В те годы, незадолго до начала войны, на афишах цирковых трупп, разъезжавших по городам Советского Союза, часто можно было увидеть такое:

!ЧУДО-СТРЕЛКИ!

!ЗНАМЕНИТЫЕ СНАЙПЕРЫ!

!РОДИОН И ЕЛЕНА РЫТОВЫ!

И только в середине этой зимы, когда Оля с мамой приехали и сняли комнату у Ираиды Ивановны, этот номер в цирковой программе стал называться по-другому:

!ЧУДО-СТРЕЛОК — СНАЙПЕР!

!РОДИОН РЫТОВ!

Вот такое произошло очень малозаметное изменение в цирковых афишах. Но в семье Рытовых изменилось очень многое.

Мама перестала работать вместе с отцом, и всю зиму они с Олей жили в ожидании приезда передвижного цирка шапито, и тогда всё должно было окончательно решиться у них в семье. Как они будут жить дальше. Многое, очень многое должно было решиться, о чём, считалось, Оля и знать бы не должна была, но о чём не только догадывалась, но почти знала, сама стараясь не очень об этом думать.

Она наизусть знала цирковой номер Рытовых. Они, улыбаясь, выбегали на арену в великолепных костюмах, где фантастически смешивалась праздничная индейская бахрома по шву брюк у папы и по краю маминой короткой юбочки. В ковбойских широкополых шляпах и сверкающих сапожках.

Мама, хорошенькая и милая, улыбаясь, мгновенно подавала мужу заряженные ружья, а он без промаха сбивал лопающиеся шарики, укладывал пули в кружок мишени величиной с гривенник, стрелял навскидку, одной рукой или повернувшись к цели спиной, глядя в маленькое зеркальце.

Всё это время красноносый клоун в необъятных штанах и рыжем парике болтался вокруг них безо всякого дела, после каждого выстрела пугался чуть не до обморока и порывался убежать с арены в публику.

Но тут мама брала винтовку, изящно выполняла несколько нетрудных упражнений в стрельбе и скромно кланялась публике. Восхищённый её красотой, клоун приходил в неистовый восторг и храбрился до того, что ставил себе на голову яблоко вместо мишени, вспомнив, вероятно, историю с сыном Вильгельма Телля.

Клоун становился, скрестив на груди руки, в героическую позу и вдруг так начинал трястись со страху, что публика заливалась хохотом. И тут папа с поклоном передавал винтовку маме. Она не успевала её поднять к плечу, как клоун, подхватывая сползающие клетчатые штаны, бросался наутёк. Однако не успевал затихнуть взрыв хохота публики, он появлялся уже снова и становился в прежнюю героическую позу. Только на голове у него вместо яблока красовалась теперь громадная тыква! Другой клоун, подкравшись сзади, хлопал деревянной хлопушкой, и тот, что с тыквой, как столб падал замертво без чувств.

Снова перекатывался смех, мама грозила клоуну пальчиком, пана стрелял сквозь кольца, публика хлопала в ладоши, а мама приседала и кланялась на все стороны, и получалось, что она благодарит, но не за себя, а за папу, ведь один он, собственно, и сделал всю работу, все трудные трюки…

Прежде Оле очень нравилось всё происходящее. И только как-то щемило сердце слегка, сама она не могла разобраться почему.

Теперь всё чаще она стала задумываться. Мама была неуравновешенная, неустойчивая и фантазёрка. Ей вечно чего-нибудь не хватало, она постоянно чего-нибудь придумывала, она сама не знала, чего хочет, — это всё были папины слова, сказанные в разное время маме. Сказанные сгоряча и, конечно, тогда, когда он думал, что Оля его не слышит. Или забывал, что она может слышать. А она их слышала и не забывала.

Не забывала и другого: папа её, в общем, любил, и она привычно любила папу, как любила бы любая девочка своего отца, красивого, молодого, и весёлого, и доброго, но откуда-то безошибочно была уверена, что папа её любил не очень и не всегда. Когда-то давно, когда она была совсем маленькой, папа её почти не любил или полюбил как-то не сразу и будто нехотя. Наверное, она ему мешала, отвлекая, удерживая маму дома, и он не очень-то радовался её появлению на свет. Никто ей об этом ни слова не рассказывал, но на самом деле всё так и было. А откуда и как ребята, которым стукнул первый десяток лет их жизни, узнают, понимают и хотя порой неясно, смутно, иногда ошибаясь, догадываются о том, что их волнует и интересует, — это загадка, которую всякий пытается разгадать по-своему, а мы лучше не станем этим заниматься. Заметим себе только: Оля была уверена, что это так.

А в то, что мама неуравновешенная и фантазёрка, она искренне верила, и ей это страшно нравилось, потому что вместе им никогда не было скучно, как с другими (наверное, уравновешенными) взрослыми, и с мамой они придумывали разные истории про Тюфякина: что он думает, какое у наго настроение и хорошо ли он выспался, а потом мама придумывала то продолжения к старым сказкам, то ещё что-нибудь.

Оля и думать не желала о таком кошмаре, чтоб мама у неё вдруг стала серьёзная и наставительная, как обыкновенные чужие мамы. Вот уж было бы несчастье!

Когда в город приехал цирк шапито и они встречали на вокзале папу и старого клоуна Козюкова-Козюкини с его обезьянкой Куффи, и все обнимались, радовались, а Куффи, закутанный в ватный колпак, буянил, стараясь выскочить на свободу, Оля после долгого перерыва снова увиделась с папой и тоже радовалась и гордилась тем, что он такой: красивый и большой, сильный и уверенный в себе, она опять почувствовала, что ей чего-то очень не хватает, сколько бы он её ни целовал, поднимая на руки.

В первые минуты всё было как будто хорошо, но когда они вышли на площадь, ту самую, на которой они стояли с мамой несколько месяцев назад, в день приезда, в разгаре снежной зимы — теперь-то площадь стала совсем другой, горячей от солнца, вся в зелени деревьев, — Оля вдруг почувствовала, что осталась в стороне. Папа держал за руку маму, любовался её радостью при встрече, он счастлив был — сразу видно, — и Оля подумала: "А ведь если бы меня и на свете не было, он всё равно был бы вот так же, ничуть не меньше, счастлив. Маму он любит. Правда, и меня, пожалуй, тоже. Не просто любит, а тоже. Заодно".

Она попросила позволения взять на руки Куффи.

— Хочешь к Оле? — спросил Козюков-Козюкини.

Куффи подумал, потянулся и, обняв Олю за шею, поехал на ней дальше, любопытно оглядываясь по сторонам.

Мама тут же заметила, что Оля отстала, тогда мама остановилась и позвала её к себе.

Конечно, мама. А папа ничего, решительно ничего даже и не заметил.