Совсем не «золотое пятилетие»

Гибель Агриппины традиционно считается рубежной датой в истории правления Нерона. Она полагается концом «золотого пятилетия» и началом того времени, когда император-матереубийца окончательно раскрылся перед всеми во всех своих отвратительных качествах. Собственно, второе пятилетие принципата Нерона и есть время, когда он стал тем, кем и суждено ему было остаться в истории, — безжалостным тираном, убийцей достойнейших людей. Строго говоря, такое деление достаточно условно. Нрав Нерона как раз и сложился в то самое славное пятилетие, с легкой руки великого Траяна, именуемое «золотым». И в эти годы Нерон отвратительно безобразничал, развратничал, организовал убийство Британника, и потому бесчеловечная расправа над Агриппиною, задуманная и предрешенная в те самые «золотые годы», увенчала собой закономерный итог первого пятилетия Неронова правления.

Но разница между двумя пятилетиями все же есть, и она весьма существенна. В первое пятилетие Нерон не часто вмешивался в дела государственные, предоставляя управление империей надежным и многоопытным советникам, каковыми в первую очередь были Сенека и Бурр. Они прекрасно знали свое дело и держава римская благоденствовала в эти годы. В ней царил внутренний покой, успешно шли дела внешние. Разного рода безобразия Нерона не выходили за пределы дворца на Палатине и ближайших к нему римских улиц. Политические расправы были редкостью, убийства поражали именами жертв, но исчислялись единицами. Во второе же пятилетие все подспудно таившееся зло стало все более и более прорываться наружу. Изменилось и отношение римлян к Нерону. Матереубийце полного прощения быть не могло. Время, конечно, сглаживало жуткие подробности расправы Нерона с Агриппиной, восприятие трагедии становилось не столь острым, но полного забвения здесь быть уже не могло. Как матереубийца Нерон был уникален в римской истории и прощению не подлежал. Но здесь в первую очередь речь шла о собственно римлянах, жителях Вечного города и его окрестностей. Даже в остальной Италии, не говоря уже о провинциях необъятной Империи, злодеяния Нерона так остро не воспринимались, если воспринимались вообще, поскольку никак их не затрагивали. Жизнь там оставалась вполне благополучной, исключая мятежные территории, да и там не Нерон ведь был причиною бедствий. Доходившие слухи о жестоких поступках Нерона, его экстравагантном поведении могли удивлять, шокировать, но массой населения воспринимались достаточно равнодушно. Перемены в Нероне замечались лишь теми, кого они непосредственно касались и кто мог знать о них не понаслышке.

Грозные намеки на возможные перемены в судьбе Нерона случились в 60 году, уже на следующий год после гибели августы-матери. Появилась комета, а она по распространенным представлениям римской толпы могла предвещать перемену власти. Тут же случилось еще одно необычное природное явление, мгновенно истолкованное в подтверждение слухов, порожденных явлением кометы: когда Нерон возлежал за трапезой в триклинии одной из загородных вилл, внезапно молния ударила прямо в стол, на котором были расставлены приготовленные для пиршества яства. В довершение всего Нерон неосторожно искупался в считавшихся священными водах Марциева источника близ Рима, после чего сильно заболел. В народе немедленно сочли, что Нерон заслужил гнев богов за осквернение священных вод Марциева источника и за это наказан ими жестокой болезнью.

Подобные сочетания — комета, молния, болезнь, посланная богами в наказание, — не могли не смутить души римлян. Будучи народом, весьма подверженным суевериям, а такая внезапная триада происшествий явно рокового оттенка могла смутить даже людей вполне чуждых обычным предрассудкам, римляне сделали напрашивающийся вывод: дни правления Нерона сочтены и пора задуматься о достойном его преемнике.

Что требовалось от преемника в первую очередь? Римляне той поры еще не предполагали прихода времени, когда любой удачливый полководец, опирающийся на преданные ему легионы, будет считать себя вправе претендовать на императорский пурпур. Современники Нерона пока еще полагали, что именоваться цезарем, августом, исполнять обязанности принцепса и гордо титуловаться императором может только человек, принадлежащий к славному роду Юлиев — тот, в котором действительно течет хоть какая-то толика крови божественного Юлия и божественного Августа. Потому-то славные квириты не особо утруждали себя гаданиями насчет имени возможного преемника обреченного, согласно всем знамениям, на уход от власти Нерона. Немедленно всплыло имя Рубеллия Плавта. Да, да, того самого Рубеллия Плавта, которого уже не слишком давно подозревали в претензиях на власть, да еще как креатуру Агриппины!

