погромыхивание колес по корням, чей-то стон.
Он остановился. Лошадь, устало ронявшая на каждом шагу голову, смутно выступила из темноты. Матас посторонился.
— Где раненая? — спросил он.
Старшина узнал Матаса по голосу.
— Мы ее на носилки переложили, вон несут, товарищ комиссар.
Приехала вторая подвода, третья. Кто-то прошел мимо, почти задев Матаса плечом, и вдруг по дыханию, по шагам, по чему-то еще, чего он и сам не мог бы определить, Матас узнал Аляну.
Он повернулся и посмотрел ей вслед, испытывая чувство какого-то стыдного, непростительного счастья, которое изменило все вокруг. И темнота ночи с неясными шелестящими массами деревьев, и мирное кваканье лягушек — все это он как будто увидел и услышал заново, точно только что неожиданно выбрался в этот лес из длинного и темного туннеля.
На поляне было светлее, и на траву падал отсвет от горящей топки походной кухни. На секунду Матас увидел Аляну: ее короткие сапоги, и короткую юбку, и брезентовую курточку… Она шла, размахивая правой рукой, а левой придерживая автомат. Она не была ранена, колени у нее упруго сгибались, руки были целы, она легко дышала. Вот она окликнула кого-то… Жива, не искалечена, не смята, не залита кровью…
«И подрывники благополучно вернутся!» — вдруг сама собой сложилась у него в голове фраза. Он усмехнулся. Почему вернутся? Да просто потому, что все теперь обязательно должно быть хорошо!..
Он подождал, пока люди, которые несли Наташу, поравнялись с ним, увидел бледное пятно ее лица и выпростанные поверх накинутой кем-то шинели руки.
Осторожно взяв ее горячую, неспокойную руку и тихонько ее поглаживая, Матас пошел рядом.
Наташа тихонько всхлипнула и жалобно прошептала:
— Ну вы сами посмотрите, как мне не везет. Второй раз не повезло!
— Еще повезет! — грубовато-весело сказал Матас, сдерживая нестерпимую жалость. Шершавые пальцы девушки были совсем детскими…
Аляна спала на своем месте в землянке и, как с ней теперь часто бывало, проснулась от беспокойства и смутной тоски и сейчас же вспомнила, что рядом, на нарах, пусто Наташино место.
Она надела сапоги и вышла на воздух. По небу с одного края до другого двигалось нескончаемое мраморное поле мелких облачков с синими просветами, через которые то и дело проглядывала быстро бегущая луна.
— Что же ты не спишь?
Матас вышел из глубокой тени.
— А вы что не спите? — улыбаясь, сказала Аляна.
— Вот видишь? — Матас протянул ей раскрытую ладонь. На кусочке древесной коры светились две зеленые точки.
— Светлячков ловите?
— А что, плохое занятие? — По голосу слышно было, что он тоже улыбается. — Ты знаешь, что подрывники возвратились? Не слыхала? Только что спать завалились.
— Все вернулись? — обрадованно воскликнула Аляна.
— Все. Станкуса только тряхнуло здорово взрывной волной, они его полдороги на руках тащили. А сейчас он уже в порядке. Сработали, как часы. Шесть вагонов под откос, два танка, боеприпасы, вагон седел кавалерийских. По всему лесу седла валяются. Две цистерны авиационного бензина… все, как одна копеечка. Гитлер сейчас сидит списывает со своего счета. И главное, что это не просто удачно получилось. Главное — все прошло точно по плану, как…
— Как часы, — подсказала Аляна.
Пока он говорил, она всматривалась в него сквозь темноту и думала: неужели это тот самый чужой, беспомощный, грязный, почти мертвый человек? Тот, кого она выхаживала в обгорелой хате на берегу озера? Неужели это он, комиссар партизанского соединения, о котором фашисты уже заговорили в своих сводках?
А он, глядя на нее, думал свое: какое это, оказывается, счастье, вот просто так стоять, слышать ее голос, видеть ее маленькую, крепкую фигурку и знать, что хоть сейчас, хоть в эту минуту, никто не может ее обидеть, и ей не больно, и ей не угрожает опасность. Если бы можно было сделать для нее что-нибудь очень хорошее, обрадовать ее, покормить, погладить, что-то подарить…
— Подарить? — с удивлением переспросила Аляна.
— Разве я сказал «подарить»?.. Ну, правильно! Да ты ведь знаешь, каких подарков от меня можно ждать!
— Знаю, — сказала Аляна. — Давайте!
— Придется в город пойти. Тебе достанут воз каких-нибудь овощей. Ты поедешь на рынок и будешь торговать… Остальное объясню потом, все вместе. Ты ведь не одна поедешь.
— Когда?
«Ведь она только что вернулась, изматывается человек без отдыха, — подумал Матас. — Надо бы дать ей отдохнуть день-два». — И сказал:
— Надо завтра. Обязательно. Иди отдохни пока.
— С оружием пойдем? — спросила Аляна. Идти с оружием всегда было во сто раз легче.
— Ну, какое там оружие! Я же говорю — капусту продавать. Тебе подготовят шикарные справки, удостоверения…
А сам думал: «Оружие не поможет, если их схватят. Ничто уже тогда не поможет…»
— Хочешь светлячков? — сказал он улыбаясь. Она должна была видеть, что он за нее не волнуется и что задание это самое обыкновенное. Когда человек так думает, ему не мешают лишние мысли. — Пусть светят тебе в землянке вместо электричества.
— Пусть живут на воле, — сказала Аляна.
— Ну ладно, — согласился Матас и осторожно положил деревяшку со светлячками в сторону, на пень.
Среди полной тишины на поляне слышно было, как равномерно поскребывает ложкой по дну котелка старшина, который принялся за ужин позже всех, после того как заприходовал и аккуратно сложил на своем складе испачканные кровью драгоценные мешки.
Глава третья
— Вот у кого душа изболелась, — сочувственно сказал Ляонас, шагая рядом с возом. — Плетется за нами, точно на похоронах, глаз не спускает!
Переночевав на пригородном хуторе у верного человека, они с Аляной теперь подходили к городской заставе, каждый со своим возом. Хозяин хутора шел за ними следом с бидоном молока. Без колебаний отдал он своих лошадей, когда их попросили у него от имени Матаса. Отдать-то отдал, а приказать сердцу не болеть за них от страха никак не мог. Вот и плелся, точно чужой, за своими собственными лошадками, полный отчаяния и решимости не подвести своих.
Возы подъехали к рогаткам с колючей проволокой, которыми на ночь загораживалась дорога. Теперь рогатки были раздвинуты. Автоматчик со впалыми щеками, заросшими рыжей щетиной, остановил какой-то воз и, покопавшись, отобрал несколько пучков моркови. Хозяйка воза, придерживая лошадь, стояла и испуганно улыбалась, стараясь сделать вид, что не обращает на это никакого внимания, прямо-таки не видит, как солдат копается в ее возу.
Держа пучки моркови, как букеты, в обеих руках, рыжий солдат перешагнул через канаву и сложил их на землю около лавочки, где сидел второй автоматчик. Там лежало уже десятка два яиц и кочан капусты.
Возы с дровами солдат только окинул скучающим взглядом и, присев на скамейку, достал перочинный ножик и начал аккуратно обрезать от морковки ботву.
«Слава богу, их не тронули», — с облегчением вздохнул хозяин лошадей, сам не заметив того, что думает уже не о лошадях, а об этих двух — девушке и парне.
Рыжий автоматчик подозвал его и, когда он подошел, подставил ему граненый мутный стакан. Хозяин налил молока, немец выпил не до конца, выплеснул остаток и протянул стакан товарищу.
Тот с отвращением сморщился и потер рукой живот.
Когда хозяин опять выбрался на дорогу, возов с дровами не было видно. Он испугался и быстро зашагал к базарной площади.
Его возы стояли среди множества других таких же, а Ляонас, задав лошадям корму, как настоящий хозяин, прохаживался вокруг, переговариваясь со своими случайными соседями.
Девушки не было видно.
Хозяин пристроился в молочном ряду так, чтобы хоть издали приглядывать за лошадьми.
Аляны долго не было. Потом она на минутку вернулась и опять ушла. «Что-то не ладится у них дело», — тоскливо думал хозяин, старательно отмеряя' литровой кружкой молоко покупательницам. И вдруг обнаружил, что ни возов, ни лошадей на прежнем месте нет. «Ну и что ж, они меня предупреждали», — уговаривал он себя, чувствуя, что начинает потеть от волнения.
Немного погодя он схватил бидон, где плескалось еще порядочно молока, и, стараясь не спешить, пошел к дровяному складу. Ворота были широко открыты, из них как раз выезжал военный немецкий грузовик с длинными березовыми дровами. В глубине обширного двора другой такой же грузовик с откинутыми бортами медленно пятился к высокому штабелю. А оба воза с лошадками стояли в сторонке, видно, дожидались своей очереди.
Хозяин несколько раз прошелся мимо ворот, не смея войти и не в силах уйти.
— Долго ты будешь здесь мотаться? — неожиданно появившись в воротах, спросила Аляна. — Иди и жди, где тебе сказано.
Странно, но после того, как она его вроде бы обругала, он почувствовал себя спокойнее и, не ответив ни слова, поплелся к базару.
Аляна немного постояла, глядя ему вслед, и вернулась на склад.
Ляонас, сидя на бревне, что-то чертил кнутовищем по земле, покрытой слоем грязных опилок.
Не поднимая головы, он спросил:
— Ну что?
— Да ничего. Прогнала.
Некоторое время оба молча следили за тем, как заведующий складом со своим единственным рабочим грузили на немецкую машину дрова. Солдат-водитель, распахнув дверцу кабины, курил, развалясь на сиденье и полузакрыв глаза.
— А в каком месте это было? — вдруг спросил Ляонас.
— Как раз когда мы стали выезжать с рынка по тому переулочку. Я заметила, что кто-то на нас смотрит.
— Ну и что? На то он и полицай, чтоб смотреть. Чудо какое!
— Он шел за нами. До самого угла шел. И там остановился, будто не мог решить, идти дальше или остаться.
— Но ведь он не пошел за нами?
— Нет.
— Значит, все в порядке, и брось ты об этом думать.
Заведующий складом подтолкнул в кузов последнее длинное полено и поднял борт машины. Тяжело дыша, он липкими от смолы пальцами вытащил карандаш и сделал на листке какую-то пометку.
Водитель втянул ногу в кабину, захлопнул дверцу, нажал на стартер и сразу дал бешеный газ. Машина рванулась с места и с ревом вылетела за ворота.
— На меня он, кажется, никакого внимания не обратил, а к тебе определенно присматривался, — упрямо сказала Аляна.
— Ну и черт с ним! Если хочешь знать, мы до войны жили поблизости отсюда. Он мог меня когда-нибудь видеть.
— Глаз у него очень паршивый был.
— А какой у полицая может быть глаз?
— О чем у вас тут спор? — подойдя, спросил заведующий.
— Да вот она, — сказал Ляонас. — Все насчет этого полицейского.
— Я говорю, что морда у него больно паршивая, — сказала Аляна.
— Урод? — спросил заведующий.
Аляна наморщила лоб, припоминая.
— Хуже урода… Такой гладкий красавчик. Затянутый, точно в корсете.
— Есть и такие у нас, — сказал заведующий. — Гады у нас всякие есть. На все вкусы, только выбирай.
— Может быть, пока наши подводы разгрузить? — спросил Ляонас.
— Пусть стоят. Пока я не принял дрова, у вас тут дело есть. А если разгрузим, чего станете дожидаться?
— А долго еще? — спросила Аляна.
— Еще часок надо подождать. А если нет, — значит, сегодня ничего уже не получится.
— Мы сколько угодно согласны ждать, — сказал Ляонас, — только бы дело сделать.
— Мы сами как на раскаленных угольях сидим, пока эти ящики с гранатами под дровами лежат. Только, видно, что-то случилось с товарищем, который должен пригнать машину… Подождем… — И вдруг крикнул своему рабочему — Эй, Юлюс! Чего стоишь? Принимай у мужика дрова!
Во двор входили два немца — солдат с портфелем в руке и офицер. У двери деревянной будки-конторы офицер взял из рук солдата портфель и прошел внутрь. Следом за ним вошел заведующий, держа в руке торопливо стянутую с головы шапку.
Юлюс показал Ляонасу, куда отвести подводы. Поглядывая на дверь конторки, все втроем они начали сбрасывать на землю поленья и складывать их в штабель.
Немного погодя Юлюс тихо сказал:
— Если тут что-нибудь начнется, уходите. Уходите и не оглядывайтесь.
— А что может начаться? — спросила Аляна.
— Не знаю, мало ли что! Совсем ему не время было сегодня сюда приходить. Выводите лошадей за ворота и подождите там, посмотрим, что будет.
Дверь конторы распахнулась, и офицер, пригибаясь, шагнул через порог. Он протянул солдату свой портфель, и оба зашагали к выходу — офицер впереди, солдат с толстым портфелем на полшага позади.
Лицо у Юлюса просветлело, и он тихонько засмеялся. Аляна, невольно улыбнувшись, оглянулась на него. Это был немолодой, очень бедно одетый человек. Аккуратные заплаты на его брюках давно уже прорвались, вылинявшая голубая рубашка открывала дочерна загорелую, морщинистую шею. Теперь, когда он улыбался, видны были его большие, очень белые зубы, среди которых не хватало двух передних.
Заведующий смотрел вслед ушедшим немцам, пока они не скрылись за воротами.
— Вот так мы и живем, — сказал он.
— Зачем они приходили? — спросила Аляна.
— Ревизия. Хотели обмерять дрова. Только этого нам и не хватало!
— А почему ушли? — спросила Аляна.
— Я уговорил обложить это дело до понедельника.
— И он такой покладистый, что согласился?
Заведующий кивнул и, слегка сдвинув кверху рукав, открыл кисть руки, на которой белела незагорелая полоска от браслета часов.
— Хорошо, что они у тебя золотые были. Простых он бы не взял! — Юлюс опять засмеялся.
— Не знаю. Принял очень даже элегантно и сказал: «Уверен, что к понедельнику склад будет в порядке. Я надеюсь, что вы только немножко мошенник, не более того!» — так и сказал.
С улицы донеслось рычание тяжелого дизельного мотора, и, встряхнувшись на глубокой выбоине у ворот, во двор въехал новый грузовик. Около будки конторы водитель затормозил и, не выключая мотора, вышел.
— Наконец-то! — пробормотал заведующий и быстро пошел навстречу.
Водитель стоял, внимательно осматриваясь.
— У нас все в порядке, — сказал заведующий.
— Это они? — спросил водитель, глядя на Аляну и Ляонаса.
Заведующий кивнул.
— Ну, тогда давайте не волынить. Меня отпустили в ремонтную мастерскую, менять аккумулятор. Он еле дышит. Куда подавать машину?
Задним ходом он въехал за будку к высокому штабелю бревен, на который показал заведующий.
— Почему мотор не выключаешь? — спросил Юлюс.
— Давайте не разговаривайте! — окрысился водитель. — Мотор! Да если его заглушить, может, больше и не заведешь…
Заведующий сделал знак Юлюсу, и они вдвоем с лихорадочной быстротой начали разбирать штабель. Ляонас и водитель сунулись было помочь, но их отогнали.
— Не подходите. Ничего не трогайте…
Минуту они смотрели, как те двое работают, точно на пожаре. Аляна спросила:
— Может быть, лошадей можно теперь хозяину отдать?
— Конечно, отдай, пусть убирается поскорее, — тяжело дыша, проговорил заведующий. И, увидев, что она повернулась, чтобы уйти, крикнул — Да прикрой хоть одну половинку ворот и подопри поленом, чтоб кто-нибудь с ходу не въехал!
Аляна сделала, как он просил, и пошла к рынку. Хозяин сидел на корточках, прислонившись к забору, рядом с бидоном. Вид у него был такой, что он сидит здесь уже не первый день и приготовился сидеть еще неделю. Аляне пришлось его слегка встряхнуть за плечо, чтоб он поскорее понял, в чем дело. Спотыкаясь и цепляясь своим гремящим бидоном за углы, он суетливо поспешил за Аляной, испуганный и не верящий своему счастью.
Только когда она вывела ему на улицу лошадь, а Ляонас, следом за ней, вторую и он, привязав повод второй лошади к задку телеги, влез на свое место, сжимая в руке выписанные по форме квитанции о сдаче дров, — он почувствовал, что жизнь к нему возвращается. Он чуть было не сказал, что согласен еще подождать, если надо, но Ляонас уже дернул вожжи, безжизненно повисшие в руках у хозяина, лошадь потянула, и телеги поехали вдоль улицы, с каждым шагом удаляясь от склада, от опасностей, обратно к хуторку, к родному дому, к картофельному полю и полоске ячменя, к яблоням и огороду — ко всему, с чем хозяин в душе чуть было уже не простился.
Глава четвертая
Когда верхние ряды бревен были разобраны, Юлюс принес из конторы большие ржавые ножницы. Он стал на колени, потом лег на живот и осторожно, стараясь не сдвинуть ни одно полено, пополз вперед.
Заведующий, нагнувшись, напряженно следил за каждым его движением. Ляонас и водитель стояли за его спиной.
— Да отойдите вы отсюда подальше! Что вы мне в затылок дышите! — не оборачиваясь, раздраженно прикрикнул на них заведующий.
— А сам? — хмуро сказал водитель. — Как будто это поможет, если на десять шагов отойти…
Юлюс просунул руку с ножницами далеко в щель между бревнами. Ножницы лязгнули, перекусив проволочку.
— Раз! — сказал заведующий.
Юлюс полежал минуту, по-прежнему вглядываясь куда-то в глубь штабеля, затем уверенно протянул руку, ножницы снова лязгнули, заведующий сказал: «Два!» — и ножницы лязгнули еще раз.
Юлюс поднялся, стряхивая мусор со своих заплат на коленях.
— Здорово! — с уважением сказал Ляонас. — Заминировано? Это по-хозяйски!
— А ты как думал? — повеселевшим голосом откликнулся заведующий. — Теперь беритесь разом, поживей.
Они торопливо разбросали последний ряд бревен, прикрывавший ящики с гранатами, и, не чувствуя тяжести, стали укладывать их в кузов грузовика.
— Хватит, — сказал наконец заведующий. — Тут осталось еще на одну машину, неполную. Нужно ведь сверху место для дров оставить.
Поверх тяжелых ящиков с ручными гранатами они уложили два ряда длинных поленьев.
— Ну… — сказал водитель, и вдруг лицо у него так потемнело, что Юлюс спросил:
— Что с тобой? — и испуганно оглянулся.
— Так и есть. Сел аккумулятор! Все-таки сел, проклятый!
Он бросился в кабину, вытащил заводную ручку, сунул ее Юлюсу, а сам схватился обеими руками за баранку и, полуоткрыв рот, приготовился слушать, заработает ли мотор.
Юлюс крутнул раз, другой, третий, потом стал крутить отчаянно, исступленно, что было сил. Раза два мотор дал вспышку, точно попытался ожить, но не смог.
— Пусти-ка меня! — сказал Ляонас.
Он взялся за ручку, широко расставив ноги, навалился, потом рванул кверху и все повторил сначала. В моторе слышался тяжелый сосущий звук. Гремела железная ручка, с хрипом дышал Ляонас. И вдруг все звуки заглушил живой, веселый рокот мотора.
Аляна и Ляонас вскарабкались в кузов и легли, накрывшись грязным брезентом. Юлюс открыл ворота.
— До завтра, — сказал заведующий.
На узеньких городских улицах было пустынно. Только с рыночной площади, гремя по булыжнику, одна за другой выезжали пустые телеги крестьян, спешивших засветло добраться до дому, потому что с наступлением темноты всякое движение было воспрещено.
Полулежа на корявых березовых стволах, Аляна, приоткрыв край брезента, видела только вторые этажи домов, мимо которых они проезжали.
Внезапно машина затормозила и остановилась. Совсем рядом послышался топот приближающейся колонны. Надрывно проорал какую-то немецкую команду срывающийся голос, и шаги стали удаляться; видимо, колонна заворачивала за угол.
Кто-то заговорил с водителем, и тот ответил лениво и ворчливо, как человек, занятый повседневным, надоевшим делом.
Наконец машина снова тронулась, сделала еще один поворот и стала прибавлять и прибавлять ходу. Через минуту они шли уже на такой скорости, что грузовик мотало из стороны в сторону. Аляне в бок впивался короткий сучок, но она чувствовала лишь одно, главное: машина мчится.
Скоро она услышала запах полевых трав. Большой одинокий дуб мелькнул и остался позади, и теперь перед глазами было только небо. Не сбавляя скорости, машина съехала по какому-то спуску, на полном газу вылетела на подъем, и тут шум мотора стал утихать. Грузовик катился некоторое время по инерции и, заскрипев тормозами, стал.
В наступившей тишине было слышно, как стрекочут в полях кузнечики и шумит, налетая порывами, легкий ветерок.
— Живы? — спросил водитель, вылезая на землю.
Ляонас высвободился из-под брезента, сел и спросил:
— Опять аккумулятор сел?
— Дышит, — сказал водитель. — Кто из вас дорогу показывать будет?
— Все равно. Оба знаем.
— Тогда давай ко мне девушку. Возить в кабине запрещено. Но девушка все-таки лучше.
Аляна спрыгнула на землю и едва удержалась на затекших ногах. Водитель натягивал на себя короткий фашистский мундир. Застегнув все пуговицы, он надел защитную шапочку, а свою одежду свернул и бросил на пол кабины.
— Для полиции! — коротко пояснил он.
— А брюки? — спросила Аляна, глядя на его засаленные рабочие штаны.
— Брюк не видать… Хватит с них и курточки…
Он пропустил Аляну в кабину, захлопнул дверцу и отпустил тормоза. Машина медленно двинулась вперед под уклон, бесшумно набирая скорость, пошла быстрее и быстрее, и, когда они стали подходить к мостику, скатившись с высокого холма, ее слегка дернуло, мотор завелся с разбега и заработал.
Они снова разогнались на полную скорость и мчались, точно за ними гнались по пятам. Минут через двадцать такой гонки Аляна крикнула в самое ухо водителю, что скоро будет поворот. Потом положила ему руку на плечо и показала на правую сторону дороги, где через канаву был перекинут полуразвалившийся мосток.
Переваливаясь с боку на бок, грузовик осторожно переполз через канаву и, снова набирая скорость, встряхиваясь на корнях, помчался по извилистой, твердой, как камень, лесной дороге.
Тяжелые сосновые ветки хлестали по ветровому стеклу и бортам. Накреняясь на поворотах, машина впритирку проскакивала между толстых сосен. Наконец Аляна схватила водителя за руку, он сбавил ход и остановился.
— Где-то здесь, — сказала она и, открыв дверцу, соскочила на землю.
Шагах в ста от них из-за деревьев показался человек. Он замахал руками, подзывая подъехать поближе. Аляна вскочила на подножку, и они медленно выехали на полянку. Навстречу им высыпало человек семь-восемь автоматчиков в крестьянской и простой городской одежде.
Аляна узнала только Станкуса и Юргиса. Остальные были какие-то новые. Потом она заметила сержанта Гудкова и поняла, что это люди из его отряда. Видимо, Матас прислал их за гранатами.
— Ты предупреди-ка их, чтоб они меня в этом мундирчике не кокнули ради первого знакомства, — сказал Аляне водитель. — И вообще-то я этого не люблю. А уж от своих и подавно.
Аляна с удивлением на него оглянулась и увидела совсем новое лицо веселого, добродушного человека. Даже вот и пошучивать начал. Через минуту он, окруженный партизанами, раздавал всем сигареты, торопливо курил, не успевая затягиваться, смеялся над своим полуфашистским видом, неудержимо болтал, рассказывая про аккумулятор, про колонну, загородившую путь, и каждую фразу начинал так: «Слушайте, братцы товарищи!»
Кряхтя и потирая оббитые бока, Ляонас встал в кузове и начал сбрасывать на землю большие поленья.
— Поглядите-ка, — всплеснув руками, весело крикнул Станкус. — Умник-то наш опять что надумал! В лес дрова возить!..
Глава пятая
«Нормальный сержант» — так звали партизаны сержанта Гудкова, И в этом шутливом прозвище звучало уважение.
Гудков был одним из многих тяжело раненных в первые дни войны солдат, которых потихоньку подбирали, прятали и выхаживали на глухих хуторах литовские крестьяне. Поправившись, он во главе отряда из шести человек вполне самостоятельно открыл боевые действия против Гитлера, нападая на машины и сторожевые посты. Через несколько месяцев, раненный во второй раз, он привел свой отряд к Матасу, доложив, что общая обстановка и состояние отряда нормальные: потери — двадцать два человека убитыми, в строю налицо двадцать один боец…
Матас очень скоро оценил сумрачную пунктуальность Гудкова, его спокойную ожесточенность и, главное, удивительную способность воспринимать такие вещи, как бой в окружении, ураганный огонь противника, ночные прорывы через расположение карательных дивизий, как явления тяжелые, неприятные, опасные, но, в общем, нормальные и потому требующие нормального, толкового к себе отношения.
Операция по доставке на базу ящиков с ручными гранатами считалась очень важной. Поэтому особая группа автоматчиков под командованием сержанта Гудкова была переброшена для прикрытия на пригородный хутор.
Теперь, когда первый грузовик доставил гранаты и часть их уже была роздана бойцам, на хуторе все были охвачены почти праздничным весельем. Гранаты, о которых мечтали, ради которых прошли десятки километров по занятой врагом земле, гранаты, которые были добыты кровью и потом подпольщиков и которых так ждали «дома», на базе, были наконец в руках у бойцов.
Сидя у кухонного стола, при свете керосиновой лампочки, сержант Гудков аккуратно отсчитывал и раздавал детонаторы. Большая печь топилась и трещала вовсю, и громко шипело жидкое тесто, когда хозяйка наливала его ложкой на большие сковороды.
Аляна лежала под открытым небом на соломе, в углу двора, между сараем и кустами смородины. Закинув руки за голову, она смотрела вверх, на знакомые ясные звезды. Вокруг пахло теплым хлевом, смородиной и прохладным запахом трав, покрытых вечерней росой.
Все вокруг, до чего она могла дотронуться рукой: трава, куртка, которой она была прикрыта, даже волосы, — все было влажное от росы.
Она не думала ни о чем в отдельности, а как-то обо всем сразу: о том, что было когда-то давно в ее жизни, что было сегодня и что ее ожидает завтра. Дальше завтрашнего дня она сейчас думать не умела.
Рядом, за кустами, смеялись и разговаривали.
— Разве это так рассказывают? — перебил кого-то оживленный голос Ляонаса. — Бубнишь, точно инструкцию! Покороче сказать, эти железнодорожники у наших спрашивают, нет ли у нас какого человека похуже, кого не жалко, чтоб прямо со станции прицепился к отходящему поезду.
— Пошел трепаться! — послышался в темноте голос Станкуса.
— Ну, раз какого не жалко, — мы и выбрали Станкуса! К тому же он в америках наловчился сигать с поезда на поезд на полном ходу. Вот мы его и отправили на станцию. Железнодорожники указали состав, он вскочил на ходу и поехал с ракетницей за пазухой. Так ведь умный человек что бы сделал? Дал бы заранее ракету, а сам, перекрестясь, махнул бы под откос, где помягче. А этот? Он все боялся, вдруг фашисты рано поднимут тревогу!.. Он сидит верхом на буфере и гадает: пора — не пора?
— Слышите, как врет, — укоризненно проговорил Станкус. — Не был я на буфере. Со всем удобством сидел на площадке!
— На чем бы ни сидел, а доехал он, братцы, до самого моста, пустил ракету прямо перед нашим носом, — это он, значит, чтоб повернее было, — и скакнул под откос. А тут минуты не прошло, музыка заиграла, этого умника, наверное, раз шесть взрывной волной перекувырнуло и в болото шлепнуло. Тревога по всей линии, самое время поскорее уходить, к мосту охрана стягивается, а он лежит в луже, как водяная русалка, ручки сложил, и вокруг него лягушки квакают!
Слушатели засмеялись. Станкус закашлялся и сказал:
— Тут он как раз не соврал. Я бы долго там лежал, если бы он, дуралей, меня не потревожил. И как он меня в суматохе там нашел? До сих пор не пойму.
— Искать! Шел себе мимо да чуть не наступил! — дурашливо проговорил Ляонас.
— А зачем на спину взвалил и два часа волок на своем хребте?
— А кто мне полторы пачки табаку должен остался? А? Нет уж, думаю, пускай сперва отдаст, голубчик!
Смех еще не утих, когда кто-то быстро проговорил вполголоса:
— Сейчас все будет нормально.
Сержант Гудков вышел из дома. В темноте приближался огонек его сигареты.
— Здоровы гоготать вы, ребята! За версту слышно. Потише надо, — сказал он, подходя. — Станкус, конечно?
— Я молчу, — отозвался Станкус. — Пастушонок тут народ потешает!
— Тебе чуть свет опять в город надо, — сказал Гудков. — Лучше выспался бы.
— А мне? — спросила Аляна, приподнимаясь.
Сержант повернулся на голос и, не видя ее, сказал:
— Да нет. Тебе ни к чему. Он теперь сам дорогу знает. Правильно?
Конечно, правильно, — поддержал Ляонас, — Все будет нормально!
— Вот именно, — невозмутимо согласился сержант. — Пусть будет только нормально, больше с тебя не спросят! Спокойной вам ночи. Пойти поглядеть, как там наше охранение проявляет бдительность.
После его ухода голоса стали стихать, и скоро послышалось дыхание заснувших, усталых людей.
Аляна тоже понемногу начала дремать. Приоткрывая глаза, она видела звезды. Казалось, что они стали ниже или она поднялась вверх, и теперь уже не она смотрит на звезды, а они на нее, лежащую здесь, в закутке между сараем и углом забора.
Тихий шепот заставил ее насторожиться, и невольно она опять стала прислушиваться. Это Станкус с Ляонасом никак не могли наговориться после целого дня разлуки.
— …лучше ты все равно не найдешь, — слышался страстно убеждающий, мечтательный голос Ляонаса. — Поглядишь на нее, сам увидишь.
— Я-то погляжу… — ответил хриплый голос Станкуса. — А вот она как? Не бог весть какой я георгин, чтоб девушки, на меня поглядевши, ахали… Потрепанный я человек.
— Это уж моя забота!.. Я обещался найти ей хорошего жениха. А после писал ей, что у меня появился друг. Она даже привет велела тебе передавать.
— Ну и собачий же ты сын, — грустно проговорил Станкус. — Ничего не передал.
— Да ну, тогда я еще стеснялся… Они у меня дома, знаешь, до того радовались, когда я работу нашел. Только боялись, что ненадолго. А как получили письмо, что учиться начал, — ну-у! Сестренка с матерью, наверно, поскорей побежали в коровник и там, чтоб никто не видел, досыта выплакались от радости. Ведь я совсем темный был, соседи меня вроде за дурачка считали.
— А мне привет, значит? — помолчав, спросил Станкус.
— Да, «и твоему другу передай от меня привет»… Нет, «сердечный привет»! Вот как было написано.
— Так сразу и надо говорить, что «сердечный». А то «привет». Большая разница!
— И вот есть у меня такая мечта — поженю вас с сестренкой, обоих разом пристрою, будете жить счастливо…
Аляна слушала сквозь дремоту, пока не заснула. Когда утром она проснулась, Ляонаса уже не было.
Глава шестая
Ранним утром к городской заставе подъехал крестьянский воз с капустой. Светловолосая девушка в домотканом армяке шагала по грязи рядом с лошадью, а в телеге, развалясь среди светло-зеленых кочанов, как в кресле, сидел, свесив ноги в ярко начищенных сапогах, хорошо одетый господин, по виду мясоторговец или скупщик зерна, в щегольской фуражке с лакированным козырьком.
Часовые проверили засаленную бумажку, поданную девушкой, солидное удостоверение торговца, вынутое из хорошего кожаного бумажника, и пропустили телегу в город.
Добравшись до первого городского тротуара, господин соскочил с телеги, отряхнулся и, с небрежностью деревенского барина кивнув на прощание девушке, зашагал к главной улице.
Телега затарахтела дальше. Деревенская лошаденка, испуганно прядая ушами, то покорно осаживала назад, чтоб пропустить громадный военный грузовик, то, вытягивая шею, изо всех сил наваливалась на хомут, чтоб не задержать напиравшую сзади городскую ломовую телегу, запряженную здоровенным битюгом.
Аляна, торопливо подергивая вожжами и чмокая, понукала свою лошаденку, а сама все следила глазами за Станкусом, самоуверенно шагавшим далеко впереди.
Наконец он свернул за угол. Нет, никто не пошел за ним следом, никто не обратил на него внимания. Пока все благополучно. А они-то, подъезжая к заставе, обсуждали, что будут делать, если их схватят прямо при въезде.
Улица тянулась бесконечно длинная и унылая. Хмурое небо нависло над нею, предвещая начало дождей, холод и слякоть близкой осени.
По этой самой улице два дня назад входил в город Ляонас.
На хуторе его ждали целые сутки, пока от соседей не прискакал на неоседланной лошади связной-пастушонок. Испуганно тараща глаза, он повторял одну и ту же фразу, которую ему велели передать: «Вашего человека схватили на улице». Потом, стискивая кулаки и ужасаясь, стал описывать, как было дело, точно все видел своими глазами. «Его какой-то полицай, сволочь, узнал, понимаете? И он его повел, и они шли тихо-мирно, а потом вдруг у них дело пошло в драку. Они в обнимку катались по мостовой у рынка, и этот… ну, наш парень-то (он уже говорил „наш“) его чуть-чуть не задушил, да тут еще один фашист подоспел, и полицай разными этими приемами заломил парню руку назад. И народ весь от них шарахался, а один дядька рвал на себе рубаху и кричал: „Люди, что же мы смотрим?“ Но тут уже целый патруль прибежал, и они ему сломали руку! Совсем сломали, даже людям слышно было, как хрустнуло».
А сегодня утром сержант Гудков, провожая Стан-куса и Аляну в город, дошел до самого поворота на шоссе. На прощание он еще раз тщательно оглядел щегольскую одежду Станкуса, подпоясанный армячок Аляны, потрогал холодные от росы кочаны и, пожимая им руки, хмуро сказал:
— Задача вам ясна?
— Вывезти гранаты, — ответила Аляна.
— Задача ясная, — не поднимая глаз, сквозь зубы пробормотал Станкус.
— У тебя горит сердце за товарища. Не у тебя одного горит… — Сержант отстегнул кобуру, вытащил трофейный «вальтер» и на раскрытой ладони подал его Станкусу. — Выполняйте нормально задачу, и чтоб никаких глупостей.
Станкус нерешительно, двумя руками, взял пистолет, вопросительно глядя на сержанта. Гудков подал ему еще запасную обойму и, вытащив из кармана куртки второй пистолет, протянул Аляне.
— О, спасибо, — обрадовалась она.
— Спасибо, — быстро сказал Станкус и бережно опустил пистолет в боковой карман.
— Товарищ Матас не велел с оружием в город… — сурово сказал Гудков. — Однако ввиду изменившейся обстановки, под мою личную ответственность… Не могу я теперь вас безоружными отправлять, ребята… — И, чувствуя, что окончательно срывается со своего обычного бесстрастного, волевого тона, ожесточенно махнул рукой, давая знак трогаться.
И вот теперь, медленно продвигаясь одна на своей телеге по улице чужого, завоеванного врагами города, Аляна вспоминала этот последний разговор с сержантом, думала о том, как далеко от нее друзья и как близко враги. И единственным другом, который еще оставался при ней, был этот согретый теплом ее тела пистолет, тяжесть которого она чувствовала в боковом кармане на груди.
Выехав на рыночную площадь, она поставила свою телегу в ряду с другими, отпрягла лошадь и дала ей сена. Нужно было ждать, пока к ней подойдет женщина, знавшая ее в лицо. Женщина подошла очень скоро, видно, сама ждала ее.
Торопливо взяв в руки первый попавшийся кочан капусты, она низко нагнулась и спросила, приехал ли кто-нибудь за товаром. Аляна ответила «да». Тогда женщина сказала, что через час или два вернется, и, сунув кочан в кошелку, ушла.
Станкуса почему-то долго не было видно, и, когда Аляне показалось, что прошло уже около часа, она забеспокоилась. Попросив соседку, краснолицую торговку луком, присмотреть за возом, она двинулась вдоль нестройных, грязных рыночных рядов, всматриваясь, не покажется ли где-нибудь в толпе лакированный козырек фуражки Станкуса.
Так она дошла до старинной арки в монастырской стене с маленькой иконкой наверху. Тут был проход с рыночной площади на площадь старой ратуши. Аляна прошла под сырой каменной аркой. Площадь была удивительно безлюдна, только на противоположной стороне, у другой арки, тоже старой, сырой и облупленной, прямо на земле неподвижно сидели какие-то женщины и пожилой крестьянин. Странно, что Аляна сперва увидела их и лишь потом, мгновение спустя, заметила посреди площади слегка покосившееся, странное сооружение, какого она никогда в жизни не видела. Оно было похоже на высокий столб с кронштейном для фонаря. Только вместо фонаря на туго натянутой веревке висел человек.
Аляна увидела его сзади: затылок, спина, босые, чуть вывернутые ступни беспомощных ног, которым не на что опереться. Голова склонилась к левому плечу… Аляна сразу узнала Ляонаса.
Сухая старушонка с желтым лицом свернула с площади под арку, оглянулась, перекрестилась под широкой шалью и, глянув в лицо Аляне, быстро прошептала:
— Это семья его приехала, видишь, там сидят. Родители и сестренка. Дожидаются, когда разрешат снимать… До чего эти мужики глупые: разве им разрешат его снять? — Она оглянулась и, опять тайком перекрестившись, суетливо пошла к рынку.
И тут, почти рядом с собой, за обвалившейся колонной, Аляна увидела Станкуса. Упорно, не отрываясь, он смотрел на виселицу. Наверное, он давно уже так стоял и смотрел, позабыв обо всем на свете.
— Пойдем, — тихо сказала Аляна. — Что ты тут стоишь!
— Мы пойдем, — как будто в беспамятстве, пробормотал Станкус. — А он?..
— Нельзя здесь стоять. Идем сейчас же…
— А его оставим висеть? Пусть он висит, наш…
Чувствуя, как сердце заливает томительный холодок подступающего отчаяния и страха, Аляна рванула Станкуса за рукав и втащила под арку. Задыхаясь от злобы, она ткнула ему кулаком прямо в лицо, так, что он отшатнулся.
— Правильно, бабенка, пускай не нахлестывается с утра, ждет до обеда! — с хохотом крикнул подвыпивший прохожий и, обернувшись, помахал ей шапкой.
Станкус заморгал, будто просыпаясь, и с глубоким изумлением спросил:
— Это ты меня?.. — и дотронулся рукой до подбородка.
— Ладно, оставайся, все без тебя сделаю, раз ты такая сволочь, — с ненавистью глядя в его глаза, хрипло прошептала Аляна. — Оставайся!
— Иезус Мария, что ты говоришь?.. — Станкус испуганно схватил и удержал ее за руку, хотя она старалась вырваться.
Глаза у него совсем прояснились. Он неожиданно быстро нагнулся и поцеловал ей руку.
— Прости, сестренка…
Они вышли из-под арки на рыночную площадь: маленькая батрачка в армяке шла впереди, а за нею, отстав на несколько шагов, пробирался через толпу щеголеватый торговец с угрюмым лицом.
Еще издали Аляна увидела около своего воза Юлюса с дровяного склада.
Длинными грязными пальцами он копался в маленьком бумажном фунтике, доставал из него липкие черносливины и медленно жевал.
Когда она подошла, он, глядя куда-то в пространство, сказал:
— Хорошо, что ты приехала.
— Сегодня можно? — спросила Аляна.
— Обязательно.
— Вот он с тобой пойдет, — сказала Аляна, показывая глазами на подходившего Станкуса.
Юл юс пошарил пальцами в пакетике, где не оставалось больше ни одной черносливины, смял пакетик и, вытирая об него пальцы, сказал:
— Ну, я пошел, ладно?
Оглянувшись на Станкуса, он бросил скомканную бумагу себе под ноги и пошел вдоль рыночных рядов.
— Твоя капуста? — сварливо крикнула Аляне барынька, копавшаяся в кочанах на возу. — Так ты торгуй, а не зевай по сторонам!
Глава седьмая
Базарному дню сегодня, кажется, конца не будет.
Ветер, налетая на площадь, рябит серые лужи, засыпанные плавающими соломинками, воронками закручивает пыль и мусор, заставляя отворачиваться и протирать глаза толпящихся спекулянтов сахарином и сигаретами, немецких солдат и женщин с корзинками.
Крестьянские возы со свеклой, хомутами, свежевыструганными бочонками и бадьями стоят, растянувшись неровными рядами по площади.
Угрюмый старик корзинщик, разложивший на рогоже свой хитроумно сплетенный товар, только что сбегал за угол хлопнуть шнапсу и теперь вернулся совсем другим человеком. Посмеиваясь, щурясь и потирая ладони, он соображает, чем бы поразвлечься, и, видимо, ему взбредает на ум изобразить себя отчаянным кавалером. Натянув помятую фетровую шляпу на левый глаз, он облокачивается о передок воза своей соседки, краснолицей торговки луком, отпускает ей какой-то комплимент и тотчас сам давится от смеха.