Увы, не раз в человеческой истории бывало и бывает, что именно достойные качества становятся причиной бедствий ни в чем ином не повинного человека. Рубеллий Плавт мало того, что принадлежал к роду Юлиев, будучи таким же потомком Августа, что и сам правящий принцепс, был молод, а значит, подобно Нерону мог рассчитывать на историческую перспективу, но был еще и человеком, славным своими личными достоинствами. По словам Публия Корнелия Тацита, «он чтил установления предков, облик имел суровый, жил безупречно и замкнуто, и чем незаметнее, побуждаемый осторожностью, старался держаться, тем лучше о нем говорили в народе».

Для полного «счастья» отцовский род Плавта происходил из Тибура, близ которого молния и ударила в пиршественный стол Нерона! Немедленно пошли разговоры, что достойному Рубеллию самими бессмертными богами предназначается высшая власть в Риме, и «многие, наделенные нетерпеливым и чаще всего обманчивым честолюбием, толкающим их преждевременно восторгаться новым и еще не определившимся, стали окружать его чрезмерным вниманием».

И это при живом, пусть и опасно заболевшем, Нероне!

Впрочем, он быстро оправился от болезни — здоровьем от природы молодой цезарь, как известно, обладал отменным. Известия о слухах, предрекавших утрату им власти и переход ее в руки Рубеллия Плавта, Нерон встретил с обоснованной тревогой. Но на сколь-либо суровые меры в отношении человека, второй уже раз названного в качестве наиболее опасного претендента на высшую власть в Риме и, главное, имеющего на это не меньшие права по происхождению, Нерон вновь не решился. Он сам написал Плавту письмо, в котором предложил тому удалиться в провинцию Азия, где Рубеллий владел наследственными землями. Там он мог безмятежно наслаждаться своей молодостью, а его отсутствие лишило бы повода всякого рода злонамеренных людей распускать столь опасные слухи, угрожающие спокойствию Рима. Благоденствие державы — вот главное для каждого истинного римлянина. Плавту предлагалось проявить действительную преданность Риму, избавив его от угрозы гражданского противостояния из-за нелепых мнений, распространяемых в народе.

Плавт послушно последовал, надо сказать, вполне благоразумному и не обидному предложению Нерона. Из письма императора ведь явственно следовало, что самого Рубеллия Плавта Нерон ни в чем не винит и не подозревает в опасных замыслах покушения на высшую власть. Он всего лишь жертва злонамеренных слухов… Потому-то и предложено ему скромно, по собственной воле и из уважения к доброму совету цезаря удалиться в свои же владения, пусть и достаточно далеко от Рима. Не ссылка ведь, а добровольный отъезд!

Конечно же, Нерон ничего не простил Плавту. Он не забыл и того, что тот фигурировал как претендент на власть еще в истории пусть и с мнимым, но всерьез перепугавшем Нерона заговоре Агриппины. Теперь Плавт был обречен и ему вместе со его женою Антистией и немногими домочадцами, покорно отправившемуся в родовые поместья к мало-азийским берегам, недолго оставалось наслаждаться жизнью. Нерон, только недавно потрясший Рим матереубийством, а ныне смущенный, как и все, роковым смыслом знамений, не мог сразу решиться на расправу со столь известным человеком. Но дело оказалось отложенным не в самый долгий ящик…

Расправой над несколькими сотнями людей Нерону пришлось заняться в следующем году, когда случились события, потрясшие Рим. Собственным рабом в собственном доме был убит префект Рима Педаний Секунд! Происшествие чрезвычайное. Гибель первого должностного лица столичного города Империи, да еще от руки раба — дело неслыханное. И разбирательство его неизбежно становилось делом высших властей Рима, не исключая особу принцепса.

Причина гибели Педания Секунда остается неясной. Оставивший наиболее подробное описание случившейся трагедии Тацит пишет, что «префекта Рима Педания Секунда убил его собственный раб то ли из-за того, что, условившись отпустить его за выкуп на волю, Секунд отказал ему в этом, то ли потому, что убийца, охваченный страстью к мальчику, не потерпел соперника в лице своего господина»

Сопоставление указанных историком причин гибели римского префекта не позволяет сделать однозначный вывод в пользу одной из них. Но все же представляется маловероятным, чтобы раб, получивший неожиданный отказ в ранее обещанном отпущении на волю, стал бы убивать хозяина. Конечно, он был бы возмущен, ибо удар это жесточайший — человек, уже почти ощутивший себя свободным и вдруг обманутый в своих ожиданиях. Но убийство обманщика-хозяина здесь не лучшее средство добыть желанную свободу. Скорее в таком случае раб, скрепя сердце, попытался бы выяснить причину перемены намерений хозяина и сделал бы новую попытку вернуть его расположение и добиться желанного освобождения. Приступ умопомрачения и, как следствие его, убийство обманщика тоже возможны, было бы странным это отрицать, но все же вероятность такой реакции выгладит недостаточно очевидной. А вот убийство в результате гомосексуальной ревности представляется более вероятным. Однополые связи обладают способностью ввергать людей в страсти подлинно безумные, при которых ревность толкает иного партнера на самые отчаянные действия, пролития крови не исключающие. Как, впрочем, это бывает и в обычной человеческой любви. Здесь можно вспомнить литературную классику: в новелле Бальзака «Златоокая девушка» объятая лесбийской страстью женщина убивает свою возлюбленную, не прощая ей измены… с мужчиной. В античные времена, когда однополые связи, особенно в греческом мире, считались в порядке вещей, из-за ревности в таковых приключались самые разные события, даже исторические переломы в судьбах целых государств.

Если верить великому Фукидиду, то началом падения тирании в Аттике стала:

«Отважная попытка Аристогитона и Гармодия, вызванная случайной любовной историей. Более подробным изложением ее я докажу, что даже афиняне, не говоря уже о прочих эллинах, не имеют о своих тиранах и вообще о своем прошлом никаких точных сведений. Дело было так. Когда Писистрат в старости умер тираном (528 г. до н. э.), власть получил не Гиппарх, как думает большинство, но Гиппий, старший из сыновей. Был в то время Гармодий, блиставший юношеской красотой. Один из горожан, Аристогитон, гражданин среднего состояния, находился с ним в любовной связи. Гиппарх, сын Писистрата, покушался было соблазнить Гармодия, но безуспешно, что Гармодий и открыл Аристогитону. Тот, как влюбленный, сильно огорчился и, опасаясь, как бы Гиппарх в своем могуществе не овладел Гармодием силою, немедленно составил замысел, насколько был в силах по своему положению, ниспровергнуть тиранию». [149]

Что ж, возможно Педаний Секунд действительно пал жертвой своего пристрастия к мальчикам, когда стал на пути аналогичного пристрастия своего раба. Но в данном случае причина его смерти мало волновала окружающих. Все немедленно вспомнили соответствующий закон, необходимость использовать каковой не могла не вызвать замешательства у самых законопослушных римлян.

В 10 году до новой эры Август издал указ, опиравшийся на более ранние постановления римского сената, согласно которому все рабы, проживавшие во время убийства под одним кровом с убитым хозяином, подлежали казни. В 57 году особым сенатским указом эта беспощадная мера наказания была подтверждена. Если применить закон в полной мере, надо было казнить четыреста человек, среди которых были и старики, и женщины, и дети, но, главное, сотни людей должны были заплатить жизнью за преступление одного человека.

С точки зрения римской традиции карать взбунтовавшихся рабов надлежало беспощадно, что римляне и демонстрировали в свое время в эпоху грандиозных восстаний рабов в Сицилии в 138–133 и 104–101 годах до новой эры, вспомним шесть тысяч распятых вдоль дорог плененных участников восстания Спартака в 71 году до новой эры. Но там были восстания, лилась кровь, и в необходимости беспощадного наказания бунтовщиков никто из римлян не мог сомневаться. Наказания многих, когда погибали и безвинные, римляне применяли не только к рабам, но и к собственным согражданам. Чего стоит только жестокий обычай децимации — казни каждого десятого, применявшийся в случае трусливого бегства с поля боя войска, если именно так определял случившееся полководец. Понятно, что далеко не все бежавшие были трусами, но слепой жребий при децимации часто падал как раз на тех воинов, которые честно исполняли свой долг и были лишь вовлечены в роковое бегство массой бегущих. Обычай в этом случае не делал никаких исключений. Сила его была как раз в абсолютной беспощадности. Но беспощадность эта диктовалась суровой военной необходимостью.