Не обращая на него внимания, торговка покачивает ногой в тяжелом солдатском сапоге и равнодушно вмазывает поломанным перочинным ножичком топленое сало в горбушку черного хлеба.
Рядом, сторонясь толчеи, женщина с печальными, испуганными глазами, как ребенка, прижимает к груди сонного гуся.
Две городские дамы в замысловатых прическах копаются, перебирая на возу кочаны капусты, а хозяйка воза, беловолосая деревенская девушка, стоит рядом, покорно за ними наблюдая.
Корзинщик, которому, видимо, то и смешно, что сам он такой облезлый, в продавленной шляпе, а торговка здоровенная, красномордая, раза в полтора выше его, все больше входит в роль и делает вид, что хочет поцеловать ей руку. Он приходит в восторг от своего успеха, когда торговка, усмехнувшись, делает движение ногой, будто хочет его оттолкнуть сапогом.
Молодой широкоплечий полицейский, который давно уже прихотливыми зигзагами бродит по базару, задержался, посмотрел в лицо старику, потом на его ноги, точно приложил мерку. Но старик, видно, не подошел под мерку, и полицейский, скользнув взглядом по торговке, двинулся дальше.
Деревенская девушка, перегнувшись через край воза, долго выбирала покупательнице кочан покрепче и побелей. Полицейский примерил на глаз лошадь, воз, сбрую, колеса.
Девушка услужливо помогла уложить в корзину покупательницы кочан, вытащила из глубокого бокового кармана армяка помятую пачку грошовых оккупационных кредиток, бережно приложила к ним две только что полученные и снова по локоть засунула руку в карман.
Полицейский, с видом знатока, решившего не спеша полюбоваться каким-нибудь натюрмортом, стал разглядывать девушку.
Заложив руки за спину, он стоял и примеривал к ней свою мерку и, хотя, видимо, ничего определенного пока не получалось, поманил ее пальцем и спросил документы.
Все окружающие сразу уставились на девушку: женщина с гусем испуганно и сострадательно, торговка искоса, но с интересом, а корзинщик просто выпучил пьяные глаза и смотрел не отрываясь до тех пор, пока торговка не толкнула его в бок носком сапога: подальше от всяких дел с полицией.
Девушка торопливо и с бестолковой готовностью обернулась к полицейскому.
Он снова потребовал документы, а она смотрела ему в глаза, моргала, силясь понять его, но так и не шевельнулась.
Краснолицая торговка, делавшая вид, что ничего не замечает, не выдержала и закричала:
— Ну, чего ты не понимаешь? Документ! Ну, бумажку тебе дали в волостном управлении, с печатью? — И она кулаком на широкой ладони показала, как ставят печать.
Женщина с гусем облегченно перевела дух, когда девушка, наконец поняв, суетливо полезла в свой бездонный боковой карман и, вытащив какую-то помятую бумажку, подала ее полицейскому.
Бумажку он как будто не читал, а тоже примеривал, приглядывался к ней. И все же по его лицу было видно, что бумажка как будто бы правильная. Он отдал ее обратно девушке и спросил:
— А где я тебя все-таки мог видеть? — Он щурился, даже голову наклонял набок, прикидывая и так и этак свою невидимую мерку. — Нет, все-таки где-то я тебя видел! Пойдем-ка со мной!
На этот раз девушка оказалась понятливее. Она не удивилась, не испугалась, не стала ни о чем просить. Быстро затянув под подбородком платок, она досыпала лошади в торбу овса, по-деревенски поклонилась торговке, чтоб та присмотрела за возом, и пошла впереди полицейского.
Бестолковая, покорная, она шла, пробираясь через толпу, все время растерянно поправляя на лбу платок, а следом за ней неторопливо шагал молодцеватый полицейский, брезгливо и точно снисходительно придерживая ее двумя пальцами за рукав вытертого армяка.
Выбравшись из толпы, девушка вопросительно обернулась, не зная, куда идти дальше, а полицейский слегка подтолкнул ее к старой каменной арке в монастырской стене.
— Где же это я тебя видел? — снова задумчиво спросил он. — В Ланкае?.. Нет, давно я не был в Ланкае. Ей-богу, я тебя где-то совсем недавно видел. А?
«Еще немного, и он вспомнит! Вот-вот вспомнит, что видел меня с Ляонасом. Вот сейчас вспомнит!» — думала Аляна, продолжая в каком-то оцепенении неторопливо идти впереди полицейского.
Они вышли на площадь ратуши, где стояла виселица. К полицейскому подошел военный из фашистской полевой жандармерии. Аляна сразу узнала эту форму — по большой металлической бляхе, висевшей на груди на двух цепочках. Таких даже сами немецкие солдаты ненавидели.
Полицейский, щеголевато щелкнув каблуками, отдал честь. Они заговорили по-немецки, остановившись посреди площади, а Аляна, стоя рядом, дожидалась, когда ее поведут дальше. Она то начинала что-то понимать, то теряла нить их разговора и вдруг снова схватывала.
Сначала они смотрели на нее и говорили о ней: немец спрашивал, а полицейский отвечал. Потом заговорили о чем-то другом. Кинув взгляд на виселицу, полицейский сказал: «Я свою работу всегда узнаю». Он сделал едва заметное движение, вернее, только намек на движение рукой, как будто коротко и резко нанес удар, и сейчас же уронил голову на плечо. «Мастер, — сказал немец. — Мастер! А все-таки это будет получше!» — и хлопнул по кобуре своего пистолета.
Аляну снова слегка подтолкнули, и они пошли дальше через площадь, все втроем. И тут она услышала звук, которого все время ждала: взвизгнув тормозами, грузовая машина обогнула поворот и, набирая скорость, вышла на прямую. Самой машины нельзя было видеть из-за стены. Аляна увидела только верх кабины и человека, высоко сидевшего в кузове на каком-то грузе. Это был всего один момент, но она узнала лакированный козырек фуражки Станкуса.
Минуту она прислушивалась, как мотор, завывая, все набирал скорость. Вот машина громыхнула уже в отдалении на каком-то ухабе городской мостовой; вот ее звук еле донесся издалека и погас, заглушенный окружающим шумом.
Смешанное чувство радостного освобождения от опасности и полного одиночества охватило Аляну. «Счастливый путь, прощайте, прощайте!.. Теперь я должна все сама… Одна!..»
Они пересекли наискось всю площадь и подошли к другой арке, пробитой в толстой стене.
— Ну!.. — издали крикнул полицейский, и сидевшая на земле в молчаливом, долгом ожидании крестьянская семья стала торопливо подниматься. — Чтоб я вас больше здесь не видел! Демонстрации устраивать, а? — вполголоса добавил полицейский, глядя вслед пожилой женщине и девушке, тащившим прочь, поддерживая под руки, дряхлую, ковыляющую старушонку.
«Ну, вот теперь пора, теперь самое время…» — говорила себе Аляна, когда они вошли под полутемный свод арки. Медленным мягким движением она подняла руку, сунула ее в боковой карман, нащупала рукоятку пистолета и, быстро обернувшись, шагнула в сторону. При этом она дернула пистолет, но не смогла его вытащить. Громко треснула подкладка, за которую он зацепился.
Полицейский с каким-то коротким, точно обрадованным возгласом кинулся к ней. Отступая, Аляна еще раз дернула изо всех сил эту проклятую подкладку и вырвала наконец пистолет. Почти одновременно она услышала свой выстрел, почувствовала оглушительный удар кулаком в ухо и успела заметить, что полицейский валится прямо на нее. Отлетев в сторону, она упала на землю, и хотя была оглушена ударом, но, падая, инстинктивно приняла нужное положение «для стрельбы лежа, с локтя», бессознательно выполнив надоедливое упражнение, повторением которого их всех так донимал на занятиях педантичный «нормальный сержант» Гудков.
Ноги и локти оперлись о землю, пистолет оказался прямо перед глазами. Аляна выровняла мушку и плавно нажала на спуск. Жандарм успел вытащить пистолет и выстрелить одновременно с ней, и Аляна почувствовала, что ранена. Она выстрелила в жандарма еще два раза, хотя видела, что тот падает, и подождала, что будет дальше. Все было тихо. Тогда она поднялась с земли, обошла стороной жандарма и лежавшего ничком, с выброшенной рукой, полицейского и вышла из-под арки в переулок.
Двое мужчин, гремя сапогами, опрометью пробежали, оглядываясь на нее, и скрылись за углом.
Ухо горело, дергало и гудело, и она шла, зажимая его рукой, в которой все еще открыто держала пистолет.
Пройдя так несколько шагов, она опомнилась, сунула пистолет за пазуху и пошла быстрее. Свернула в ворота разбитого бомбежкой дома, карабкаясь по грудам кирпича, выбралась в соседний двор. В дальнем конце его виднелась калитка, выходившая на другую улицу. Во всем дворе не было никого, только одна женщина стояла, наклонясь над колодцем. Она обернулась, и глаза у нее стали удивленные и испуганные. Потом просто удивленные. И, наконец, удивленные и жалостливые.
Женщина посторонилась, пропуская Аляну на узкой тропинке у колодца, и сказала:
— Посмотри, на рукаве…
Выше локтя по рукаву расползалось темное пятно крови, Аляна нагнулась, на ходу захватила с края грядки рыхлой земли и затерла пятно.
Закрывая за собой калитку, она оглянулась. Женщина, отвернувшись, непослушными, трясущимися руками спускала ведро в колодец.
По улице быстро шли люди, все в одну сторону, и все они шарахались от бешено мчавшегося мотоцикла с пулеметом на коляске.
Она смешалась с толпой и пошла в ту же сторону, что и все.
Глава восьмая
Наугад сворачивала Аляна в какие-то переулки, пока не вышла на длинную безлюдную улицу, в конце которой, за мостом, открывался простор пустынных полей, освещенных бегущими пятнами солнечного света.
Мост и поля казались бесконечно, недосягаемо далекими. Не было никакой надежды благополучно пройти всю эту длинную прямую улицу, но она все шла и шла, ускоряя шаг, прижимая к груди простреленную руку. Она понимала, что не надо, нельзя так долго идти по этой улице, но никак не могла побороть безрассудное желание просто бежать.
Она уже пропустила один переулок и только резким усилием воли заставила себя свернуть в следующий, наискосок спускавшийся к речке, невдалеке от моста.
Илистый берег весь был истоптан утиными лапами. На кустах, на земле и даже на воде — повсюду белел утиный пух. Утки встревоженно закрякали и начали подниматься с мест, когда она подошла к узеньким мосткам из жердей, проложенных к маленькому островку.
Она осторожно перешла по прогибающимся жердинкам на утиный островок. С улицы донесся рев мотоциклетных моторов. Аляна пригнулась, потом прилегла на бок и ползком перебралась на край островка, где кусты казались немного погуще.
Мотоциклисты, въехав на мост, заглушили моторы. Аляне хорошо было видно, как они возились, подтаскивая деревянные рогатки, опутанные колючей проволокой, и загородили проезд по мосту.
Теперь она не решалась даже пошевелиться. Осторожно уложив свою раненую руку, она опустила голову и осталась лежать, прислушиваясь к плеску воды, глядя снизу, как перебегали блики отраженного водой света по узким серебристым листикам кустов.
Она так устала, что ни о чем не могла думать. Локоть совсем онемел, руку ломило до самого плеча, но ухо, надорванное у мочки, болело почему-то всего сильнее…
К вечеру мотоциклистов сменили пехотные солдаты. Было хорошо слышно, как они топали по мосту, скучно зевали и плевали через перила в воду.
В наступившей темноте Аляна напилась прямо из речки холодной воды, и у нее начался озноб. Всю ночь она не могла согреться.
Едва начало светать, она кое-как высвободила и стала заново перевязывать платком свою руку. Увидев рану, она заплакала от жалости, — такой больной и тонкой выглядела ее рука.
Аляна лежала с еще не просохшими глазами, глядя вверх, на чистое, начинающее светлеть вольное небо, когда услышала топот копыт и тарахтенье.
Крестьянская тележка шажком проехала по мосту мимо раздвинутых рогаток и спокойно направилась в город. Часовых на мосту не было!
Аляна почувствовала, что от надежды и страха сердце у нее забилось сильнее. Если немцы сняли пост на выезде из города, она может сейчас же встать, пройти по мосту.
Она осмотрелась. Шоссе, мост и пустырь перед мостом — все было безлюдно. На краю дороги стояла старая, заброшенная будка какого-то мелочного торговца.
Аляне видна была только боковая и задняя стенка будки с заколоченной дверью. Того, что было за будкой, она не могла видеть, но, конечно, нелепо было бы предположить, что солдаты, охраняющие мост, столько времени не двигаясь с места, будут стоять как раз за будкой.
И все-таки, хотя Аляна с тревогой замечала, что с каждой минутой становится все светлее, и понимала, что теряет время, упускает, быть может, последнюю возможность, — она продолжала лежать, не спуская глаз с будки и не находя в себе сил пошевелиться.
Отражение моста отчетливо проступило в темной воде. Пели, перекликаясь, петухи, вчерашние утки вперевалку подошли к берегу и лениво поплыли, подняв чуть заметную рябь.
«Я устала, ослабела и потому боюсь, не могу решиться… Надо встать, надо идти, пока не поздно! Встать! Встать!» — приказала она себе несколько раз и наконец, стиснув зубы, встала на колени, стряхнула с армяка грязь и поднялась во весь рост, не спуская глаз с будки.
Петух и две пестрые курицы прохаживались около будки, разбрыкивая лапами землю. Потом петух зашел за угол, и курицы послушно последовали за ним. Но он тут же с громким, паническим криком выскочил обратно из-за угла и, возмущенно клекоча, расправив крылья, промчался шагов тридцать, все время продолжая оглядываться.
Так испугать его мог только человек. Значит, за будкой люди!
Аляна опустилась на колени, поспешно легла, неосторожно опершись на больную руку, так что несколько минут ничего не помнила от острой боли.
Вскоре она опять услышала стук колес. Из города выезжал шарабан. У моста его остановили и тщательно осмотрели солдаты, появившиеся из-за будки.
Аляна лежала и думала о том, почему солдаты стоят за будкой? Почему, осмотрев шарабан, они снова ушли туда же?
Она не могла знать, что там, под заколоченным окном, тянется широкая ступенька и именно на этой ступеньке, под навесом, удобно устроились часовые…
До самого вечера Аляна молча терпела муку неподвижного ожидания, со страхом думая о том, что же будет, когда она окончательно ослабеет от голода и раны. Рука стала совсем чужой, одеревенелой и мертвой…
Вечером пасмурное небо сразу необыкновенно быстро потемнело, точно внезапно наступила ночь. Начался дождь. Шум его быстро нарастал, частые капли стали сливаться в длинные струйки, и вдруг, все затопляя и оглушая ревом рушащейся воды, хлынул ливень.
В последнюю минуту Аляна увидела неясные тени солдат, бежавших под навес, и тут же все закрыла пелена воды.
Разом промокнув и уже не обращая внимания на ливень, Аляна вошла в реку. Когда вода дошла ей до подбородка, она оттолкнулась и поплыла, работая одной рукой. Одежда отяжелела и облепила ее, мешая двигаться. Под собой она чувствовала холодную глубь реки, а вокруг был только дождь, и Аляна почти сразу потеряла направление.
Выбившись из сил, она попробовала достать ногой дно и с головой ушла под воду. Задыхаясь, она вынырнула, судорожно ловя воздух широко открытым ртом.
Она плыла все медленнее, потом почти перестала плыть и только старалась держаться на воде. Почувствовав, как что-то щекочет ей щеку и упруго упирается в лоб, она с трудом приподняла голову и увидела веточку ивы, окунавшуюся в воду около самого ее лица. Это было уже в трех шагах от берега.
Держась за веточку, Аляна шаг за шагом выбралась на сушу и, прислонившись к стволу ивы, некоторое время стояла, стараясь отдышаться. Дождь ослабевал с каждой минутой. Аляна увидела перед собою несколько обрубленных стволов старых ив с пучками новых отростков, кусок берега и… мост. Он казался теперь даже ближе, чем с утиного островка.
В ста шагах от берега, среди открытого поля, тянулась узкая полоска молодого осинника, наискось прорезанного колеей проселочной дороги. Аляна добралась до дороги, когда дождь уже совсем переставал и кругом все прояснилось. Здесь она свернула в низкорослый осинник и свалилась.
Когда наступила ночь, Аляна выбралась из осинника и пошла сначала по дороге, потом по тропинке, протоптанной через пшеничное поле, сама не зная куда, просто подальше от города.
Всю ночь она шла, сначала полями, потом по лесу, без дороги. Она помнила, что жевала какие-то кисловатые ягоды и съела несколько сыроежек. Был день, потом опять была ночь, и ей казалось, что всю эту ночь она шла и шла. Но, проснувшись утром, она поняла, что лежит на той самой поляне с тремя соснами и зарослями можжевельника, куда пришла накануне вечером.
Лежа, Аляна тщательно обдумала все, что надо сделать, чтобы встать: как согнуть ноги, опереться рукой и потом перехватиться за сосновый сук, торчавший над самой головой.
Она все так и сделала, но рука сорвалась от слабости, и, едва успев приподняться, она упала.
После этого наступила темнота и тишина, сквозь которую не чувствовалась даже боль. А бесконечно долгое время спустя откуда-то возникло слово:
«Убита».
Больше она уже не слышала ничего.
Глава девятая
Первое время его мучили сны. Степану снились самые обычные вещи. Просто шел снег. Мягкий, пушистый, настойчивый, он все шел и шел. От него, тихого и негрустного, в воздухе становилось светлее, а он все падал и падал неутомимо, праздничный детский снег за окном теплой комнаты. Кругом все делалось светло, и легко становилось на душе. И начинали громко тикать старые стенные часы, и отчетливее слышался терпкий запах осиновых дров, потрескивающих в печке…
Успокоенный, счастливый, Степан медленно начинал просыпаться в смрадной темноте наглухо запертого барака. Эти первые минуты полной незащищенности после пробуждения были минутами самого глубокого отчаяния. Только что он чувствовал себя мальчиком Степой, был свободен, счастлив в родном доме, и вот приходил в себя, лежа на двухэтажных нарах, в длинном ряду таких же, как он, заключенных, спящих тяжелым сном, стонущих и скрипящих во сне зубами. У него нет имени, возраста, прошлого, будущего. Он только номер 2896-С, костлявый, бородатый, оборванный, смертельно голодный заключенный штрафного лагеря на торфяном болоте…
Проходили месяцы, и он перестал видеть во сне дом своего детства и нежные руки литовской девушки Аляны, ставшей так ненадолго его женой. Теперь ему снился только лагерь, окруженный зарослями железной колючей проволоки, лагерный палач Хандшмидт, утренние расстрелы товарищей на краю только что вырытых скользких, глинистых ям.
Однажды он проснулся с крепко стиснутыми кулаками и долго не мог понять, что с ним произошло.
Во сне он лежал посреди лагерного плаца, сжимая в руках ручки старого учебного «максима», на котором его обучали в армии. Весь содрогаясь от вырвавшейся на волю заложенной в нем мощи, пулемет, повинуясь его рукам, гремел и бил, все сметая бесконечной очередью: и часовых, и целые толпы фашистских автоматчиков. От переполнившего его чувства восторга полного освобождения он проснулся, сжимая пустые кулаки, еще чувствуя на ладонях шершавость пулеметных ручек, и, опомнившись, заплакал, кусая губы в глухой темноте ночного барака.
— Что ты, брат? — услышал он шепот лежавшего к нему вплотную польского пленного солдата Валигуры.
Степан тяжело дышал, молча стискивая зубы.
Валигура высвободил руку из-под рваной шинели и дотронулся до его плеча.
— Тоска… — хрипло прошептал Степан.
— Есть на свете тридцать три тоски. И все они здесь наши. Увидел милую во сне?.. Что тебе во сне привиделось?
— Пулемет.
Валигура приподнялся на локте, припадая лицом к самому лицу Степана.
— О-о!.. И еще что?
— Все… Пулемет и полная лента патронов. Такой длины, что конца ей не было… Вот сейчас в руках держал, будь оно все проклято!..
Валигура взволнованно зашевелился, обнял Степана одной рукой, лихорадочно зашептал в самое ухо:
— Это сон не простой. И тоска твоя добрая: тоска жолнежска… солдатская тоска по оружию… Слушай: коли ты решишь бросить свой жребий: пан или пропал… Я свой кидаю в одну шапку с тобой. Пойду за тобой. Без оглядки. Не забудешь?
Степан почувствовал, что Валигура ищет в темноте его руку…
День в болотном лагере начался, как всегда, ровно в четыре утра. Выстроенные на утреннюю поверку заключенные, ежась от холода в своих сырых лохмотьях, жались плечом друг к другу, стоя по пояс в тумане.
Бревенчатые вышки с автоматчиками, казалось, парили в воздухе над низкой котловиной лагеря, где в гуще молочных волокон тумана тянулись длинные ряды исхудалых, костлявых лиц и бритых голов.
Поверка шла счетом — имен у людей тут не было — только номера.
Номер 6217-С, некогда именовавшийся профессором Юстасом Даумантасом, стоял в строю, стараясь унять сотрясавшую его тело лихорадочную дрожь, прежде чем производивший поверку солдат подойдет к нему вплотную. Дрожать было опасно. Если человек дрожит — значит, он болен или очень ослабел. А если человек ослабел, он не может работать, и тогда он попадает в первую же партию, которую еженедельно так заботливо формирует некий Хандшмидт.
Сосед в виде предупреждения подтолкнул профессора локтем, и тогда тот применил уже много раз испытанный прием: напрягся изо всех сил, а в самый последний момент расслабил мускулы. Дрожь на одну минуту отпустила. Солдат помедлил около него в нерешительности, но все же прошел мимо, продолжая отсчитывать вслух.
Эти утренние часы были для профессора самыми тяжелыми. Он не мог ни думать, ни вспоминать, ни наблюдать. Он просто мучился от озноба и голода, от боли в суставах.
Только после того, как, выстояв очередь, профессор получил свою порцию и несколько раз отхлебнул из консервной банки горячую коричневатую бурду, он почувствовал, что старый механизм у него внутри начинает, потихоньку поскрипывая, работать. Глядя под ноги, он осторожно отошел в сторонку, боясь пролить хоть каплю, и отхлебнул еще разок, крепко сжимая в руке две тепловатые картофелины. Некоторые проглатывали свою порцию тут же, торопясь и беспокойно озираясь. Были и такие, что принимались хныкать: им достались слишком маленькие картофелины! Это были погибающие, опустившиеся люди.
С картофелинами, конечно, всегда была лотерея — на свете нет двух одинаковых. Одна попадается величиной с кулак, другая с грецкий орех. А выдавали их поштучно, так что человек, которому несколько раз подряд не везло, начинал валиться с ног от слабости и быстро попадал в команду Хандшмидта…
Юстас вернулся в свой блок, где уже дожидалось несколько товарищей из его «коммуны». Вся полученная ими картошка была аккуратно разложена на нарах.
Бывший комсомольский работник из Ланкая, Антик, с аптекарской точностью разделил картошку острым, как бритва, лезвием перочинного ножичка без ручки, и все принялись за еду.
Лагерные «коммуны» существовали, конечно, не только для того, чтобы поровну делить еду. Главное было в другом: объединяясь, люди начинали верить в силу товарищеской организации, им уже не угрожала опасность превратиться в одичалых, изголодавшихся одиночек, грызущихся из-за куска хлеба.
Антик был организатором одной из «коммун» и членом подпольного штаба. Выполняя партийное поручение, он добровольно попал в лагерь год назад. А теперь этот розовощекий комсомолец выглядел ровесником профессора и дружил с ним, как с равным.
Когда в жестянке у Даумантаса осталось не больше глотка жидкости, Антик сунул ему в руку ломтик хлеба.
Никто не показал, что заметил это, никто даже не взглянул на профессора. Раз Антик сделал, значит, так нужно: профессор Юстас быстро слабел в последние дни, и Хандшмидт стал к нему слишком пристально присматриваться.
Что-то вспомнив, Даумантас вопросительно посмотрел на Антика. Тот еле заметно кивнул головой:
— Да, сегодня четверг.
Было совершенно все равно, скажет он «сегодня четверг» или «сегодня суббота». Важно было слово «сегодня». Оно означало, что именно сегодня произойдет то, что подготовлялось в лагере в течение многих месяцев. Восстание? Бунт? Побег?.. Этого профессор Юстас в точности не знал, он был слишком слаб, чтобы играть какую-нибудь активную роль в борьбе.
«Сегодня четверг» — эти слова передавались от одного заключенного к другому, и после завтрака, становясь, как обычно, в строй, люди уже ни о чем другом не могли думать.
В самую последнюю минуту стало известно, что начнет первый блок. Это решили жребием, и человека, который должен был начать, выбрали из участников организации тоже по жребию.
Подпольный руководитель первого блока Генрикас стоял в строю рядом с русским солдатом Вязниковым, взятым в плен прямо из госпиталя, где за два дня до начала войны ему сделали операцию удаления аппендикса. Сейчас Генрикас с некоторым удивлением и недоверием вспоминал времена, когда он был начальником пожарной охраны в Ланкае, волновался из-за лучшей квартиры, писал полные язвительности заявления на препятствовавшего ему некоего председателя исполкома Матаса, вполне реально мучился от обиды и почти ненавидел этого Матаса до того самого момента, когда все рухнуло и стало неважным: домашний уют и занимаемая должность, неприятности по службе и даже собственная твоя маленькая судьба. Все, кроме большой судьбы твоей родины…
Теперь ему казалось, что все мелкие события этих самых спокойных, сытых и полных довольства лет его жизни не то приснились ему в недобром сне, не то происходили с каким-то другим человеком, хорошо ему знакомым, но во многом неприятным и чуждым…
Автоматчики охраны лагеря неторопливо вышли на плац. Сейчас будет подана команда «смирно», и начнется разбивка на рабочие сотни.
За несколько мгновений до команды Генрикас почувствовал, как Вязников нащупал и сжал кончики его пальцев. Генрикас ответил коротким и сильным пожатием, продолжая смотреть прямо перед собой. «Он на меня надеется, — подумал Генрикас. — И я надеюсь на него. Мы сейчас самые близкие в мире люди. Ни па кого бы я не променял этого Вязникова с его тяжелым, теплым плечом, которое чувствую у своего плеча…»
Продвигаясь вдоль рядов, солдат, производивший разбивку на рабочие партии, подошел вплотную к Генрикасу, дохнул ему в лицо сытным запахом кофе и поджаренного с луком мяса. Досчитав до ста, он сделал знак какому-то заключенному выйти на шаг вперед и принялся вслух отсчитывать новую сотню. Человек, который должен был начать, стоял от солдата в четырех шагах… В двух… Вот они оказались уже прямо друг против друга: солдат с автоматом и на расстоянии вытянутой руки тот, кто должен первым выйти из строя и ударить солдата железным болтом в висок, пониже стального шлема. Другой вырвет у солдата из рук автомат и откроет огонь по охранникам, и тогда бросится вся ударная группа первого блока, а за нею пять остальных подпольно сформированных ударных групп…
Но в тишине все еще слышался медленно удаляющийся, монотонный голос солдата, продолжавшего идти вдоль строя и считать.
Генрикас не выдержал. Повернув голову, он увидел чуть заслоненный другими профиль того самого человека, который сегодня должен был быть первым. Среди землистых серых лиц одно только его лицо с трясущимся подбородком было совершенно белым.
Солдат давно уже прошел мимо него и рубанул рукой по воздуху, отсекая следующую сотню…
Глава десятая
Вечером рабочие партии, еле волоча ноги, вернулись с торфоразработок и, как всегда, были загнаны в бараки до вечерней поверки.
В углу одного из бараков, тесно сбившись на нарах, сидела кучка людей.
Здесь были члены подпольного штаба, Генрикас, Антик и Степан, — все, кто потихоньку пробрался сюда из своих блоков.
Человек, который по жребию должен был начать, сидел, опустив глаза, как подсудимый, и хриплым шепотом медленно говорил:
— Меня точно придавило… Вот придавило к земле, и не могу шевельнуться. Ноги как каменные тумбы. Не сдвинуть… — Он поднял глаза и с тоской обвел взглядом молчащих товарищей. — Я виноват… я ведь не знал, что я такой. Я сам верил, что смогу. Оказывается, никуда я не гожусь… Если вы решите меня убить, это будет правильно. Зачем жить такому? Я и сам-то себе больше не верю. Решайте, товарищи, я не против…
Кто тебя будет убивать, дурак ты этакий? Мы все виноваты. Придумали глупость — жребий!.. Ты тоже, конечно, хорош, да уж не раскисай до такой степени. Иди теперь…
Человек покорно поднялся, собираясь уходить.
Сидевший в самом углу широкоскулый, молчаливый начальник штаба спокойно сказал:
— Сдай оружие.
Человек торопливо пошарил за пазухой, вытащил и положил на нары тяжелый ржавый болт. Потом он прошел в дальний конец барака, упал на свое место лицом вниз и, стиснув голову руками, почти беззвучно застонал от отчаяния и стыда…
В этот час выходить из блоков было строго запрещено. Но один человек, незаметно приоткрыв дверь, все-таки юркнул наружу.
Дверь даже не скрипнула, только легкое дуновение свежего воздуха пролетело по застойной духоте барака. Но и этого было довольно, чтобы надзиратель блока молча и бесшумно выскользнул вслед за нарушителем.
Из-за густого слоя грязно-серых облаков, заваливших небо, стемнело раньше времени, и вечерний туман, легко заклубившись у самой земли, медленно густея, всплывал все выше, белой пеленой отделяя от земли сторожевые вышки, застилая неясной мутью вытоптанный лагерный плац.
Прячась в тени барака, прижимаясь к стене, человек пробирался по направлению к калитке, за которой стояли часовые.
Добравшись до конца стены, он лег на землю и пополз по открытому пространству до следующего барака. Там снова встал на ноги, пробежал несколько шагов и опять хотел залечь, когда почувствовал сзади сильный удар по ногам. Чьи-то тяжелые ладони накрыли ему лицо.
У самой стены барака, на мокрой глинистой земле, минуту шла борьба. Потом все затихло. Человек лежал, опрокинутый навзничь, и обеими руками держался за руки надзирателя, крепко сжимавшие ему шею. Руки были как железные, они не душили и не отпускали, только держали железным обручем, еле давая дышать.
Убедившись, что сопротивления больше не будет, надзиратель чуть-чуть разжал пальцы. Беглец прерывисто втянул в себя воздух, в голове слегка прояснилось, и, вглядевшись, он узнал знакомое лицо — костлявое, длинное лошадиное лицо, ненавистное сотням людей в лагере.
— Чего ты набросился?.. — яростно зашептал беглец. — Чего надо?.. Я знаю, что делаю…
— Зачем из блока убежал?
— Ну, веди меня к коменданту, давай веди… Я знаю, что делаю!..
— Я тебя сейчас в барак обратно отведу. Там ты и расскажешь, зачем удрал.
Беглец отчаянно задергался, впиваясь ногтями в руки надзирателя. Он бы закричал, если бы у него хватило воздуху, но сумел только просипеть:
— Идем к коменданту… Вместе идем… Я все скажу… Я еще утром узнал очень важное… Идем…
— Говори, что важное? — настойчиво прошептал надзиратель. — Ну, скажешь? — и снова сжал пальцы на горле лежащего. Тот утвердительно заморгал, а когда пальцы опять немного разжались, с лихорадочной поспешностью захрипел:
— Важное… Важное… Утром собирались напасть на охрану…
— Ты утром знал и молчал? Так?
— Утром? Утром я боялся. Я думал, а вдруг у них все удастся и можно будет убежать?.. А теперь у них ничего не получится. Я выследил… Идем скорей, я все расскажу коменданту, и ты со мной в доле будешь, понимаешь, будто мы вместе?.. Ну, отпусти руки.
— Успеется, — флегматично заметил надзиратель. — А может, ты все врешь? Перетрусил и наговариваешь?
Захлебываясь от нетерпения, беглец стал ругаться:
— Да что ты меня держишь, дьявол длиннорукий? Сейчас же отпусти, лошадиная морда, или я коменданту скажу… Они же там, в первом блоке, все собрались и как раз сейчас решают, что делать дальше…
И этот скуластый — у них самый главный… Не знаю, да? Я все знаю!.. Пусти, скотина!..
— Хватит, — сказал надзиратель. — Видать, действительно кое-что знаешь.
— Ага, то-то! — обрадовался лежащий и нетерпеливо завозился, стараясь встать.
Надзиратель не шевелился и по-прежнему не разжимал рук.
— Да пусти ты, черт, что ты, окоченел, что ли? — натужно захрипел лежащий и ткнул кулаком в нависшее над ним неподвижное, сосредоточенное лицо надзирателя.
— Сейчас… — сказал надзиратель. — Погоди, вот сейчас! — и крепко зажмурился.
Через несколько минут, так же осторожно переползая от барака к бараку, надзиратель добрался до первого блока.
Войдя внутрь, он прикрыл за собой дверь и молча остался стоять, прислонившись к ней спиной. Генрикас переглянулся с товарищами и, неторопливо пройдя между нар, на которых сидели и лежали оборванные, разбитые дневной усталостью люди, присел в двух шагах от двери.
Надзиратель, точно повинуясь приказу, сейчас же сел с ним рядом.
— Ну, что там случилось, Марек? — еле шевеля губами, спросил Генрикас.
— Где неудача, там сразу являются изменники. Теперь найдутся и у нас. Уже нашлись.
— Это все?
— Все. Одного я только что задушил. У третьего блока. Он шел вас выдавать… Вот этими руками. Проклятые у меня руки. И откуда в них сила такая ненормальная?
— Хорошие руки, — сказал Генрикас.
— Тебе легко говорить. Да ладно! Что дальше?
— Ты все знаешь. Сегодня…
— Значит, на поверке? Ну, слава богу. Какой ни на есть, а конец…
Глава одиннадцатая
Перед началом вечерней поверки измученным после работы заключенным полагалось совершенно бессмысленно выстаивать в строю ровно час.
Большой крытый грузовик пыхтел на плацу, и команда Хандшмидта уже хлопотала, отбирая людей.
Первыми были, конечно, выгнаны из строя те, кто не выполнил рабочей нормы.
Эти точно знали, что их ждет: грузовик Хандшмидта; полчаса тряской езды; острый, полный жизни запах хвойного леса, чьи-то слабые всхлипывания, чьи-то надтреснутые голоса; освещенные яркими фарами свежие комья глины на краю ямы и оглушительное тарахтенье автоматов в вечерней лесной тишине…
По команде Хандшмидта эти люди послушно выходили из строя и, цепляясь ослабевшими руками, срываясь и помогая друг другу, начинали карабкаться в грузовик.
Но сегодня таких оказалось мало, а Хандшмидт предпочитал полный комплект, ровно столько, сколько влезет в машину. И потому он отправился вдоль строя, бегло вглядываясь в лица. Глаз у него был верный. Он без промаха узнавал самых слабых, заболевших, сломленных усталостью.
Боже ты мой, какими бравыми молодцами выпячивали грудь, выпрямляли дрожащие колени, заносчиво вздергивали острые подбородки и вытягивались при его приближении жалкие желтолицые старики и молодые мужчины с глубокими морщинами на лицах, с потухшими глазами!
И вот во время этого самого обхода Хандшмидта профессор Юстас вдруг как-то легко качнулся, потерял равновесие и упал. Он знал, что падать никак нельзя, и, ошеломленный, сидя на земле, старался понять, что же с ним, собственно, произошло и можно ли еще поправить дело?
Чьи-то руки рывком подняли его с земли, втиснули в строй, и с двух сторон он почувствовал подпиравшие его плечи.
Хандшмидт даже не взглянул в ту сторону, где происходила вся эта возня. Продолжая обход, он вытолкнул из ряда какого-то высокого, спотыкающегося от удивления и страха парня, а потом, проходя мимо профессора, на ходу ткнул его в грудь толстым пальцем в грязной замшевой перчатке.
Профессор сделал шаг вперед, обернулся на тех, кто остался в строю, но от волнения не узнал ни одного лица. Подойдя к грузовику, он в нерешительности остановился. Ему навстречу протянулась рука, совсем черная до запястья и белая выше кисти. Она ухватилась за руку профессора, безуспешно стараясь ему помочь. Потом протянулись еще и еще чьи-то тонкие, слабые руки и кое-как втянули его наверх. Те, кто оставались в строю, увидели, как он исчез вместе с другими в темноте крытого кузова…
Мелодично звякнул о рельс железный брусок, давая сигнал к поверке. По углам на сторожевых вышках зажглись яркие лампы с рефлекторами.
Синие сумерки еще больше сгустились в лесу, окружавшем лагерь.
Громадная, выстроенная по линейке правильными рядами, вытянулась по плацу толпа заключенных, а в некотором отдалении от нее кучками стояли скучающие автоматчики охраны.
Бесчисленное количество раз за последние годы они стояли так, друг против друга, — кучка солдат и безоружная, беспомощная толпа людей в несколько сот или тысяч человек. И хотя каждый из этих автоматчиков мог считаться солдатом не больше, чем может считаться охотником мясник на бойне, они умели убивать и хорошо владели орудиями, предназначенными специально для этой цели. А самое главное, они были непоколебимо уверены в своем полном превосходстве.
Ничем не спаянная, разобщенная толпа из шести или семи сот одиночек не имеет никаких шансов победить в столкновении с десятком автоматчиков хотя бы просто потому, что цель у одиночек одна: спасти себя. Но если в этой толпе есть хоть десяток решительных людей, готовых погибнуть ради спасения остальных, толпа может выйти победительницей. Да и люди, действительно готовые пожертвовать собой, всегда имеют шанс спастись.
Итак, они стояли друг против друга: мастера своего дела — автоматчики, а в пятнадцати шагах от них неподвижная толпа, скованная, точно общей длинной цепью, привычкой повиноваться и сознанием невозможности борьбы…
Никто не заметил, как это началось. Среди пустого пространства между солдатами и строем заключенных появилось два бегущих человека. Впереди бежал тот самый, который утром должен был начать первым, но не смог. За ним, шагах в двух, бежал Антик.
Автоматчик успел лишь нахмуриться и, поспешно поднимая автомат, попятиться, когда первый человек ударил его камнем под самый край стального шлема. В разных местах длинной шеренги послышались нестройные крики. По мертвому пространству на автоматчиков бежало уже десятка два людей.
Солдат только еще начал падать, когда Антик стал сдергивать с него ремень автомата. Они вместе упали на землю. К лежавшему автоматчику бросились, еще плохо понимая, в чем дело, другие охранники. Они готовились стрелять, но пока не стреляли, боясь попасть в своего. А Антик уже привстал в это время на колено. Впервые в жизни исполнилась его мечта: боевое оружие было в его руках, и суждено ему было оставаться там три или четыре секунды — ровно столько, сколько ему оставалось жить на свете. Несмотря на волнение, спешку, неудобное положение, Антик успел дать свою единственную в жизни очередь и дал ее с расчетливым мастерством опытного автоматчика, положив полдюжины бежавших к нему солдат, прежде чем самому упасть под их пулями.
В разных местах уже били автоматы, дрались, схватившись врукопашную, солдаты, у которых вырывали оружие. Взвыла сирена тревоги, стреляли часовые с башен. Несколько автоматов перешло в руки заключенных…
Если бы это произошло год назад, все окончилось бы, вероятно, обычной расправой. Но этот год был одним из великих переломных годов в истории. Как потоки теплого воздуха, овевая материки, меняют природу и поднимают зеленые ростки там, где лежали снега, так в эти дни скованная неверием в победу и парализованная страхом Европа овевалась могучим, животворным воздухом борьбы и все возрастающих побед советского народа. И этот воздух вдохнули даже заключенные за колючей проволокой штрафного лагеря.
Точно порыв ветра вдруг смял правильные ряды заключенных. Произошло решающее, самое главное: вся масса двинулась вперед, хлынула за передовыми бойцами…
В общей сумятице Степана сбили с ног. Выкарабкавшись из свалки, он увидел в нескольких шагах от себя фашистского автоматчика без шлема. Солдат стоял, прижавшись спиной к боковой стенке грузовика Хандшмидта, и трясущимися руками перезаряжал автомат. Степан бросился прямо на него, отчетливо сознавая, что не успеет. «Перезарядил… заметил меня… поворачивается ко мне… А вот и круглое отверстие ствола — последнее, что видишь, когда в тебя стреляют в упор…»
Однако, вместо того чтобы стрелять, солдат вдруг, теряя равновесие, качнулся, нагнул голову, посмотрел куда-то вниз… Степан увидел залитое кровью лошадиное лицо надзирателя, выползшего на четвереньках из-под грузовой машины. Длинными сильными руками он обхватил ноги солдата и стиснул их изо всей силы.
Не сгибая колен, солдат во весь рост рухнул на землю.
Степан выкрутил и вырвал у него из рук оружие, оттолкнул от себя какого-то исступленно кричавшего заключенного, пытавшегося отнять у него автомат, и, обойдя вокруг грузовика, отыскал удобное положение для стрельбы по сторожевой башне. Левая сторожевая башня по плану операции была за ним. Часовой-автоматчик, чувствуя себя, по-видимому, в безопасности, перебегал с одной стороны башни на другую и, тщательно выбрав цель, давал с высоты короткие очереди. Степан приладил автомат на крыле машины, подождал, пока часовой остановится, и дал короткую очередь.
— Хорошо, теперь давай правую, — сказал кто-то у него над самым ухом, и, оглянувшись, он увидел за своей спиной скуластого начальника штаба.
Степан перебежал и стал по другую сторону машины, откуда было удобнее стрелять. До правой башни было далековато. Пули сбили щепки с перил у самого локтя солдата, и он исчез, кажется просто удрал.
— Толково, — сказал начальник штаба. — Вот возьми, — он сунул Степану две запасные обоймы, а сам дернул дверцу машины и, согнувшись, влез в кабину.
Теперь Степан вспомнил про надзирателя, этого уродливого человека и верного товарища, долго и покорно терпевшего всеобщую ненависть. Мертвый надзиратель лежал почти у самых ног Степана и по-прежнему сжимал колени убитого фашиста.
Разбитые пулями лампы погасли, стрельба на плацу совсем прекратилась. Яркий свет вспыхивал только вдалеке, у караульных помещений, где по сигналу тревоги строились не попавшие в свалку солдаты караульной команды.
— Кто с автоматами, ко мне! — повторял и повторял, надрываясь, голос Генрикаса.
Взвыл мотор грузовика, вспыхнули фары, и машина с нарастающим ревом, разгоняя и разбрасывая людей, рванулась вдоль плаца. Два световых столба, быстро приближаясь, уткнулись в запертые ворота лагеря. Затем послышался тяжелый удар, хряснуло дерево, и грузовик с перекошенным бампером и смятым капотом, пройдя сквозь разбитые ворота, встал с потухшими фарами.
Путь в лес был открыт. Толпа хлынула и стала протискиваться сквозь полуоткрытые ворота. Но на плацу еще оставались сотни испуганно метавшихся людей. Кто-то крикнул тонким голосом и опрометью кинулся в барак. Кто-то поплелся за ним следом, кто-то побежал, точно боясь опоздать в свой блок.
Это были сломленные, обреченные люди. Открытые ворота пугали их больше, чем запертые двери тюремного блока.
До наступления полной темноты три маленькие боевые группы вооруженных автоматами заключенных держали под обстрелом выход из лагеря в лес, сдерживая преследование. Потом, как было решено заранее, они разошлись в разные стороны, чтоб пробиваться дальше кто как сумеет.
Глава двенадцатая
Они шли через лес всю ночь — Генрикас, Вязников, Степан и Валигура.
Чувствовалось приближение рассвета, деревья на их пути стали редеть, впереди не столько видны были, сколько угадывались открытые, уходящие вдаль поля.
Все остановились, тяжело дыша.
— Светает, — сказал Генрикас. — Просто не знаю, рискнуть ли нам идти дальше? — И сел на землю.
Степан тоже сел.
— А леса еще будут?
— Должны быть… — в раздумье сказал Генрикас. — Обязательно даже будут. Дойдем ли только до света?
Валигура повалился на спину, раскинув руки, и один только Вязников стоял, прислонясь к стволу дерева, опершись локтем о толстый сук.
— Решайте, ребята, — тяжело переводя дух, сказал он. — Если я сяду, пожалуй, не встану. Скорей решайте.
— Нельзя нам останавливаться, — сказал Степан.
— Ну, правильно, — сейчас же подтвердил Валигура.
— Тогда пошли, — нетерпеливо сказал Вязников. — Ну?..
Никто не шевельнулся. Генрикас невнятно пробормотал не то «сейчас», не то «погоди».
И тут Вязников, цепляясь за ветки, начал медленно валиться и, разжав руку, мягко упал на бок.
— Ну вот… — не то с досадой, не то с облегчением проговорил он. — Со мной, кажется, всё. Вы сами идите, ребята.
— Не очень-то командуй! — грубо оборвал его Степан. — Давайте, братцы, пошли!.. — И с удивлением почувствовал, что, кажется, сам не может подняться. — Пошли! — чтоб отрезать себе путь к отступлению, громко и повелительно повторил он. — Пошли!
Валигура, успевший задремать, зашевелился, слегка застонал от ломоты во всем теле и, опираясь на автомат, поднялся на ноги.
Теперь и Степану никак уже невозможно было оставаться на земле. Стиснув зубы, он встал, нагнулся над Вязниковым, просунул руку ему под мышку.
Валигура взялся с другой стороны, и вдвоем, рывком, они поставили Вязникова на ноги. Он немножко пошатался, точно земля под ним ходила, но все-таки устоял.
Степан молча поднял с земли и надел на левое плечо автомат Вязникова. Генрикас двинулся первым, показывая дорогу.
Вязников плелся за Степаном с опущенной головой. Время от времени он начинал клянчить, чтобы ему отдали автомат.
— Отдай, слышь, отдай… — повторял он, с усилием догоняя Степана и тыча его пальцем в спину.
— Когда надо будет, отдам, отстань…
— Отдай сейчас, а то смотри, сяду здесь и с места не сойду.
— Не сядешь!
— Ну, тогда отдай…
И они молча шли некоторое время, пока все не начиналось сначала.
Лес остался далеко позади. Они медленно шагали друг за другом, след в след. Они потеряли ощущение времени. Им казалось, что все происшедшее в лагере — бунт, схватка, машина, проломившая ворота, преследователи-эсэсовцы, которых они загоняли обратно в лагерь, расстреливая из леса при свете пылающего подожженного грузовика, — все это было когда-то, в далеком прошлом… а с тех пор они все только идут и идут…
Вязников больше не просил отдать ему автомат. Он забыл обо всем, кроме того, что ему нужно идти.
Если бы он шел один, он давно бы свалился. Бороться за себя у него уже не было сил, а теперь он шел только ради товарищей, чтоб их не задержать.
Валигуре помогало какое-то почти суеверное убеждение, что ему нужно держаться поближе к Степану, все делать, как Степан, и тогда все будет в порядке.
Степан шел опустив голову, глядя себе под ноги, чтоб не оступиться. Плечи ныли под тяжестью двух автоматов. Какая-то тревожная мысль мучила его уже некоторое время. Мало-помалу он сообразил, что ясно видит ноги идущего перед ним Генрикаса. Он встревоженно огляделся.
Все вокруг было освещено серым, бестеневым светом начавшегося рассвета. Справа, в отдалении, среди редких сосен, виднелись на холме серые постройки хутора.
— Картофельное поле! — с восторженным изумлением воскликнул Валигура.
Они остановились и торопливо стали выдергивать из рыхлой земли сочные кустики ботвы. Стоило лишь слегка тряхнуть кустик, и земля осыпалась, а на тонких веревочках корешков оставались целые гроздья картофелин. Кое-как счищая с них землю, все принялись распихивать их по карманам.
Генрикас, прожевывая сырую картошку, проговорил:
— Впереди лес, видите?..
Километрах в пяти неясно синела зубчатая полоска.
— Но ведь уже совсем светло, — напомнил Степан.
— Не дойдем, пожалуй, — сказал Валигура.
— А что же делать? Сесть на открытом месте и дожидаться?
— Все равно с хутора нас мог кто-нибудь увидеть.
— Пойдем, — неуверенно проговорил Степан. — Вдруг успеем? — Он качнулся, сделал самый трудный первый шаг, прислушиваясь, идет ли за ним Вязников. Вязников шел, и слышно было, как он хрустит сырой картошкой и потихоньку стонет, глотая. У него была прострелена шея, и горло распухало все сильнее.
Немного погодя Валигура догнал Степана и, сняв у него с плеча второй автомат, взвалил его себе на плечо, придерживая за ствол, точно ручку лопаты.
Слева в низине блестело озеро, справа тянулись вспаханные холмы с редкими соснами на вершинах, а они шли межами по открытому месту, медленно огибая один холм за другим, и им казалось, что теперь уж на них смотрят со всех сторон: с холмов, с островка на озере, подглядывают сзади и даже из-за деревьев того самого леса, некоторому они идут и все никак не могут дойти.
Наконец они выбрались на широкий луг. Лес был уже так близко, что можно было различить отдельные деревья.
В стороне на пригорке стоял поросший травой фундамент давно разбитой снарядами ветряной мельницы.
Степан приглядывался к нему еще издали: на худой конец, все-таки какое-то укрытие. Теперь, когда они поравнялись с мельницей, он шел, не спуская с нее глаз, и вдруг почувствовал, что оттуда за ним следят. Сначала это было только ощущение, но вскоре Степан разглядел чье-то лицо и глаза, нет, множество глаз многих людей, притаившихся за каменной стеной. Лица были какие-то серые, напряженные глаза следили с неотступным вниманием.
Степан незаметно перехватил поудобнее автомат и шепотом окликнул Генрикаса:
— Справа. Сразу не оборачивайся… Видишь? Прячутся.
— Вижу, конечно. Их там много. Что будем делать?
— Идем, как идем, пока нас не трогают. Черт их знает, что за люди.
— Притаились и молчат, — сказал Валигура. — И глаза у чертей поганые, как иголки.
Они прошли мимо мельницы, до последней минуты чувствуя на себе настороженные взгляды. Каждый всей спиной ощущал противный холодок, так и ожидая, что сзади раздадутся выстрелы. Это ощущение словно подхлестывало, и они дошли до леса, почти позабыв о смертельной усталости.
Войдя в чащу, они услышали оживленное стрекотанье, увидели двух рыженьких белок, которые, гоняясь друг за другом, взлетали по спирали на красный от утреннего солнца ствол старой сосны.
«Это что-то очень хорошее, связанное с чем-то родным, — смутно подумал Степан. — Надо это вспомнить… Была когда-то жизнь… играли белки. И еще что-то было самое главное…» Но в голове зашумело, поплыло, смешались какие-то голоса, и, так ничего и не вспомнив, он заснул, свалившись под куст.
Когда Генрикас разбудил его, было уж, вероятно, за полдень. Мелкий дождик шелестел по лесу.
— Идем скорее, — дергал его за рукав Генрикас. — Скорее…
Валигура безмятежно спал, а Вязников все так же, с отвращением, откусывал маленькими кусочками картошку, жевал и, морщась от боли, глотал.
Степан поднял с земли свой автомат. Вдвоем с Генрикасом они пошли к опушке и остановились в кустах, откуда как на ладони был виден просторный луг и разбитая мельница. Вытянувшись от самого берега озера, двигалась до вершины холма, к лесу, бесконечно длинная цепь солдат. Маленькие одинаковые фигурки с одинаковыми автоматами, издали казавшимися палочками, неторопливо и безостановочно шагали по берегу озера, по вспаханному полю, по желтой полосе пшеницы и по зеленому лугу. И, подойдя к мельнице, стали огибать ее с двух сторон.
Такие же маленькие серые фигурки вдруг выкатились из-за стенки фундамента и, рассыпаясь на ходу, побежали в сторону леса.
Они бежали, падали и оставались лежать, настигнутые глухо звучащими в сыром воздухе очередями автоматов.
Некоторые все же успели отбежать довольно далеко, и теперь можно было разглядеть рваную одежду лагерников. Их было человек тридцать, не меньше, и почти все они ничком лежали на зеленой траве луга. Последние шестеро остановились и, повернувшись лицом к мельнице, высоко подняли руки, так высоко, будто надеялись дотянуться и ухватиться за что-то, что им протягивали сверху.
Цепь, не стреляя, прошла еще несколько шагов, потом снова загремели автоматы, и все шестеро упали, даже не успев опустить рук.
Валигуру даже выстрелы не разбудили. Пришлось его растолкать.
Решено было отойти в глубь леса, укрыться и ждать солдат. А там, может, удастся пройти навстречу цепи или прорваться сквозь нее с боем.
Определить, какое место удобнее, оказалось гораздо труднее, чем принять общее решение. Они два раза останавливались, даже ложились в кустах и оба раза поднимались и шли дальше, и тогда им начинало казаться, что там, откуда они ушли, было гораздо лучше, чем в новом месте. В конце концов они второпях разошлись по двое, укрылись, каждый, как сумел, и стали ждать, прислушиваясь.
Цепь солдат вломилась в лес с шумом и гиканьем. Разогнав и уничтожив кучку несчастных лагерников, прятавшихся на мельнице, солдаты надеялись так же легко выпугнуть из лесу и тех, кто еще мог там прятаться.
Степан лежал в кустах за маленькой кочкой, как за бруствером. Две березовые ветки, которые он только что сломал и воткнул перед собой, кое-как прикрывали его спереди. С боков он был укрыт еще хуже и больше всего опасался, что к нему подкрадутся сбоку или сзади.
Окрики, которыми подбадривали друг друга не очень уверенно чувствовавшие себя в лесу солдаты, слышались со всех сторон. Степану стало казаться, что его обошли, окружили, что опасность надвигается сзади. И вдруг он совершенно ясно расслышал голос, звавший тревожно и просяще: «Ханси-и! Ханси-и!..»
На поляну вышел солдат и, глянув куда-то вправо, опять окликнул Ханси. Чей-то густой голос лениво откликнулся, и солдат зашагал дальше через полянку, прямо под прицел автомата Степана.
Степан хорошо видел лицо солдата. Пожилой человек. Толстогубый. С унылыми мешочками под глазами. Сделав несколько шагов, он опять завопил: «Хан-си-и!..» Он шагал, глядя прямо перед собой, высоко поднимая ноги, чтобы не споткнуться. Он ничего не искал. Он не хотел ничего видеть, просто не желал видеть ничего вокруг себя, а только жаждал благополучно добраться до опушки. И в глазах его было выражение, какое бывает у преследуемой дичи, но не у охотника.
Высоко задирая ноги, он протопал в пяти шагах от Степана и скрылся в кустах.
Шум облавы откатился куда-то в глубь леса. Степан поднялся на ноги. Валигура выкарабкался из кустов и, многозначительно подняв вверх указательный палец, подошел к Степану.
— Видал?.. Прошли мимо нас, как слепые. Факт, что ты в сорочке родился.
— А ты?
— Что я? Я около тебя был…
Настороженно прислушиваясь, с автоматами наготове, они двинулись обратно к опушке леса.
В это время в лесу ударил первый выстрел. Генрикас в упор стрелял в наткнувшегося на него солдата. Сейчас же ударил автомат Вязникова, и вслед за тем вся цепь подняла крик, открыла огонь, напропалую поливая все вокруг себя длинными автоматными очередями.
Через минуту уже ничего нельзя было понять: где начался огонь, кто и откуда стрелял. Неожиданно несколько человек в серой лагерной одежде выскочили из лесу и, пригибаясь, побежали по открытому полю. В руках одного из них была винтовка.
Солдаты рассыпавшейся цепи, пройдя насквозь лес, выбрались на опушку и, стреляя на ходу, побежали, а потом пошли быстрым шагом по полю следом за беглецами.
Глава тринадцатая
В сумерках, после долгого блуждания по лесу, они нашли наконец Вязникова и Генрикаса. Те лежали среди кустов в нескольких шагах друг от друга, и даже их пустые автоматы никто не подобрал в общей суматохе.
— Все-таки солдатская смерть, — сказал Валигура. — Только вчера мы сами об этом мечтали. А теперь вот еще чего-то хочется. Жизни… Или хоть боя настоящего!
Он вздохнул, отвернулся, слез в яму от вывернутой с корнями сосны и стал возиться со своим заветным обломком спичечной коробки, разводя огонь.
Первые испеченные Валигурой картофелины были полусырые, но, не в силах удержаться, они со Степаном выхватывали их из огня и ели, обжигая губы и рот обугленной кожурой. Потом картошка стала мягкой, рассыпчатой, и они ели и ели ее, чувствуя приближение блаженного, давно забытого ощущения сытости.
Костер, потрескивая, горел, и в темноте отсветы его пробегали по стволам ближайших деревьев.
— Помоги-ка мне, — сказал Степан.
Вдвоем они бережно повернули Вязникова на спину. Комочком чистого мха Степан вытер ему лицо, подложил под голову подушку из мха. Потом то же самое сделали с Генрикасом. Укладывая руки вдоль его тела, они наткнулись на карман, набитый картошкой.
Осторожно, по одной, Валигура вынул картофелины, собрал их в кучку, положил на угли. Потом вернулся и присел на корточки, всматриваясь в лица мертвых товарищей.
— Ребята, — сказал он вдруг, — вы не сердитесь, ребята. Были б вы живы, я бы вам свою картошку отдал, честное слово… — Он помолчал и окликнул Степана: — Степа, ты слышишь? Я их любил обоих. Самые мои дорогие товарищи эти двое… Они и ты… Хоть бы один раз они поели досыта, а?
— Да, — сказал Степан. Ему не казалось странным то, что говорил Валигура. — И у этого костра погрелись бы…
— Да, и погрелись бы… — Валигура тяжело вздохнул и встал. — И вы не сердитесь, ребята, что мы вас не похороним. Этого мы не можем. Зато автоматы ваши не бросим, возьмем. Это мы вам обещаем. Верно, Степа?
— Ты все сказал? — серьезно спросил Степан. — Нам ведь идти надо.
— Не знаю, — грустно сказал Валигура. — Хотелось бы им еще что-нибудь хорошее сказать на прощание.
— Ты все хорошее сказал. Собирайся.
— Да нет, я знаю, неважно у меня получилось.
— Очень хорошо, говорю тебе.
— Правда?.. Я ведь от души. Над нами, пожалуй, и такой речи не скажут, кто знает…
Они набили себе в карманы и напихали за пазуху горячую картошку. Затаптывая костер, видели, как последние теплые блики огня гасли на лицах тех, кого они оставляли здесь в темноте.
Потом вскинули на плечи по два автомата и, не оглядываясь, пошли дальше.
Прячась днем и делая переходы ночью, они все время шли на северо-восток, как в первый день их вел Генрикас.
На четвертые сутки под утро они заснули среди заброшенных надгробных памятников деревенского кладбища, а проснувшись, услышали пение петухов, веселый лай собаки. В воздухе чувствовался пьянящий запах только что испеченного горячего ржаного хлеба.
Они пробрались до обваленной кладбищенской ограды и увидели под откосом крестьянский двор. Чуть дальше, за деревьями, виднелись дома какого-то поселка.
Сверху было видно все, что происходило во дворе.
Маленькая старушка, подслеповато осматриваясь, вышла, держа обеими руками миску, и стала кормить опрометью сбежавшихся к ней кур. Потом подошел теленок, и она ласково с ним поговорила, пока он делал вид, что хочет ее забодать.
Из дома вышли с ломтями дымящегося хлеба две маленькие девочки и мальчик немного постарше. Они что-то начертили на земле и начали скакать на одной ножке. Потом мальчик достал деревянную саблю и стал рубить крапиву и репейник. Запутавшись в колючках, он несколько раз ударил саблей по толстому стеблю, не перерубил, ударил еще и, вполголоса ругаясь сквозь стиснутые зубы: «У, ты, пруссак чертов, еще хочешь? Еще?» — с ожесточением стал рубить дальше.
Тогда Степан с Валигурой, цепляясь за кусты, спустились под откос и постучали в дом. Они не сговаривались, не советовались, просто оба почувствовали, что в этот дом можно зайти.
Маленькая собачонка залаяла и бросилась к ним, но Степан поймал ее, взял на руки и погладил. Так они и вошли в дом: с двумя автоматами каждый, с собачонкой на руках.
— Иезус Мария! Кто вас сюда прислал, голубчики? — воскликнула по-литовски старушка.
— Никто не присылал, — сказал Степан и вежливо поздоровался, тоже по-литовски, — он давно научился понимать и прилично объясняться на этом языке. — Мы прохожие. Если можно, дайте нам поесть, и мы пойдем дальше.
— Ай-ай-ай… — сокрушенно покачала головой старушка, взяла у Степана из рук собачонку и, пустив ее на пол, подошла к окну. Высунувшись, она сердито крикнула детям: «Теперь играйте во дворе и не смейте бегать в дом, я займусь уборкой!»
— Мы и так играем! — ответил со двора мальчик.
Старушка заперла дверь на задвижку, принесла кувшин молока и, вылив его в миску, выложила туда же из горшка кашу. Потом, убрав со стола початый каравай теплого хлеба, достала с полки черствую краюху, нарезала ее ломтями и, подперев щеку сухоньким кулачком, стала смотреть, как они едят.
— Свежего хлеба вам сейчас нельзя, господа прохожие, — немного погодя объяснила она. — Никак нельзя. Вы от него сразу вспухнете, помереть даже можете. — И, долгим взглядом посмотрев на них, вдруг сказала — Пожалуй, не такие уж вы старички, а?
— Мы среднего возраста, — неуклюже составив литовскую фразу, ответил Степан.
— Среднего не среднего, — возразила старушка, — но не такие уж и старые. Да дело это не мое. Уж как сами хотите…
К этому времени они поели все, что было на столе, и подобрали крошки.
— Нет, — сказала старушонка, — больше я вам не дам. С непривычки кишка за кишку может зацепиться, и тогда вы пропали. Попозже обедом покормлю, а вечером поужинаем.
— Спасибо, нам дальше идти надо, — сказал Степан.
— Одежонка у вас неподходящая днем ходить. С вашей одежкой, как стемнеет, не так конфузно будет идти.
— Ох, бабушка, — усмехнулся Степан. — Видать, все вы на свете понимаете!
Бабка не улыбнулась, только озабоченно посмотрела на них выцветшими подслеповатыми глазами.
Когда по гнущейся приставной лесенке они поднялись на чердак, она залезла следом и заперла люк на маленький замочек, державшийся на двух загнутых гвоздиках.
— Это чтобы ребята не залезли, — шепнула она на прощание.
…Всю следующую ночь они шли в темноте то по узким межам, среди полей, то по извилистым лесным дорожкам. Они слегка опьянели от прилива сил и сытости. Никогда им не удавалось за одну ночь пройти так много. На рассвете, когда в кустах зашевелились и зачирикали птицы, они услышали, как где-то вдалеке ударил выстрел, потом другой, раскатилась пулеметная очередь и пошла оживленная перестрелка.
Валигура трясущейся рукой вцепился в ладонь Степана, они стояли замерев, с открытыми от волнения ртами, и слушали бой.
Казалось бы, стреляют такие же автоматы и пулеметы, которых они досыта наслушались в лагере. Но до чего не похожи безответные выстрелы палачей, после которых слышно только мягкое падение тела, на эту ожесточенную стрельбу, что сейчас, перекатываясь, доносится издали! Очередь за очередь, граната за гранату. В этом грохоте открытого боя — точно голос самой жизни с ее беспощадной борьбой и негаснущей надеждой!
Не сговариваясь, Степан и Валигура напрямик пошли на звук стрельбы, продираясь сквозь заросли, бросаясь бежать бегом на открытых местах.
Выбравшись из лесу, они оказались на высоком обрывистом берегу реки, около обвалившихся стен старого замка.
Мина, перелетев с противоположного низменного берега через реку, разорвалась около старинной каменной арки, подняв облачко песчаной пыли.
Несколько человек в полувоенной-полукрестьянской одежде, вскарабкавшись по откосу, быстро прошли под аркой на мощеную площадку двора и стали устанавливать пулемет.
Валигура со Степаном, крича и размахивая руками, побежали им наперерез и почти столкнулись с ними на замковом дворе.
Им сразу скомандовали «руки вверх!». Степану это даже понравилось, — значит, есть порядок. У них отняли автоматы, и командир пулеметчиков спросил, кто они и чего здесь ищут.
— Бежали из лагеря. А ищем таких, как вы, — коротко сообщил Степан.
— А какие мы, по-твоему?
— Такие, что с фашистами дерутся.
— Ладно, идите вон туда, там хорошая ниша, и сидите ждите, пока комиссар придет. Не высовывайтесь, тут скоро бой будет.
— Нам боя и надо! — возмущенно крикнул Валигура. — Отдавай нам автоматы, мы драться желаем. Мы есть жолнежи! Солдаты!
— Сидите, не до вас сейчас! — крикнул им сердито пулеметчик.
Огневой бой разгорался. Со стороны моста подходили все новые группы бойцов. Из того каменного закутка, куда командир пулеметчиков усадил Степана и Валигуру, им почти ничего не было видно, кроме пулеметного расчета, приготовившегося открыть огонь.
Скоро они услышали, как по деревянному настилу моста протарахтели мчавшиеся вскачь повозки. Немного погодя и пулеметчики у бойницы открыли огонь, и только они двое сидели без всякого дела и ругались напропалую, так что даже не заметили, как к ним сбоку подошел какой-то усатый человек с двумя ординарцами, — сразу видно, что командир, хотя окружающие и называли его комиссаром.
— Чего лаетесь? — спросил он не то насмешливо, не то строго, трудно было разобрать.
Оба встали, злые как черти.
— Посадил какой-то дурак, вот и сидим, — сказал Степан.
— Откуда вы взялись?
— С курорта, разве не видно? — глядя в сторону, ехидно сказал Валигура.
— Спрашивали уже! Может, у вас анкетка есть, давайте заполним, чем повторять. Как раз обстановка подходящая.
— Откуда вы взяли автоматы? — невозмутимо продолжал усатый командир.
— Два сами отняли. Два сняли с погибших товарищей.
— Так. Значит, из лагеря. Ладно. А до лагеря вы кем были?
— Солдаты, солдаты, солдаты! Сто раз говорили, что солдаты, так ведь не слушают! — вспылил Валигура.
— Какие солдаты?
— Армии Польской, — сказал Валигура.
— Красной Армии, запаса первой очереди. Пом-комвзвода. Пулеметчик.
— Ну ладно, — сказал командир, собираясь уходить. — Пока отправим вас в тыл, а там видно будет. Сейчас я за вами пришлю человека. Думаю, что вы правду говорите, ребята.
— Тьфу ты, бывают же бюрократы! — сказал ему вслед Степан и, скрестив на груди руки, прислонился к стене.
Начальник быстро обернулся:
— Болтаешь не по-солдатски.
— Какой я вам солдат! Вы нас, как пленных, посадили.
В это время посреди мощеного двора взорвалась мина, брызнув во все стороны каменными осколками.
От распиравшей его злобы Степан даже не обернулся. Командир, чертыхаясь, схватился за висящий на груди бинокль и быстро подбежал к обвалившейся бойнице.
Пулеметчик лежал ничком, не поднимая головы, а второй номер, скрестив ноги, сидел рядом и растерянно вытирал кровь, которая текла по лицу из множества ранок и царапин от мелких камешков.
Усатый командир подождал, пока к пулемету прибежал новый расчет, и указал цель. И хотя Степан ненавидел этого человека, сейчас ему понравилось, как тот себя ведет под огнем: степенно сосредоточенно.
Усатый долго глядел в бинокль. Потом озабоченно почмокал и сказал своему ординарцу:
— Ни черта не горит, просто безобразие!
— Горит все-таки немножко. Разгорится! — неуверенно заметил ординарец.
— Если не потухнет, так разгорится. Сапожники, а не саперы, простого дела не умеют сделать.
Еще несколько мин разорвалось среди арок во дворе старого замка. Усатый показал пулеметчикам новую позицию и куда-то ушел.
Звук боя менялся с каждой минутой; с того берега огонь все усиливался, а с горы, из развалин, отвечали все реже.
Степан долго внимательно вслушивался, потом сказал Валигуре:
— Тут дело такое, по-моему: у нас ведет огонь одно прикрытие, а все остальные ушли давным-давно. Досидимся мы тут, дождемся, пока фашисты на гору влезут.
— Я тоже насчет этого думал. Пойдем, хоть своими глазами увидим, что делается.
Они вылезли из ниши, прошли через двор и, поднявшись по каменным ступеням, очутились в маленьком дворике. Здесь около старинной амбразуры лежал перевернутый пулемет и в стороне от него в спокойной позе, лицом вверх, — пулеметчик. Веки его были приоткрыты, и казалось, что он смотрит на белые облака, как будто все происходящее вокруг перестало его интересовать.
Они поставили пулемет на катки, Степан лег и попробовал рукоятку. Пулемет был старый, родной, русский «максим». Механизм работал, только в коробке оставалось меньше половины ленты.
Степан немножко ослабил один болт, взялся за ручки и попробовал, как поворачивается в его руках тело пулемета.
Внизу, под обрывом, дымился, вяло разгораясь, мост. С того берега шла сильная стрельба, но никакой определенной цели не было видно. Из крепости редко стреляли из винтовок.
Потом из клубов дыма, застилавших середину моста, вырвались и бегом бросились вперед, стреляя на ходу из автоматов, несколько солдат в глубоких немецких шлемах. Следом за ними другие с того берега побежали к мосту.
Быстрым, но плавным движением Степан повернул пулемет, навел, поправляя на дальность, взяв на глаз повыше, и в это мгновение услышал у себя за спиной шаги бегущего во весь дух человека и услышал голос усатого командира, зло кричавшего: «Пусти, отойди!..» Не обращая на него внимания, Степан ударил из пулемета по мосту, увидев, как взлетели щепки прямо под ногами у первых, вырвавшихся вперед солдат, мягко нажал на ручки, чуть приподнимая прицел, и расчетливо отпустил спуск в ту секунду, когда увидел, что мост до самой полосы дыма чист — там не осталось ни одного бегущего солдата. Стрелять наугад, в дым, было бессмысленно, и он перевел прицел и ударил по тем, кто подбегал к мосту. Больше никто не совался на мост, только стрельба с того берега усилилась.
— За Варшаву вам, собачья кровь! — заорал Валигура. — Да не за всю, а за один только переулок!
— Лежите тут и не двигайтесь! — быстро проговорил за спиной у Степана голос командира. — Сейчас будут патроны!
Валигура дотронулся до плеча Степана и, вытащив из коробки, показал ему конец ленты. Степан молча кивнул, не спуская глаз с того берега.
Усатый скоро вернулся с коробкой, поставил ее около Валигуры и остался стоять за его спиной, тяжело дыша после бега.
Валигура проворно подал ленту, и снова Степан экономными очередями опрокинул и отогнал обратно, в гущу дыма, пытавшихся прорваться по мосту солдат.
— Видали, как у нас? — сказал Валигура, который все еще злился на усатого.
— Что да, то да! — согласился командир.
Пламя на мосту вдруг взметнулось кверху, что-то рухнуло, и дождь искр посыпался в воду.
— Наконец-то! — сказал командир.
Подбежал ординарец и облегченно воскликнул:
— Вот вы где, товарищ комиссар! Мы вас потеряли совсем!
— Передай приказание: прикрытию отходить!..
Разгорелось наконец-то!
— Он тут, у них, видать, важная шишка, — шепнул Валигура.
— Берите пулемет, пошли! — скомандовал комиссар.
Они прокатили пулемет по двору, снесли по каменной лестнице вниз и вышли к задним воротам, где стояли две верховые лошади. Там сняли пулемет со станка, навьючили его на лошадь, а на другую усадили двух легко раненных партизан. У ворот собралось уже человек двадцать бойцов. Трое с ручным пулеметом остались на месте, остальные вышли из ворот и напрямик через редкую березовую рощицу двинулись к лесу.
— Есть и у нас пулеметчики, а такой работы, как у этого бородатого дядьки, я не видел, честное слово, — по-литовски сказал усатый командир своему ординарцу.
— Всем ребятам тоже очень понравилось, — ответил ординарец. — Прямо на редкость!
Степану было неловко, что говорят о нем, а он идет следом и вроде как подслушивает.
— Автоматы бы нам лучше отдали! — нарочно по-литовски сказал он.
— Ух ты! Смотри-ка! — удивленно обернулся комиссар. — Так ты и по-литовски умеешь? Откуда это?
— Я и по-русски, и по-литовски, и по-испански — по-всякому прошу, чтоб нам оружие вернули.
— Вам автоматов сейчас не надо. Вот ваш пулемет.
— Наш?.. Ну, тогда ладно.
— Как ты в плен попал?
— Да никак. Был на гражданской работе, ходили по болотам, вышли на дорогу, — оказывается, война. А мы ничего и не знали. Нас загребли… На работу в Германию отказывался. После третьего отказа меня, конечно, в штрафной. Вот и все.
— Понятно, — кивнул внимательно слушавший комиссар. — А откуда по-литовски знаешь?
— В лагере литовцы были, товарищи, ну и… жена у меня литовка тоже.
— А фамилия твоя как?
— Журавлев.
Комиссар круто, на ходу повернулся к нему и, ухватив за рукав, пониже плеча, повернул лицом к себе. Минуту он пристально вглядывался в него, потом разжал руку и спокойно сказал:
— Нет, не может быть…
— Однако все-таки бывает: Журавлев.
— Да нет, не о том я… Ты продолжай. Жена, значит, у тебя литовка была?
— Чего это «была»? Я и сейчас женатый. Жена дома, в городе осталась. Ланкай город…
— Постой ты! Постой! — нетерпеливо оборвал его комиссар. — Ты меня совсем запутал. Ну, ты Журавлев, ну, из Ланкая. Это все бывает. А теперь только имя скажи, и больше ничего…
— Степан.
— А в каком лагере ты был до этого штрафного?
— Около Мельме.
— Ладно, все!.. Теперь ты на меня гляди. В Ланкае, когда-то, сто лет назад, еще до войны, ты не знал ли некоего товарища Матаса?
— Ну как же… Хотя верно, что сто лет назад это было… А что глядеть?.. — Степан посмотрел, пожал плечами, опять вгляделся в худое, незнакомое лицо комиссара и вдруг увидел одни только глаза, маленькие, радостно блестящие от какого-то нетерпеливого ожидания. — Да не может этого быть! — растерянно повторял Степан. — Ну, как же это может быть?..
— Вот и я говорю, что не может! — волнуясь, вторил ему комиссар. — Узнал? Ну тебя совсем, дай хоть обнять тебя! Ты же ничего не знаешь! Мы с тобой и в Мельминском лагере вместе были, один раз рядом лежали в темноте. Я-то знал, что это ты. А ты даже и не знал, кому ремешок передаешь. Помнишь, ремешок?
Комиссар остановился и, широко расставив руки, схватил и крепко потряс Степана за плечи, обнял его, оттолкнул от себя, чтоб обнять с размаху, покрепче, и вдруг быстро отвернулся, прислушиваясь к вспыхнувшей позади стрельбе.
— Бегом, вперед! — крикнул он, и все побежали, не останавливаясь, пока не пересекли широкую поляну.
— Стой! — скомандовал Матас. — Обнахалились, в лес лезут, как к себе домой. Пускай сунутся на поляну. Ручные пулеметы на фланги, станковый ко мне, сюда. Огонь открывать по команде, а то голову оторву!
Валигура со Степаном быстро собрали пулемет и, выбрав удобное место, залегли в глубокой выемке у корней старого дуба.
Немного погодя подошел Матас, отправлявший куда-то связных, и, крякнув, улегся в трех шагах от Степана.
— Слушай-ка, Степан, — сказал он тихо. — Ты ведь совсем не знаешь ничего. Твоя Аляна у нас. Удивляешься? Да, к нам ушла. Сейчас-то ее нет. С задания пока не вернулась. Я тебе потом все подробно расскажу.
— Так ее… сейчас нет? — хмурясь и глядя в прорезь прицела, хрипло спросил Степан.
— Сейчас нет. Но это ничего! У нас и не такое бывало… Осторожно, это наше охранение отходит, не торопись.
— Я вижу, — сказал Степан.
— Ну вот, а сейчас жди, фашисты вылезут — подпускай поближе…
Трое бойцов охранения с ручным пулеметом перебежали по краю поляну и скрылись в кустах.
Поляна лежала теперь перед их глазами — безлюдная, вся зеленая, с нежными крапинками просвечивающих на солнце колокольчиков.
Истекала, быть может, последняя минута перед боем.
— Слушай-ка, — вдруг быстро проговорил Матас. — Да ты знаешь ли, что у тебя сын родился?
— Сын?.. И что он? Говори… — чужим голосом, боясь, смертельно боясь ответа, прошептал Степан.
— Растет! Живет! — поспешно ответил Матас. — Называется Степан. Степан Степаныч!.. Внимание, вот они! Вот, вот!..
— Вижу, — шепнул Степан и плавно повел послушное тело пулемета.
Глава четырнадцатая
Суровая боевая жизнь партизанской базы давно уже стала единственным содержанием жизни Степана.
До тех пор пока он был в деле— на опасной подрывной операции или в изнурительном пятидесятикилометровом броске, — он чувствовал, что душа у него хотя и тяжелая, какая-то свинцовая, но все же на месте. Но наступали дни отдыха на базе, день-два не было никакого задания, и тут начиналось самое скверное.
Мускулы у Степана окрепли, он помолодел лицом, сил у него прибавилось, но горе его тоже точно крепло вместе с ним и становилось все сильнее.
Другое дело Валигура. Тот в дни отдыха просто «купался в роскоши». Соломенная подстилка, полу-солдатская одежда, котелок, полный каши, скромный табачный паек — все это после медленного умирания в лагере казалось верхом комфорта. Он раздобыл себе потертую суконную безрукавку, отороченную бараньим мехом, и даже начал отпускать маленькие усики.
Со Степаном они жили в одной землянке, почти не расставаясь. Мастерство Степана как пулеметчика совершенно отошло на второй план, когда выяснилось, что он знает подрывное дело. Подрывники были на базе самой дефицитной специальностью.
Как только Степана назначили командиром группы подрывников, Валигура объявил комиссару, что тоже служил сапером. Степан удивился, но смолчал. Только когда они остались вдвоем, Валигура беззаботно признался, что знает множество специальностей, а вот в подрывном деле ровно ничего не смыслит.
— Да как же ты мог тогда соврать? — укорил его Степан.
— А что прикажешь делать? — вспылил Валигура. — Разве мы не поклялись друг другу всегда быть вместе?
Степан не мог припомнить такого случая, но из деликатности только повторил:
— Все-таки обманывать комиссара — это не дело…
— Обманывать! Хорош обман! Можно подумать, что я на курорт выпросился или в тыл! А ведь я в подрывники набился! Это же, на мой вкус, самое поганое дело! Какие-то чертовы пружинки, проволочки, не за ту потянул — бах, и кусочков твоих не соберут! Ха! Обман! И вообще, ты, может быть, считаешь, что я человек тупой, непонятливый, а? Тогда другое дело!
— Понятливый ты, сообразительный, не ори, пожалуйста, — успокаивал его Степан.
— Ага, признаешься, что понятливый?! Так, значит, я могу у тебя выучиться, да?.. Тем более, что первое время мне все равно поручат только тол на своем горбу таскать по сто километров! Выучишь?
— Ну, постараюсь, — сдался Степан.
— Значит, кончено дело, вопрос решен. — Валигура стер со лба проступивший в горячке спора пот и, успокоившись, примирительно сказал — А какая важность, если мы даже и не клялись? Давай сейчас поклянемся! Согласен?
— Да я и без клятв согласен.
— Нет, с клятвой лучше. Я клянусь… — Валигура не без торжественности поднял руку с открытой ладонью. — Клянусь с этого часа быть всегда с тобой, в огне и в воде, на свадьбе или в аду, куда уж попадем, держаться будем вместе. Так?
— Ладно, договорились… Ну, клянусь, клянусь! — Степан помахал рукой в воздухе, успокаивая готового опять вспылить Валигуру.
— Дело сделано! — провозгласил Валигура и сейчас же весело сказал, почесывая затылок: — Ну и втравил ты меня в историю! Мины, шашки, ловушки — это мне хуже гадюки за пазухой. Не знаю, как привыкну. В общем, давай объясняй всю эту ведьмину кухню…
Недели через две обучения он с белыми пятнами на скулах от пережитого напряжения, дрожащими руками принес и молча положил перед Степаном первую обезвреженную немецкую мину.
Сделав широкий проход в немецком минном поле, они поставили вешки. Степан тщательно отметил на плане опознавательные знаки, и их маленькая группа из пяти человек, выполнив задание, двинулась обратно, в который уже раз, «домой», на базу…
Теперь у Степана на базе был один совсем особенный, просто, можно сказать, близкий человек — Наташа. Она знала про Аляну то, чего не знал сам Степан. И она ни на минуту, ни за что, никак не желала верить и не верила, что Аляна погибла. И, самое главное, она ее любила.
Серое, аккуратно подоткнутое одеяло Аляны с брезентовой походной сумкой в головах до сих пор было постелено на нарах рядом с Наташей, и она его упрямо охраняла. Только когда на базе скоплялось сразу много людей и на всех не хватало места для ночлега, Наташа угрюмо говорила какой-нибудь девушке: «Ладно, устраивайся пока тут, на месте Аляны».
Когда Степан со своей группой возвращался после операции, Наташа всегда стояла, дожидаясь, или шла навстречу медленным шагом, опираясь на свой костылик и похныкивая иногда, когда случалось неловко ступить.
Издали она протягивала руку — ему первому, радостно улыбалась спокойной улыбкой, выглядевшей немного жалко на ее очень исхудалом, бледном лице.