Здесь же шла речь о беспрецедентной казни нескольких сот совершенно безвинных людей, что и смутило души многих и многих римлян, даром что осужденные были рабами. Потому сочувствие множества простых римлян выплеснулось на улицы города. Как сообщает Тацит:

«И когда в соответствии с древним установлением всех проживающих с ним (Педанием Секундом. — И. К.) под одним кровом рабов собрали, чтобы вести на казнь, сбежался простой народ, вступившийся за стольких ни в чем не повинных, и дело дошло до уличных беспорядков и сборищ перед сенатом, в котором также нашлись решительные противники столь непомерной строгости, хотя большинство сенаторов полагало, что существующий порядок не подлежит изменению». [150]

Здесь нельзя не коснуться положения рабов в тогдашнем Риме. Эпоха больших завоеваний, когда в римские владения поступали десятки, а порой, возможно, и сотни тысяч рабов, была уже давно позади, «золотой век» притока рабов в Рим приходился на II столетие до новой эры со времени побед римлян над Карфагеном во II Пунической войне и над Македонией в войне 200–197 годов до новой эры и вплоть до окончательного завоевания Македонии и Греции к 146 году и взятия Карфагена в том же году. Наиболее массовые поступления рабов на невольничьи рынки были при окончательном завоевании Сардинии в 177 году до новой эры, когда в Риме оказалось так много рабов с этого острова, что они резко упали в цене и еще долгое время римляне употребляли поговорку: «Дешев, как сард». Когда в 167 году до новой эры был жестоко разграблен Эпир, то в рабство было продано 150 000 человек — число беспрецедентное. То ли это была историческая месть эпиротам за беды, причиненные Римской республике царем Эпира Пирром в войне 280–275 годов, то ли просто в небогатом Эпире не было более ценной добычи, нежели его жители, каковых можно было отправить на невольничьи рынки. Безжалостно были проданы в рабство 50 000 сдавшихся карфагенян, когда Сципион Эмиллиан овладел этим городом после трехлетней осады. Массы рабов тогда поступили в италийскую деревню и рабский труд вытеснил с полей римский сельский плебс, бывший основным поставщиком воинов в римские легионы. Это обстоятельство и вызвало к жизни трагически завершившуюся реформаторскую деятельность знаменитых братьев Тиберия и Гая Гракхов.

Эксплуатация недорогих в то время рабов носила весьма жестокий характер, что и вызвало уже упоминавшуюся серию рабских восстаний, участники которых исчислялись десятками тысяч. Считается, что в первом сицилийском восстании 138–133 гг. до новой эры участвовало до 200 000 мятежных рабов, под предводительством великого вождя восставших гладиаторов и рабов Италии Спартака в 74–71 гг. до новой эры по разным источникам сражалось от 70 000 до 120 000 человек. Ко времени Нерона положение сильно изменилось. Последнее заметное восстание рабов в Италии случилось в 24 году в правление Тиберия на юго-востоке Италии в областях Апулия и Калабрия, близ города Брундизий (совр. Бриндизи). Там восстали прежде всего сельские рабы, положение которых было наиболее тяжелым. Жизнь рабов городских заметно отличалась от участи их собратьев по несчастью, обреченных на нелегкий труд в латифундиях крупных землевладельцев. Поскольку в отсутствие новых больших завоеваний и победоносных войн приток рабов в римские владения в эпоху империи заметно сократился, стоимость рабов заметно возросла. В городах число рабов возрастало прежде всего путем естественного прироста их в рабских семьях. В богатых домах, где число рабов могло достигать не одной сотни человек, как это было и в доме Педания Секунда, образовывались целые династии рабов. Необходимость более мягкого отношения к городским рабам диктовалась и их профессиональными занятиями домашней прислуги, врачей, учителей, умельцев в разного рода бытовых делах, а также и немалой их стоимостью. Для римлян времен Нерона поговорка «дешев, как сард» была свидетельством времен, давно минувших. Постоянное общение с рабами, которые жили семейной жизнью в доме хозяина, с теми, кого хозяева знали с младенчества, неизбежно приводило к относительно мягкому обращению с ними. Хозяева начинали видеть в них просто людей, по воле судьбы лишенных свободы. Тем более что среди хозяев-рабовладельцев в те годы было совсем немалое число либертинов, которые сами побывали в рабской шкуре. Даже собственная удачливость не заставляла их забыть о недавних временах. Не зря Петроний в «Сатириконе» приводит описание стены дома процветающего либертина Тримальхиона, не могущего забыть свое прежнее состояние и гордящегося его успешным преодолением:

«Я же… не поленился пройти вдоль всей стены. На ней изображен невольничий рынок, и сам Тримальхион, еще кудрявый, с кадуцеем в руках, ведомый Минервою, торжественно вступал в Рим (об этом гласили пояснительные надписи). Все передал своей кистью добросовестный художник и объяснил в надписях: и как Тримальхион учился счетоводству, и как сделался рабом-казначеем. В конце портика Меркурий, подняв Тримальхиона за подбородок, возносил его на высокую трибуну. Тут же была и Фортуна с рогом изобилия, и три Парки, прядущие золотую нить». [151]

При всей очевиднейшей язвительности — Минерва, сопровождающая Тримальхиона на невольничий рынок, Меркурий, его возносящий, Парки, прядущие золотую нить его судьбы, — путь раба в либертины обрисован достаточно точно и убедительно. Стоит привести и слова самого Тримальхиона о рабстве.

«Друзья, — сказал… Тримальхион, — рабы — тоже люди, одним с нами молоком вскормленные, и не виноваты они, что Рок их обездолил. Однако по моей милости скоро все они напьются вольной воды. их всех в завещании своем отпустил на волю». [152]

Какую бы брезгливость ни вызывал в целом образ Тримальхиона, в убийственно сатирической манере созданный блистательным талантом Гая Петрония, его рассуждения о рабстве человечны, а готовность отпустить по завещанию всех своих рабов на волю едва ли осмеивается.

Нельзя не упомянуть, особенно в связи с трагической судьбой и самого Педания Секунда, и его рабов, и о сексуальной стороне, в данном случае, даже бисексуальной стороне пребывания рабов в хозяйском доме, о которой сообщает тот же Тримальхион:

«И все же четырнадцать лет я был любимчиком своего хозяина; ничего тут постыдного нет — хозяйский приказ. И хозяйку ублаготворял тоже. Понимаете, что я хочу сказать». [153]

Доброе отношение к рабам звучало в Риме и на куда более высоком уровне. Еще в первой половине II века до новой эры во время наибольшего наплыва рабов в Рим, когда римляне никак не могли похвастаться по отношению к невольникам особым человеколюбием, знаменитый Марк Порций Катон Старший, прославивший себя не только бессмертными словами «Puto, Carthagenum delendum esse!» — «Полагаю, Карфаген должен быть разрушен», но и не менее знаменитым трудом о сельском хозяйстве, предупреждал современников:

«Рабу не должно быть плохо: он не должен дрожать от холода и голодать». [154]

Современник Нерона Луций Юний Модераст Коллумела считал необходимым доброе отношение к рабам, как сельским, так и городским, нормой жизни:

«С рабами нужно соблюдать следующее, и я не раскаиваюсь в том, что это соблюдал: что я со своими сельскохозяйственными рабами, поскольку они себя хорошо вели, разговаривал в непринужденной манере, как с городскими рабами, и так я заметил, что подобная дружелюбность господина облегчала продолжительную работу, я даже шутил с ними и, более того, разрешал шутить им. Нередко я обсуждал с ними какие-нибудь новые планы, как будто бы у них было больше опыта, этим я подчеркивал их ум и сообразительность. Я понял также, что они охотнее исполняли работу, если считали, что она была задумана вместе с ними и осуществлялась по их совету». [155]

Наконец Сенека, первый ум той эпохи, прямо писал:

«Это рабы, но еще и люди. Это рабы, но еще и друзья из скромного сословия. Это рабы, но и твои собратья, так как ты должен думать, что свобода и несвобода зависят от власти судьбы». [156]

Так мыслил философ Сенека. В реальной жизни он рассуждал жестко: «Сколько рабов — столько врагов».

Реакция множества простых римлян на беспощадность сената в отношении рабов убитого Педания Секунда однозначно свидетельствует, что человечное отношение к рабам среди населения столицы можно уверенно полагать широко распространенным, если не господствующим. Не без воздействия народных настроений многие сенаторы решительно воспротивились намеченной казни, но тут в дело вмешался истинный хранитель добрых традиций предков, потомок одного из главных убийц Гая Юлия Цезаря сенатор Гай Кассий Лонгин, чья горячая и пространная речь, скрупулезно приведенная в «Анналах» Тацита, решила окончательно судьбу четырехсот человек.