— Здравствуй, Степа, — говорила она. — Как вы там воевали? Хорошо? Все целы вернулись? Молодцы!.. Идите отдыхайте, а вечером ко мне на посиделки, не забудь, пораньше!..
В такие вечера Наташа чаще всего рассказывала сама. Больше всего на свете она любила рассказывать. Слушать она тоже любила, запасаясь при этом материалом для рассказов. Неинтересных случаев для нее в жизни не было. Лишь бы что-нибудь про людей — как они жили, что с ними случилось и чем кончилось. Лучше всего, если очень счастливо и благородно, а нет, так хоть как-нибудь неожиданно и страшно.
Однажды, когда Степан, Валигура и еще несколько парней и девушек собрались в ее землянку, она, поёживаясь и поглаживая руками плечи, точно кутаясь в теплый платок, которого на ней не было, сказала:
— Если тебе интересно, Степа, какие тут у нас споры и разговоры при ней были, я могу рассказать. Хочешь?
— Мы специально и явились к тебе слушать всякие рассказы, — согласился Валигура, затягиваясь сигаретой.
— Ну, вот… — И, едва начав рассказ, она сразу заговорила напевно, с интонацией, какую переняла, вероятно, от кого-то в раннем детстве:
— Жили-были мы, значит, в Белоруссии под оккупацией. Ой, это ужас, как эти оккупанты издеваются над народом. А меня в ту пору, сколь я ни просилась, в партизаны не соглашались брать, говорили — мала. Глупость такая!.. Ну, ладно, случилось так, что партизаны неподалеку от нашей деревни дали сильный бой и разбили фашистский отряд. Потом они, значит, ушли, и у нас, как обычно, не осталось ни наших, ни фашистов.
На другой день сидим мы с мамой дома и слышим, что собачонка наша на огороде лает. Я ее позвала.
Примчалась она с огорода впопыхах и сейчас же назад, дескать, некогда мне с вами, я в другом месте очень занята. Мама и говорит: «Наташа, она ведь нас на огород зовет, пойди погляди!»
Ну, я и пошла. Собачонка все забегает с разных сторон, суетится вокруг грядок, — похоже, кого-то из огурцов старается выпугнуть. Гляжу, трава шевелится между грядок. Я еще подошла и вижу: между грядок ползет человек. Солдат, фашист. Я сразу узнала. В ту пору они часто через деревню проходили, всего себе требовали, издевались и по-всякому безобразничали… Ну вот, вижу я: он ползет и голову низко опустил, будто бодаться собирается.
Стою я и не знаю: бежать от него или что делать. Давай маму кликать. А он вдруг заскреб рукой по грядке, даже огуречные плети захрустели, а мама тут подошла и увидела. Она не выдержала, как закричит: «Ты что, огурцы ломать, дьявол, пришел?» Солдат голову поднял и на нас глазищами уставился. Мама со страху от него сама отступает, чуть не плачет, а кричит: «Огурцы зачем топчешь, черт?» А он смотрит, глаза у него как плошки и мутные, точно у пьяного. Думаем, он сейчас ка-ак вскочит, как кинется на нас!
А он услыхал мамины крики и вдруг, мы замечаем, сам ужасно испугался. Да… испугался, заторопился и начал возиться, поворачиваться в канавке. Кое-как перекулился и пополз от нас.
Тогда уже мама пошла за ним и взяла его за плечо, и он сейчас же перестал ползти, прилег на бок и только глазами косится, выглядывает. Лежит смирно. Я тоже хотела подойти поближе, а мама на меня руками замахала: «Уходи, уходи отсюда, — кричит, — нечего тебе тут смотреть». — «Что я, раненых не видела?» — говорю я ей. Я всяких раненых видела, но, правда, когда этого увидела, все-таки ахнула. Очень тяжело он был раненный, и без всякой перевязки.
Мама взяла его сзади под мышки и давай поднимать. Она его тащит и говорит:
«Чего пополз, червячина навозная? Подымайся, а то в канаве сдохнешь!»
Он ногами кое-как упирается, да они его не держат, подламываются, точно соломенные.
Вдвоем мы его все-таки подняли и кое-как поволокли. Очень тяжело было. Мама его тащит и все время ругает: отожрался, дескать, на нашем горе, а теперь тебя еще волоки, кабана такого здорового.
До крыльца-то мы его доволокли, а на ступеньки внести никак не можем. Старались-старались — ну никак. Мама и говорит:
«Ну и ладно, по крайней мере избу не поганить. Сунем его под навес, пускай там валяется. Пусть спасибо скажет, что в канаве не сдох».
Потащили мы и уложили его под навесом. Немец глазами водит, видно беспокоится.
«Чего смотришь? Повесить бы тебя следовало, а не то что на тебя хорошее сено расходовать. Лучше бы его козе отдать!» И подсовывает ему под голову чистое сено.
Пока я бегала за водой и полотенцем, мать расстегнула на нем лягушечий его мундирчик с бляхой, а потом намочила в воде полотенце и стала отмачивать белье, где к ране присохло.
Так это она осторожно и быстро все делает, что немец молчит лежит, а мама морщится, будто от боли зубы стиснула, слышу, все приговаривает:
«И сам-то ты проклятый, и бляшка твоя проклятая. Чего ты мне навязался! За что я тебя перевязываю? Что ты наших людей терзал? За это? По-настоящему, удавить тебя в поганой петле, а не то что перевязывать!..»
Она так говорит, а сама в это время кончила промывать его рану и стала бинтовать чистым полотенцем. Приподнимет его, пропустит под спину ему полотенце, опять осторожно уложит и так забинтовала его чисто и аккуратно, подвернула конец, чтоб ему не давило.
«Чтоб тебе пусто было от моей заботы, — говорит она ему на прощание и поднимается с колен. — Лежи смирно, не дрыгайся, пойду принесу тебе напиться, окаянному».
Он напился и потом опять стал глазами просить пить, так что мама велела мне около него сидеть, давать ему понемногу воду почаще…
К вечеру прохладно стало, туманом потянуло с низинки, мама согрела чайник, заварила липового цвету и принесла кружку. Горячее-то ему, видно, очень было приятно, он жадно так стал у меня прихлебывать, напился, разомлел, на меня смотрит, и губами шевелит, и даже вроде улыбается, а сам глаза заводит.
Я замечаю, он как будто заснул. Вернулась в дом и вижу: мама срывает наше одеяло с постели. Скомкала его и понесла во двор, немца укрывать.
Потом мы вместе легли, кое-какой одежкой прикрылись. Мама ночью встала его проведать и вернулась обратно с одеялом, — тот, оказывается, уж помер…
Вот про этот случай у нас тут споры и поднялись. Мужики наши некоторые, особенно вот этот, — она показала пальцем на Станкуса, — кричали, что это все бабьи глупости.
— Мы так рассуждали, — обращаясь к Степану, нехотя пояснил Станкус. — Если бы то был пленный — вопрос ясный. Пленные требуют обращения и медицинской помощи. А Наташа-то ведь про оккупацию рассказывает. Вылечили бы они такого, он бы еще кого-нибудь убил бы нашего. Вот как мы говорили. Много мы от них пощады видим?
— А что тебе Алянка возражала? — вскинулась Наташа. — Она правильно возражала, — пускай, мол, они такие да сякие, на то они и фашисты, а мы себя до них не унизим!
— Да, она так говорила, — кивнул Станкус. — Я с ней спорил, а сейчас бы еще больше поспорить мог…
— Они, эти спорщики, — возбужденно размахивая худыми руками, продолжала Наташа, — они все попрекали нас, что мы по-бабьи рассуждаем, что коли начать с врагом милосердничать, то беспощадность утеряешь и до того даже можешь раскиснуть, что воевать станешь плохо. Говорили? Ага! А она вот пошла на задание и, когда ее схватили, со всем своим «милосердием» самых дьяволов гестаповских, до кого у вас, беспощадных, руки не дошли, положила двоих рядышком. Что, нет?..
— Будь я какой-нибудь крупный король, — сказал, вставая, Валигура, — я бы свой горностаевый плащ бросил такой девушке под ноги! — и показал руками, как бы именно он это сделал.
Позвали ужинать, и слушатели начали разбредаться из землянки. Наташа, морщась от боли, осторожно разогнула ногу и села поудобнее.
— А ты, Степа, подожди, не уходи, — остановила она Степана, когда он тоже поднялся. Ей очень хотелось что-нибудь еще рассказать про Аляну, но сразу как-то не получалось. — Иди-ка сюда, что я тебе покажу. Вон коробочка, на полке, подай-ка мне! — Она взяла из рук Степана поданную ей жестяную коробочку от чая и открыла одну за другой две крышечки. — Видал?
В коробочке лежали мелко наломанные кусочки шоколада и сахара.
— Теперь возьми, там: мыло лежит… Нашел? Нет, ты к носу возьми, нюхай. Ну, что? Чистая сирень?.. Ага! Это я все для нее коплю. Как придет, чтоб сразу ее угостить, помыть… — Наташа, не вставая, потянулась, вытащила из-под подушки брезентовый мешочек. — А тут я все перестирала, заштопала, все ее тряпочки-шмуточки.
Степан увидел высунувшийся ворот и манжеты серого свитера из жесткой домашней шерсти. Не только этот растянутый от надевания через голову ворот, но даже похожий на звездочку рисунок штопки на манжете, оказывается, хранился все эти годы в его памяти.
Он нерешительно потянулся, чтобы дотронуться до знакомой на ощупь крупной вязки, но, стиснув зубы, убрал руку.
Наташа сунула мешок обратно и вытащила из-под своего изголовья какую-то картонную коробку, в которой перекатывалось штук двадцать патронов для пистолета «вальтер».
— Это я по штучке, по две наклянчила у ребят. Понял? Они как раз к ее пистолету. Знаешь как пригодятся? Иной раз вся твоя жизнь висит на одном патроне. А у нее теперь будет запасик. На черный день. Что, здорово?
— Ох, Наташка ты, Наташка! — горестно и нежно сказал Степан и ласково погладил ее худенькую руку.
— Наташка хитрая, как муха, не думай, — самодовольно сказала Наташа, — а теперь иди, ужин сюда возьми, ладно?
Глава пятнадцатая
— Я не коммунист! — сказал начальник уездной полиции. — Нет. Я не хочу вас обманывать.
— Это мы знаем, — спокойно подтвердил Матас.
Они не первый час уже сидели за столом на кухне одинокого хутора, где было назначено это свидание.
Автомат Матаса стоял в углу, а вокруг хутора были расставлены партизанские посты… Начальник полиции тоже явился при оружии и в полной форме, только фуражку снял и положил около себя на табурет.
— Политика — это не мое дело. Дело всякой полиции — поддерживать законный порядок, верно?
— Что-то в этом роде, — уклончиво ответил Матас.
— Ты не можешь сказать, чтобы мы нечестно выполняли то, о чем договорились. Никак не можешь! Мы вам помогали, когда могли.
— Помогали, — согласился Матас. — Мы этого не забудем.
— Вот именно: самое главное, чтоб вы потом не забыли.
— У нас память хорошая! Действуй так же дальше — заслужишь полное уважение. А оно тебе еще пригодится.
Начальник полиции закурил сигарету и протянул портсигар Матасу. Тот, качнув головой, вытащил из бокового кармана свою, помятую, и закурил.
— Я не коммунист, нет, — выпуская дым, задумчиво повторил начальник полиции. — Не скажу, что я вот сейчас так бы и кинулся в огонь за советскую власть, нет… Но две вещи я знаю: первое, что в конце концов победа будет за вами, а не за фашистами.
— Ну, об этом теперь уж и сами фашисты догадываются, — вскользь вставил Матас.
— Правильно, только ты на это не сворачивай, — предостерегающе поднял палец начальник полиции. — Первый раз, когда мы с тобой вот на этом месте встречались, хорошие или плохие были у нас дела?
— Дела были трудные.
— Вот. Так что первое без второго еще ничего не значит.
— Тогда давай сюда свое второе.
— А второе — это что когда ваша возьмет, и русские разобьют Гитлера, и вы опять начнете тут устраивать все по-своему, я знаю, что Литва останется Литвой. Наши дети пойдут в литовские школы и начнут учиться по литовским букварям, и Зарасай опять будет называться Зарасай, а не Зюдерзее, и если кто-нибудь на том месте, где сейчас висят объявления «только для немцев», повесит табличку «только для русских», вы его посадите в сумасшедший дом… ну, и так далее. Только и всего. Но для меня это кое-что значит. Может, даже больше, чем все остальное.
— И первое и второе у тебя неплохи, — весело улыбнулся Матас. — Нам бы еще двух-трех таких полицейских начальников, и веселей бы жить было. Документы я, значит, забираю.
— Только поаккуратнее с ними. Ведь в случае чего они меня повесят.
— Меня тоже, — смеясь, сказал Матас и, потушив сигарету, встал из-за стола. — Значит, все ясно, договорились. Главное, чтоб у нас связь побыстрей оборачивалась, не запаздывала.
— Да, — сказал начальник полиции, тоже вставая и протягивая руку к фуражке. — Еще одно. Есть сведения, что на одном хуторе мужики прячут какую-то девушку. Раненую или больную, точно не знаю. Думаю, не ваша ли. Тогда забирайте ее оттуда поскорее, пока гестапо не пронюхало. Своих-то я пока придержу.
Матас почувствовал, что ему стало очень жарко.
— Наша? Ну, едва ли… — сказал он равнодушно. — Однако спасибо, на всякий случай как-нибудь проверим. На каком это хуторе?
Начальник полиции вытащил из сумки карту, разгладил ее на столе и стал искать глазами нужную отметку.
— Вот, — сказал он и показал пальцем на карандашный крестик, поставленный около маленького пятнышка рощи с квадратиком, обозначавшим отдельный хутор. — Вот это сто сорок первый километр по главному шоссе. Тут начинается проселок. Километров двенадцать от поворота и немножко в сторону, вот тут, где озерца эти маленькие.
— Я уже понял, — сказал Матас, сам удивляясь своему спокойному голосу. — Все ясно. Мы поедем отсюда первые, ладно?
— Хорошо, я полчасика подожду.
Они попрощались, и Матас вышел во двор, где была привязана его лошадь. Вот сейчас он вскочит верхом на коня и напрямик, через поля, лесом в обход озера, домчится до хутора. И девушка окажется Аляной, — не кем другим! — и он посадит ее перед собой в седло и привезет на базу, пускай она даже ранена. Скоро прилетит самолет с Большой земли, и он сам усадит ее, и скоро она окажется в тихом, защищенном госпитале. Наверное, ее уложат в теплую ванну. Будут лечить, и кругом нее на тысячу верст будет своя, родная Большая земля, и между нею и гестапо будут все полки и корпуса наших наступающих фронтов.
У Матаса даже слезы подступили к горлу от этих обгоняющих действительность, счастливых мыслей.
К моменту, когда он пересек двор и дошел до лошади, он успел домечтать всю эту великолепную историю до самого конца и полностью насладиться ею.
Потом он подозвал к себе двух разведчиков и, рассказав, где находится хутор, объяснил, что действовать им придется быстро и осторожно и самим, на месте, решать, как быть с человеком, которого они найдут, если они вообще кого-нибудь найдут.
Сам он, конечно, мог только минутку помечтать о том, чтобы ехать куда-нибудь. В кармане у него лежали документы, полученные от начальника полиции, и их нужно было везти как можно скорее прямо на базу.
Теперь он больше не давал воли воображению, стараясь заранее примириться с мыслью, — наиболее разумной и вероятной, — что девушка на хуторе окажется кем угодно, только не Аляной.
Глава шестнадцатая
И все-таки это оказалась Аляна…
Даже те, кто ее почти не помнил или совсем не знал, с радостью слушали рассказ, как разведчики отыскали на далеком хуторе девушку Аляну, — ну, помните, такая беленькая, небольшого росточка, двух фашистов из пистолета застрелила? Ну, муж у нее из лагеря бежал с товарищами, еще четыре автомата с собой принесли. Ну, вот-вот, эта самая. Да честное слово, отыскалась, ее крестьянские ребятишки в лесу подобрали без памяти, потом мужики у себя прятали да лечили всякими травками. До того долечили, что она, кажется, без руки осталась, но хорошо хоть нашлась, ее уже привезли!..
Девушки сейчас же повели Аляну в баньку мыться. Когда ее раздели, Наташа даже заревела, такой жалкой показалась ей Аляна. Спутанные грязные волосы, тонкие мальчишеские ноги, впалый живот и грубый рубец раны на неподвижно висящей руке.
Вслед за Наташей не удержались и другие девушки. Бережно обливая теплой водой высохшее, такое исхудалое и все же девически нежное тело, оттирая мочалкой спину, девушки всхлипывали и размазывали мокрыми руками слезы.
Аляна сперва сопротивлялась, пыталась все делать сама, но скоро разомлела от тепла и, как маленькая, то послушно ложилась на лавку, то нагибала голову и зажмуривала глаза, когда ей намыливали волосы.
Из бани они вышли немного успокоенные и повели Аляну к доктору. Опытный корабельный врач долго ощупывал и сгибал ее руку, расспрашивал, как все было, определил, что она перенесла, между прочим, и плеврит, и в конце концов объявил, что ампутация, пожалуй, не потребуется.
Конечно, девушки, пока мыли Аляну, во всех подробностях успели рассказать ей про Степана — и как он тут был, и какой у него друг Валигура, и как они ушли на операцию, самую обычную, ни капельки не опасную, через день-два должны вернуться…
Аляна лежала утомленная, умытая, расчесанная, на той самой койке, которую столько времени сберегала для нее Наташа. Девушки сидели вокруг нее, с нескрываемым удовольствием предвкушая, что будет, когда появится Матас, которого уже пошли звать.
Он неторопливо спустился в землянку. Аляна, молча улыбаясь, ждала, пока он подойдет.
«Ну ладно, радость, ну невероятная радость, — говорил себе, подходя, Матас, — но ведь нельзя же до такой степени терять голову! Мне же танцевать хочется, впору песню запеть и горланить всю ночь напролет… Хоть держи-то себя прилично, болван, перед людьми не позорься…»
Матас подошел к Аляне, широко улыбаясь, присел у нее в ногах.
— Ну, как дела, крестная? — весело спросил он. — Что, ножки-то еще не держат?
— Это они меня уложили. Я бы встала, да не пускают, — сказала Аляна.
— А почему это «крестная»? — с любопытством вмешалась в разговор Наташа.
— А как же? — живо повернулся к ней Матас. — Вы что, не знаете? Один раз я совсем было помер, мне даже разные неземные голоса слышались и уже скрип райских ворот доносился. Отворяли меня принимать… А она тут давай меня теребить, кормить, в глиняный горшок носом окунать, так и не пустила на небо. Я из-за нее вроде как второй раз на свет родился и в ее глиняном горшке крещен!
Аляна, слушая, смеялась вместе со всеми, растроганная той громадной радостью, которая чувствовалась в каждом слове Матаса. Девушки всю эту историю знали, конечно, давным-давно. Теперь они со смехом стали допрашивать Матаса, как это он по скрипу догадался, что ворота были райские?
— За мою-то праведную жизнь куда же меня еще могли направить, как вы думаете? — самодовольно усмехнулся Матас и подкрутил ус.
Девушки взвизгнули от хохота.
— И ангелов видели? — выкрикнула одна из них, высунувшись из-за плеча подруги и тотчас спрятавшись. — Как они выглядят, опишите, товарищ комиссар.
— С крылышками, наверное?
— Крылышек, кажется, не было. Не припомню что-то!
— Так, может, они с рогами были? Не заметили?
— Рога?.. — точно припоминая, нахмурился Матас. — Погодите, погодите… Рога… Что было, то было, скрывать не стану. Верно, рога были. Да что вы хохочете? Вообразили небось уж вот какие? Нет, небольшие рога. Вроде как у двухгодовалого бычка!
Девушки валились друг на друга от смеха. Матас взглянул на Аляну и, встретившись с ней глазами, ласково и виновато улыбнулся, точно перед ней одной извиняясь за весь этот шум, поднявшийся из-за его глупых шуток.
«Просто удивительно, до чего хороший он человек, — подумала Аляна. — Я давно знаю, что хороший, но он, оказывается, еще гораздо лучше…»
— Ну, поправляйся скорей, — бодро сказал Матас. — Доктор говорит, что тебе надо руку понемножку упражнять. Ты его слушайся, он умный.
Доктор говорил Матасу, что с рукой у Аляны дело обстоит очень неважно, и, покосившись сейчас на эту лежащую поверх одеяла руку, Матас невольно стиснул зубы. Что пришлось вынести ей за эти месяцы, бедной! Ведь так посмотреть — совсем девочка, только очень уставшая. Она как будто и не возмужала, не выросла за это время. Нет. Но, минуя годы молодости, Аляна точно заглянула куда-то дальше, и на ее оставшемся полудетским лице внимательный глаз уже заметит те жестковатые, горькие черточки, какие у человека гладкой, спокойной жизни появились бы еще, быть может, через много-много лет…
Раненые дети и раненые старики — это самое невыносимое, самое противоестественное. И видеть эту полудетскую руку и эти ясные глаза Матасу сейчас тоже было невыносимо…
Он встал, непринужденно помахал рукой на прощание.
— Живо выздоравливай, солдат! Не то опоздаешь! Слыхала, как фашистов гонят? Теперь пойдет без остановки до самого Берлина!
Он поднялся по узенькой лесенке из землянки и почти столкнулся с искавшим его начальником разведки.
— У северо-западной окраины леса, товарищ комиссар, фашисты продолжают накапливаться. Отмечено пока до двух батальонов с минометами.
— Ладно. Это интересно. Я сейчас сам туда поеду, — быстро, точно обрадовавшись, сказал Матас, и командир батальона с удивлением заметил, что комиссар почему-то все время улыбается.
Глава семнадцатая
В ночной темноте землянки они лежали рядом.
— Ну, совсем ты плохо рассказываешь, — сердито шептала Наташа Аляне. — Я люблю с подробностями: кто что сказал, кто как посмотрел, и что на другой день с утра было, и что к вечеру, и какая погода, и чем тебя кормили, и чем покрывалась, когда спала, и что ты чувствовала, и о чем думала, — все, все! А ты раз, два — и рассказу конец… Ну что хоть за люди тебя подобрали?
— Да так, крестьяне самые обыкновенные…
— Здорово! — с иронией заметила Наташа. — Крестьяне! А я-то думала, какие-нибудь помещики приютили тебя в своем роскошном будуаре.
— Хорошие люди… — устало продолжала Аляна. — Сколько времени они меня прятали, а ведь как боялись! Они же на мне пистолет нашли и догадались, кто я такая. Как только я понемножку ходить научилась, я объявила им, что ухожу. Вижу, душа у них от этих слов просто расцветает. Бабка меня давай угощать, хозяин повеселел, на жену больше не кричит, не ругается. Стала я собираться в дорогу, они косятся, молчат. Молчали, молчали да вдруг как возмутятся, как в меня вцепятся — не пускать: «И куда ты пойдешь, такая слабая! Тебя убьют! В тюрьму посадят! В гестапо заберут! Не пустим, лучше свяжем тебя, чем такой грех принимать на душу. Поживи еще недельку, там видно будет…»
Так я у них и прожила еще полтора месяца… Совсем их замучила.
— Вот это хорошо, вот это я буду потом тоже рассказывать! — жадно слушая, волновалась Наташа. — Ну еще, еще! А когда наши ребята за тобой пришли, что тогда?
— Ну, тут уж все было. И целовались и прощения просили, если что не так… В общем, говорю же я тебе, обыкновенные хорошие люди — народ!.. Я себе так представляю: народ вокруг нас — это как море. Народ за нас, и нам можно держаться и драться с фашистами, мы в народе, как рыба в воде. Выпусти воду, и мы как на сухом месте останемся, мы недели не продержимся, никакие леса не помогут. Думаешь, фашисты такие слабенькие?
— Они, черти, даже очень сильные, — убежденно подтвердила Наташа. — Только ничего им не поможет. Капут ихнее дело, аминь… Ты спать небось хочешь?
— Надо поспать.
— Ладно, спи, хотя ты, наверное, врешь, будешь лежать и про него думать.
— Спать, спать, — настойчиво шепнула Аляна.
Она и вправду заснула почти мгновенно, глубоким, полным тревожных картин и мыслей сном. Среди ночи чутко дремавшая Наташа услышала, что она глухо всхлипывает во сне, и потихоньку погладила ее по плечу, чтоб разбудить, не испугав.
Аляна еще раз всхлипнула, тяжело перевела дыхание, приходя в себя.
— Успокойся, ну, проснулась? Кто тебя напугал? — как ребенка, утешала ее Наташа, продолжая поглаживать.
Аляна нашла ее руку и крепко сжала в своей влажной от слез ладони.
— Сон такой страшный… — немного погодя сказала она и передернула, точно от озноба, плечами. — Будто за нами погоня. Мы в санях мчимся, а кругом лес, все темней, все глуше, и просека все уже делается, никак нам не уйти… А потом это оборвалось, и я вижу: он лежит молча, навзничь, а они над ним низко наклонились и что-то с его лицом делают. Не знаю что, только ужасное… с лицом. И я будто подхожу, а он мне рукой делает знак: отойди, не мешай! Понимаешь, не мешай, а то еще хуже будет… И опять все исчезло, и я будто плачу одна и повторяю: «Я тебя так любила… так любила»… Вот ты разбудила, спасибо…
— Ну, теперь все прошло, все прошло, — успокаивающе говорила Наташа. — А завтра и он вернется, все хорошо будет, и ты будешь счастлива.
Аляна долго молчала, и только по руке, сжимавшей ее руку, Наташа знала, что она не спит.
Потом, еще сильнее стиснув руку подруги, Аляна торопливо зашептала:
— Нет, не будет счастья. Я сама когда-то так думала: вернется домой — вот и счастье. Про себя-то я все время повторяю, как заклинание: «Только бы вернулся, только бы вернулся!», а ведь знаю, что и этого мне мало… Если у тебя за стеной, где-то рядом, мучают человека или плачут голодные дети, — можешь ты целоваться с любимым? А если даже не рядом? Если за сто верст от тебя, в лагерях, в эту минуту люди мучаются и гибнут, и где-то по темным полям тяжело шагают усталые солдаты, и многие падают и уже не встают, хотя дома их тоже ждут и тоже по ночам повторяют: «Только бы вернулся!..» Что ж? Значит, все наше счастье в том, что мы не слышим, как раненые стонут, как плачут голодные? Все счастье, что стенка толстая и нам не слыхать? И, зная все это, я вдруг одна, среди всех мучений, стану счастливая?.. Ну, хватит… Давай спать.
Аляна закрыла глаза и неожиданно быстро стала забываться, сквозь сон повторяя: «Только бы вернулся!.. Только бы вернулся!»
На рассвете этого же дня километрах в двадцати от базы, вокруг березового лесочка, зеленевшего на пригорке, точно островок среди вспаханных полей, возобновилась прерванная вчера с наступлением темноты стрельба.
Тело убитого накануне рабочего-партизана лежало среди белых березок. Лицо было заботливо прикрыто платком, на который упала срезанная пулей, еще не начавшая вянуть березовая веточка. Когда стрельба стихла, было слышно, как неутомимо бурлит родничок, деловито выбегая из земли.
Валигура, бледный и сосредоточенный, сидел, утомленно привалившись к краю ямы, и угрюмо поддерживал правую руку, простреленную в плече.
Пулеметы вдруг замолчали, и только автоматчики продолжали вести издали неприцельный огонь.
Степан осторожно приподнял голову над краем ямы. Отсюда ему видна была далекая опушка, до которой им так и не удалось добраться.
Молодой парень, подрывник из группы Степана, Алексас наблюдал за другой стороной поля.
— Сейчас пойдут, уже галдеть начинают, — сказал он, внимательно вглядываясь.
— С двух сторон разом не пойдут, побоятся своих перестрелять, — заметил Степан, присматриваясь, и добавил — Нет, сперва мои собираются, вот увидишь, сейчас двинутся.
Пуля попала в руку убитого, и ладонь дернулась.
— Сволочи, собаки, дай бог им поганой смерти, — вдруг встрепенувшись, начал ругаться Валигура.
— Сейчас, — сказал Степан.
Пригнувшись, он прошел по краю ямы, выбрался наверх и ползком втащил убитого под прикрытие.
Валигура поправил платок на его лице и снова сел, прислонившись спиной к краю ямы.
Накануне весь день, теряя людей, таща за собой раненых, группа Степана уходила, все еще надеясь добраться до леса. Перед самым наступлением темноты смешанному отряду фашистской жандармерии и полиции удалось их обойти и отрезать.
— Ну, что я говорил? Видишь, мои первыми поднимаются! — сказал Степан.
Однако жандармы не привыкли и не любили ходить в атаку по открытому полю и, попав под огонь, опять залегли. Немного погодя снова начали стрелять пулеметы, и в лесочке дождем посыпались с деревьев сбитые ветки.
Степан даже не обернулся, когда сзади его схватил за плечо Валигура.
— Степа, Степа, ты слушай только!.. Что это?
Степан и сам уже несколько минут вслушивался с возрастающим волнением.
— Похоже, у шоссе гранаты кидают! А? Что это значит?
— Точно, гранаты!.. Эй, гляди, Алексас, гляди, сейчас опять пойдут!
Глава восемнадцатая
Чувство ожидания было неотступным. Засыпая, она ждала, и сон был полон смутного ожидания, а когда просыпалась, все то же чувство ожидания делалось лишь более явственным. Разговаривая с людьми, улыбаясь, отвечая на вопросы, она не переставала ждать и будто прислушивалась к чему-то сквозь посторонний, мешающий шум.
Выбрав удобный момент, она уходила одна по тропинке в ту сторону, откуда, как ей казалось, должна была вернуться группа Степана, и в тишине, где никто не мешал, просиживала по несколько часов на каком-нибудь пеньке, полностью погрузившись в ожидание.
Иногда она улавливала вдалеке звук приближающихся шагов. У нее пересыхало горло, казалось, что от волнения она начинает плохо видеть. Стороной по тропинке проходили партизаны, их шаги затихали. И она опять, затаив дыхание, прислушиваясь к слабому непрерывному шуму леса, ждала.
В один из таких часов она заметила на поляне у самых своих ног маленькую березку и почему-то внимательно стала к ней приглядываться. Деревцо было тоненькое, как прутик, и маленькое, едва по колени человеку. Его и деревом-то не назовешь, — все листики пересчитать можно. Аляна пересчитала их: шестнадцать. Вокруг поляны шелестели в вышине могучие кроны старых берез с белыми стволами и пожелтевшими осенними листьями, а эта стояла, едва возвышаясь над травой, и тоже еле слышно шелестела и шевелила на ветру всеми своими шестнадцатью листиками, которые тоже начали желтеть, как у больших берез.
Улыбаясь от нежности, Аляна глядела на этот тоненький березовый прутик и думала о сыне, о себе самой, о том, что все на свете, даже растения и люди, связаны между собой какой-то общей, единой жизнью, только об этом часто забываешь…
Услышав чьи-то легкие быстрые шаги по твердой, утоптанной тропинке, Аляна даже не обернулась: шаги приближались со стороны базы, откуда пришла она сама.
Хорошо знакомая Аляне девушка, оглядываясь по сторонам, выбежала на поляну. В руке она держала за кончик развевающуюся косынку, слетевшую с головы на бегу.
Увидев Аляну, девушка стала как вкопанная, всплеснула руками не то от возмущения, не то от отчаяния и крикнула:
— Боже мой, а она тут сидит как ни в чем не бывало!
Аляна не успела ни о чем подумать, не успела ни испугаться, ни взволноваться, только поняла, что сейчас случится что-то очень важное: хорошее или плохое.
Она поднялась и спросила:
— Что?
Тяжело дыша после бега, девушка подобрала выскользнувшую из руки косынку и взмахнула ею, точно прогоняя Аляну.
— Иди!.. Сидит и ничего не чует! Скорей!.. Твой там… вернулся.
Ничего больше не спрашивая, Аляна пошла. Она не знала, быстро или медленно идет, а девушка, с удивлением заметив, что она идет очень медленно, придержала шаг и пошла рядом, возбужденно-радостно заглядывая Аляне в лицо.
— Ты что? Обрадовалась?.. — говорила она торопливо, забегая сбоку. — Ты знаешь, как оно было? Мужичок один прибежал ночью. «Беда! Ваших каких-то окружили жандармы с полицаями!» Комиссар, ничего не говоря, сам поднял две роты. Темнотища как в пекле, а они в полном боевом, бегом! Только отдышатся, и комиссар опять командует: «Бегом, марш!» И ребята дают ходу… На рассвете они выскочили на шоссе, прямо где машины у жандармов стояли. Как дали сразу гранатами, бензин хлещет, машины горят. Они про все окружения сразу позабыли!.. Да ты слушаешь или нет?.. Что ты, точно окоченела? Ты хоть не останавливайся!
Услыхав где-то вблизи, за деревьями, голоса, Аляна остановилась, чувствуя, что ей нечем дышать. Но стоять на месте было еще хуже, и она пошла дальше.
На поляне толпились, оживленно разговаривая, партизаны, и среди них она увидела неподвижно стоящего человека в солдатской шинели. Она не узнавала этого человека, но оторвать от него взгляда не могла. Других людей, окружавших его, она как-то совсем не замечала.
Увидев ее, человек неуверенно двинулся навстречу, и так они шли друг к другу, пока почти не столкнулись. Лицо у него было худое, черно-загорелое, небритое, пугающе чужое и все-таки невыразимо родное. Несмело и радостно улыбаясь, он смотрел на нее в упор, медленно поднимая руки. Аляна подошла вплотную. Протянутые к ней руки обняли ее, потом осторожно сжали, и она тоже обняла его своей здоровой рукой за шею. Несколько раз они поцеловали друг друга холодными, сухими губами, ничего не понимая от волнения.
Степан отодвинулся и, покосившись на ее неподвижно висящую вдоль тела левую руку, испуганно спросил:
— Больно?
Аляна отрицательно покачала головой:
— Она у меня почти как мертвая. Не больно…
— Пойдем, ну пойдемте, что ж вы тут среди дороги стали?.. — настойчиво твердил рядом чей-то голос.
Аляна обернулась и увидела Наташу, которая топталась рядом, от нетерпения подскакивая на своем костылике.
Они послушно пошли следом за Наташей, держась за руки, останавливаясь через каждые несколько шагов, чтобы мельком взглянуть друг на друга.
То, что произошло, было так необъятно, что они совсем не могли радоваться в эти первые минуты. Они были ошеломлены, почти подавлены, им надо было опомниться, прийти в себя.
Они спустились по ступенькам в землянку, и здесь, в неясном свете маленького окошечка, Аляна вдруг увидела Степана таким, каким помнила его, каким он был прежде, и неожиданно для всех и для самой себя громко, в голос, заплакала, сотрясаясь всем телом от рыданий, низко пригибая голову, чтоб спрятать лицо.
Напрасно Степан и Наташа гладили ее, уговаривали, спрашивали, что с ней. Она отвечала «ничего, ничего!», потому что и сама не знала, что с ней.
Все годы разлуки и неизвестности она говорила себе: «Он жив, он вернется, мы увидимся, я знаю». И вот только сейчас, сию минуту она поняла, что ничего-то не знала! Надежда и страх потерять надежду — вот что у нее было, когда она убеждала себя, что «знает!». И теперь она впервые плакала, содрогаясь от страха.
Так человек, который карабкается по отвесной скале, видит только трещины и уступы, куда можно поставить ногу, но, добравшись до безопасной вершины, оглядывается и холодеет от ужаса, чуть не теряя сознание, впервые увидев пропасть, которая все время была у него под ногами.
Глава девятнадцатая
— Какой? Ну, как я тебе его опишу?.. — Аляна сидела на койке рядом со Степаном, был вечер второго дня после их встречи. — Ну, очень, очень маленький. А так, если поглядеть, совсем настоящий человек. Вот так он лежал на постели, — Аляна надавила ладонью на тюфяк и сделала маленькую ямку. — И как плясать любит! Услышал музыку — рот до ушей, и давай приплясывать… — Аляна, мечтательно улыбаясь, покачала головой. — Ножки-то еще не слушаются, а он даже щеки надувает, так старается.
— Откуда же музыка? — нетерпеливо спросил Степан.
— Ну, какая музыка! Такие органчики игрушечные бывают, знаешь? Вроде шарманочки. Ручку крутишь, он и бренчит.
— Ну, а какого он роста? — напряженно хмурясь, чтоб лучше себе все представить, спросил Степан и показал рукой — Вот такой?
— Да никакого роста у него тогда не было! — засмеялась Аляна. — Он и плясал-то сидя… Ну, вот такой, ножки коротенькие. А глаза у него синие… Сам розовый. Волосики беленькие… Лысоватенький немножко. Вот каким я его видела, таким и помню…
— Нет! — с отчаянием воскликнул Степан. — Не могу и не могу себе представить! Пока своими глазами не увижу, не поверю. Ведь это чудо какое-то! Ничего не было, и вдруг твои глаза, волосики… смотрит, музыку слушает. Ведь ничего удивительнее быть не может!
Аляна высвободила руку из руки Степана, прикрыла глаза и осторожно провела ладонью по его лицу, по голове, по плечам, легким, внимательным, скользящим касанием, точно слепая, узнавая его пальцами.
Степан сидел не двигаясь, пока она не отняла руки, потом спросил:
— Ну что?
Аляна раскрыла глаза, со вздохом улыбнулась.
— Всё хорошо. Это ты. Руки тебя помнят… Нет, рука… Я ведь теперь одноручка, даже обнять тебя как следует не могу. Плохо тебе?
— Ты одной рукой даже лучше обнимаешь.
— Хитрый! Не обманешь. Двумя-то лучше. А кто ж теперь стирать у нас в доме будет? — улыбаясь, допытывалась Аляна.
— Я люблю стирать.
— Да ну? — насмешливо сказала Аляна. — Что-то я не замечала.
— Ты меня не допускала. Теперь зато настираюсь всласть.
— Платье на спине застегивать тоже любишь?
— Еще больше, чем стирать.
Аляна, запрокинув голову, засмеялась. Почему-то этот разговор доставлял ей удовольствие.
— Какой же ты врун сделался, ужас!
Кто-то, нарочито громко покашливая, спускался в землянку.
— Кашляй громче! — крикнул Степан, поворачиваясь к двери.
Один за другим, сгибаясь под низкой притолокой, вошли Валигура, Станкус и Наташа.
— Тебе лежать приказано. Как ты удрал, Валигура? — строго спросил Степан.
— Я подкупил стражу, напоил тюремщиков, переоделся в мундир вражеского генерала и бежал!.. Очень приятно было слышать в первый раз ваш смех, пани Аляна!..
Он вытащил из-за спины руку и протянул Аляне букетик поздних полевых цветов, всунутый в начищенную до блеска консервную банку.
— Примите, пани, от всего сердца. Так же как мы вас приняли в свое сердце.
— А все-таки он молодец! — сказала Наташа.
— Вы добрый, спасибо вам, Валигура, — сказала Аляна и поставила букетик под окошечко. — Мне говорили, вы собирались подарить мне горностаевый плащ?
— Да, — сдержанно, с королевским достоинством кивнул Валигура. — Действительно, была у меня такая мысль. А теперь нет!.. Десять плащей плюс все королевство полностью, со всем инвентарем и обстановкой, — вот чего вы достойны!
— Вот это по-нашему! — сказала Наташа.
— Боже мой, так много? Мне прямо неловко!
— Пустяки, стоит ли говорить о всякой мелочи, — великодушно отмахнулся Валигура и, широким жестом указывая на выход из землянки, добавил — Ужин подан. Прошу вас…
Пока Аляна со Степаном доедали из одного котелка кашу, в лесу стемнело. Степан вычистил и вымыл котелок. Они отошли в сторонку под деревья, подальше от людей. Степан бросил на землю шинель, и они сели, тесно прижавшись друг к другу.
— Ты чего? — спросил Степан, заметив, что Аляна улыбается.
— Валигуру твоего вспомнила.
— Такого друга у меня никогда не было, — сказал Степан. — Вот он разные подарки невероятные тебе придумывает, шутит, а думаешь, это трепотня? Ничего подобного! Он бы все отдал, если бы у него было… Он как-то мне поверил и вот верит, хоть ты тресни! Другой раз сам себе уже не веришь, думаешь: всё! Не могу больше! А он, проклятый, даже и не усомнится в тебе. И поневоле делаешь такое, чего без него бы, наверное, не смог…
Они замолчали. Аляна поежилась от ночного холода, сухого и крепкого, какой бывает перед первыми заморозками. Степан вытащил край шинели, на которой они сидели, и натянул ей на плечи. Сидеть стало неудобно, и они прилегли рядом на мягкой подушке сухого мха, глядя вверх на чистое небо.
— Это мы? — спросила Аляна, здоровой рукой прижимая к себе плечо мужа. — Правда? Это мы…. Но как же могло быть, что нас не было? Как могло быть, что мы бродили где-то отдельно? Ты можешь это понять?
— Нет, — серьезно ответил Степан. — Не могу.
Потом она вдруг живо спросила:
— А хочешь, я тебе покажу одно чудо? — И, осторожно поддержав здоровой рукой больную, поднесла ее близко к лицу Степана.
— Видишь?
На фоне звездного неба Степан неясно увидел темную, беспомощно согнутую кисть.
— Сейчас начинается, — сказала Аляна. — Вот рука, никуда не годная, она не может никого погладить, не может даже взять щепотку соли или застегнуть пуговку. Так? И вот, внимание, начинается чудо…
Степан увидел, как шевельнулся мизинец, за ним дернулся и слегка разжался четвертый палец, потом указательный. Пальцы, вздрагивая, распрямились до половины, потом сжались и опять немножко распрямились.
— Видал? — с торжеством сказала Аляна. — Мизинец-то уже третьего дня начал оживать, да я молчала, все боялась поверить.
Степан потянулся и несколько раз осторожно поцеловал пальцы.
— Да, — сказала Аляна, — они заслужили. Знаешь, как они старались двигаться, и ничего у них не получалось, и больно было, по правде сказать. А смотри, добились своего!
Она опустила руку, и они еще полежали молча, глядя в темное небо, щедро усыпанное звездами.
Аляна с нежностью вспомнила детскую новогоднюю открытку, где был нарисован домик, окруженный елочками, утонувшими в снегу, и темно-синее небо, все усеянное блестками звезд. Вспомнила, как эта сказочная картинка постепенно тускнела на стене в отцовской мастерской.
Между черных ветвей сосен звезды мерцали, разгораясь все ярче, будто дыша пульсировали, наливаясь светом.
— А знаешь, когда я была маленькой, — снова заговорила Аляна, — я была маленькая королева, не смейся…
— Да разве я смеюсь?
Она и сама знала, что он не смеется, что сейчас ему важно и интересно все, что она может сказать о себе.
— Да… Стоило мне придумать какое-нибудь смешное словечко, и все люди на свете смеялись и восхищались… Когда я заболевала, все люди горевали, пугались, жалели меня, поили с ложечки. Людей на свете было двое: отец и мама, но больше мне и не требовалось. Я лежала за теплой печкой в постельке, выздоравливая, и папа читал мне сказки про то, как прилетали братья-лебеди к маленькой королеве, у которой руки были обожжены крапивой. Я была маленькая белокурая королева. Ей по ноге пришелся башмачок, и вот теперь она отдыхает в своем дворце… Я, конечно, не знала, что во дворцах не спят за печкой и королевам не шьют одеяла из ситцевых разноцветных лоскутиков, но мне до этого не было дела… Мне хотелось только, чтоб все меня любили, восхищались мной, говорили: какая она добрая и милая, эта маленькая!..
Потом я немножко подросла. Отец брал меня с собой в мастерскую, и я стала им гордиться. У нас был велосипед, и мы проезжали на нем по городу, когда другие шли пешком. И в мастерскую все время люди приносили испорченные грязные вещи: примусы, самовары, велосипеды, граммофоны, дырявые чайники, а когда через день или два они приходили снова, самовар блестел, вода из чайника не выливалась и плавно кружился диск починенного граммофона, — все это умел только мой отец!
Потом, очень скоро, я даже не могу припомнить, как это произошло… Помню только, что я как-то сразу всё узнала: что мы очень бедны, что бедности стыдятся, ее скрывают. И точно осталась одна на холодном ветру, посреди громадной площади чужого города, где никто меня не знает и никому я не нужна. С удивлением и страхом я убедилась вдруг, что я плохо одетая, некрасивая девочка, которой лучше помалкивать о том, что сердце у нее почему-то щемит от восторга, когда она видит за решеткой чужого сада красивые цветы. Я поняла, что надо поглубже прятать от людей не то чтобы мечту… нет, но какую-то неясную, смешную надежду еще хоть на минуту в жизни почувствовать себя красивой, любимой, стать для кого-нибудь единственной из всех.
— Хватит, не могу я больше про это слушать! — с трудом, сквозь стиснутые зубы, проговорил Степан. Ему всегда были невыносимы рассказы о том, как ее кто-нибудь, хоть в самом далеком прошлом, обижал, или о том, что ей было плохо. — Просто жизнь была у вас проклятая! Но ведь это уже прошло! И ведь ты сама знаешь, что ты красивая, и единственная, и как я тебя люблю!..
— Ну да… — нежно улыбаясь, Аляна кивала в темноте головой, соглашаясь. — Это правда. Ты думаешь, я стану отказываться: нет, мол, я обыкновенная и все это тебе показалось? Нет, не стану!.. С тобой я правда красивая. И единственная. И хорошая с тобой. Потому, что я тебя так люблю, или потому, что ты меня любишь, — не знаю.
Она потихоньку всхлипнула, улыбаясь прижалась к нему и припала влажными, припухшими губами к его губам. Сквозь жесткую материю он чувствовал нежное тепло ее груди и рядом мертвую тяжесть пистолета в боковом кармане ее куртки.
Вершины высоких сосен неподвижно стояли, освещенные звездным светом, а внизу, у их подножия, в глубокой темноте, где была брошена на землю старая шинель, простреленная на груди, в том месте, куда был ранен русский солдат, носивший ее до Степана, долго слышен был тихий шепот.
— …Солнышко… Девочка… — точно в каком-то великом изумлении, повторял Степан. А она слушала, задерживая дыхание, закрыв глаза, ненасытно впитывала, запоминая на всю жизнь, эти несказанно прекрасные, никем никому не говоренные, новые, только что рождавшиеся для нее на свет слова.
Глава двадцатая
— Коровы!.. Гонят пленных коров! — ворвавшись в дом, с порога крикнула Оняле и, оставив дверь открытой, опрометью кинулась обратно во двор.
Юлия молча переглянулась с Ядвигой и, накинув платок, вышла на крыльцо.
По проселочной дороге, мыча и спотыкаясь, брело разношерстное стадо с красным быком впереди.
Фашистские солдаты с автоматами и палками в руках шли по бокам, не давая останавливаться испуганному стаду. Коровы волновались, то и дело начинали мычать, оборачиваясь.
— Что они делают, разбойники! — с ужасом проговорила Ядвига.
— У-у, бандюги! — сказала Оняле, стискивая маленькие кулаки. — Так бы и дала им в морду!
— Возвращается хозяин, и воры бегут, — сосредоточенно думая о чем-то, сказала Юлия.
Решительным шагом она сошла с крыльца и направилась к дровяному сараю. Ничего не понимая, Ядвига и Оняле смотрели, как она вошла в сарай и сейчас же вышла оттуда с двумя топорами в руках. Тот, что был полегче, она протянула Ядвиге, а потяжелее оставила себе. Затем она подвела дочь к загородке для гусей и, указав на столб, коротко приказала:
— Руби!.. Да поживей!
Вид у Юлии был совершенно спокойный, поэтому Ядвига не подумала, что мать ее сходит с ума. Но рубить загородку?! Ядвига так и осталась стоять, в то время как Юлия плюнула па ладони, взмахнула топором и ударила по столбу. Столб надломился, сильно наклонился и повис, удерживаемый сеткой.
— Дочь моя, — слегка запыхавшись, крикнула Юлия, — не будь же ты хоть раз в жизни бабой! Руби!
Оняле, онемев от изумления, наблюдала за невиданной, просто невозможной картиной: старая хозяйка с Ядвигой рубили собственный забор! Тот самый забор, в котором всегда тщательно заделывалась каждая дырочка! Если бы Юлия принялась пилить себе руку, Оняле удивилась бы не больше.
Они рубили, пока наконец большой кусок забора не рухнул, открыв дорогу на широкий луг, тянувшийся до самого болота.
Теперь и Оняле досталась работа. Юлия крикнула ей, чтоб она выгоняла гусей. Их нужно было гнать через проломанный забор и при этом как можно больше шуметь, кричать и хлестать хворостиной, чтоб как следует напугать. Работа эта была чудная, но очень интересная. Старые гусаки шипели, по-змеиному выгибая шеи, глубоко оскорбленные таким обращением. Они так привыкли на хуторе к ласковому, уважительному отношению!
Гогоча, теряя перья и на ходу раскрывая крылья, гуси белыми пятнами усеяли весь луг и продолжали уходить, скрываясь среди болотных кочек.
Юлия спокойно убрала оба топора, вернулась в кухню и, вскипятив желудевого кофе, усадила всех завтракать.
Втроем они сидели, макая сухари в кофе, и молчали. Все были в верхней теплой одежде, будто не дома были, на своей старой кухне, а где-то на холодном чужом вокзале, готовые в дорогу.
Услышав ворчание с трудом въезжавшей в узкие ворота неповоротливой машины, Юлия мельком глянула в окно и, отвернувшись, окунула сухарь в чашку. Подождав, пока он набухнет, она положила его в рот, пососала и, неторопливо разжевав, запила двумя глотками кофе. После этого она снова посмотрела в окно.
Немецкие солдаты вкатывали в сарай пушку с очень длинным дулом. От удара колеса трухлявая стенка сарая осыпалась, подняв в воздух облако глиняной сухой пыли и мела. Ствол пушки прошел сквозь соломенную крышу, высунулся наружу.
Солдаты хлопотали, расхаживали по двору, таскали какие-то ящики, и никто из обитателей хутора этому не удивлялся. Ведь с некоторых пор на хуторе даже обыски стали считать хорошей приметой! Когда полицейские перерывали все вверх дном, их крики и озлобленные расспросы были для Ядвиги как музыка: это значило, что после бегства из лагеря Юстаса так и не нашли!
Хорошенько укрыв одну за другой все три длинноносые пушки, солдаты успокоились. Один из них зашел на кухню и, даже не взглянув на людей, взял со стола кофейник и молча унес его с собой.
Как только за ним закрылась дверь, Оняле сунула несколько раз в воздух кулаком:
— Поленом бы тебя! По роже! По роже!
Потом она взяла ведро и бесстрашно отправилась к колодцу за водой.
Перед заходом солнца гуси, дураки этакие, стали возвращаться с болота, и было слышно, как они гоготали, спасаясь бегством, когда солдаты бросились их ловить.
Когда стемнело, Юлия сказала Оняле:
— Ложись-ка ты спать, девочка, нечего тебе маяться.
Оняле отчаянно затрясла головой и, зевая во весь рот, до самой темноты просидела за столом, подперев голову рукой, точно так же, как Юлия. Так она и заснула, уронив голову на стол, и даже не слышала, как Юлия взяла ее на руки и уложила за нетопленную печь, накрыв полушубком.
В темноте, где-то в стороне, то и дело зажигались ракеты, и всю ночь мертвенные отсветы медленно ползли по холодным комнатам дома…
Солнце взошло, тихое и радостное, и роса заблестела на зеленой травке, и пушистое облачко, похожее на гусенка, поплыло по чистому синему небу, где не было ни войны, ни колючей проволоки лагерей, ни солдат… Хозяйка Гусиного хутора смотрела с изумлением на это утро. Ночь для нее тянулась так долго, что она совсем было перестала верить, что ее старые, красные от бессонницы глаза еще могут увидеть такое утро!
Она услышала рокотание мотора, подняла голову и увидела самолет, который широкими кругами неторопливо летел в ясном небе. Вот он прилег на одно крыло, и низкое солнце разом вспыхнуло на его крыльях с двумя красными звездами.
Юлия прямо у окна опустилась на колени, не отрывая глаз от самолета.
Самолет стал дрожать и расплываться у нее в глазах, и она видела теперь только сияющее светлое небо.
— Господи, Иезус и Мария, я так много беспокоила вас глупыми молитвами, простите меня… — сказала она громким шепотом. — Вы сверху видите сейчас этот самолет, который летает там, как пчелка, у ваших ног и высматривает врагов. И еще ниже вы видите мой домишко и эти сараи, где хитро спрятаны длинные пушки, чтобы убивать солдат, которые идут сюда нас освободить.
Так пусть он их заметит. И пусть за ним следом придут эти русские солдаты со своими пушками, и пускай их бомбы в прах разнесут врагов. Я знаю, что тогда и моя лачуга разлетится в куски. Но я от чистого сердца говорю тебе, господи: я отдаю ее ради этого дела! Только бы мир и спасение пришли к нашему народу, ко всем несчастным матерям, и слабым ребятишкам, и сильным мужчинам, которые ведь тоже только бородатые мальчишки перед лицом твоим, господи…
Помолившись, она оперлась о подоконник и поднялась на ноги. Во дворе суетились солдаты. Скоро заревели моторы, и одна из пушек с большим пуком сена, приставшим к ее длинному хоботу, вылезла на свет божий из сарая. Через полчаса во дворе не осталось ничего: ни машин, ни солдат, ни пушек. Только торжествующая Оняле, точно победитель, расхаживала по двору, поддавая ногами пустые консервные банки.
Среди дня на хуторе снова появились солдаты. Ни на кого не обращая внимания, они пробежали по всем комнатам, хватая все, что попадалось на глаза. Они сорвали одеяло с кровати Ядвиги, подхватили подушку, вышитую розами, сахарницу, которая показалась им серебряной. Они торопились и были точно пьяные. Почти все, что они похватали, они побросали тут же, во дворе, и ушли.
Потом послышалось знакомое гоготанье: широкогрудый гусак Франт привел свою поредевшую стаю из кустов обратно во двор и сварливо разорался, не найдя корма.
Гусей пришлось покормить, и после этого Оняле снова погнала их к болоту, в кусты. Обратно она вернулась бегом, крича:
— Давайте убежим отсюда и спрячемся вместе с гусями! Нас никто там не найдет!
Она дергала Юлию за юбку, размахивала руками и страшно волновалась.
— Кажется, девчонка придумала самое умное, что можно сделать, — удивленно сказала Юлия. — Собирайтесь-ка и уходите в кусты. Если все будет благополучно, к вечеру я принесу вам поесть.
Ядвига послушно пошла наверх и стала собирать вещи в узелок. Оняле неожиданно заревела во весь голос, вцепилась Юлии в юбку и объявила, что без нее не пойдет прятаться, не оставит хозяйку одну, потому что фашисты ее обязательно убьют.
Так они стояли и спорили посреди двора, когда к воротам подъехала еще одна машина, крытая брезентом.
Первым вылез из кузова красноносый фашистский солдат. Громко чихнув, он высморкался и, страдальчески моргая слезящимися глазами, сказал:
— Это не человеческий! Это какой-то собачий насморк! — И, протянув руку, принял от другого солдата канистру с бензином.
С носовым платком в одной руке и канистрой — в другой, он прошел через двор и остановился у колодца, осматриваясь.
На гвоздике, вбитом в сруб, висело ведро. Солдат протянул к нему руку, но вдруг сморщился, несколько раз подряд чихнул и, с сокрушенным видом покачав головой, снова высморкался, точно в трубу затрубил. Взяв ведро, он пошел к дому, у крыльца открыл канистру и стал переливать бензин.
Другой солдат, у которого в руках была короткая палка с паклей на конце, подошел и остановился около него в ожидании.
Когда весь бензин был перелит в канистру, солдат обмакнул палку в ведро, поболтал там, точно размешивая, и затем, вынув, аккуратно встряхнул.
Первый солдат вдруг закинул голову с полуоткрытым ртом и зажмуренными глазами, собираясь чихнуть, но как-то отдышался и, осторожно, чтобы не облиться, подняв ведро, вошел в дом.
Через минуту громко задребезжало окно в комнате рядом с кухней, и стекла посыпались на землю.
Солдат с насморком вышел из дома во двор с пустым ведром, подобрал на ходу канистру и пошел обратно к машине. Второй щелкнул зажигалкой и поднес ее к пакле, намоченной в бензине. Пакля разом вспыхнула, и тогда солдат подошел к разбитому окну и швырнул туда свой факел. Пламя большим языком вырвалось наружу, и в глубине дома что-то загудело и затрещало.
Первый солдат аккуратно повесил ведро на то место, откуда взял, и с канистрой в руках хотел было уже влезть в машину, когда на него опять накатило. Он зажмурился и чихнул раз пять подряд. В изнеможении вытирая нос мокрым платком, он громко сказал:
— Слоновый насморк!.. Проклятие какое-то!..
Юлия стояла окаменев, смотрела и слушала, как пламя гудело и урчало в доме, начиная свою работу.
Дом притих и замер, точно прислушиваясь к тому, что в нем делается. Легкий дымок курился из трубы: плита осталась непогашенной. Больше ее уже никто не будет растапливать. И старая дверь не заскрипит утром. И все, даже гвозди, вбитые в стены, все исчезнет, сгорит, не оставя за собою и следа.
Кто-то толкнул Юлию в спину: солдаты приказывали всем садиться в машину, где на грязных досках понурясь уже сидели какие-то люди. Машина качнулась и дернулась, разворачиваясь. Старый хутор, еще не тронутый огнем, стоял, залитый солнцем, среди зеленого луга, и только одно окно багрово пламенело от разгорающегося пожара.
По лугу медленно ползли белые пятнышки, гуси опять возвращались домой.
Глава двадцать первая
Фашистский комендант Ланкая вместе с его караульной командой совсем затерялись среди войсковых штабов отступающих войск и среди всяческих отрядов специального назначения. Целые дни комендант проводил в своем кабинете, не смея отлучиться из опасения, что его вызовет какой-нибудь старший начальник одной из непрерывно сменявшихся в городе боевых частей. Коменданту давно и страстно хотелось напиться до одурения, но он не смел и только накуривался до тошноты, часами глядя на проклятого мельхиорового орла на чернильнице, которого успел возненавидеть, точно врага.
Он жаждал одного, чтоб все это поскорее кончилось, чтобы пришел наконец вожделенный приказ эвакуироваться и чтоб его опять назначили комендантом куда-нибудь за тысячу километров от этого доживающего последние дни Ланкая.
Совершенно разбитый и подавленный, он вернулся поздно вечером на квартиру, вздрагивая от нервного озноба, разделся и лег в постель, поставив около себя бутылку французского коньяка и коробку шоколадных конфет.
«Будь что будет! — сказал он себе. — Сегодня напьюсь, и пусть всё идет к черту!»
Он налил большую рюмку, понюхал ее, протянул руку за шоколадкой, и в это время зазвонил телефон. Коменданта прямо-таки подбросило на постели от этого звонка, — вот до чего разгулялись нервы! Срывая с рычага трубку, он чуть не опрокинул бутылку.
Звонил начальник особой подрывной команды. И всего-то на один чин старше, а разговаривает, как фельдфебель с рядовым. Но ничего не поделаешь: это особые эсэсовские части, от них сильно попахивает гестапо.
Разговор был коротким. Едва положив трубку, комендант с вежливейшей улыбкой, еще оставшейся от разговора, торопливо влезал в брюки и яростно чертыхался.
Он натянул один сапог, взялся за второй, но тут же, крякнув с досады, шваркнул его об пол и с размаху опрокинул рюмку в рот. После этого он спохватился и спеша стал надевать второй сапог. Через минуту теплая постель, шоколад, коньяк — все осталось на своем месте, а комендант, подняв по тревоге свою убогую команду пожилых эрзац-солдат, чуть не бегом повел ее на площадь.
Там, выполняя полученный приказ, он тщательно расставил своих стариканов у всех переулков, выходящих на площадь, и затем стал прохаживаться взад и вперед, наблюдая за тем, что творится на площади.
Наглые, щегольски одетые эсэсовские подрывники, подъехав на машинах к стоявшему посреди площади старинному костелу, засветили электрические фонарики и вошли внутрь. Потом стали подъезжать машины с грузом. Ящики снимали и вносили в собор.
Лучи фонариков скользили по ступенькам бокового входа. Иногда видны были ноги солдат, осторожно переступавших боком, — очевидно, переносили что-то тяжелое. Больше разобрать ничего нельзя было. И так продолжалось всю ночь.
Комендант то исподтишка приглядывался, стараясь понять, что там происходит, то с равнодушным видом, заложив руки за спину, прохаживался, насвистывая. Пусть хоть его солдаты думают, что он в курсе дела, а не просто поставлен, как болван, охранять сам не зная что!
Конечно, он подозревал кое-что, хотя и сомневался. И вдруг все стало ясно. Случайно скользнувший луч карманного фонаря осветил продолговатое тело авиабомбы.
Ну и ну! Мало было всяких неприятностей и унижения для него в этом городишке! Теперь, вдобавок, значит, ему предстоит отсиживать положенные часы в своей канцелярии, в двух шагах от заминированного костела. Одной минуты покоя у него теперь не будет ни днем, ни ночью!..
Через день эсэсовский караул у собора сменили солдаты отходившей фронтовой части. Потом и эта часть ушла, и собор стали охранять солдаты одной из иностранных дивизий с необыкновенно пышным названием. Они равнодушно прохаживались по тротуару вокруг собора, охраняя все входы. Именно здесь они отлично годились в часовые, не зная языка народа, против которого воевали, так же как не знали языка страны, за которую воевали. Им и в голову не могло прийти, что в каменных подвалах собора, прямо у них под ногами, заложены ящики тола и бомбы.
В городе началась эвакуация, и с этого момента пошли в ход всякого рода списки, заготовленные заблаговременно. На рассвете людей поднимали с постелей и сгоняли небольшими партиями в костел.
Магдяле только тогда догадалась, что тоже состоит в каком-то списке, когда вместе с детьми оказалась на улице, под конвоем нервных, неуверенных и очень спешащих солдат.
В пустынном, сером от предутреннего света городе было тихо, слышался только звук шагов, — тяжелых, солдатских, со звякающими о камень железными подковами, легких женских и шаркающих старческих шагов и частая, заплетающаяся дробь мелких, детских, еле поспевающих за взрослыми.
Дочка Магдяле, Люне, ничего не понимая, зевала, почти засыпая на руках у матери; старшая — приемная девочка, Надя, бежала рядом, держась за пояс платья Магдяле.
Около дома фабриканта Малюнаса стояла большая парная телега, на которую были нагружены чемоданы и сундуки. Сам Малюнас с развевающимися полами зимнего пальто бестолково суетился вокруг телеги.
Две большие картины в золоченых рамах были прислонены к фонарному столбу. Какой-то старик, согнувшись в три погибели, вышел из подъезда с большим сундуком, и Малюнас бросился показывать ему, куда надо укладывать.
Ирэна в спортивной куртке и брюках вышла из подъезда с сахарницей в руках. Погладив по лбу лошадь, она поднесла ей на ладони кусок сахара. Лошадь потянулась губами, осторожно взяла сахар, и в этот момент Ирэна, подняв глаза, увидела Магдяле. Какое-то мгновение, пока Магдяле проходила мимо, они смотрели друг на друга.
«Я должна была бы, — мелькнуло в голове Ирэны, — сейчас легким движением руки остановить солдат и сказать: „Отпустите эту женщину!“ И красивый офицер, безнадежно в меня влюбленный, покорно склонив голову, выполнил бы приказание. А я бы снисходительно и горько улыбалась, когда Магдяле, вся в слезах, благословляла бы меня за спасение…»
В воображаемом кинофильме ее жизни это должно было произойти именно так… Но сейчас все происходящее вокруг вызывало в ней отвращение: позорная мужицкая телега, и муж, потеющий в зимнем пальто, и серое утро, и даже сам этот кинофильм, в который ей так и не удалось попасть…
Ирэна отвернулась, поставила сахарницу прямо на тротуар и с раздражением обтерла носовым платком ладонь, влажную от прикосновения лошадиных губ…
Через несколько минут Магдяле вместе с другими уже переступала порог костела. Как только их перестали торопить и подгонять, она опустила Люне на пол и повела за руку. Надя тут же вцепилась ей в другую руку.
Где-то далеко, в полутьме, колеблющиеся желтые огоньки свечей вспыхивали и переливались, отражаясь в блестках покрывала девы Марии. Мраморные статуи белели в нишах по стенам. Множество людей сидело, стояло или очень медленно, неслышно ходило, разговаривая вполголоса, как и полагается в церкви.
— Проходите… Проходите… — приветливо повторял маленький сгорбленный человечек, похожий на ежика, органист костела. — Проходите… Присаживайтесь… здесь вы в безопасности, — говорил он каждому вновь пришедшему. — Видите, сколько тут детей? А детям никто не захочет причинять зла, ведь это вы сами понимаете! — И он, улыбаясь и приветливо кивая, шел встречать следующих.
Надя обрадованно заулыбалась: появившись из-за колонны, к ней подходила Оняле. Она фамильярно ткнула Надю пальцем в живот, как делала раньше, чтобы подбодрить ее, и сказала:
— Идем в наш угол. Будем вместе сидеть. Ладно?
Она привела Магдяле и девочек к просторной нише, где прямо на полу, у ног какого-то святого в шлеме и с мечом у пояса, сидели Юлия и Ядвига.
— Здравствуйте! И вы, значит, здесь? Садитесь тут, рядом, — сказала Юлия. — Нерадостная встреча, что и говорить.
— Вы здесь давно? — усаживая девочек на сложенное вдвое пальто, спросила Магдяле. Сама она не села, а лишь облокотилась о постамент святого.
— Нас привезли еще вчера. А хутор сожгли.
— Боже мой, — тихо сказала Магдяле.
Постепенно разноцветные витражи высоких окон все ярче наливались светом наступившего дня. Синие, желтые, зеленые блики появились на ступеньках алтаря.
Привели еще одну партию людей, и двойные кованые двери гулко захлопнулись, так что отдалось под куполом.
Сухая, очень прямая фигура женщины, у которой из-под расстегнутого пальто виднелся сверкающий белизной подкрахмаленный халат, показалась Магдяле знакомой.
— Проходите, пожалуйста! — бормотал органист. — Чувствуйте себя спокойно. Все обойдется, вот увидите!
— Сестра Лиля? — тихонько и неуверенно позвала Магдяле. — Идите к нам!
Сестра Лиля, которую знал каждый человек в городе, подошла и со своей обычной снисходительной улыбкой поздоровалась.
— Значит, и вы здесь! — с горечью повторила Юлия фразу, которой встречала каждого нового человека.
— Да… — с презрительным выражением сказала сестра Лиля. — Сперва меня хотели эвакуировать, но обвинили в воровстве и отправили сюда.
— Это вас-то? Да, видно, они совсем… — Юлия чуть не сказала «взбесились», но в церкви, конечно, нельзя было употреблять таких слов, и она сказала — Совсем потеряли разум!
— Я ведь в госпитале у них работаю, — спокойно объяснила сестра Лиля. — А в свободные дни дежурю в трущобе, которая считается у них больницей для гражданского населения. Вот меня и обвинили в том, что я ворую из госпиталя медикаменты и таскаю их в больницу.
— Ужас, просто ужас!.. — стискивая руки, прошептала Ядвига.
Юлия молчала, все пристальнее вглядываясь в лицо сестры Лили.
— Помолчи минутку, дочь моя, — нетерпеливо отмахнулась она от дочери. — Бедняжка сестра Лиля! И вы ничего не сумели им доказать?
Сестра Лиля тоже очень внимательно посмотрела прямо ей в глаза.
— Я пробовала! — сказала она и слегка пожала прямыми суховатыми плечами. — Но вы же знаете, как трудно бывает оправдаться!
— Да! — сказала Юлия. — Даже когда обвинение ложное. А когда оно…
Глаза у сестры Лили смеялись. Она слегка наклонила голову.
— В этих случаях, конечно, особенно трудно.
Юлия бесцеремонно опустила руку на плечо сестры Лили и на минуту крепко его сжала, даже слегка встряхнула…
Несколько женщин, стоя на коленях перед изображением девы Марии, бормотали молитвы. В сумраке слышались тихие шаги тех, кто неустанно и бесцельно бродил взад и вперед по каменным плитам пола, точно надеясь найти какой-нибудь выход.
Молодая женщина быстро прошла по проходу и, запрокинув голову, упала на колени перед алтарем. Люди встревоженно оборачивались, услышав, как она громким голосом, страстно и умоляюще, начала нараспев читать молитву. Еще один женский голос, дрожащий и напряженный, подхватил молитву, и сразу в разных местах полутемного костела запели хором. Заплакали и закричали дети, послышались рыдания, и кто-то исступленно выкрикнул: «Молитесь за наши души, мы все тут погибнем! Мы все уже погибли…»
Мужчины бросились оттаскивать растрепанную старуху, колотившую кулаками в железные двери, кто-то поднимал с полу рыдающих женщин, органист с воздетыми к куполу руками, разевая рот, кричал что-то, чего нельзя было расслышать.
Едва общая истерика начинала как будто затихать, в каком-нибудь углу она вспыхивала с новой силой, и все начиналось сначала. Наконец все утихло настолько, что можно было разобрать, как органист без конца повторяет:
— Успокойтесь! Успокойтесь! Стыдитесь!.. Вы пугаете детей!..
Тяжело дыша, он тащил под руку упирающуюся старуху, беспрестанно бормотавшую: «Выпустите меня отсюда, отпустите меня!..»
Оняле стояла, вся ощетинившись, а когда все мало-помалу утихло, с презрением сказала:
— У-у, проклятущие бабы! Ненавижу!
Юлия, которая только что при помощи простейших средств, вроде толчков, встряхивания и даже шлепков по щекам, привела в чувство двух-трех впадающих в истерику женщин, посмотрела на Оняле с нежностью.
— Разве можно ругаться в храме!..
Оняле отлично почувствовала скрытое одобрение в ее тоне и добавила еще:
— Разорались! — и пренебрежительно шмыгнула носом.
В это время мимо ниши с военным святым, ставшим за долгие часы ожидания знакомым окружавшим его людям до последней пряди мраморной бороды, отряхивая пыль с фуражки, прошел почтовый чиновник.
Тяжело дыша, за ним плелся органист.
— И вы тоже здесь? — горестно проговорил чиновник, заметив сестру Лилю.
— И вы здесь? — соболезнующе ответила сестра Лиля словами, повторенными в костеле в этот день, вероятно, сотни раз.
— Не волнуйтесь… Не волнуйтесь… — не в силах отдышаться, говорил органист.
Глядя на него, сестра Лиля подумала, что этот беспомощно улыбающийся общий утешитель сам уже наполовину сумасшедший.
— Ведь вы же понимаете, здесь дети! Дети! Понимаете? Что же нам может угрожать?..
Старый почтовый чиновник презрительно покосился на органиста, горько скривив губы:
— Много бы я дал, господин музыкант, чтоб тут не было детей!
Органист испуганно схватил его за отвороты сюртука и умоляюще прошептал:
— Только, ради бога, не говорите этого громко!
Почтовый чиновник небрежно отвел его руки.
— Нет, — сказал он. — Зачем мне говорить это громко?..
Глава двадцать вторая
Собор непомерно, непропорционально велик для такого бедного и маленького городка, как Ланкай. Если взглянуть на него сверху, он покажется каким-то гигантским пастухом, у самых ног которого столпилось разношерстное, карликовое стадо приземистых домишек.
Так стоял он сто и триста лет назад и так стоит, может быть, последние часы сейчас, с наглухо запертыми входами, охраняемый часовыми, начиненный грузом взрывчатки, достаточным, чтоб поднять на воздух все его башенки, купола и готические звонницы.
Прячась в глубине под землей, бежит желтый шнур электрического провода, соединяющий монастырский подвал с электрической машинкой в подвале одного из домов. В этом подвале бессменно дежурит, ожидая сигнала, фельдфебель, специалист своего дела.
Написано и уже подготовлено к печати экстренное сообщение фашистского ведомства пропаганды: «…числа… месяца по приказу командования Красной Армии в городе Ланкае во время богослужения взорван вместе с молящимися и духовенством старинный Ланкайский собор святой Анны».
Далее — фотография собора до взрыва и заявления двух духовных лиц, чудом спасшихся очевидцев. Наискось через всю страницу крупный заголовок, напечатанный поверх расплывчатой фотографии женщины с широко открытым кричащим ртом и безумными глазами.
Где и когда была снята женщина, останется неясным, об этом не следует задумываться. Главное, что фотография производит впечатление. Остается проставить число, которое еще не известно, и дать сигнал типографии, чтобы начали печатать.
А в эти часы советская пехота, сбивая противника с оборонительных рубежей, еще ведет наступление почти в ста километрах восточнее Ланкая, а несколько севернее танковая дивизия вошла в прорыв и придвигается к государственной границе.
И в то же самое время, пытаясь выиграть день, час, а может быть, только минуту, восемь человек из подпольной партийной организации вторые сутки расчищают давно заброшенный, обвалившийся подземный ход от бывшего дома настоятеля монастыря к церковным подвалам.
Они работают с ожесточением почти безнадежным, вытаскивая в корзинах землю, откатывая камни рухнувшей кладки, медленно, шаг за шагом, продвигаясь вперед и отлично сознавая, что фашистскому подрывнику после получения сигнала потребуется всего две-три секунды, чтобы включить ток.
Они пробились через один завал, после которого быстро прошли по сохранившемуся в целости коридору почти подо всей площадью, пока снова не наткнулись на осевшую массу глинистой земли и камней рухнувшего свода…
Степан уже несколько часов был в Ланкае. Сейчас, с потухшей сигаретой во рту, он спал в подвале полуразрушенного старинного монастырского дома.
Сквозь сон он услышал дыхание человека, такое прерывистое и жадное, точно тот, чуть не захлебнувшись, вынырнул из-под воды.
Степан вздрогнул и сел, моргая на свет маленькой лампочки. Наклонившись, над ним стоял, тяжело дыша, человек. Лицо, волосы, руки, одежда у него были измазаны в глине. Он только что поднялся из подземного коридора, где шла работа.
Он попытался что-то сказать, но дыхания не хватило, и, махнув рукой, он покачал головой, хватаясь за грудь.
Степан выплюнул окурок и, чтоб сбросить оцепенение сна и усталости, сильно растер себе лицо грязными ладонями.
— Пробились до кладки… кирпичной… — невнятно, торопливо сказал человек и опять задышал коротко и часто.
Степан кивнул и, придвинув к себе картонную коробку, где лежало несколько карманных электрических фонариков, отобрал себе один, вставил в него свежую батарейку и тщательно проверил, как он работает.
— Ты подожди, не ходи туда, — сказал человек. — Рано еще. Только задохнешься.
— Ладно, — сказал Степан и спрятал фонарик в карман. Он и сам знал, что сейчас его не подпустят к работе, — его дело впереди.
Несколько минут они молчали, потом человек спросил:
— На всякий случай, знать бы, как твоя фамилия, товарищ.
— На всякий случай, Журавлев, — сказал Степан.
— Ладно, я запомню, а то мы тебя все «минер» да «минер», а имени и спросить некогда. Ребята на тебя ох как надеются.
— До дела бы добраться, а там видно будет, — нехотя проговорил Степан.
Человек разочарованно помолчал, потом, в утешение самому себе, сказал вслух:
— Какого-нибудь нам бы Матас не прислал. Раз прислал, значит, ты специалист.
— Я пойду, — сказал Степан, вставая. — Не могу больше тут сидеть без дела.
— Ну, пойдем. Я уже отдышался, — согласился человек и тусклым фонариком осветил отверстие люка с уходящей куда-то вниз, в темноту, сколоченной на живую нитку стремянкой.
Они слезли один за другим по качающейся лесенке и потом спустились еще ниже по каменным ступеням.
Потянулись сырые стены каменного подземного коридора. Согнувшись в три погибели, они протиснулись через расчищенный вчера завал и скоро услышали звук ударов по железу и заметили, что плотная темнота впереди стала редеть от далеких отсветов ламп.
Сверху, с Соборной площади, которая была у них над головами, доносился непрерывный тяжелый гул: там проходили танки или тяжелые транспортеры бегущей фашистской армии.
— Пока там ихний транспорт идет, они взрыва не будут устраивать, — сказал человек, прислушавшись.
Яркий свет ацетиленовых ламп освещал груды свежевырытой земли и полуголых, залитых потом людей, работающих с отчаянной поспешностью.
Прорытый за последние часы подземный ход сужался с каждым шагом. Расширять его не было времени — впереди уже была видна кирпичная кладка стены монастырского подвала.
В самом узком конце хода мог работать лежа только один человек. Он был похож на бесформенный шевелящийся комок глины. Двигаться в тесноте он почти не мог, только держал, направляя обеими руками, длинный лом, по тупому концу которого ожесточенно били кувалдами двое людей с перекошенными от напряжения лицами.
Один из них от усталости промахнулся и пошатнулся, едва удержав в руках молот. Его сейчас же оттолкнули в сторону, и другой стал на его место.
Лежащий что-то невнятно крикнул, лом свободно ушел вперед, и тут же послышался глухой звук от падения чего-то тяжелого. С предательской мягкостью, тихо прошуршав, осел пласт земли, накрыв голову и плечи человека с ломом.
Его вытащили за ноги. Он приподнялся и сел, протирая глаза и выплевывая изо рта землю. Потом, еще ничего не видя, на ощупь нашел лом, стал на колени и пополз обратно. Пришлось силой удерживать его некоторое время на месте. Наконец он сдался и вдруг потерял сознание.
Теперь, когда молоты перестали стучать, стало слышно, что наверху, над головами людей, тихо. Танки уже прошли.
Снова все схватились за лопаты, стараясь расчистить узкий лаз в стене. Наконец мертвенный свет ацетиленовой лампы опять осветил темные от сырости кирпичи кладки и черную, изломанной формы дыру, пробитую ломом.
— Свети! — крикнул Степан. — Свети!..
— Нет! Нет! — решительно сказал чей-то голос у него за спиной. — Тут человеку не пролезть. Надо хоть выступы сперва обить.
Степан, согнувшись, сделал два шага вперед и опустился на четвереньки. Сейчас же ему пришлось лечь и ползти. Весь сжавшись, выбросив вперед правую руку, он стал втискиваться в узкую нору. Ему сдавило грудь, и кровь тревожно толкалась в виски. Физическое ощущение громадного объема и тяжести нависшей над ним земли против воли наполняло его ужасом. Это был непреодолимый ужас живого организма, не желавшего быть раздавленным и чувствующего, что его уже почти раздавило. Все чувства отчаянно били тревогу, предостерегали и сопротивлялись, и только воля неумолимо толкала вперед.
Наконец вытянутая вперед рука нащупала шершавый край пролома и зацепилась за него самыми кончиками пальцев. Отчаянно напрягшись, Степан подтянулся еще на несколько сантиметров вперед и понял, что больше уже не в силах двинуться. Ему казалось, что он пролез в глубь земного шара, за тысячи верст от людей, света и воздуха, а в действительности подошвы его сапог еще были видны людям, оставшимся в проходе. Как только он на мгновение перестал шевелиться, кто-то ухватил его за ногу и стал тянуть обратно. Его уже сдвинули с места, и все в нем возликовало, когда чуточку отпустила боль от тяжести, давившей на грудь. Собрав все силы, Степан коротко лягнул ногой спасавшего его человека. Его перестали тащить. С ожесточением снова рванувшись вперед, он почувствовал, что его ноги, бессильно скребшие по земле, уперлись во что-то устойчивое. Он втиснулся еще немного дальше, его зажало плотней, но теперь, когда было во что упереться, Степана охватило настоящее бешенство. Он извивался, дергался, боясь остановиться хоть на мгновение. Ноги его то срывались в пустоту, то снова находили упор и отталкивались. Он не знал, что упирались они в ползшего за ним следом человека, который, напрягаясь изо всех сил, подставлял то плечо, то голову, то даже лицо, только бы дать Степану продвинуться.
Наконец он просунул голову в пролом стены, высвободил локоть и, упираясь руками в пол, протолкнул все туловище. И тут он услышал точно чей-то могучий выдох: «У-ухх», — и ноги его мягко придавило обвалившейся массой земли.
Это его не обеспокоило и не испугало, он был поглощен другим: он дышал, и грудь ему уже не сдавливало. Стук в висках стал ослабевать, замедляться, точно удалялся и стихал вдали набат.
К счастью, в момент обвала одна нога Степана была согнута в колене. Он высвободил ее после нескольких рывков, уперся в край пролома и вытащил и другую ногу.
Пошатываясь, он встал во весь рост. Ноги у него тряслись. Он включил фонарик и увидел, что стоит посреди сводчатого каменного коридора.
Глава двадцать третья
Степан в точности помнил корявый карандашный план монастырских подвалов, который ему набросал руководитель подпольного комитета: налево коридор ведет к выходу, направо — вглубь, под самый собор.
Он бегло осмотрел стены, потолок, каменный пол, торопливо все ощупал. Нет, никакого признака проводов. Он пошел по коридору вправо, по временам останавливаясь, еще и еще раз внимательно осматривая стены, ощупывая щели в полу.
С самого начала ему слышался какой-то слабый, жужжащий, неумолчный звук. Он то стихал, то усиливался, точно приближаясь. И вдруг с ошеломляющей ясностью, где-то совсем близко, Степан услышал горький кашляющий детский плач и приглушенный, стонущий говор множества голосов.
Он поднял голову и в луче своего фонарика увидел в своде потолка узкое отверстие отдушины.
Конечно, ему все было известно с самого момента прибытия в Ланкай. Но одно дело, когда тебе говорят: людей согнали, заперли, заложили взрывчатку, а другое— стоять тут, в подземном коридоре, зная, что чья-то рука лежит сейчас на ручке включения или где-то рядом с тобой установлен часовой механизм, готовый в любую минуту сработать. И тогда вся эта десятиэтажная глыба собора вздрогнет, качнется и каменной тяжестью рухнет на покрытую пушком головку вот этого кашляющего ребенка, на женщин, чей тихий, усталый плач, не умолкая, слышится сверху.