Аргументация Кассия носила четко построенный и предельно жесткий характер, что не могло не быть убедительным для сенаторов, для большинства которых мысль того же Сенеки, приводимая выше, «сколько рабов — столько врагов» вовсе не была абстракцией, а заключала в себе опаснейшую реальность. Если низы не отличались особо глубокой исторической памятью, то просвещенные верхи римского общества, а сенаторы — отцы отечества — тем более, прекрасно знали историю времен минувших, наполненную массовыми возмущениями рабов. С теми событиями сразу сопоставлялись любые осложнения в дни текущие и возникали сразу же пугающие параллели. Когда через пару лет произойдет возмущение гладиаторов в Принесте, то в Риме немедленно вспомнят о временах Спартака. Незначительность бунта здесь не должна вводить в заблуждение и наводить на ироническую мысль, что у страха-де глаза велики. Потрясшее всю Италию восстание Спартака начиналось-то с побега из школы гладиаторов в провинциальной Капуе каких-то семидесяти восьми человек… Потому необходимость держать людей рабского состояния в страхе и в наказании их руководствоваться беспощадностью верхам римского общества была очевидной. Кассий знал, к кому он обращается. Вот наиболее яркие места его пространной речи:

«У себя в доме убит поднявшим на него руку рабом муж, носивший консульское звание, и никто этому не помешал, никто не оповестил о готовящемся убийстве, хотя еще нисколько не поколеблен в силе сенатский указ, угрожающий казнью всем проживающим в том же доме рабам». [157]

Здесь Гай Кассий то ли передергивал факты, что скорее всего, то ли не знал действительных обстоятельств убийства Педания Секунда. Убийство префекта было делом одного человека, действовавшего, что очевидно, в приступе ярости из-за нанесенной ему жестокой обиды, и потому никто в доме не мог знать заранее о его намерениях и уж тем более предупредить убийство.

Кассий продолжал:

«Постановите, пожалуй, что они освобождаются от наказания. Кого же тогда защитит его положение, если оно не спасло префекта города Рима? Кого убережет многочисленность его рабов, если Педания Секунда не уберегли целых четыреста? Кому придут на помощь проживающие в доме рабы, если они даже под страхом смерти не обращают внимания на грозящие нам опасности? Или убийца и в самом деле, как не стыдятся измышлять некоторые, лишь отомстил за свои обиды, потому что им были вложены в сделку унаследованные от отца деньги или у него отняли доставшегося от дедов раба? Ну что ж, в таком случае давайте провозгласим, что, убив своего хозяина, он поступил по праву». [158]

Признать убийство рабом хозяина правым делом? Нет, такого почтенные римляне вынести не могли.

Далее оратор обращался к исторической памяти, к заветам и обычаям предков, что для римлян всегда было особо значимо и часто служило руководством к действию:

«Душевные свойства рабов внушали подозрение нашим предкам и в те времена, когда они рождались среди тех же полей и в тех же домах, что мы сами, и с младенчества воспитывались в любви к своим господам. Но после того как мы стали владеть рабами из множества племен и народов, у которых отличные от наших обычаи, которые поклоняются иноземным святыням или не чтят никаких, этот сброд не обуздать иначе, как устрашениями. Но погибнут некоторые безвинные? Когда каждого десятого из бежавших с поля сражения засекают палками насмерть, жребий падает порою и на отважного. И вообще, всякое примерное наказание, распространяемое на многих, заключает в себе долю несправедливости, которая, являясь злом для отдельных лиц, возмещается общественной пользой». [159]

Заключительное рассуждение Гая Кассия Лонгина об общественной пользе массового наказания, не исключающего гибели и ряда безвинных, хорошо укладывается в пословицу, возникшую в иные времена и в очень далекой от Рима стране: «Лес рубят — щепки летят».

Речь потомка убийцы Цезаря произвела на отцов отечества должное впечатление. Сенат принял решение о казни рабов Педания Секунда. Но тут выяснилось, что население Рима вовсе не разделяет решимость верных заветам предков верхов. На улицах и площадях Рима собралась целая толпа, сочувствующая невинным жертвам чужого преступления, пусть они и были рабского состояния. Демонстрация грозила перерасти в бунт — в толпе многие готовы был взяться за камни и факелы. Положение спас Нерон. Он издал специальный указ, в котором жестоко разбранил тех, кто не желает повиноваться закону и, главное, велел выставить воинские заслоны на всем пути следования осужденных к месту казни.