Степан уже не шел, а бежал по коридору, не замечая, что стонет сквозь стиснутые зубы, точно от боли. Голова у него работала ясно и быстро, он мгновенно соображал: здесь ввести провод невозможно; если его не протянули вдоль коридора, значит, скорее всего, вывели через какую-нибудь отдушину.
Коридор неожиданно вывел в широкий, сводчатый зал с земляным полом. В дальнем конце видны были решетчатые ворота.
Он пошел вдоль стены, обшаривая фонариком пол, и вдруг, не доходя до ворот, замер, сам еще не зная почему. Было в этом полу что-то такое, что заставило остановиться, — земля, что ли, не так лежала.
Он опустился на четвереньки, пригляделся. Да, слишком рыхлая, недавно потревоженная земля. Привычным движением он, едва коснувшись, нащупал проволочку. Мина. Проволочка была натянута не туго, он ее благополучно сразу обкусил, однако и после этого не двинулся с места. Рука его, мягко вкапываясь, подлезла под корпус мины. Так и есть! Еще одна, «сюрпризная», проволочка уходила в землю.
Вытащив обезвреженную мину, Степан пополз дальше, ощупывая землю. У железной решетки ворот он встал во весь рост и направил луч фонарика за решетку. Недлинный коридор тупиком упирался в стену. По обе его стороны шли глубокие ниши.
Степан вспомнил отмеченную на плане старую монастырскую тюрьму. Камер было восемь, из каждой торчали стабилизаторы авиабомб. Он повел лучом фонарика и всего в десяти шагах от себя увидел сползающий из отдушины желтый шнур.
Замочные петли старинных ржавых ворот, скованных из железных полос, были кое-как обкручены совершенно новой, блестящей проволокой. В самом низу Степан увидел еще одну проволочку, тоненькую, почти незаметную. Она должна была натянуться, если бы кто-нибудь попробовал открыть ворота. Грубая, топорная работа! Степан перекусил и эту проволочку и еще раз осмотрел железные полосы ворот. Тут могли быть еще всякие сюрпризы, но могло и не быть. А желтый провод, невредимый, ядовитый, как змея, был совсем близко.
Степан схватился было за решетку, но тотчас отдернул руку. Быстро сняв с себя ремень, он захлестнул петлей одну из перекладин и, отойдя за угол настолько, насколько позволяла ему длина ремня, потянул. Ворота слабо громыхнули, но не сдвинулись с места. Тогда он, высунувшись подальше, схватился за ремень двумя руками. Ворота подались и начали растворяться. Он потянул еще…
Ударил взрыв, которого Степан уже не слышал. Его швырнуло об стену, тяжело ударило в бок, и, теряя сознание, он в какую-то долю мгновения понял, что произошло непоправимое…
Сознание откуда-то издалека, медленно стало к нему возвращаться. Он не чувствовал боли в теле, но и тела не чувствовал тоже. Только глубокий покой, отдых. Но и это продолжалось недолго. Где-то далеко возник слабый звук набата. Он быстро приближался, нарастал и вот уже бил ему в уши вместе с бешено, тревожно пульсирующей кровью. Открыв глаза, Степан увидел на сырой осклизлой стене круг света от своего фонарика и понял, что жив. Значит, большого взрыва не было. Фонарик в правой руке почему-то был совсем мокрый. Степан попробовал пошевелить рукой — пальцы не слушались.
Вдруг он понял, что в мозгу у него все время тревожно стучит одно и то же слово: шнур, шнур, шнур!..
Он дернулся и почувствовал, что может ползти. Непослушные, одеревенелые пальцы все-таки крепко сжимали липкий фонарик. Сделав несколько неловких движений локтем, он перевел луч и увидел приотворенные ворота. Тогда, упираясь ногами в землю, он стал толкать свое безжизненное тело вперед.
Время от времени он освещал себе путь, выбирая направление, потом закрывал глаза и отталкивался каблуками, коленями, полз, сколько мог, и опять останавливался и освещал то, что было впереди. Он заметил, что световой круг фонарика на стене потускнел и стал мутно-розовым. Стекло было залито кровью. Он стер кровь о свою щеку и протиснулся в приоткрытые ворота.
Каждый раз, закрывая глаза, он почти терял сознание, но все равно продолжал ползти в намеченный угол и остановился, только стукнувшись головой о стенку. Подняв голову, он увидел почти у самых своих глаз шнур, спускавшийся до самого пола. Он положил фонарик так, чтобы свет падал на стену. Теперь надо было достать из кармана кусачки. Мокрые от крови, слабые пальцы почти не гнулись. Он несколько раз безуспешно попытался всунуть руки в карман брюк, и слезы бессильного отчаяния подступали к глазам. Все, все он сделал и вот не может всунуть руку в карман! На один бы момент ему здоровую руку, и ничего больше на свете не надо!..
Наконец рука как-то втиснулась в карман и бессильно там возилась, стараясь вторым и третьим пальцем захватить инструмент, потом долго тащила его вдоль тела. Степан наложил слегка раскрытые кусачки на шнур, сжал пальцы. Вот теперь-то узнал настоящую боль! В свете фонарика он увидел, что большой палец торчит как-то странно, в сторону, а ладонь сильно кровоточит. Только второй и третий пальцы могли работать.
Степан набрал в легкие воздуха и сжал руку. Резкая боль стрельнула до самого плеча. Острие кусачек вошло в изоляцию, но не перекусило металла. Тогда, наваливаясь всей тяжестью плеча, он придавил кусачки к земле и снова нажал что было силы. Перекушенный провод знакомо хрустнул, и свободный конец, качнувшись, отошел в сторону.
Выронив инструмент, Степан минуту лежал, полузакрыв глаза от боли, охваченный чувством облегчения, более всего похожего на счастье. Он вспомнил о людях, там, наверху, о плакавшем ребенке, и эта мысль тоже была счастьем. Он повернул фонарик к себе лампочкой и стал смотреть на свет. Ему представилось, что он тихонько проводит пальцами — не этими, окровавленными, перебитыми, а прежними, своими ловкими и чуткими пальцами — по головке этого ребенка, радостно изумляясь, до чего же она пушистая и маленькая. Такая же, как у сына… их сына.
Он не думал о том, что умирает, — не потому, что не понимал этого, а потому, что занят был более важным.
Не отрываясь он смотрел в яркий белый круг горящего фонарика и, даже не удивляясь тому, что ему удается охватить разом столько вещей, с наслаждением думал обо всем, что было его жизнью. Тревожно-томящее предчувствие счастья среди тумана на берегу озера и незнакомые города, где они никогда не жили, но где мечтали прожить все свои сто жизней, которые были у них впереди! И их башенка со скрипучей лестницей, куда морской ветер, наполненный солнцем, вдувает белую занавеску, и тепло нагретого солнцем пола под босыми ногами; шипение пены, и пересыпающиеся песчинки на дюнах, и Наташа Ростова, которая вошла и сказала ему: «Я вас люблю!..» Нет, не Наташа, — Аляна сказала, обнимая его на прощание: «Ты знаешь, я совсем в тебя влюбилась теперь опять! Я просто без памяти в тебя влюблена!» Шум моря, их первого в жизни моря, и что-то еще, главное… Что?.. Ах, да, этот шнур. Оборванный ядовитый шнур…
Маленький зигзаг красной проволочки гаснущего фонаря еще светился в темноте, и он смотрел на него не отрываясь.
Глава двадцать четвертая
«Будь она трижды проклята, эта война! — с горечью думал фельдфебель особой команды СС, сидя в подвале около своей подрывной машинки. — Какой смысл так воевать? Вначале, правда, это была война. Есть что вспомнить! А теперь? Да будь оно все проклято! Разве не подлость со стороны этой крысы на цыпочках, этого паршивого лейтенантика, оставлять его одного, в то время как вся рота с утра укатила на машинах?
К черту все фельдфебельские нашивки и бранденбургские марши, если дело кончается тем, что тебя запихивают в подвал, где ты сидишь и дрожишь в ожидании того, что тебя накроют русские солдаты!
К черту и французский коньяк и сардины, если за это надо так расплачиваться! Да и много ли мне всего этого досталось?! Нет уж, куда милее снова сажать брюкву в деревне! Ах, мирные грядки родных полей! Если бы можно было к ним вернуться!..»
Он чуть не вскрикнул от неожиданности, когда дверь отворилась и, стуча сапогами, по ступенькам в подвал скатился дежурный радист полевой рации.
— Есть!.. Есть!.. Сигнал есть: выполнять! — Он кричал это еще с лестницы и махал руками. Видно было, что в ожидании этого сигнала он тоже изнемог от страха и беспокойства.
Фельдфебель включил ток и прислушался. В ответ докатился глухой удар взрыва. Как будто слабовато для такого мощного заряда, но уж это не его дело. Обрывая провода, он подхватил машинку и бросился вслед за радистом наверх, во двор.
В машине, мчавшейся по уличкам городка, фельдфебель сидел, весь съежившись, оцепеневший от напряженного долгого ожидания в подвале.
Потом скорость бега машины, ветер в лицо и ясное небо стали оказывать на него благотворное действие.
Итак, приказ выполнен, и он остался цел. Когда тебе немножко везет, война — не такое уж плохое дело! Кем был бы он сейчас, если бы не война? Тупым деревенским мужиком. Мысль о брюкве наполнила его омерзением. Нет, настоящее дело для мужчины все-таки война.
Он расправил плечи и, пришлепывая губами: пум-пум-пуру-рум! — начал потихоньку напевать. Машина мчалась по пустынному шоссе. Слева тянулись какие-то болота, промелькнул длинный, похожий на сарай, придорожный трактир, потом пошли березовые перелески, какие-то ямы, опутанные проволокой колья и ржавые останки танков, сгоревших в первые дни войны, когда тут еще шли пограничные бои.
На пригорке у обочины дороги стояло и сидело около сотни солдат в глубоких немецких шлемах. Они повернулись и стали равнодушно смотреть на приближающуюся машину.
Вдруг фельдфебель встрепенулся и крикнул шоферу:
— Эй, зачем ты останавливаешь машину, осел?
Машина резко затормозила, и фельдфебель с изумлением увидел, как из нее, высоко поднимая кверху руки, проворно выскочил шофер. Прямо по шоссе, обходя загородивший дорогу танк, к ним навстречу шли два русских автоматчика. Автоматы они держали наготове, но видно было, что стрелять не собираются.
Фельдфебель с заранее поднятыми руками неловко вылез из машины и стал рядом с шофером.
— Господи, — шепотом сказал он, — что же теперь с нами будет?
— Ничего не будет, — злобно буркнул шофер. — Мне беспокоиться не о чем. Я шофер, а не разбойник. Мое дело водить машину, а не взрывать людей…
Люди, запертые в соборе, точно проходили длинный, изнурительный путь, — все, и слабые, и сильные, и дети, и старики. В начале пути были только испуг, тревога, растерянность; потом вспышки бурного отчаяния, минуты неизвестно откуда возникавшей надежды… А сейчас, в конце, лишь ясное предчувствие близкой смерти, неминуемой, бессмысленной.
Долгий путь был позади, и теперь, обессиленные, они уже не шли, а точно ползли, плелись, поддерживая друг друга, еле карабкаясь. Это были последние шаги перед концом пути.
Почерневшие от времени стрелки часов на башне собора вытянулись в одну линию и начали глухо бить. Это был момент, когда фельдфебель со вздохом несказанного облегчения включил наконец ток.
Глухой взрыв сотряс все вокруг, каменные плиты пола дрогнули, как от землетрясения, и мраморные святые качнулись в своих нишах. Дождь цветной штукатурки посыпался с купола. Закричали, забились дети. Отшатываясь от содрогнувшихся колонн, люди бросались бежать, сталкиваясь с теми, кто бежал им навстречу; некоторые падали на пол и закрывали лица руками, другие, обнявшись и зажмурившись, отворачиваясь от готовых рухнуть стен, ждали.
Старый органист стоял застыв, с воздетыми руками, точно надеялся удержать падающий купол. Оняле, изо всех сил вцепившись в платье Юлии, ревела во весь голос и, обливаясь слезами, целовала ее руки, а Юлия, стоя на коленях, торопливо целовала маленькие шершавые ладони Оняле и прижимала их к лицу, точно просила прощения…
Но вот шум начал стихать. Статуи святых, точно успокоившись, перестали качаться. Штукатурка перестала сыпаться, и люди почувствовали под ногами твердую землю.
И хотя они ничего не знали об исполнительном фельдфебеле, сумевшем взорвать лишь единственную небольшую авиабомбу, заложенную отдельно от других у самого входа в подвалы; хотя они ничего не знали о подкопе и перекушенном проводе, свисавшем сейчас над головой умирающего русского солдата Степана, — все почему-то поверили, что самое страшное уже позади…
Советские самоходки с пехотным десантом на броне, спустившись с Мельничного холма, вышли по шоссе на главную улицу и, с ходу выскочив на Соборную площадь, остановились: прямо у них на пути стоял весь измазанный в глине человек с измятым красным флагом в руках.
Офицер десантной роты спрыгнул на землю и пошел к нему навстречу.
— Да здравствует Армия Советская! — выкрикнул человек с флагом.
Офицер внимательно посмотрел на него и сказал:
— Спасибо! — и пожал ему руку. — Фашистов нет?
— Нет, — сказал человек. — Вот только этот костел минирован!
— Понятно, — кивнул офицер. — Саперы идут за нами.
Он заметил, что у высоких кованых дверей собора двое людей, тоже перепачканных в глине, возились с висячим замком.
— Там люди заперты, — объяснил человек с флагом.
— Ой, сволочь!.. — сморщился, как от боли, офицер и что-то крикнул своим солдатам. Автоматчик в развевающейся плащ-палатке, быстро перебирая кривоватыми ногами, взбежал по ступенькам и отстранил работавших у замка людей. Он стал боком к двери, наставил в упор ствол автомата и дал очередь, потом, с довольным видом наклонив голову, посмотрел на свою работу. Замка как не бывало.
Двое других солдат ухватились за ручки и распахнули обе створки тяжелых и высоких, как ворота, железных дверей.
В соборе стояла такая тишина, будто там не было ни души. Удивленно моргая и щурясь, солдаты остановились на пороге, вглядываясь в сумрак громадного сводчатого зала.
Один из солдат, неуверенно кашлянув, негромко сказал:
— Сколько ж тут людей-то!.. Выходи, братцы.
Ему никто не ответил, люди как будто даже дышать перестали, только смотрели, не веря чуду распахнувшихся дверей, за которыми открывалась вся освещенная солнцем площадь и красная звезда на броневой башне самоходки.
— Да что же это такое? — удивленно сказал солдат и повторил погромче: — Выход свободный, товарищи!.. — И невольно отпрянул назад, ошеломленный взрывом стенаний, громкого плача и восторженных восклицаний.
Толпа хлынула на площадь, теснясь, спотыкаясь и поднимая над головами детей.
Офицер подошел к носилкам, поставленным у боковой колонны собора. На носилках лежал человек, прикрытый испачканной в глине курткой. Сапоги, бинты на обеих руках — все было испачкано в глине, только бескровное спокойное лицо чисто вымыто.
— Это он? — спросил офицер и, обернувшись, вполголоса скомандовал: — Ярославцеву ко мне, бегом! — Потом неуверенно спросил: — А по-русски он понимает?
— Это русский солдат, — сказал человек.
— Слушай, солдат, — наклоняясь к самому лицу лежащего, заговорил офицер. — Ты меня слышишь? Все дело теперь в порядке. Понимаешь? Народ из церкви выходит… Ребятишек несут! Вот, прямо мимо тебя идут… Все хорошо! А?
Придерживая на боку сумку, подбежала девушка-санинструктор. Ничего не спрашивая, она отстегнула на сумке ремешок и отвернула край грязной куртки, укрывавшей солдата.
Степан лежал с закрытыми глазами. Он слышал, но уже не понимал того, что говорят вокруг, и только глаза сквозь плотно прикрытые веки еще чувствовали радость солнечного света.
Ярославцева опять бережно прикрыла его курткой и, выпрямившись, молча посмотрела в глаза офицеру.
— Ну, хоть что-нибудь попробуй, — умоляюще прошептал офицер.
— Нет, — одними губами, без звука, сказала девушка.
— Может быть, хоть укол какой-нибудь?
Девушка вздохнула и, не отвечая, медленно застегнула сумку.
Глава двадцать пятая
Потрепанный и простреленный трофейный пикап с круглыми пулевыми отверстиями в переднем стекле, отчаянно наклонившись набок, с плеском окунулся носом в залитый коричневой жижей кювет и, натужно взревев, выкарабкался наконец на асфальт шоссе.
Сидевший за рулем Валигура включил третью скорость и в изнеможении откинулся на спинку сиденья.
— Семь смертных грехов списывают на небесах тому шоферу, который проехал по такой дороге! — Не поворачивая головы, он покосился на Аляну, и та грустной улыбкой отозвалась на его шутку.
За исключением Матаса, никто из товарищей так горько не переживал гибель Степана, как Валигура. Эти двое могли позволить себе по-прежнему шутить с Аляной и говорить с ней о чем угодно, даже о Степане. Они имели на это право. Она знала, что они его любили.
Машина с равномерным гудением шла по шоссе, приближаясь к Ланкаю. Справа и слева убегала назад земля, исковерканная боями первых дней войны, а теперь покрытая дотами недавно прорванной немецкой оборонительной полосы.
Из-за поворота показалась голова колонны военных грузовиков. В них ровными рядами неподвижно сидели автоматчики в стальных касках.
Станкус, приподнявшись, что-то крикнул, чего они, вероятно, не успели расслышать. Зато на следующих машинах все обернулись заранее и, увидев в пикапе людей с косыми красными ленточками на шапках, замахали им руками.
Машины с солдатами, расплескивая отраженные в синих лужах белые облака, мчались по шоссе, и Аляна, привстав с сиденья, махала им платком, сорванным с головы. При встрече с каждой новой машиной, полной улыбающихся солдат, Аляну обдавала волна радости.
А когда шум промчавшейся колонны затих вдали, она подумала: «Боже мой, ведь это все-таки случилось! Я живу, а его нет. Он умер, а я продолжаю жить!» И она физически чувствовала, что все ее горе по-прежнему с ней. Конечно, это уже не то горе первых дней, когда хотелось разбить голову об стену, кричать и кусать пальцы, захлебнуться в слезах. Теперь это было злое и неотступное, но какое-то присмиревшее горе. «С таким же вот злым горем в сердце, — думала она, — сейчас, наверное, работают в обезлюдевших колхозах и кормят всю страну солдатские вдовы… И я должна жить, раз живут другие».
Она глядела на перелески и овраги, мимо которых бежала машина. Вот тут стояли и умирали в неравных пограничных боях солдаты сорок первого года. А теперь издалека, со всех концов страны, от Сталинграда и Москвы, волна за волной к ним на смену шел народ: их младшие и старшие братья, отцы…
Матас, потянувшись, коснулся плеча Аляны пачкой сигарет. Она обернулась, вытащила из пачки две штуки, одну взяла себе, а вторую раскурила и сунула в рот Валигуре, руки которого были заняты рулем. Станкус и старшина, сидевшие рядом с Матасом в кузове, тоже закурили, как всегда, все разом, и от одной спички. Аляна глубоко затягивалась, глухо покашливая с непривычки и стараясь вспомнить, о чем таком простом и верном она только что думала. Вся ее твердость, вся уверенность в своих силах вдруг схлынули с нее. Его больше нет. Он не придет никогда. Он умер в каком-то подземелье, и она не могла утешить его, хоть напоить, или погладить, или сказать ему на прощание… Что? Что-то самое важное, чего никогда не успеваешь сказать…
Валигура искоса тревожно поглядывал на нее. Вот этого выражения лица — напряженного, ожесточенно-окаменелого — он больше всего не любил…
Через несколько минут Валигура свернул на проселок и скоро по знаку Матаса затормозил. Выключив мотор, он с удивлением осмотрелся. Ни жилья, ни живой души! Ворота, наполовину поваленный забор да посреди двора, под сенью черных ветвей обугленного дерева, небольшой сарайчик.
Матас соскочил на землю и вошел в калитку.
Пройдя по пустынному двору, он остановился, оглядываясь по сторонам, задумчиво побарабанил ногтями по ведерку, нацепленному на гвоздик у колодца.
Ветхая дверца сарая отворилась. Оттуда неторопливо вышла, приглаживая под накинутым на голову платком волосы, худая, старая женщина.
— О-о!.. — обрадованно закричал Матас. — Юлия! Все-таки мы встретились снова!
Юлия кивнула и задумчиво сказала:
— Да… Вот ведро осталось…
Матас отнял руку от ведра и поглядел на него с удивлением.
— Ведро, сарай, ворота и четыре гуся. Это все.
— Грешно тебе это говорить. А ты-то сама?
— Правильно. Ведро, сарай, ворота и еще старая кочерга, чтобы мешать в печке, которой нет. Это я. — Она холодно усмехнулась.
— Да ну тебя совсем! — рассерженно гаркнул Матас, отмахиваясь от ее сухой протянутой руки. — Я ведь вот как рад тебя видеть! — И, крепко обняв старуху, расцеловал в обе щеки.
— Ничего тебя не берет. Все такой же, — нарочно напоказ вытирая тыльной стороной ладони обе щеки, сварливо сказала Юлия. — Заходи в дом, председатель!
Они зашли в сарай, где пряно пахло вянущим сеном, и уселись друг против друга на прогибающиеся скамейки, наспех сбитые из тонкого теса.
— Это я сама сколачивала. Ничего, сидеть можно, — сказала Юлия. — Теперь здесь мой дом… А ты заметил ведро?
— Далось тебе это ведро! — укоризненно сказал Матас. — Что нам, говорить больше не о чем?
— Ты молчи, слушай! — оборвала его Юлия. — Ты разве знаешь, какое это ведро? В него наливали бензин, чтобы сжечь мой хутор. Понял? Ничего ты не понял. Ты думаешь, вот сидит перед тобой жадная старуха, которой жалко своего добра. А я тебе скажу то, чего никто не знает: я все отдала сама! Сама просила бога, чтобы бомбы обрушились на мой дом. И вот дом сгорел, но зато и на врагов обрушилась справедливая кара, А близкие мои живы. Ты это знаешь?
— Знаю… — Потупив глаза и мягко улыбаясь, Матас внимательно слушал. — Где же они сейчас?
— Ты их найдешь в городе. Юстас прятался у одного мужика, вроде как в батраках жил. Святой человек хозяин, который держал такого батрака, как наш Юстас.
— Да, хороший, очень хороший… Но что же ты сама собираешься делать дальше?
— Я?.. А что я могу? Моим я больше не нужна: они будут жить в городе. Девочку отправлю в школу, как только ее откроют. А я? Для себя я больше ничего не могу просить у девы Марии. Не смею и не буду. И так уж выпросила бог знает сколько. Надо совесть иметь.
Матас с удивлением увидел, что старые глаза Юлии заблестели от слез.
— Ну ничего, что-нибудь придумаем и для тебя.
— Что ты можешь мне сделать, чудак?! — выкрикнула старуха. — Мне, которая видела детей, запертых в соборе, и видела, как они выходили оттуда живыми?.. Да я вознаграждена до конца своих дней! — Лицо ее вдруг просветлело, она цепко ухватила Матаса за руку. — Слушай-ка, председатель… Ведь у меня остались четыре гуся! Возьми их! Не смей махать руками. Не тебе дарю, кругом такая нужда у людей…
Пока Матас беседовал с Юлией, люди, соскучившись ждать, вылезли из машины, чтобы размять ноги.
Пройдя несколько шагов, Аляна остановилась у ворот, безучастно разглядывая знакомые места. Из-за угла забора, со стороны луга, показалась девочка с хворостинкой в руке. Она гнала очень рассерженного крупного гусака и трех гусынь.
— Франт ты и есть франт! — приговаривала девочка. — А ума у тебя как у лягушки!
Гусак раздраженно бормотал что-то, оглядывался на девочку, но, получив хворостиной по жирной спине, шипел от злости и снова делал несколько торопливых шагов.
— Вот и видно, что дурак! — говорила девочка. — То прямо в руки фашистам лез, а теперь своих боишься!
Она загнала гусей в калитку и общительно обратилась к Валигуре:
— Здравствуйте. Вы партизаны? Я вижу, что партизаны. А зачем? Ведь фашистов уже выгнали!
— Да мы уже кончили партизанить, — вежливо объяснил Валигура. — В город едем!
— Ой!.. — вдруг с глубоким изумлением произнесла девочка и, набрав полные легкие воздуха, еще раз протянула: — О-о-ой!
Она снова с шумом потянула в себя воздух, видимо готовясь еще сильнее охнуть.
И тут Аляна, опомнившись, что стоит и смотрит в одну точку, не замечая ничего вокруг, обернулась и узнала Оняле.
Убедившись, что ее узнали, Оняле громко выдохнула весь запасенный воздух и, ухмыляясь во весь рот, сморщив в гармошку свой маленький нос, не двигаясь с места, во все глаза радостно глядела на Аляну, ожидая от нее какого-нибудь ободряющего знака. Едва Аляна протянула к девочке руки, как та кинулась, крепко стиснула ее, обхватив за талию обеими руками, прижалась к груди щекой и несколько раз легонько толкнула головой, ласкаясь, как теленок. Аляна еле успела поцеловать девочку в макушку, как та уже отскочила и захлебываясь, спеша заговорила:
— Ты ничего не знаешь!.. Видишь, дома-то у нас больше нет! Жабы, заразы, сожгли! Они тут пушки свои наставили у нас во дворе, я уже взяла спички и хотела ихние снаряды поджечь, да они сами уехали! Потом я решила украсть один автомат и спрятаться в колодец, а когда они подойдут за водой, прямо им в морду: тррр! — И она с воодушевлением показала, как именно она хотела это сделать.
Подошел Станкус, он попробовал погладить девочку, успокоить. Но она, смахнув с плеча его руку, ухватила его за пояс, чтоб не уходил и тоже слушал.
— Они нас запихали в машину и отвезли в город, а там в соборе народу уже было полным-полно, и Надька с тетей Магдяле, и Люне, и еще всякие люди. А я хотела украсть ключ от дверей и, когда часовые заснут, всех потихоньку выпустить из собора!.. Но нас никуда не выпускали, и мы все ждали, что будет. Они натаскали в подвал под собором всяких ящиков с толом и порохом и хотели нас взорвать. И мы уже начали взрываться, честное слово, все статуи закачались! Ты же понимаешь, как обидно взрываться, когда все знают, что наши уже совсем близко. Но знаешь, что оказалось? Один русский солдат — самый отчаянный — примчался на каком-то особом танке, вскочил в подвал и все ихние фитили, которые они подожгли, погасил. И ничего не взорвалось, только одна бомбочка, какая-то маленькая, мы на нее просто плевали! И мы повалили всей толпой на улицу, и там этот танк стоит, и танкисты ходят, и мы не знали, который из них все сделал с фитилями, так что мы их благодарили всех, а они брали на руки ребятишек, и смотрели, и ужасались, что с ними могло быть. Маленьких даже целовали… Я-то, конечно, только руки пожала нескольким, и все… Теперь мы тут, в сарае, с тетей Юлией живем… Она меня все в школу гонит, а школы никакой еще нет. Смешно!.. Ну, знаешь, она переживает все эти дела. Не молоденькая, как-то приходится с ней считаться.
Снова отворилась калитка. Пропуская впереди себя Юлию, Матас шепнул ей:
— Только ты, Юлия, ради бога ничего не спрашивай у нее про мужа…
— Неужели?.. — быстро опустив глаза и хмурясь, тихо спросила Юлия.
— Да.
Аляна сделала шаг навстречу Юлии, и они обнялись, как родные люди после долгой разлуки.
Глава двадцать шестая
Простреленный пикап задребезжал и сразу замедлил ход, выехав с шоссе на булыжную мостовую Ланкая.
Начинало вечереть, но на улицах было людно, еще чувствовалось праздничное оживление первых дней освобождения.
Двери собора, мимо которого они проезжали, были приоткрыты, и из сумеречной глубины несся тихий рокот органа. На стене у входа белел рукописный плакат:
МИН НЕТ!
Леванда
У ворот каменного двухэтажного дома школы был прикреплен точно такой же белый квадратик:
МИН НЕТ!
Леванда
Машина, свернув за угол, остановилась около старого дома исполкома.
За деревянной оградкой, в палисаднике, сидел на скамеечке часовой в пиджаке и мягкой шляпе. У крыльца виднелся белый плакатик с подписью все того же Леванды.
«Милый Леванда, — вдруг с нежностью подумала Аляна. — Рискуя каждую минуту жизнью, ты обошел весь этот, чужой для тебя город, оставив нам записочку: „Живите спокойно, я свое сделал!“ Расписался и ушел отсюда навсегда. Плохой и скучный человек никогда не поставил бы восклицательного знака. А тут весь город в твоих радостных восклицательных знаках. Ты думал о людях и радовался за них!»
Матас поздоровался за руку с часовым, выставленным городским партийным комитетом, и теперь, закинув голову, разглядывал выгоревший и сильно помятый красный флаг над крыльцом.
— Прямо как будто тот самый!
— Да он и есть тот самый, — с удовольствием подтвердил часовой. — Мы новый даже не захотели вешать.
— Мне разрешите идти? — спросила Аляна.
— Конечно, не задерживайся. — Матас озабоченно оглядел Аляну. — Я с тобой и не прощаюсь. Ты завтра с утра приходи, все расскажешь. Ладно? Впрочем, все-таки до свидания!
Аляна пожала ему руку, потом попрощалась со всеми. Станкус ободряюще потрепал ее по плечу, а Валигура вытащил из машины и подал вещевой мешок. Она машинально вскинула его на одно плечо и, кивнув, медленно вышла на улицу.
Валигура хмуро смотрел ей вслед, пока не потерял из вида.
Матас поднялся по деревянным, знакомо скрипнувшим ступенькам крыльца и пошел по коридору. Все двери были раскрыты настежь Под ногами шуршали скомканные немецкие газеты. Фиалками, правда, тут никогда не пахло, но такого прогорклого, жирного запаха, какой висел сейчас в воздухе, ему и в казарме не приходилось нюхать!
Он вошел в свой прежний кабинет и остановился посреди комнаты. Письменный стол был сдвинут со своего обычного места, но остался в полной сохранности. Железная койка без тюфяка стояла у стены, и над ней, прямо на обоях, была неумело нарисована углем голая пляшущая женщина в натуральную величину.
Матас распахнул окно, брезгливо спихнул сапогом какие-то засаленные баночки, жестянки и пузырьки, освобождая себе место на подоконнике, со вздохом сел, вынул сигарету и закурил…
Он чувствовал небывалую усталость.
«Не буду совершенно ни о чем думать, — решил он, — пока не выкурю сигарету. Как долго я ждал этой минуты, как мечтал о ней! И вот она настала, а у меня нет сил пошевелить рукой, я устал смертельно и со страхом думаю сейчас, что надо все начинать с самого начала, с разбитого корыта…
Да, опять все сначала. Собирать людей, узнавать новых, стараться понять, что у них на душе…
Что можно было успеть за эти считанные месяцы советской власти в Литве перед войной? Люди расчистили поле и сделали первый посев. И едва стали подниматься ростки всходов, их снова надолго втоптали в землю фашистские танки. Люди измучены, напуганы, голодны, многие сбиты с толку, другие озлоблены и ожесточены. Водокачка в городе взорвана, даже воды нет…
А я устал сейчас, как собака. Я мог бы лечь и проспать трое суток подряд, а потом поесть и лечь снова…»
Матас попробовал вытянуть еще глоточек дыма из коротенького окурка, но сигарета догорела и жгла пальцы.
Он обернулся, чтоб выбросить ее за окно, и с удивлением увидел, что в нескольких шагах от него, за заборчиком исполкомовского палисадника, столпилось человек десять мужчин и женщин.
Вероятно, все время, пока он тут сидел и курил, они так вот и стояли прямо против окна и наблюдали за ним. Чего доброго, и то, как он пузырьки с подоконника спихивал, тоже видели!
Встряхнувшись, он встал и поздоровался.
— День добрый, — ответили ему.
Пожилой человек без шапки, положив руки на колышки ограды, дружелюбно добавил:
— А мы глядим, что такое? В исполкоме окна отворяют. Кто-то, значит, появился. Оказывается, вот кто! С приездом, товарищ председатель!
Лицо у человека было как будто немножко знакомое. Завязался общий разговор, который, конечно, сейчас же свернул на то, чего не хватало сейчас жителям города: хлеб, вода, свет… Матас все время старался и никак не мог вспомнить, откуда он знает этого человека без шапки. Наконец он не выдержал и спросил, где они виделись?
Человек уклончиво усмехнулся, пожал плечами и сказал:
— Мы вас тут от дела разговором отвлекаем. До свидания, пока… Приступайте, значит, председатель, поскорее.
Он кивнул на прощание Матасу и махнул рукой, точно давая знак всем остальным расходиться…
Оставшись один, Матас отошел от окна и сел на железную койку, задумавшись.
«Вот собрались под окном какие-то люди, которые меня помнят. Вроде даже не прочь утвердить меня в должности: „Приступайте!“ — говорят. Не потому же, что я такой симпатичный и так много сделал им хорошего. Я в их глазах только исполнитель некоторых справедливых дел и разумных перемен, какие произошли за короткий срок перед войной в этом маленьком городке… Добросовестный исполнитель, не больше… Но когда посредственный музыкант играет людям Чайковского, люди все-таки слышат гения!..»
Взвизгнула стремительно открываемая калитка, и быстро, почти бегом, пройдя двор, человек взбежал на крыльцо.
Матас обрадованно вскочил, бросился навстречу, и в коридоре, едва не столкнувшись, они с Чесловасом остановились, точно собираясь с силами, а потом долго, яростно и молча трясли друг другу руки.
— Товарищ комиссар, обедать! — крикнул Стан-кус, высовываясь из двери в конце коридора, где помещалась кухня.
На плите бурлил, пуская струю пара, громадный ротный чайник и, выстроившись в ряд, стояли четыре солдатских котелка.
— Садись, садись! — говорил Матас, подталкивая к столу Чесловаса.
Старшина молча выхватил откуда-то из угла еще один котелок и, на ходу, в один момент разделив четыре скудные порции на пять, со стуком выставил котелки с разогретыми консервами на стол.
Сидя рядом с Матасом, Чесловас левой рукой, не глядя, подцеплял на ложку волокнистые кусочки тушеного мяса и торопливо жевал, а правой быстро писал огрызком карандаша в истрепанной записной книжке. И Матас с волнением следил, как одно за другим на клетчатом кусочке бумаги возникали имена. Некоторые он узнавал уже по первым буквам. Против одних имен Чесловас ставил черточку и две буквы: «уб». О многих погибших товарищах Матас и сам знал, когда и как они погибли. Но иногда это было совсем неожиданно. Возникало знакомое, хорошее, живое имя, и вдруг появлялось тире, и все было кончено. А он-то думал, что вот-вот отворится дверь, и этот человек войдет!..
Вот еще одно имя. Вот уже последняя буква… Матас не отрывает глаз от кончика карандаша, и тут, вместо тире, на бумаге возникает птичка.
— Этого ты сейчас же можешь взять к себе на работу. Очень хорошо себя показал.
Матас припоминает славного, однако же ничем не выдающегося работника исполкома. Кто бы мог думать?! Впрочем, глупое рассуждение! А кто мог думать, что именно этот самый пожилой наборщик, семейный человек Чесловас, которого и в партию-то приняли всего за два месяца до начала войны, молча станет на место погибшего руководителя подпольного партийного комитета и сумеет провести своих людей сквозь все ловушки, облавы, провокации, не прекращая борьбы, и первым выйдет встречать на дороге советский танк?..
Кто-то громко протопал по коридору. В кухню вошла молодая полная крестьянка в мужских сапогах и с кнутом в руке.
— Приятного аппетита! — выпалила она таким тоном, точно выругалась. — Слух такой идет, будто председатель возвратился, а? — И, тут же узнав Матаса, крикливо продолжала: — Сидите, закусываете? А нас дерут, обдирают, скоро совсем убьют. Это правильно? Да?
— Кого дерут, кто дерет и как это дерут? — спросил Матас. — Садись вот сюда на лавку и объясни толком.
— Это вы можете здесь рассиживаться, а нам заседать некогда! — Женщина в сердцах щелкнула себя по сапогу рукояткой кнута и закричала еще громче: — Кто, кто! Партизаны мужиков грабят, вот кто!
— Тьфу ты!. — вскинулся старшина. — Да ведь никаких партизан уже нету!
— А нам что, легче, что нету, раз они все равно нас обдирают, без стыда, без совести! Повадились чуть не каждую ночь, дьяволы, хватают, что хотят, жрут, что хотят, а теперь еще объявили, что приедут с лошадью и борова увезут. Чего хотят делают, даже убить грозятся. А вам тут и горя мало!..
— Ах, сволочи, мать их так! — неожиданно выругался всегда сдержанный старшина.
Баба, оборвав на высокой ноте крик, живо к нему обернулась, мокро всхлипнула и удовлетворенно кивнула:
— Вот это правильные, мужские слова! А мой-то мужик все равно как тряпочный.
— Ладно, узнают у нас, какие партизаны бывают, — сказал Матас. — Значит, говорите, опять прийти обещались? Сколько же их там гуляет?
— Обещают… Бывает, трое, бывает, пятеро ввалятся.
— Разберемся, — твердо сказал старшина… — Делов-то! Разрешите, я прямо с ней поеду.
— Одному все-таки не годится.
— Мы с ним на пару, можно? — попросил Станкус.
— Ладно, возьми его с собой, — кивнул Матас.
Старшина достал автомат и спокойным движением руки остановил вскочившего Валигуру:
— А ты, ради бога, сиди. Что там их, взвод, что ли? Смотри лучше: вот здесь консервы лежат, вот кофий немецкий в банке. Хлеб… Пошли, хозяйка.
— А мужики у тебя живые на подъем, председатель, — сказала повеселевшая женщина, прощаясь с Матасом.
Старшина аккуратно уложил на дно телеги оба автомата, свой и Станкуса, и прикрыл их сверху куском холстины. Потом все трое, вместе с хозяйкой, уселись поудобнее и легкой рысцой выехали из ворот.
Матас с Чесловасом постояли на крыльце, глядя им вслед. В тишине мирно позвякивал к вечерней молитве колокол костела. Редкие слабые огоньки светились в сумерках на притихших улицах.
И вдруг Матас разом вспомнил, где видел того человека, с которым разговаривал через окно. Странно, что и тогда он был без шапки. За окном так же звонил колокол. Человек стоял прямо против Матаса, смотрел ему прямо в лицо и, пошатываясь от толчков и ударов в спину, с безнадежным, унылым упорством все повторял: «Извиняйте, пане германцы, только глаза мои не видали этого человека… Убейте, не видали!..» И как это он сразу не узнал его по голосу, как только он сказал: «С приездом, товарищ председатель!..»
Глава двадцать седьмая
Маленький мальчик Степа стоял, заложив коротенькие ручки за спину, около ларька продавца подержанных патефонных пластинок и слушал, как играют «Марш Буденного».
Пластинка кончилась, и хозяин, подкрутив ручку своего граммофона с громадной трубой, пустил ее опять сначала.
Он не продавал эту пластинку, но ему нравилось, что люди, заслышав знакомую мелодию, улыбаясь оборачиваются и задерживаются около ларька послушать. Со всех сторон жизнь возвращается в город. Вот и запрещенная песня про то, как конница раскинулась в степи, опять звучит во весь голос.
Облезлая одноухая собака подошла и прислонилась к ноге мальчика. Он, не оглядываясь, обнял ее за шею и продолжал слушать, слегка приоткрыв рот, чтобы не сопеть носом. Он был так поглощен песней, что даже моргать старался пореже.
Хозяин пустил новую пластинку, какую-то неинтересную, и мальчик с собакой медленно побрели дальше, мимо рыночных рядов.
Около мясного ряда они остановились и стали смотреть, как торговка показывает покупательницам куски мяса, переворачивая, подбрасывая на руке и пришлепывая ладонью.
Потом они прошли еще немножко и долго наблюдали, как бабы продают горячие пирожки с требухой, вытаскивая их из мисок, прикрытых сверху полотенцами. Каждый раз, когда полотенце приподнимали, из миски поднимался пахучий пар, от которого и у мальчика и у собаки рот наполнялся слюной. Им, конечно, и в голову не приходило просить. Просто очень интересно было смотреть.
Наконец одна из торговок, вытащив из миски пирожок, подозвала мальчика. Собака обрадованно вильнула хвостом. Мальчик посмотрел на торговку, кивнул ей, не торопясь подошел и взял у нее из рук пирожок.
Отойдя в сторонку, Степа осторожно разорвал пирожок на две части, себе побольше, собаке поменьше. Потом отщипнул еще очень маленький кусочек и тоже отдал собаке.
После этого они прошлись по галантерейному ряду. Знакомая торговка тесемками подозвала Степу к себе. На рынке не было человека, который бы его не знал, но эта торговка была хорошая знакомая, она заходила к дедушке, в его мастерскую, и иногда пила там с ним чай.
Степа спокойно позволил ей усадить себя на колени и, пока она натягивала ему спустившийся чулок и вытаскивала из коротенькой, обтрепанной штанины резинку, продолжал глазеть по сторонам, не обращая внимания на то, что с ним делают.
Торговка начала пристегивать петельку чулка к пуговице резинки и вздохнула:
— Боже мой, кто же это тебе такую пуговицу пришил?
— Дедушка пришил! — ответил мальчик, с удовольствием разглядывая большую медную пуговицу со скрещенными молоточками. — У нас только одна была такая. На той резинке обыкновенная…
— Свиненок ты несчастненький, без отца, без матери, — опять вздохнула торговка и поставила его на ноги. — Да, вот что: ты иди-ка к дедушке и скажи, что исполком вернулся. Он обрадуется.
— Куда вернулся? — спросил мальчик.
— К нам в город.
— Кто вернулся?
— Да ну тебя!.. Ну, скажи, что советская власть вернулась.
— Да мы знаем. Мы с танкистами разговаривали.
— Ладно, скажи, что председатель вернулся. Вот какое дело. Больше ничего. Не спутаешь?
Мальчик помотал головой и, стараясь не отвлекаться, чтобы и в самом деле чего-нибудь не забыть, побежал через рыночную площадь. Дойдя до будки, украшенной изображением велосипедиста в жокейской шапочке, он толкнул животом дверь и вошел в мастерскую.
Старый Жукаускас, держа в руке паяльник, поднял голову и, сдвинув на лоб очки, вопросительно посмотрел на мальчика.
— Председатель вернулся! Вот какое дело! — сообщил Степа и, забравшись на лавку у подоконника, склонился над маленькими горшочками, проверяя, не появились ли там за последний час из земли какие-нибудь ростки.
— Откуда ты знаешь? — быстро спросил Жукаускас. — Кто тебе сказал?
Степа потыкал пальцем землю, слегка ковырнул ее ногтем, — нет, ростков все еще не было. Он разочарованно загудел себе под нос и рассеянно начал напевать:
— Откуда, откуда-а… Тесемочная тетка сказала… Тетка резиночная… ниточная… Пуговичная тетка-а!..
Жукаускас хотел было продолжать работать, но паяльник остыл. Он сунул его в огонь и вдруг понял, что у него не хватит терпения дождаться, пока тот снова нагреется. И руки стали какие-то непослушные, легкие, точно бумажные.
— Знаешь, братец мой, давай-ка поедем!
— Поехали, — покладисто согласился Степа. — А куда?
— Поедем!.. Домой, пожалуй, поедем!
Через несколько минут мастерская была закрыта, они вывели велосипед на шоссе и медленно покатили по мягкой обочине: старый мастер в седле, а Степа держась за его пояс, верхом на подушечке, привязанной к багажнику.
Жукаускас все время чувствовал на своей спине твердые кулачки внука. У той маленькой девочки, которая когда-то, давным-давно, сидела на этой подушечке, были точно такие же кулачки. Все-таки это счастье для человека, когда чьи-то слабые ручонки цепляются и держатся за тебя, и ты знаешь, что кому-то нужен…
Что-то медленно сегодня они подвигаются вперед, но если попробовать посильнее нажимать на педали, сердце нехорошо замирает.
Они свернули с шоссе и поехали наискосок через пустырь, по тропинке среди травы, прямо к дому.
И вдруг дедушка как-то невнятно замычал и удивительно неловко стал слезать с велосипеда, так что оба они чуть не повалились набок. Степа поскорее соскочил на землю, и велосипед, зазвенев, упал на траву. Дедушка, слабо взмахивая руками, спеша и спотыкаясь, шел к дому, а ему навстречу по тропинке бежала какая-то женщина в сапогах и короткой юбке, вроде как будто военная, но в обыкновенной кофточке.
Они стали обниматься, и это было так удивительно, что Степа подошел поближе. И вдруг заметил, что женщина, обнимая дедушку, пристально, поверх его плеча, смотрит прямо на него, на Степу. Он застеснялся и отвернулся. К тому же дедушка вел себя очень странно, как-то потихоньку скулил, громко глотая слезы и отворачивая лицо. И неловко и жалко глядеть. Того гляди, сам разревешься, прямо вот уже начинает разбирать.
Степа сморщился и приготовился захныкать от сочувствия к дедушке. Женщина, вырвавшись от дедушки, подбежала, присела перед Степой на землю и обняла его. Он не оттолкнул ее совсем, но повернулся к ней боком и, упираясь руками, не грубо, но настойчиво повторял: «Пусти ты… ну, пусти…»
Женщина нерешительно поцеловала его и выпустила. Степа, отвернувшись от нее, подошел к дедушке и, сердито дергая его за штанину, угрожающе сказал:
— Ну, дед!.. Ну хватит тебе уже!.. Ну хватит!
— Сейчас, сейчас, ты обожди, брат… — бормотал дедушка, торопливо вытирая лицо. Потом он взял Степу за плечи, повернул лицом к женщине и, показывая на нее пальцем, горестно сказал:
— Ведь это мама! Это мама твоя, Степонька!..
Степа с любопытством посмотрел, куда ему показывал дед.
— Эта тетя? — недоверчиво спросил он немного погодя, тоже показав на нее пальцем.
Женщина все еще стояла на земле, на коленях, немножко наклонив голову набок и кусая губы, не то улыбаясь, не то стараясь не заплакать.
«Мама»… Что это такое — «мама»? Почему-то это слово, значения которого он не понимал, его все-таки волновало. Вообще это что-то хорошее: мама. У других ребятишек есть мамы. Только те мамы, каких он видел, были толстые, большие, и кричали на своих ребят, и на эту были вовсе не похожи. Эта не толстая и даже не думает кричать и командовать. Она даже как будто сама не знает, что ей делать, и немножко боится Степу. Понять этого нельзя. Он запутался, сбился, расстроился и тянул деда, хмуро приговаривая:
— Пойдем домой, хватит!..
Когда все они вошли в дом, Степа и вовсе перестал разговаривать и даже отвечать на вопросы, только глядел и примечал, стараясь понять, что такое происходит у них в доме.
Его усадили за стол, и он, нетерпеливо постукивая ложкой, стал ждать, когда подадут суп. Они с дедом всегда варили на несколько дней большую кастрюлю супа — деду обычно платили за работу продуктами. Когда суп становился жидковат, они его не выливали, а подкладывали туда, что удавалось заработать за день: кусочек сала, гороху, несколько маленьких рыбок, картошки. Все это варилось снова и получалось иногда очень вкусно.
Сегодня вместо супа все ели, каждый из отдельной тарелки, мясо, какое бывает у солдат в железных банках. Один раз они с дедом такое уже ели, когда танкист подарил Степе почти целую банку.
Потом эта тетя… (мама?) дала Степе большой и твердый, как камень, кусок сахара, и он занялся им, обсасывая со всех сторон и все время поглядывая, много ли осталось.
Плита топилась вовсю. Все их простыни, рубашки, полотенца она утопила в котле с горячей водой. Наконец стащила рубашонку, штанишки, чулки с самого Степы и тоже все утопила, а его посадила на постель, завернув в женский платок. Снимая с него рубашонку, она торопливо поцеловала его грязную тоненькую шею. Степа поежился и нехотя улыбнулся, потом подумал и сказал:
— Ты подожди уходить, ладно?
В один момент глаза у нее налились слезами, так быстро, просто удивительно, и места в глазах не хватило, слезы полились на щеки.
Какой-то сегодня ревучий день, чуть что, все плачут…
— Хорошо, подожду, — сказала она и принялась за стирку.
Он опять долго думал, прикидывал и соображал, дожидался, когда дедушка окажется поближе к кровати, и подозвал его пальцем:
— Ну ладно, а где тогда папа?
Он спросил это совсем потихоньку, чтоб никто не слышал, но она сейчас же перестала стирать, выпрямилась, стоя к нему спиной, и сказала:
— Твой папа очень далеко.
Степа знал, что это значит.
— Солдат?
— Да, солдат…
Ночью Степа проснулся от испуга. Ему приснилось, что она ушла и они опять остались в доме вдвоем с дедом. Он широко раскрыл глаза, и вдруг ему стало не страшно, потом хорошо и постепенно просто блаженно — покойно и радостно. Ему было очень тепло, мягко, сухо и чисто. Его вымыли перед сном, и он веселился, прыгал босой по постели. На нем была чистая маечка с очень длинными рукавами, которыми он махал, подскакивая на матрасе.
Проснувшись, он сразу почувствовал, что он не один, рядом с ним лежит мама. Теперь он уже не сомневался, что это мама, и, зажмурившись, улыбнулся от радости…
Аляна лежала рядом с сыном, с широко раскрытыми глазами, боясь пошевелиться. Ни усталость, ни сон ее не брали. За окнами с перерывами шелестел мелкий дождик. По временам маленькие окошечки комнаты наливались лунным светом и на полу тихонько начинали шевелиться тени деревьев.
Она смотрела на эти знакомые тени, лежа на той же кровати, в той же, своей, их комнатке, и все было уже другое — и кровать, и подушка, и окна, и шелест дождя.
И опять, как когда-то, она думала о том, какая долгая жизнь лежит перед ней, и сколько еще будет впереди таких вот ночей с шелестящим дождем за окнами, и сколько раз она будет так лежать — с открытыми глазами, с сердцем, переполненным всей оставшейся в нем нежностью, всей нерастраченной силой любви.
И тут она услышала, что ровное дыхание Степы прервалось, он как будто даже тихонько засмеялся во сне. Она осторожно повернула голову, и они встретились глазами.
— Ты что не спишь, родной? — шепотом спросила она.
— Сплю, — искренне сказал, припоминая, что с ним было, Степа. — А ты не ушла?
— Нет, сынок, спи, милый.
— Ты совсем не уходи, ладно? — попросил он шепотом.
— Хорошо, — тихонько поглаживая его, сказала Аляна.
Минуту спустя, приоткрыв сонные глаза и еле шевеля губами, Степа невнятно выговорил:
— И собаку… — и вдруг отчетливо проговорил — А я разве сынок? — и, начиная улыбаться, провалился в забытье.
Глава двадцать восьмая
На следующее утро Матас, сидя в парикмахерской, пока его стригли, волей-неволей разглядывал в зеркале собственное лицо. Он был о себе невысокого мнения. Округлые щеки. Веселые маленькие глаза. Добродушная наружность любителя пошутить и не задумываться о серьезных вопросах. Если не считать зажившего шрама, никаких следов прожитой трудной жизни.
Вообще-то он не очень задумывался над своей внешностью, но такие вот минуты вынужденного самосозерцания перед зеркалом в парикмахерской всегда чуточку портили ему настроение.
Чтобы хоть куда-то отвести глаза, он стал смотреть на молодого парикмахера с узенькими черными бачками на необыкновенно бледном лице. Тот легкими взмахами гребенки подхватывал волосы Матаса, нацеливался непрерывно стрекочущими ножницами и, с лихорадочной быстротой подровняв один ряд волос, вдруг, словно в испуге, всем корпусом откидывался назад.
Можно было подумать, что от результатов стрижки зависит его жизнь, — до того он старался.
Между тем, все эти артистические взмахи, напоминавшие пародию на ресторанного скрипача, и самая бледность парикмахера — все было следствием панического страха, который он испытывал.
Как и все в городе, парикмахер знал, что накануне в город возвратился председатель исполкома. Он узнал Матаса, как только тот уселся к нему в кресло. И тотчас же вспомнил, при каких обстоятельствах он повстречал этого самого председателя в первый год оккупации, в переулке. А он, дурак, был занят тогда своей барышней и все додумал и понял, когда было слишком поздно. Упустил момент и побоялся заявить кому следовало, а потом, много месяцев думая об этом случае, ругал себя и не мог простить, что упустил такой случай выдвинуться и, быть может, сделать карьеру!.. И вот теперь парикмахера мучил страх: не может ли как-нибудь всплыть на свет это неосуществившееся, но обдуманное и решенное без колебаний предательство? Ведь человек, которого он просто-напросто прозевал выдать, сидел у него в кресле, и кто его знает, о чем он мог догадываться?..
Председатель уже встал, поглядывая на него со спокойным недоумением, расплатился и ушел, а парикмахер все никак не мог прийти в себя и бледность никак не сходила с его лица… Он долго стоял перед пустым креслом, стараясь успокоиться, уверить себя, что ничто ему не угрожает, ведь никто ничего не знает!.. Но тут на глаза попался подносик с прибором для бритья, и он мгновенно вспомнил, куда и при каких обстоятельствах он ходил с этим прибором. Сердце у него снова екнуло от страха, точно подносик и стаканчик для теплой воды могли кому-нибудь рассказать, что они видели!..
Матас тем временем уже шагал к исполкому. Городская пыль, прибитая ночным дождиком, начинала подсыхать и пахла знакомым свежим запахом. Вот наступило утро, и не надо высылать разведку, и готовить подрывников, и подсчитывать вчерашних убитых и раненых, своих и чужих. Утро, и он «идет на работу»! Какие это необыкновенные, замечательные слова!
Откуда-то издалека донесся тягучий, долго не умолкающий гудок паровоза, осторожно пробирающегося по только что уложенным рельсам. Восстановили путь!
Во дворе исполкома стояли крестьянские возы. Громко спорили, собравшись в кучу, мужики. Матас увидел, что двор полон народу. Люди сидели на скамейках в палисадничке, все окна были раскрыты настежь, и незнакомая женщина с засученными рукавами, с ожесточением подталкивая метлой, переваливала через высокий порог громадную кучу мусора, выметенного из дома.
Пожимая всем встречным руки, Матас еле добрался до крыльца, заглянул в дверь, но тут на него замахали руками женщины, мывшие пол и окна, и он вернулся в палисадник.
— Подожди, подожди! — властно и нетерпеливо проговорила молодая женщина, отстраняя разом обступивших Матаса людей. — Товарищ председатель, у нас второй день ни капли молока нет! В детдом молоко перестали привозить!
— Постойте… а разве?.. Где же этот детдом?
— На старом месте, в Озерном переулке. Никак нельзя было больше ждать. Детей ужас сколько. И сироты и те, которых от фашистов прятали. Мы дом не успели ни вымыть, ни прибрать, а их уже и несут и ведут со всех сторон… Голодные. Молоко нужно прямо вот до чего!
— А хлеб у вас есть?
— Хлеб нам военный комендант присылает… Да и ребята-то ведь какие. Некоторые и разговаривать громко боятся, от человеческого языка отвыкли…
— Молоко будет, — сказал Матас. — Я все понял… А мы с вами вроде виделись когда-то.
— Да, — сказала женщина. — Когда-то. Я Пятраса Казенаса жена… Вдова надо говорить, все никак не привыкну…
Когда некоторое время спустя Аляна вошла во двор исполкома, она увидела Матаса, окруженного со всех сторон людьми. Он кивнул ей издали и стал пробираться навстречу, продолжая разговаривать.
Через минуту Матас поспешно подошел, протягивая руку, обрадованно улыбаясь, в сопровождении двух пожилых рабочих.
— Твой старик электросварку знает? Где он сейчас?
— Отец?.. Он на работе. В будку свою пошел… Сварку? Как же ему не знать!
— Ну, вот видите, опытный сварщик у вас будет, — сказал Матас рабочим. — Идите и забирайте его. Он рад будет? — снова обращаясь к Аляне, спросил он. — Я знаю, рад! Надо водокачку восстанавливать… Ну, сына повидала? Признал он тебя?
— Кажется, понемножку начинает признавать.
— Тебе бы с ним теперь сидеть, не разлучаясь… А получается опять черт знает что!
— Да что такое?
— Хорошо бы тебе поехать, тут недалеко, да совестно посылать… Ничего? Ты Кумписа хутор знаешь? Ну, ясно! Вот этот господин почему-то перестал доставлять молоко. А хозяйство у него — дай бог. Восемь батраков работало. За ним сейчас стали всплывать дела одно другого чище. Он и батраков своих гестапо выдавал, и на соседей доносы писал, а теперь вообще, кажется, исчез. Твое дело, конечно, проследить, чтоб в город шло молоко. Детдом, понимаешь ли, как-то тут сам собой возродился. Почти весь персонал сам явился на работу… Здорово, правда? А ребята без молока. Так что ты съезди выясни, в чем дело!..
Аляна выходила из ворот, когда ее нагнал Чесловас.
— Я тебя немножко провожу, ладно? — сказал он, поздоровавшись. — Наверное, тебе хочется со мной поговорить?
— Да, — сказала Аляна. — Я хотела спросить. Может, ты помнишь. Он говорил что-нибудь?
— Не знаю, ничего особенного не могу сказать. Мы каждую минуту все ждали взрыва, и так много часов…
— Я понимаю, — Аляна наклонила голову. — А потом?.. Он был там, внизу, совсем один? До самого конца?..
— Нет! Это нет! Нас немножко завалило, но мы прорыли новый проход, вынесли его на солнечный свет. Уже танки были в городе, и люди из костела выходили на площадь. Вот как это было…
— Значит, он не умер один, в темноте… под землей? — настойчиво глядя в глаза Чесловаса, повторила Аляна.
— Нет! Он лежал у колонны. Был белый день, мимо него шли люди, на площади уже были солдаты.
— И он видел наших солдат? — спросила Аляна, но тотчас же сама тихо ответила — Нет, не видел. Да?
— Я думаю, может быть, он слышал. Кто знает! Голоса людей. И слышно было, как играет орган. Там играл один органист. Когда мы вошли, он сидел с закрытыми глазами, орган гремел во всю силу, а он пел: «Глориа, глориа!» Только одно слово. Солдаты подумали, что он немножко сошел с ума, и спросили, кому это он провозглашает славу? Он растерялся и долго смотрел на солдат, ничего не понимая, потом как будто пришел в себя и сказал: «Не знаю!.. Наверное, это вам!..» — и снова набросился на клавиши.
Аляна все выслушала, потом, точно отпуская Чесловаса, сказала:
— Спасибо, что ты сказал всю правду.
Глава двадцать девятая
Посреди пустынного двора брошенного хутора, сидя рядышком на длинном бревне, курили Аляна и Йонас, единственный оставшийся на месте батрак Кумписа.
— …Как мы увидели наконец русских солдат, — рассказывал Йонас, — мы все, батраки, знаешь, выбежали за ворота, махали шапками, радовались. И Кумпис тоже вышел с нами и помахивал картузиком. И тоже кричал… И он нам объяснил, что у него большие заслуги перед советской властью: он столько-то и столько-то мешков муки сдал партизанам. И расписки нам показал. И еще сказал, что если кто против него пойдет, то советская власть того покарает.
— А вы уши развесили… — спокойно вставила Аляна и погасила догоревшую сигарету о бревно.
— Да как сказать… Батраки, конечно, все от него разбежались. Были мы тут вроде крепостных, к хутору приписаны. Попробуй уйти — тут же в трудовой лагерь попадешь…
— А ты?
— А я остался. Те все были пришлые, из дальних мест, а я здешний. Семья на хуторе.
— Давно в батраках?
— Порядочно. Всю жизнь без четырех месяцев. С девяти лет. А четыре месяца? Четыре месяца я сам себе был хозяин, когда мне исполком выделил земельный надел. Даже дом себе начал строить. Но не поспел. Война. Фашисты пришли. Кумпис меня простил, знаешь, и взял обратно в батраки.
— Простил?
— Да, так он мне сказал… А теперь ты иди к председателю и скажи, пусть поскорей сюда кого-нибудь присылают, и я уйду. Не стану я тут сидеть. Если б не коровы, давно бы ушел куда глаза глядят.
— Уходить тебе сейчас нельзя, это верно. Но как же нам все-таки быть с молоком? Ведь дети ждут! Не председатель его пить будет. Понял?
— Я же тебе все объясняю, а ты опять сначала, — мучительно вытягивая жилистую шею, тоскливо проговорил Йонас. — Тебе легко говорить. Меня уговоришь, а сама в город. А мне ночью тут сидеть и беды дожидаться. Думаешь, он постесняется поджечь? Ему это — тьфу!.. «Дети»! А у меня щенки, что ли?
— Да ведь он сбежал, ты же сам говоришь.
— Чтоб он свое добро бросил? Ну нет!.. Скорей пожжет все, на уголья пустит… Я же тебе толкую, он прямо сказал: попробуй, говорит, молоко один раз в город отвезти, сожгу твою хату вместе с ребятишками твоими вшивыми. Нет, как хочешь, а нам надо поскорей уходить из этого проклятого места.
Аляна встала.
— Говорил, говорил! — раздраженно сказала она. — Плюнь ты на то, что он говорил. Он тебе не хозяин больше. Мужик ты или нет, в конце концов?
Йонас укоризненно посмотрел на нее снизу вверх и грустно сказал:
— Я-то мужик. А ребятишки-то у меня еще мужичонки. Не желаю я, чтоб их поджигали.
— Ладно, хватит нам с тобой болтать, — со злостью проговорила Аляна. — Исповеди твои мне слушать надоело. Я тебя не уговаривать пришла, а распоряжение передала. Думай сам: Кумписа своего будешь слушать или делать то, что исполком велит.
— Госссподи!.. — тоскливо пропел Йонас. — Да я же всей душой! Но ведь исполком-то в городе, а Кумпис, дьявол, может, вон за тем кустом сидит и слушает.
— Вот что, — сказала Аляна. — Сейчас уж поздно. Я тут останусь ночевать, а утром отправим молоко.
Йонас посмотрел на нее ожившим взглядом, но тут же уныло, но честно сказал:
— Нехорошее это место, чтоб тут тебе оставаться.
Аляна, не отвечая, отвернулась и тихонько, по-мужски насвистывая, пошла от него, внимательно оглядывая по пути хозяйственные постройки.
Раздражение в ней так и кипело. Из-за какого-то трусливого мужика она не попадет домой, не увидит Степу! А он будет ждать… Что делать?
Потом она вспомнила громадные оцинкованные бидоны, полные молока, которые ей показывал Йонас, и постаралась думать только о том, как привезет их завтра в город.
Йонас, сгорбившись, с убитым видом ходил по двору и возился, прибивая к двери коровника железные петли, сделанные из гвоздя. Потом он вдел в них ржавый замок и долго вертел ключом, прежде чем защелкнулась ржавая пружинка.
Солнце село, в воздухе похолодало, и быстро стало темнеть. Жена Йонаса позвала Аляну ужинать.
За столом двое белоголовых мальчишек смотрели на Аляну с тем же тоскливо-виноватым видом, что и их отец. Только хозяйка нерешительно пробовала улыбаться, подкладывая гостье картошку, облитую сметаной, но и ее улыбка гасла в общем напряженном молчании.
Ребятишки притащили в избу соломы, хозяйка покрыла ее куском холстины и положила свою подушку. Аляна молча сняла подушку, бросила на ее место свернутую куртку и сразу после ужина легла, отвернувшись к стене.
Неслышно шептались хозяева, что-то шуршало и потрескивало около теплой печи. Перед самыми глазами Аляны по стене тянулась вдоль всего бревна длинная кривая щель. Из нее показались усы, высунулся таракан. Она подула на него, и он спрятался.
Едва задремав, Аляна почувствовала, что таракан щекочет ей шею, и проснулась, вздрогнув. Йонас, стоя над ней в темноте, тряс за плечо и шептал:
— Кто-то там хозяйничает… Ходит по двору… Вот, я тебе говорил!..
Аляна вскочила. Сердце у нее колотилось. Она стиснула зубы, зная, как преодолевать в себе страх, и грубо толкнула Йонаса:
— Ну, чего рот разинул? Идем посмотрим, кто там!..
Йонас, слегка подбодрившись от ее громкого голоса, шагнул к двери, приоткрыл ее и крикнул во двор:
— Э-гей!.. Кто там по двору бродит?
Окрик прозвучал как-то угрожающе-плаксиво.
Минуту никто не отвечал, затем явственно послышались чьи-то шаги и голос Кумписа:
— Ты, Йонас?.. Давай сюда ключ! Как ты смел коровник запереть?
— Нечего вам делать ночью в коровнике, хозяин, — умоляюще проговорил Йонас. — Вы днем приходите, хозяин, а так не полагается.
— Погоди еще, что я с тобой сделаю! Давай ключ! — с грубой угрозой в голосе повторил Кумпис.
— Чего вы все грозитесь, хозяин… — примирительно сказал Йонас. — Я в ваши дела не мешаюсь. Даже молока не трогал, раз уж вы не велели…
Шаги в темноте стали удаляться. Немного погодя звякнуло железо и заскрипели двери коровника.
— Ну вот, он сорвал замок, — упавшим голосом сказал Йонас.
— А чего он хочет? — спросила Аляна. — У тебя тут есть какое-нибудь оружие? Ну, хоть топор-то есть?
В это время из коровника донеслось отчаянное, все разрастающееся, тягучее мычание, полное тревоги и призыва.
Йонас выбежал во двор, и Аляна, спотыкаясь и не сразу находя в темноте дорогу, побежала следом за ним. Обогнув угол сарая, она услыхала захлебывающийся и вдруг оборвавшийся коровий вопль, испуганный крик Йонаса: «Нельзя, хозяин, нельзя!..»
В свете фонаря, шатаясь, стояла, подняв морду, большая пятнистая корова. Поперек горла у нее зияла длинная рана, из которой с бульканьем била черная струя.
Все это продолжалось одно мгновение. Затем Кумпис отскочил от коровы в сторону, и она, дергая головой, тяжело опустилась на колени.
Отпрянув, чтоб его не забрызгало кровью, Кумпис взмахнул рукой с зажатым в ней охотничьим ножом и крикнул Йонасу:
— Выводи! Всех выводи!
Коровы, почуяв кровь, заметались, стараясь вырваться из коровника.
Йонас, размахивая где-то подхваченной лопатой, наступал на Кумписа и исступленно вопил:
— Нельзя, хозя… Отойди, гад… Убью!..
— Бей его! — крикнула Аляна, и Кумпис растерянно оглянулся, услышав новый голос. Похоже было, что он не очень-то испугался Йонаса, пока тот только наступал, размахивая лопатой, точно расчищал себе дорогу. Но когда, после крика Аляны, Йонас не на шутку рубанул по воздуху, стараясь достать Кумписа, тот повернулся и, пригнувшись, побежал за угол. Йонас рванулся за ним, но, пробежав немного, вернулся.
Издалека ясно донесся крик Кумписа, почти веселый от звеневшей в нем неуемной злобы:
— Погоди-и теперь у меня, сволочь!.. Погоди-и!..
— Убью! — тихим голосом страстно проговорил Йонас и, присев на корточки перед лежащей коровой, начал приговаривать:
— Матушка… Матушка ты, матушка!..
Трясущейся рукой он нежно гладил завиток у нее на лбу и все приговаривал тем самым голосом, каким умел так хорошо успокаивать коров во время трудных родов. И каждый раз, когда его пальцы осторожно притрагивались к коровьей морде, он тихонько стонал сквозь крепко стиснутые зубы.
Глава тридцатая
Итак, его день наконец настал! Высокий, широкоплечий, в грубой куртке серого сукна и немецких брезентовых башмаках на деревянной подошве, с грязным мешком на плече, день за днем, километр за километром, он шел, возвращаясь домой.
Нигде он не задерживался надолго, но и не спешил. Бурной радости он не чувствовал, нет, только спокойную уверенность человека, добившегося своего.
Его не будут встречать с цветами? Ничего, это он переживет!.. За это возвращение он заплатил дорогой ценой: годами, полными унижений, подлой старательной работы на врага и животного страха. Все у него хватало силы вынести по своей доброй воле, чтобы купить себе вот этот день возвращения!
Кое-кому, может быть, придется не по вкусу, что Пятрас Казенас сумел сохранить себя живым и невредимым, вместо того чтобы героически взлететь на воздух вместе с какой-то кучкой снарядов в железнодорожном вагоне…
Милая, наивная Магдяле! первые минуты встречи она будет немножко ошеломлена. Может быть, возникнут не совсем приятные вопросы, но у него найдутся на них не совсем точные ответы! А когда он обнимет ее покрепче, все уладится, все станет на свое место, и снова он будет просыпаться в мягкой постели, говорить громким голосом, смеяться и есть вдоволь вкусную, жирную пищу. Жить!..
Не ускоряя шага, он вошел в город и, не глядя по сторонам, опустив глаза, миновал длинную главную улицу родного Ланкая.
Он поднялся по знакомым пяти ступенькам крыльца и не узнал своих шагов. Да, конечно, он никогда еще не входил в свой дом на деревянных подошвах.
Негромко постучав, он отдернул руку и стал ждать, приоткрыв от волнения рот.
Натянувшись, звякнула металлическая цепочка. Загорелая девочка-подросток уставилась на него, придерживая за ручку дверь.
— Квартира Казенаса тут? — спросил Пятрас и тут же подумал, что ничего глупее не мог бы сказать. Будто он сам не знал, где его квартира. И раньше, чем девочка успела ответить, он быстро спросил — Магдяле дома?
Девочка сказала, что Магдяле на работе, и Пятрас, к собственному удивлению, почувствовал какое-то облегчение.
— А ты кто? — спросил Пятрас. — Ты здесь живешь?
Девочка оглядела его с ног до головы, показывая, что не очень-то торопится с ответом.
— Ну, здесь… Я не совсем живу, а в гостях… — Она минуту подумала и все-таки сочла нужным добавить: — Меня зовут Оняле. Здесь у меня подружка. Надька.
— Ну, отлично. А теперь пусти-ка меня! — Он уверенно потянул к себе дверь, позабыв про цепочку, и, едва не выругавшись, постарался как можно добродушнее улыбнуться.
— Сними цепочку. Не бойся, в этом доме мне будут рады… Ты слыхала, кто тут хозяин?
— Хозяин? Хозяином здесь был Казенас. Молодой Казенас.
— Ну вот, я и есть… его самый близкий, самый лучший друг! Говорю тебе, мне тут обрадуются! Мне нужно рассказать о нем. Очень много интересного… Откроешь ты, наконец? Чего ты боишься?
Он говорил снисходительно посмеиваясь, а сам слышал, как неуверенно, как просительно у него все это получается. Даже эта деревенская девчонка, наверное, чувствует! Совсем разучился говорить по-мужски.
— Не очень-то мы и боимся! — заносчиво тряхнув головой, сказала Оняле и, отворив дверь, посторонилась, пропуская его вперед.
Слегка волоча ноги, Пятрас переступил порог своего дома и прошел через темную переднюю.
В столовой за обеденным столом сидели две девочки в одинаковых клетчатых фартучках. Черноглазая, курчавая девочка лет семи пристально смотрела на вошедшего Пятраса, не переставая помешивать кисточкой в перепачканном во все цвета стакане с водой. Другая, совсем маленькая, беленькая, с проворными глазками и смешливыми морщинками около носа, была целиком поглощена разглядыванием лежавшего на столе листа бумаги, где был нарисован наполовину раскрашенный, очень толстый и кривой самолет с гирляндами разноцветных флажков.
Шаркая деревянными подошвами, Пятрас подошел и остановился против фотографии, висевшей на стене. Пониже фотографии были накрест приколоты две зеленые веточки, увитые траурной лентой.
«До чего же задорная, самоуверенная морда! — подумал Пятрас. — Ворот расстегнут, голова откинута. Зло берет смотреть… Если бы ты мог, милый, тогда хоть немножко заглянуть вперед и увидеть, что тебя ждет, это посбило бы с тебя спеси… Где же это я снимался? На пикнике, что ли?.. Герой с пикника! Сорвать бы сейчас эту картинку со стены…»
Он услышал, что обе старшие девочки шепчутся в углу, настороженно поглядывая в его сторону. Надо встряхнуться! Глупо он себя ведет. И, развязно потирая руки, он бодро воскликнул:
— Ну-с, а это что за девицы тут малюют картинки? — и оперся руками о стол, нечаянно закрыв угол рисунка.
Маленькая девочка взяла у старшей кисточку, испачканную в ярко-зеленой краске, и ткнула его в руку:
— Пусти!
Оняле крикнула:
— Люне, не пачкайся!
Значит, это Люне. Он никогда ее не видел. Только знал, что, если родится девочка, Магдяле назовет ее Люне… Наверное, он и вслух произнес ее имя, потому что Оняле кивнула и сказала:
— Да, Люне… — И, показывая на черноглазую курчавую девочку, равнодушно сообщила — А это Надя… Ее сперва старый Казенас нашел, потом мы ее на хуторе прятали, а уж потом она к тете Магдяле перешла.
— Вот оно что? За такие дела по головке бы не погладили. Расскажи-ка, это очень интересно! — Он испытывал громадное облегчение, что ему самому сейчас больше ничего не придется говорить. Пока Оняле рассказывала, он, почти не слушая, кивал головой и думал свое: надо же как-то начать? Чего он боится? Почему наконец не скажет, что он тут хозяин?! Почему не чувствует, что он наконец дома? Надо бы умыться, переодеться в приличное платье, сбрить эту бородку, из-за которой он, наверное, на разбойника похож!..
И все-таки он слышал, что рассказывала Оняле. Значит, Магдяле была заодно с отцом. Они кого-то спасали, рисковали жизнью… И ведь девчонка, наверное, многого еще не знает…
Пока он сидел, не в силах сбросить с себя какое-то дурацкое оцепенение, девочки опять о чем-то потихоньку перешептывались.
— Вы как? — вдруг спокойно спросила Оняле. — Сейчас уйдете и к вечеру опять придете? Или вы хотите сидеть тут, дожидаться?
«Нахальная девчонка! — подумал Пятрас. — Вот что значит мямлить…» — и постарался засмеяться.
— Нет, милая, я не уйду… Да, да, я буду сидеть…
Девочки переглянулись, и Надя сказала:
— Тогда, может быть, дать вам чаю?
— Вот это разговор другой, — одобрил Пятрас и сел в кресло.
Ему принесли чашку и немножко меда на блюдечке. Видно, так уж было заведено в доме. Он выпил чай и, повертев чашку перед глазами, внимательно осмотрел нарисованные на ней знакомые цветочки и ободки. Потом небрежно отставил чашку в сторону и увидел две пары устремленных на него испытующих детских глаз.
— Вы все расспрашиваете только, а сами ничего не говорите, — сказала Оняле. — А говорили, что про молодого Казенаса что-то знаете.
«Да, — подумал он, — надо было все говорить сразу, а не тянуть и не вилять. И почему у него не хватило на это пороху?»
— Про такого человека, как тети Магдяле муж, всем интересно послушать, — вежливо сказала курчавая девочка.
«Про такого человека!.. — подумал Казенас. — Эти щенята, наверное, воображают, что хороший человек сидит-сидит, да вдруг и решит: „Дай-ка я пойду и совершу подлость!..“ Черта с два! Он лучше знает, как это происходит. Нужна лишь одна-единственная минута неуверенности, колебания… одна минута слабости, которая гнездилась в тебе давным-давно, как тайная болезнь… И вот человек шагнул не на ту тропинку, что ведет к охраняемым вагонам, которые надо взорвать хотя бы ценой своей жизни, а… к хутору, где можно опомниться от пережитого страха и спрятаться. А потом уже поздно возвращаться, поздно оглядываться. Тропинка сама приведет тебя туда, куда ее проложили… В Бюро по добровольному найму рабочей силы в восточных провинциях, потом в десятники на военном заводе, потом в старшие надзиратели…»
— Он просто нас обманывает, сам ничего про него не знает, — сказала Оняле, обращаясь к Наде, и презрительно повторила — Ничего он не знает.
— Помалкивай! — решительно оборвал ее Пятрас. — Очень вы все здесь умные. Разве вы никогда не слыхали, что какой-нибудь человек не возвращается, не возвращается — и вдруг вернется?
Оняле, настороженная, вся взъерошенная, стоя к нему боком, вызывающе сказала:
— Бывает. Только молодой Казенас уже не вернется. Он был героем и погиб. Девятого числа. Все знают. Они погибли вдвоем с товарищем.
— А если он взял да и дожил до десятого числа?
— До десятого? — возмутилась Оняле. — Здорово же вы врать умеете! А после? Где же он был после? Прятался?
— А хоть бы и прятался? Или был где-нибудь…
— Ага! — со злорадным восторгом воскликнула Оняле. — Вот теперь-то и видно, какой вы человек! Знаем мы таких! Не из лагеря, и не партизан, и не военный!..
— Ну, ты! — прорвался вдруг Пятрас такой откровенной злобой, что Оняле отшатнулась от него и даже зажмурила на мгновение потемневшие от гнева и страха глаза.
— На дурочек, думаете, напали! Пришел и нарочно хочет все как-нибудь его опозорить своими разговорами. Никогда вы его не видели, и никогда Пятрас с такими не был. Уходите лучше, пока тетя Магдяле не пришла!
Пятрас встал с кресла. Оняле показалось, что он опять хочет подойти к портрету на стене, и она загородила ему дорогу.
— Уходи отсюда! Думаешь, тут некому за него заступиться? Уходи сейчас же!..
— Да, уходите! — вдруг испуганно проговорила черноглазая Надя. — У нас за стеной майор живет! Двое! Два майора! Стенка тонкая, они, наверное, уже слышали, что тут, и сейчас придут.
Он не поверил, конечно, ни в каких майоров. Просто какая-то мысль все разматывалась, разматывалась у него в голове во время разговора, и вот теперь, наконец, ему все стало ясно.
— Сумасшедшая ты девчонка, — с отвращением сказал он Оняле и отвернулся. Больше она его не интересовала. Даже маленькая Люне, сидевшая с искривленным от страха ртом, была ему безразлична.
Он снова украдкой бросил взгляд на свой портрет. Надо уходить. Сейчас он уйдет. А этот? Останется здесь? Как же это случилось? Этот вот улыбается над траурным крепом. Он окружен любовью, верой, благодарностью — всем, что делает человека живым… А ему, действительно живому, выходит, нет здесь места? Он уцелел, спасся и все-таки не существует. Конечно, он мог бы остаться насильно. Но это совершенно бесполезно и ничему не поможет. Сам он от этого не оживет, не станет желанным, не найдет здесь ни дома, ни любви, ни жизни…
Оняле с облегчением перевела дух, увидев, что человек подхватил сброшенный заплечный мешок и, шаркая подошвами, пошел к выходу…
Глава тридцать первая
Он прошел несколько десятков шагов по улице, и вдруг его охватил страх, что сию минуту, вот-вот из-за угла появится Магдяле. Он быстро повернул в переулок, свернул еще раз и так, переулками, вышел на огороды, а потом за город. Здесь не было видно людей, и он успокоился.
Шагая по меже длинного картофельного поля, он пошел в сторону болота, и чем дальше уходил от города, тем слабее делался его страх и сильнее злоба.
Дойдя до первых деревьев леса, он остановился, чтобы еще раз взглянуть на город. Теплый воздух струился над залитыми солнцем крышами. Какое-то мирное жужжание стояло над городком, точно над большим ульем. Да, им-то теперь там неплохо!
Если бы он застал вместо города одни развалины, ему, быть может, было бы легче. А теперь он чувствовал такую злобу, что хотелось схватить громадный камень и швырнуть его, чтобы он покатился по улицам, опрокидывая дома и давя людей.
Разве не жил он как раб, как вьючная скотина? Разве не терпел унижения? И все ради того, чтобы выжить, чтобы сохранить себя…
Он снова вспомнил детей и ощутил прилив настоящего бешенства. До чего идиотски робко и неуверенно держался он с ними. Разве не мог он отпустить хорошую пощечину этой девчонке? Стукнуть кулаком по столу, заставить их всех замолчать!
Вдруг у него мелькнула мысль, что он стоит на виду и его можно отовсюду заметить. Он повернулся и, стараясь шагать бесшумно, пошел в глубь леса.
Чутьем, по старой памяти, он забирал все правее и правее, пока не вышел на тропинку, ведущую прямо к дому отца. Он прошел уже большую часть пути и старался представить себе и внутренность дома и самого старика. Один за другим в памяти всплывали разговоры с отцом о партизанах, об оружии; потом вспомнился рассказ Оняле. И вдруг ему стало ясно, что к отцу идти не нужно. Он рисовал себе встречу и так и этак, — ничего хорошего не получилось.
Круто свернув, он пошел в чащу, обходя большую заболоченную низину…
Когда от долгой ходьбы заболели ноги, он остановился и прилег на берегу мелкого ржавого ручья, дожидаясь наступления темноты. В сумерках развел в ложбинке костер, вскипятил воду и поел.
Он хорошо выспался и с утра чувствовал себя совсем иначе. Подумать только, как он раскис вчера! Будто нет других городов, где его никто не знает. Магдяле? Ну что ж! Он найдет еще не одну. Что-что, а девушкам он всегда нравился.
Он нашел внизу, по течению ручья, довольно глубокий бочажок, разделся и потихоньку вошел в студеную, чуть слышно журчащую воду, над которой с жужжанием летали мохнатые лесные пчелы и стрекозы. Растирая водой широкие плечи и грудь, он ощущал под ладонями упругую, гладкую кожу и бугорки удлиненных крепких мышц. Все-таки он сохранил себя! Он не голодал. Другие голодали. А он работал по первому разряду и пищу получал тоже по первому разряду… И вот он стоит живой и дышит полной грудью, когда те, другие, давно уже превратились в искалеченных каторжной работой инвалидов или вовсе перестали существовать! Не так уж плохо, вовсе не так плохо!..
Он заметил у себя на руке зеленое пятнышко от кисточки Люне и с остервенением смыл его с кожи.
В течение всего дня он подумывал о том, чтобы выйти к железнодорожной станции и уехать в какой-нибудь другой город. Справка у него есть. Он найдет работу — мужчин теперь везде не хватает. При этой мысли он усмехнулся и ободрился окончательно. Однако торопиться не стал, смутно сознавая, что здесь, в лесу, ему гораздо лучше, чем среди людей.
Уже в сумерках, сидя у костра, он услышал за спиной легкий шорох и привычным ухом тотчас же определил, что это осторожно шагают двое людей. Если бы не треск костра, он расслышал бы это гораздо раньше и успел бы уйти в лес. Но теперь было поздно, и он сидел, весь похолодев, ожидая, что будет.
Шаги у него за спиной медленно приближались. К затылку прикоснулось что-то твердое и сейчас же сдвинулось книзу, отворачивая ворот куртки. Он ощутил холод металла, который с силой вдавился ему в ложбинку под затылком. Голос за спиной шепотом произнес по-немецки: «Руки вверх!»
Какие знакомые слова!
Он высоко поднял руки.
Второй человек обошел вокруг и стал против Казенаса. Костер горел слабо, то выбрасывая языки пламени, то готовясь совсем погаснуть.
Под затылок по-прежнему сильно давил ствол пистолета. Если бы в эту секунду он смел ненавидеть, он ненавидел бы этого человека, с такой ненужной силой давившего ему стволом на затылок.
Человек, стоявший против него, вдруг опустил винтовку, присел на корточки и, покопавшись в кармане, вытащил скомканный кусок бумаги. Брошенная в костер, она ярко вспыхнула, и Казенас узнал Кумписа. Обросший щетиной, осунувшийся, плохо одетый, это был, тем не менее, сам господарис Кумпис!
— Сын лесника! — произнес Кумпис. — Так вот это кто! Что ты натворил? Удрал?
Пятрас мгновенно понял, что эти вооруженные люди, тихими голосами разговаривающие ночью в лесу, — преступники. Значит, самым безопасным будет сказать им, что и он не лучше их.
— Ну ясно! — развязно подтвердил он.
— Так что ты натворил-то? — повторил Кумпис.
— Да ведь я в Германии работал. Я добровольно записался, — признался Пятрас и на всякий случай соврал: — А теперь меня за это хотели посадить. Вот я и удрал.
— Правильно сделал, — с удовлетворением заметил Кумпис и сказал, мешая литовские слова с немецкими: — Я знаю этого парня, Макс. Он будет с нами. Пригодится.
За спиной Казенаса послышалось какое-то ворчание. Ствол пистолета будто присосался и не сразу смог оторваться от его затылка.
Пятрас потер шею и почувствовал лютую ненависть к этому человеку, которого даже не видел.
Через минуту он его увидел. На нем была расстегнутая крестьянская куртка, надетая поверх немецкого мундира со следами споротых нашивок. Длинные светлые волосы зачесаны назад, открывая высокий узкий лоб. Нос пуговкой и очень маленький, круглый рот с пухлыми губами.
С насмешкой глядя на обоих, Кумпис сказал:
— Ну, господа, познакомьтесь. Будем друзьями. Я всегда думал, что из Пятраса выйдет толк. А это… ну, не будем болтать лишнего, скажем просто: некий господин Хандшмидт!
Глава тридцать вторая
На цветном бордюре маленького зала в Озерном переулке по-прежнему играют в мяч и прыгают через обручи зайчики и ежики, те самые, которых до конца жизни будут помнить истекавшие здесь на допросах кровью, измученные люди.
А сейчас на них снова с удивлением и радостью таращат глаза малыши, никогда не видевшие ни такой хорошей, светлой комнаты, ни таких веселых зверьков на стенах…
В доме на Озерном переулке снова стоит низкий длинный стол, и два ряда ребятишек, причмокивая, жмурясь и сопя от наслаждения, с жадностью тянут из чашек молоко. Бледные, перенесшие оккупацию дети с синяками под глазами, с втянутыми щеками, в перештопанных фуфаечках, в курточках из солдатского сукна, в платьицах, перешитых из старья…
Насытившись, они перестают сосать и начинают прихлебывать, потом принимаются потихоньку булькать, балуясь, и робко улыбаются бледными губами. Это очень смирные, тихие дети, они совсем не умеют шумно веселиться, и, глядя на них, Магдяле, их воспитательница, кусает губы и думает: поскорее бы они начали шалить, хохотать, бегать, не слушаться…
С хутора Кумписа теперь аккуратно приезжает телега с полными бидонами молока, и детские миски каждый день полны…
А на самом хуторе никто не спит по ночам.
В первое же утро после той тревожной ночи Аляна вместе с подводой, отвозившей в город бидоны, послала записку Матасу. Ответа не было до самого вечера.
Йонас, сам не свой от тревоги, только вздыхал и крякал, поглядывая на солнце, быстро уходившее за дальний лес, на вечерние тени, потянувшиеся по земле.
Вместе с дневным светом убывала и бодрая уверенность Аляны. Она долго стояла, прислонившись к дереву на выезде из хутора, и смотрела на темнеющую, пустынную дорогу, уходившую в безлюдные поля, где вечерний туман уже начинал сливаться с темнотой.
Раза два ей показалось, что на дальнем пригорке мелькнула темная фигура. Прижавшись к стволу, она ждала. Звать Йонаса не хотелось.
Наконец Аляна разглядела, что по дороге торопливыми шагами приближается женщина, и пошла к ней навстречу. Через минуту она узнала старую Юлию.
— Ну, здравствуй, что у вас тут делается? Сосед Кумпис дойную корову зарезал? Взбесился он, что ли? — еще издали заговорила Юлия.
— Здравствуйте, — ответила Аляна. Среди безлюдья и сумеречной глухой тишины от сварливого голоса старухи сразу сделалось веселее у нее на душе. — Да вы-то откуда знаете? Я ведь только Матасу об этом написала.
Они медленно пошли к хутору.
— Матас мне и говорил, — сказала Юлия. — Я сама вызвалась сходить сюда, посмотреть, в чем дело. Ему некого послать, вот я и вызвалась. Мне этого Кумписа повидать охота. Поговорить с ним.
— Ничего не понимаю! — с досадой сказала Аляна. — Матас прислал вас сюда разговаривать с Кумписом?
— Да нет, Кумпис — это мое дело. А вот это он велел тебе передать. — Юлия полезла за пазуху и очень осторожно вынула плоский сверточек, завернутый в платок… — На!.. — проговорила она и брезгливо вытерла руки. — Довольна?.. Эхх!.. — осуждающе покачав головой, вздохнула Юлия, когда Аляна, развернув, достала из платка тяжелый, хорошо знакомый трофейный «вальтер» с коробочкой патронов.
— Довольна!.. Я ведь сама просила.
— Ужас и грех! — сурово провозгласила Юлия. — Ведь ты девчонка! Тебе бы в хороводе венки плести. Или малыша своего нянчить. А ты радуешься этой машине для убивания людей!
— А что же делать? Ждать, пока и нас зарежут, как корову?
— Верно, делать нечего… А то неужто я, старая дура, бегом бежала бы сюда из города, чтобы поскорее доставить тебе эту окаянную штуку…
За ужином все семейство Йонаса с почтительным восторгом разглядывало пистолет. У самого Йонаса настроение настолько поднялось, что, наперекор всем своим прежним мрачным предсказаниям, он даже высказал предположение, что, пожалуй, Кумпис больше не появится на хуторе. А один из мальчиков объявил, что даже очень хорошо, если Кумпис явится, его можно будет пристукнуть из этого пистолета, Йонас, правда, звонко шлепнул сына ладонью по затылку, но и ребята и взрослые разошлись по своим постелям оживленные и бодрые и долго шептались в темноте.
Луна, ныряя среди поспешно бегущих облаков, то освещала двор, то снова надолго пряталась. Не было слышно никаких подозрительных неясных шумов, как в прошлую ночь. Просто в какую-то секунду все разом услышали громкий, повелительный голос Кумписа, кричавшего из темноты двора:
— Йонас!.. Эй, Йонас, собачий сын! Живо ко мне!
— О господи, — с тоской сказал Йонас. — Ну, что мне с ним делать?
Убедившись, что Аляна не спит, он не спеша приоткрыл дверь и выглянул.
Кумписа не было видно, его голос доносился откуда-то из-за сарая:
— Ты, сволочь, посмел все-таки мое молоко отправить в город, а? Как ты посмел?
— Разве это я? Приказ такой пришел из города. Вот… оно, значит, и… отправилось как ему… приказано, — примирительно мямлил Йонас.
— Я тебе покажу, как отправилось!.. Иди запрягай сейчас же буланую, я кое-что увезу с собой. Живо иди, я ведь здесь не один. Тебя не тронем, подумай о своих ребятишках, дуралей!
— А коров не станете резать, хозяин? — все больше теряя уверенность, спросил Йонас.
— Ну-ка, посторонись, — с каким-то каменным спокойствием сказала Юлия.
Она отодвинула рукой топтавшегося в дверях Йонаса, неторопливо вышла из дома и стала в полосе лунного света.
— Здравствуй, сосед! — проговорила она, обращаясь в темноту. — Ты меня узнаешь, надеюсь?
В темноте молчали, не отвечая.
— Я нарочно пришла с тобой поговорить. Одумайся! Ну куда тебе на старости лет в разбойники идти? Ты и без того много нагрешил. Опомнись, ты ведь просто ослеп от злобы. Чего ты думаешь добиться? Иди, пока тебя никто не задерживает, иди и раскайся в том зле, какое ты причинил людям.
Юлия говорила медленно, рассудительно, сурово, но миролюбиво.
Из темноты не слышно было в ответ ни звука. Тогда она вздохнула и заговорила снова:
— От чистого сердца прошу тебя…
В этот момент у сарая вспыхнул бело-розовый язычок пламени и в тишине оглушительно бухнул выстрел.
На одно мгновение опять стало тихо, и слышно было, как Юлия с отвращением проговорила:
— Собака ты, а не… — и, поворачиваясь боком, стала падать.
Послышался легкий звон выдавленного стекла, торопливые, один за другим, выстрелы. Аляна, опершись локтями о подоконник, стреляла туда, где только что вспыхнул огонек. Перезарядив обойму, она нырнула за дверь, сейчас же кинулась в сторону и залегла за углом дома. Ясно слышались тяжелые шаги бегущих людей. Потом все стихло.
Йонас нерешительно вышел во двор. Вдвоем со своей хозяйкой они подняли Юлию и, толкаясь в дверях, втащили ее в дом.
Аляна, притаившись, лежала среди колючих, сырых стеблей репейника. Скоро какой-то тревожный запах понемногу стал вмешиваться в сырые, привычные запахи росистых трав.
Бензин!..
Она поднялась на ноги и, прижимаясь к стене, тихо ступая босиком, прошла вдоль длинного строения коровника. Запах бензина делался все явственней. Ей стало казаться, что слышно даже бульканье льющейся жидкости.
Она осторожно заглянула за угол, ничего не увидела, только услышала, как чиркнула и не зажглась спичка и кто-то выругался шепотом в темноте. Наугад Аляна выстрелила в ту сторону. Мужской голос в ответ громко и злобно выругался.
Отскочив за угол, она упала на землю. Очередь из автомата врезалась в угол коровника так близко от нее, что брызнувшие в сторону щепки поцарапали ей щеку и застряли в волосах…
Она долго лежала, не отвечая. Еще раз прогремел автомат, и очередь ударила в тот же самый угол. Потом зашуршала солома, и она смутно различила какое-то движение в кустах, с другой стороны. Считая шепотом про себя патроны, она быстро выстрелила несколько раз подряд. Снова затарахтел автомат. И вдруг весь двор озарился ослепительно ярким светом, наполнился ревом мотора. Два снопа света, полоснув полукругом по постройкам хутора и кустам, разом погасли, и Аляна, задохнувшись от радости, услышала тревожные голоса:
— Э-ге-гей!..
— Аля-ана!..
— Сюда, к нам!
Она узнала голоса своих — Валигуры, Станкуса и старшины.
На полном ходу влетев на пикапе во двор, Валигура включил на одно мгновение фары, развернул, чуть не перевернув, машину и, со скрежетом затормозив, остановился под прикрытием стены коровника.
Аляна выскочила из-за угла к ним навстречу, громко откликаясь. Кинувшийся к ней Валигура так и вцепился в нее обеими руками, желая убедиться, что она жива и невредима.
— Окаянный черт этот Валигура, — возбужденно говорил Станкус. — Кошачьи глаза! Как он нас не перевернул!
Перебивая его, старшина рассказывал:
— Мы слышим, бьет автомат, потом отвечает пистолетик, автомат — пистолетик, автомат — пистолетик! Ты что? Одна тут воюешь? Давай обстановку, скорей!
Новая автоматная очередь, пущенная с большого расстояния, сбила веточки с большой березы посреди двора — прямо над их головами.
— Обстановка такая: опять явился Кумпис, Юлия вышла его уговаривать, а он в нее стрелял… потом вот там стали бензин лить, а я все старалась их к тому месту не подпускать… их трое или четверо, наверное, не меньше.
— Все ясно, — сказал старшина. — Удачно получилось, что ты их задержала. Скоро рассвет.
— Рассвет? — Аляна подняла голову. Небо действительно с одного края как будто начинало светлеть. А ей казалось, что прошло каких-нибудь полчаса.
Вдали ударили два винтовочных выстрела.
— Это они к болоту уходят, — прислушиваясь, сказал Станкус. — Пора и нам за ними двигаться.
— Правильно говорите, к болоту. Вон туда!
Все обернулись, Йонас стоял рядом. Тощий, жилистый, в белой исподней рубахе, он вытянутой длинной рукой указывал направление.
— А! — приветливо сказал Станкус. — Это ты, что ли, с хозяином лопатой сражался?
Йонас хмуро кашлянул и нерешительно проговорил:
— Тропинки-то эти… чтоб напрямки к болоту пройти, я ведь, пожалуй, получше хозяина знаю.
— Ну, пошли, показывай дорогу, — решительно сказал старшина. — Стрелять умеешь?
— А из чего же я стрелять буду?
— Мы тебе винтовку дадим. У нас в машине лежит.
— А зачем мне стрелять? — уклончиво спросил Йонас. — Я вам дорогу буду показывать.
— Ну, так бери свою лопату, если ты такой дурак, — зло проговорил Станкус. — Будешь лопатой отмахиваться, когда он в тебя начнет из автомата садить.
— Это кто? Хозяин? — по-прежнему тянул, напряженно раздумывая, Йонас.
— Скоро ты хоть его хозяином называть перестанешь? Какой он тебе хозяин теперь?
— Чего кричишь-то? — вдруг огрызнулся Йонас. — Хозяин, хозяин! И всегда его буду так называть, милый человек. Может, для меня поганее этого слова и на свете нет!.. Ну, где твоя винтовка? Давай, пойдем…
Глава тридцать третья
Собака старого лесничего Казенаса давно привыкла к стрельбе. Еще щенком она знала редкие охотничьи выстрелы, вслед за которыми нужно было бежать, подбирать падавшую сверху дичь. Потом узнала и треск автоматов, всегда смутно ее беспокоивший и заставлявший волноваться…
Услыхав сквозь сон далекие очереди автоматов, она сразу поняла, что это не охота, и, подняв голову, навострила уши. А так как хозяин продолжал ровно дышать в темноте, тихонько заскулила.
Хозяин проснулся и стал прислушиваться.
Стреляли очень далеко, где-то слева. Казенас минуту поколебался, не попробовать ли заснуть снова? Или выйти посмотреть и послушать, что будет дальше?
Громко закряхтев, он сел, потирая поясницу. Бухнул одиночный выстрел, как будто немножко поближе к лесу, чем предыдущие. «Если еще хоть раз выстрелят, я пойду, а если все успокоится, лягу спать», — решил Казенас.
Выстрелов больше не было. Можно было ложиться, но старый лесничий заметил, что беспокойство его вовсе не утихает, — наоборот. Около самой опушки леса происходит какое-то безобразие, идет пальба, а он будет спать?!
Проклиная всех чертей, что не дают людям по ночам покоя, он начал натягивать сапоги. Собака обрадованно вскочила на ноги. Увидев, что хозяин берет с собой ружье, она, повизгивая от радости, бросилась к двери и толкнула ее лапами, стараясь открыть.
Они прошли до самой опушки леса и постояли немного, прислушиваясь и глядя туда, где за большим заболоченным лугом начинались пахотные земли хутора Кумписа.
Кругом стояла тишина. Мрак становился менее плотным, близился рассвет.
Мало-помалу интерес к происшествию начал слабеть. Старик закурил трубочку и решил утром сходить на хутор, проведать. Но тут-то он и вспомнил, что проведывать некого. Хозяин хутора сбежал, как только выяснились его темные делишки. Так не затеяла ли опять эта старая хитрая жаба какую-нибудь пакость?
Услыхав глухое рычание собаки, Казенас сразу определил, что она наткнулась на след чужого. Рычание было очень тихое, злое и вместе с тем опасливое. Видно, человек где-то близко.
Вслепую лезть на рожон не имело смысла. Чуть слышным чмоканьем Казенас подозвал собаку и остался стоять, прислушиваясь. Хрустнула сухая ветка. Зашуршали кусты… Подождав немного, он опять пустил собаку по следу и осторожно пошел за ней.
Следы вели прямо к опасному проходу через болото. Ну и ну! Или это дурак шел, или кто-то, кто хорошо знает болото, так же хорошо, как он сам!..
На полянах становилось все светлее, только свет был вялый, без теней, какой бывает до восхода солнца.
Скоро лес кончился, пошли кочки и кустики, тонувшие в сыром предутреннем тумане. Человек… нет, люди (собака на ходу обнюхивала то один след, то другой, когда у какой-нибудь кочки они расходились) отлично знали дорогу через болото, если можно назвать дорогой извилистую линию, по которой, петляя и перескакивая с кочки на кочку, кое-как можно пробраться.
Старика уже злость начала разбирать: что за черт такой нашелся, что шляется по его болоту, как у себя дома?!
Он все прибавлял шагу и все больше и больше горячился. Только он один мог так знать это болото! Он — и никто больше!
О сыне Казенас даже не подумал. Да и с чего бы ему вспоминать в такую минуту своего погибшего сына?..
Ах ты, дьявол какой! Вот и старое, торчком стоящее корневище, у которого надо круто сворачивать. И тут он правильно свернул! Нет, не Кумпис это, никак не Кумпис. Тот бы уже давным-давно завяз!
И вдруг его сердце обрадованно вздрогнуло. Ага! Все-таки этот ночной черт промахнулся и полез прямо в трясину… Так и надо, не шляйся по ночам, не поднимай пальбы. Года три назад тут, пожалуй, еще можно было пробраться, но болото ведь тоже не стоит на месте, оно меняется, и теперь здесь заяц не пробежит, не то что человек!
Болото казалось безжизненным. Редеющие волны тумана, точно клочья растрепанной ваты, повисли в воздухе у самой земли.
И вдруг в тишине загрохотало, забухало сразу с двух сторон. Где-то совсем близко и откуда-то издалека стреляли автоматы и винтовки.
Через минуту старый Казенас увидел три человеческие фигуры, прыгающие по кочкам. По временам они останавливались, стреляли, оглядываясь назад, и сейчас же опять бросались бежать. Передний был самым ловким. Он легко прыгал с кочки на кочку, прокладывая дорогу. Следом за ним, отставая, тяжело бежал второй, в крестьянской куртке, а позади всех — коротконогий, в зеленом охотничьем костюме.
Передний сделал сразу несколько больших прыжков, далеко уйдя вперед, с разбегу прыгнул на то, что ему, вероятно, показалось кочкой, и сразу по пояс провалился в трясину. Рванувшись, чтобы выбраться, он ушел еще глубже, почти по грудь.
На минуту старый Казенас совсем позабыл, что этот человек, скорее всего, бандит. Он знал, что втроем, действуя быстро и хладнокровно, еще можно вытащить завязшего. И чуть было не кинулся ему на выручку.
Но тут произошло такое, что старик остался стоять, остолбенев, едва соображая, что происходит у него на глазах.
Попавший в трясину человек отчаянным усилием потянулся кверху, опираясь на свою винтовку, и в эту минуту второй, бежавший за ним следом, с разбегу прыгнул на его спину, оттолкнулся от этой живой, твердой кочки и, перескочив трясину, побежал, не оглядываясь, дальше. И прежде чем увязший успел снова выпрямиться, на него неуклюже наступил второй, в тяжелом охотничьем сапоге…
Выбравшись снова на твердую почву, оба они остановились и обернулись. И тут Казенас безошибочно узнал коротконогого Кумписа. На втором он успел разглядеть лишь фашистский мундир под расстегнутой крестьянской курткой.
Кумпис поднял винтовку и выстрелял.
Тогда, опираясь на винтовку, затоптанный товарищами человек неимоверным усилием вытянул свое тело на несколько сантиметров из трясины и подтащил к плечу винтовку. Казенас видел его затылок и растопыренные локти, опиравшиеся о зыбкую землю и медленно погружавшиеся в трясину. Бухнул выстрел. Человек в трясине быстро передернул затвор и выстрелил еще и еще, вслед убегавшим.
Старого лесничего затрясло от отвращения и возмущения.
Кумпис с немцем прибавили шагу.
Продолжая погружаться, человек торопливо доставал из нагрудного кармана куртки патроны, закладывал их в магазин и все время стрелял: по очереди в обе стороны — выстрел вслед убегающему Кумпису с немцем, второй — в ту сторону, откуда приближалась погоня. И локти ему приходилось задирать все выше, потому что трясина делала свое дело неторопливо, но неумолимо.
Едва разбирая дорогу, старый Казенас побежал к тонущему. Тот повернул, сколько мог, шею, скосил бешеные глаза и выстрелил из-под руки назад, упирая приклад в сгиб локтя.
— Дурак ты этакий! — крикнул на бегу старый лесничий. — Не шевелись!
Человек еще раз выстрелил вслед Кумпису. Автомат в руках немца прогремел длинной очередью, и судорожно тянувшаяся к воздуху голова тонущего поникла.
Рискуя сам увязнуть, Казенас добрался до соседней кочки, потянулся и схватил человека за еще горячую, безжизненно повисшую руку.
Сам начиная проваливаться, он тянул и тянул эту руку, напрягая все силы, чувствуя, как под ногами оседает кочка. Он отлично знал, что не сможет его вытянуть, но не мог не бороться с этой проклятой трясиной, которая на его глазах пожирала человека.
Наконец он опомнился и выпустил руку, которая одна только и оставалась на поверхности. Рука была большая, загорелая, с тупыми концами пальцев. У запястья белела дугообразная полоска давно зажившего шрама.
Казенасу подумалось, что где-то, когда-то он, кажется, видел такой шрам. Но где и когда — он не мог припомнить.
Собака вдруг тоскливо завыла, встревоженная то ли смутным воспоминанием, то ли страхом перед гибелью живого существа.
Ночь кончилась, и спокойное, ясное солнце взошло, как всегда, за дальним сосновым лесом. От утреннего ветерка начал поскрипывать ржавый флажок флюгера на крыше хозяйского дома.
Пикап, простреленный ночью еще в двух местах, мирно стоял под березой.
Аляна сидела в головах деревянной кровати, на которую Йонас с женой ночью уложили старую Юлию.
Перебинтованная чистыми полотенцами, она лежала на спине, порозовевшая от лихорадочного румянца, и, не выпуская руки Аляны, говорила, говорила, прерывисто, но легко.
— Коротенькая эта история — жизнь, я тебе скажу. Даже такая длинная жизнь, как моя. Как будто и долго тянется, а ничего толком ни сделать, ни обдумать не успеваешь…
Аляна погладила ее руку и весело сказала:
— Скоро ребята вернутся, отвезут вас в больницу. Всех кумписов еще переживем!
Юлия усмехнулась, соглашаясь:
— Вообще-то я не хрупкой породы… Если жизнь и собиралась меня погладить, то чаще всего надевала для этого рукавичку из ежовой шкурки… Но ты не приставай ко мне с докторами и больницами. Может, они меня ненадолго и вылечат, не знаю, но жизнь все равно прошла… Это как ночь. Еще темно и птиц не слышно, а уже чувствуешь утренний ветерок перед рассветом.
Длинная-предлинная дорога позади, а впереди еще один поворот, и вот уже моя калитка. И когда берешься рукой, чтоб ее отворить, хочется оглянуться назад: как там, на лугах, покачиваются одуванчики? И кто из людей помашет тебе на прощание?..
Когда я думаю, что же я скопила за свою жизнь, мне кажется, у меня в руках два узелка: в одном ненужные и плохие дела моей жизни и все ее ошибки, а в другом хорошие дела… Один такой, вроде большого бельевого узла, а другой чистенький да маленький, вроде того, в котором берешь себе в поле обед: горбушку хлеба, пару яичек и щепотку соли в бумажке…
Юлия помолчала, глядя удивленными, блестящими глазами вверх, на закопченный потолок батрацкой избы, и вдруг громко сказала:
— Твой муж… — Аляна вздрогнула и вся напряглась. — Он, наверное, ни разу не был в церкви. А много ли найдется на свете людей, не пропустивших ни одной службы в костеле и достойных развязать шнурки на его обуви?.. И сколько я встречала прилежных молельщиков, у которых совесть такая… что если ее начнут отмывать, то в светлой райской реке вода сделается как у стока кожевенного завода, где рыбы всплывают брюхом вверх…
Юлия, судорожно стискивая руку Аляны и улыбаясь чуть насмешливой, неясной улыбкой, прошептала:
— Если это правда… что рай и ад… И судят людей по делам их… Ох, как спокойно я бы сейчас умирала, будь я уверена… что попаду туда, где он…
Она замолчала, коротко и часто дыша. Глаза не закрылись, только стали невидящими.
Хозяйка шепотом позвала Аляну, и та, глотая слезы, пошла с нею вместе перетаскивать тяжелые бидоны с плещущим внутри молоком.
Пора было отправлять подводу в город.
Глава тридцать четвертая
Всю ночь поезд невыносимо медленно тащился по недавно восстановленному пути — к морю. В вагонах было темно и жарко. На каждой станции стояли подолгу, и Аляне казалось, больше они никогда уже не двинутся дальше.
Лежа у нее на коленях, Степа томился от духоты, сбрасывал простыню и страдальчески морщился во сне.
Станкус, которому нужно было выходить на маленькой промежуточной станции, задумчиво смотрел в темное окно, поставив ногу на свой чемодан и облокотившись о колено. В чемодане лежал серый, в елочку, добротный костюм, который он вез в подарок отцу. Сам он был в старой гимнастерке и солдатских сапогах.
На рассвете поезд остановился у перрона городка, где погиб Ляонас. За пустынной платформой виднелась речка, затянутая туманом, и неясные очертания моста, того самого, около которого на утином островке пряталась раненая Аляна. Теперь издали доносилось то нараставшее, то затихавшее стрекотание невидимого трактора. Куры прохаживались по станционному палисаднику.
Хорошо зная, что думают об одном и том же, Аляна со Станкусом смотрели в окошко до самого отхода поезда, не обменявшись ни словом.
От следующего полустанка было всего километров десять до хутора, где до сих пор жили родные Ляонаса.
Аляна подозревала, что Станкус собирается навестить их даже прежде, чем своих стариков, но не заговаривала об этом, выжидая, что будет.
Они уже подъезжали.
— Ну, вот я и приехал, — сказал Станкус, поднимаясь. — Надо повидать, как там что…
— Я хотела бы вместе с тобой поехать, — сказала Аляна.
— Я знаю. Да я-то отпускной, а ты в командировке… А хорошо бы тебе тоже когда-нибудь их навестить. Может быть, сейчас для них и радости другой нет, как поговорить про него…
— Ты молодец, что едешь к ним, — сказала Аляна. — Я все боялась тебя спросить, как ты решил.
— Какой там молодец! Это я для себя! Мне самому — рот до чего нужно поговорить, все рассказать про него. Мне тоже, может, легче станет…
Станкус, наклонившись, поцеловал горячую щеку спящего Степы и, подняв чемоданы, стал пробираться к выходу, переступая через ноги спящих.
Переполненный пассажирами поезд снова тронулся.
Пожилые, только что демобилизованные солдаты старались потесниться, чтобы освободить Аляне с мальчиком побольше места, но скоро снова невольно прижимали их в угол. Разговоры шли все больше про рыбу, про сети. Солдаты непрерывно курили, вежливо отгоняя ладонью дым в сторону.
— Тяжело с ребятами, — сочувственно сказал один из них. — Да ничего, скоро приедем… Вы тоже до самой Клайпеды?
— Да, — сказала Аляна. — До Клайпеды и потом дальше. До Паланги.
— К мужу, наверное? Тоже рыбак?
— Нет, он не рыбак, — сказала Аляна. — По работе еду. Будем открывать санаторий.
— Слыхали, братцы? — оживленно сказал солдат. — Начинают, понимаешь ли, санатории открывать.
— Это в каком же месте?
— Там, где военные госпитали были.
— Значит, на работу? А мы с работы едем. Три года кусочка моря не видали, вот дела! — с мечтательным восторгом продолжал солдат. — Я завтра закину сеть, и как первого морского окунька вытащу, так поцелую его от радости в обе щечки и пущу обратно нырять!
— Завтра ты пьяный будешь! — усмехнулся другой солдат.
— Неправда, пьяный я сегодня буду, а завтра в море уйду. Хоть ты что — уйду!
Степа завозился и захныкал, не находя себе места.
— Ничего, скоро приедем, — опять подбодрил Аляну солдат, сидевший с самого края и молча слушавший разговор. — Муж-то, наверное, еще не демобилизовался?
— Нет, — сказала Аляна.
— Молодых не сразу, а все равно отпустят.
— Правильно, не всех же сразу!
«Не всех, — подумала Аляна. — Да, не всех…» — и низко склонилась над Степой, так что никто ничего не заметил. Она уже научилась плакать беззвучно, с неподвижным лицом.
Наконец и ночь и душные утренние часы в жарком вагоне — все осталось позади. Попутный грузовик, в котором они ехали от Клайпеды, ушел, и они остались вдвоем в начале длинной аллеи.
В пестрой от цветов траве стрекотали кузнечики, и птицы летали, посвистывая, среди деревьев. Аллея была знакомая: когда-то они со Степаном шли по ней и в конце ее в первый раз в жизни увидели из темноты освещенные окна террасы.
Аляна вскинула на плечо рюкзак, подняла с земли чемодан и пошла по аллее.
— Давай я тебе буду помогать, — сказал Степа и взялся за ручку чемодана. — Ты устала?
— Нет, ничего, мне не тяжело.
Степа вздохнул и сказал:
— А я устал…
Так они прошли всю аллею, и она снова увидела дом и маленькую башенку, куда вела скрипучая лестница. Ворковали голуби, перелетая с подоконников на крыши, и издали слышался непрерывный шум моря, широкий, бесконечный.
Она думала об этой минуте, ждала ее почти со страхом, а сейчас не почувствовала никакого волнения.
То отражение, какое хранилось в глубине ее сердца, — этого дома, башенки, аллеи, голубей и шума моря, — все было бесконечно ярче, волшебней и прекрасней, чем то, что она видела сейчас…
Высокая женщина с усталым лицом, в белом медицинском халате, спустилась им навстречу по ступенькам знакомой веранды.
Она поздоровалась за руку с Аляной и со Степой. Ее звали Александрой Васильевной, она была главным врачом военного госпиталя, а теперь считалась директором первого, еще не открытого санатория у моря.
— Очень рада, что вы приехали. И еще с помощником?
— Да, пришлось с собой взять. Бунтует. Не желает без меня оставаться… Пусть посмотрит море.
Александра Васильевна отобрала у Аляны чемодан и провела ее в комнату, где стояла железная госпитальная койка, покрытая серым солдатским одеялом, попахивающим дезинфекцией.
— Вот тут вы можете переночевать. Вы надолго к нам?
— Нет, думаю, всего несколько дней. Посмотрим, что у вас есть, чего вам не хватает, и скорей обратно.
— Что у нас есть, я вам быстро покажу, а вот чего не хватает — список будет длинный.
— Я знаю, — сказала Аляна. — Затем меня и прислали. Нужно как можно скорее приготовить людям место, чтоб могли отдохнуть!..
Втроем они обошли весь первый этаж дома, где еще попадались таблички «операционная», «изолятор», но все эти комнаты стояли пустыми, повсюду были начисто вымыты и выскоблены полы и пахло дезинфекцией. В кладовой лежали горы серых тонких одеял и высокие стопки выстиранных простынь с овальными казенными штампами.
Когда они снова вышли на воздух, Аляна увидела захиревший, но не погибший цветник. Поодаль, около домика, где помещался склад, прохаживался загорелый автоматчик с расстегнутым воротом.
— Что ж, — сказала Аляна, — койки у вас есть, есть немножко цветов, синее море и автоматчик, чтобы все это охранять. Можно начинать налаживать жизнь, правда?
— Правильно, — сказала Александра Васильевна и засмеялась. — А вы, милая, идите-ка сейчас выкупайтесь в этом самом море. У вас лицо от пыли серое.
— Правда, пожалуй, мы сходим.
— Вот по этой дорожке, — сказала Александра Васильевна.
— Да, по этой ближе всего. Я знаю.
Дорога к морю была знакомая. Они брели, увязая в сыпучем белом песке. Потный и размякший Степа плелся нехотя и оттягивал назад ее руку.
Она вспомнила, что обещала и позабыла послать Матасу в самый час приезда открытку. Ей всегда радостно было о нем вспоминать. Даже их «объяснение» перед самым ее отъездом и то не оставило и капли горечи и стыда. Она знала, что Матас ее любит. Но что значит это слово? Кто возьмется объяснить его точный смысл?
Она догадывалась, что когда-нибудь он заговорит об этом. И он заговорил на вокзале, провожая ее, около вагона. Страдая, запинаясь на каждом слове, он пробормотал что-то насчет того, что, может быть… когда-нибудь… наступит такое время… она подумает?..
Вокруг них суетились люди. Это были последние минуты перед отправлением.
— Нет… — глядя в сторону, утвердительно спросил Матас, потому что она молчала. И вдруг торопливо, чтоб не дать ей ответить, проговорил: — Нет! Я знаю: нет, нет… И я ничего у тебя не спрашивал. Правда, я не спрашивал? — И, точно это и был желанный, ожидаемый им ответ, с облегчением вздохнул. — Ради бога, только скажи, — ведь я ничего не спрашивал?..
— Нет, — сказала Аляна и ласково дотронулась до его плеча. — Конечно, ты ничего не спрашивал.
— Ну, значит, все хорошо, — сказал Матас. — Все по-прежнему будет хорошо. Ты мне напиши сейчас же, как только доедешь!..
Еле вытаскивая ноги из горячего песка, они со Степой взобрались на пышущую жаром последнюю дюну, и ветер сразу подхватил и стал трепать их волосы. Они увидели перед собой море. Маленькие волны, сверкая на бегу, издалека накатывались на отлогий песчаный берег, вдоль которого шипела и пенилась извилистая полоса прибоя.
Они спустились и сели среди жестких, длиннолистых кустиков. Аляна стала раздевать Степу. Стащила с него рубашонку и погладила плечи. Вылезая из пропотевшего белья, он кряхтел от удовольствия, чувствуя прохладное веяние морского ветерка, потягивался и сам приговаривал: «О-о, плечики!..» — и, натужась, сгибая руки, покряхтывал: «О-о, мускульчики!..» Так всегда говорил ему во время одевания дедушка. Он сразу пришел в отличное настроение и позабыл об усталости.
— И это тоже снимать? — радовался он, удивляясь тому, что можно совсем раздеться «прямо на улице».
Голенький, он валялся в песке, потом пересыпал его, сдавливая ладошками и пропуская между пальцев.
На пляже было малолюдно. Вблизи сидела только одна женщина, около которой ковырялся в песке мальчик, по виду ровесник Степы.
Стесняясь своего штопаного белья и пыльных сапог, Аляна, пригнувшись за кустами, понемножку разделась и, прикрываясь платьем, натянула свой старый купальный костюм. Потом она разгладила его на себе, привычно провела ладонями по бедрам, по впалому крепкому животу. Опершись голой спиной о бугорок дюнки, она вытянула ноги и зажмурила глаза. Сквозь закрытые веки пробивалось сияющее тепло солнца. Это было похоже на ожившее воспоминание о полном физическом счастье, уже однажды пережитом. Она открыла глаза, увидела на золотистом от солнца песке свои вытянутые молодые ноги, стройные и сильные. Мелкие песчинки, поднятые ветром, сыпались на нее с бугорка. Все было так же, и море было то же, что тогда. И так же шумело в ушах от ветра и воли, пересыпавших мелкие ракушки на берегу.
Только теперь она не могла поделиться с ним ни этим сияющим теплом, ни шумящим морем, ни молодостью, ни жизнью…
Ей вспомнилась «Война и мир», которую они так и не дочитали вместе. Все до конца она прочитала одна, раскрыв страницу, которую они заложили травинкой еще там, в комнате-башне, где под окном ворковали голуби, а занавески, наполненные ветром и солнечным светом, вздувались, как паруса…
И мысль, что Степан так и не узнал, что было дальше, после заложенной страницы, едкой горечью облила ей сердце. На минуту Аляна почувствовала отчаяние, какого не испытывала, быть может, даже в первые дни…
«Ничего, — сказала она себе, — это пройдет. Все остальное не пройдет никогда, а отчаяние надо побороть…»
Как неожиданно оно подстерегло ее! Ведь она уже давно научилась быть такой, как все. Была с людьми приветлива и иногда даже весела, только смеялась не очень громко. И лишь иногда, по вечерам, глядя на какую-нибудь глупенькую сценку в кинокартине, где двое любящих стояли обнявшись и, улыбаясь, смотрели, как, неуверенно переставляя ножки, подходит к ним их ребенок, Аляна беззвучно плакала в темноте. А когда зажигался свет, старалась, нагнув голову, поскорее пройти между рядами к выходу.
Степа понемножку, бочком подвигался к незнакомому мальчику. Они заговорили и собрались было вместе идти к воде, когда мать, грубо дернув своего малыша за руку, усадила его около себя на песке. При этом она довольно громко сказала: «Не смей!»
— Да пускай бы шли вместе! — удивленно пожав плечами, сказала Аляна.
Пристально и неприязненно глядя на Аляну, женщина поднялась и подошла.
— Почем я знаю? Может быть, вы не захотите.
— Чего? — удивляясь враждебному тону женщины и чему-то смутно знакомому в ее чертах, сказала Аляна.
— Чтоб ваш играл с моим. Когда узнаете, может, не захотите. Лучше сразу. Я вам скажу: его отец был немец. Проклятый, ненавистный фриц в гитлеровском мундире. И он тоже, значит, маленький фриц! Да?
— Да бросьте вы, — устало проговорила Аляна. — Садитесь вот тут, рядом. Что вы говорите? При чем же тут мальчик?.. — И вдруг, узнав женщину, ахнула — Моника!.. Неужели же Моника!
— Я вас сразу узнала, — немного мягче сказала Моника. — Я подумала, вы не желаете меня узнавать. Значит, помните?
— Конечно, и братьев, и жениха вашего, всех помню!
— Мужа, — поправила Моника и быстро спросила — А ваш муж? Он жив?
Аляна качнула головой, и, к ее изумлению, Моника заплакала, повторяя:
— Мы так о вас помнили и так надеялись, что вы всегда будете счастливы!.. А мой… Когда он уезжал, он так горевал, будто кто-то на ухо ему шепнул, что его скоро убьют! Как будто он знал! Они все-таки заставили его уехать, вот что они с ним сделали! А ведь он был такой добрый человек, слабый, но добрый, вы его помните? Я так рада, что вы его помните!
— Да, — тихо сказала Аляна. — Я все помню.
— О господи! — воскликнула Моника. — Если бы только оба они были сейчас здесь и могли видеть!.. Вы только посмотрите…
Два голых маленьких мальчика стояли по щиколотку в белой морской пене, нерешительно поглядывая друг на друга. Степа топнул ногой так, что полетели брызги, и другой мальчик вскрикнул, сам не зная, от испуга или от удовольствия, и тоже шлепнул ногой, и оба настороженно замерли, стараясь понять, что это: обида или такая веселая игра? И вдруг на них налетело неудержимое веселье, они наперебой зашлепали по воде, захохотали, завосхищались чем-то, восторженно заболтали, размахивая руками, спеша друг другу что-то объяснить, и двинулись вперед, держась за руки, ступая по нежному песчаному дну. Они все дальше шли по мелкому морю, казавшемуся им таким нестрашным и добрым, что по нему можно идти до самых парусов, мерцавших в солнечном тумане у горизонта, среди далеких морщинок волн.