Чем руководствовался император? Едва ли почтением к закону и уважением к сенату. И то и другое ему всегда были в тягость. Но император, уступающий воле мятущейся черни? Испугавшийся угрозы бунта? Это было бы вопиющим признанием слабости, как собственной, так и власти верховной вообще. Здесь Нерон не мог пойти на уступку. Возможно, и опытные советники Бурр с Сенекой подсказали ему, как должно действовать. Цезарь обязан был продемонстрировать всем решимость в отстаивании незыблемости даже самых суровых законов. Напомним, «суров закон, но закон» — вот краеугольный камень правового мышления истинного римлянина. Конечно, едва ли Нерон действовал здесь по убеждению. Тут уместно вспомнить другую поговорку времен позднейших: «Noblesse oblige» — «Положение обязывает». Чем Нерон решительно отличался от иных тиранов всех времен и народов, так это нелюбовью к казням и отвращением к кровопролитию, во всяком случае, к созерцанию такового. Его беспощадность относилась к тем, кто был, а порой просто казался опасным для его власти. Но здесь отказ от казни рабов выглядел бы как испуг власти перед угрожающей мятежом толпой, что было для принцепса делом действительно опасным. Потому, проявляя решимость, Нерон показывал всем силу своей власти, а сенат должен был в очередной раз понять, что его постановление проводится в жизнь лишь потому, что его решительными мерами поддержал император.

В то же время Нерон не упустил возможности проявить великодушие и заодно пресечь инициативы не в меру ретивых в своей суровости сенаторов. Когда сенатор Цингоний Варрон внес предложение выслать из Италии всех вольноотпущенников, проживавших в доме Педания Секунда, то принцепс этому решительно воспротивился «дабы древнему установлению, которого не могло смягчить милосердие, жестокость не придала большую беспощадность».

Не забудем и о той незаурядной роли, каковую играли в Риме тех лет, не исключая и его политическую жизнь в самых высоких сферах, вольноотпущенники. Либертинов было много в окружении самого Нерона, и потому жестокость к ним, да еще и неоправданная, законом, кстати, и не предусмотренная, была бы явно неуместной. Великодушие Нерона в отношении либертинов не было делом случайным.

Еще в начале своего правления в 56 году Нерон не позволил сенату принять решение о безусловном праве патрона лишать своего либертина свободы, если тот перед ним в чем-либо провинился, вполне справедливо решив, что обвинения хозяевами своих бывших рабов должны рассматриваться в сенате всякий раз по отдельности. В отношении вольноотпущенников Нерон даже совершал поступки, рассматриваемые многими как «умаление доброй славы принцепса». Он лишил свою нелюбимую тетушку Домицию Лепиду патроната над вольноотпущенником Паридом, приказав суду признать Парида свободнорожденным.

Да, для либертинов время правления Нерона явно было не худшим. И среди них, конечно, было немало жестоко пострадавших, но это касалось лишь тех, кто пребывал в опасной близости к трону.

Начало нового 62 года сулило, казалось, продолжение великодушных и справедливых деяний Нерона, коими так прекрасно было ознаменовано «золотое пятилетие».

Претор Антистий, бывший ранее народным трибуном и запятнавший себя при этом злоупотреблением властью, распорядился освободить из-под стражи задержанных за всяческие буйства на улицах «неумеренно пылких поклонников актерских талантов» — обнаружил в себе дар стихотворства и стал сочинять стихи, поносящие Нерона. Творения свои он сделал общественным достоянием, декламируя их на многолюдном пиршестве у некоего Остория Скапулы. Все это могло бы и обойтись без последствий, если бы присутствовавший на пиру зять Гая Софония Тигеллина Коссуциан Капитон, недавно тщанием тестя вновь обретший звание сенатора, не сделал бы по всей форме политический донос о чтении крамольных виршей, оскорбляющих правящего принцепса. Налицо было то, что попадало под изданный еще при Тиберии Закон об оскорблении величества («Criment laesae majestatis»). И, что особенно важно, это был первый случай применения этого страшного закона в правление Нерона. Закон карал дерзкого оскорбителя великого цезаря смертью, так что над Антистием нависла угроза. Сенатор Юний Марулл, которому предстояло в будущем году быть консулом, решительно предложил самый строгий приговор: Антистия долженствовало отрешить от претуры, а затем предать смерти в соответствии с установлениями предков — удавить петлей. Сенаторы дружно поддержали страшный приговор, предоставляя цезарю простор для великодушной его отмены, но тут все испортил вечный оппозиционер, сенатор Тразея Пет. Наверняка прекрасно понимая всю происходившую на его глазах игру, не испытывавший к Нерону никаких добрых чувств отважный сенатор внес предложение ограничиться конфискацией имущества виновного и ссылкой его на какой-либо отдаленный остров. При этом Тразея буквально рассыпался в восторженных оценках достоинств Нерона и его правления, сделав вывод, что при столь выдающемся принцепсе сенат, не связанный никакими посторонними соображениями, а следовательно, совершенно свободный в своих решениях, не имеет права выносить смертный приговор, пусть даже обвиняемый его по всем статьям заслужил. Это была, конечно же, изощренная издевка и над Нероном, и над раболепным сенатом, совсем недавно покорно внимавшим чудовищной лжи о самоубийстве Агриппины. Но придраться было не к чему. Тразея блестяще продумал и построил свое выступление! Конец его речи носил уже характер абсолютно серьезный и, можно смело сказать, программный:

«Палач и петля уже давно отошли в прошлое, и мера наказания предусматривается соответствующими законами, на основании которых, а не в зависимости от свирепости судей назначается кара. И чем дольше, после того как имущество осужденного подвергнется конфискации, он будет влачить на острове отягощенную преступлением жизнь, тем более жалким станет он как личность, являя собой вместе с тем величайший пример снисходительности со стороны государства». [161]

Достойно сожаления, что эта речь Тразеи Пета известна только в кратком пересказе Тацита. Сохранись она полностью — быть бы ей непревзойденным образцом римского политического красноречия!

Последствия выступления Тразеи были потрясающими: пораженные его речью сенаторы просто забыли, в какое время и при каком правителе они живут, и подавляющим большинством голосов поддержали предложение о замене Антистию казни на ссылку с конфискацией имущества. Какой силой духа и каким искусством красноречия надо было обладать, чтобы сломить такое раболепие! Оно ведь, казалось, уже давно было в крови всего этого собрания, по недоразумению продолжавшего именоваться сенатом римского народа. Поступок Тразеи на слушании дела Антистия воистину подвиг честного человека. Подвиг тем более значимый и удивительный, что произвел он столь неожиданное общественное воздействие. Конечно, можно вспомнить, что Тразея как бы ничем не рисковал, поскольку реальная казнь Антистию не грозила, и Нерон всенепременно его оправдал бы, как, собственно и было задумано. Но показать Нерону, что не один он может заставить сенат идти за собой, голосовать так, как ему угодно, — вот что вызывает наибольшее восхищение потомков. И это ведь при том, что Тразея был, по сути, явным оппозиционером — все помнили его вызывающий уход из сената в 59 году, когда шло заседание, посвященное заслушиванию послания принцепса о судьбе Агриппины. Значит, поддержать его — не угодить Нерону. И ведь поддержали!

Перепуганные столь внезапным поворотом дела консулы не решились оформить такое решение сената как законный Senatus consultum — постановление сената. Они предпочли осторожно проинформировать Нерона о подавляющем большинстве сенаторов, за данный приговор проголосовавшем. К чести Нерона, он, колеблясь между естественным в его положении гневом и сдержанностью, каковую диктовало ему благоразумие, предпочел после некоторого промедления отправить в сенат письменный ответ. В письме император напоминал, что Антистий не знал от него никаких обид, и потому тяжелейшие обиды были нанесены цезарю без всякого повода с его стороны. Такой проступок заслуживает воздаяния со стороны сената в полном соответствии со своей значительностью, что было бы только справедливо. Тут же Нерон прямо заявлял о своем намерении воспрепятствовать суровому приговору и потому он ни в коем случае не намерен воспрепятствовать сенаторам в проявлении умеренности. Сенаторы, писал Нерон, могут решить дело Антистия так, как им будет угодно. Дабы показать всем, что его великодушие все равно простирается дальше того, к какому Тразея Пет склонил сенаторов, Нерон сообщал им, что они вообще могут полностью оправдать подсудимого.

Поведение Тразеи было, конечно же, вызовом Нерону, но тот пока не считал непокорного сенатора опасным для себя всерьез. Возможно, Нерона и смутила поддержка сенаторами Тразеи. Но самое главное было то, что формально к Пету нельзя было придраться: по форме речь его была к Нерону почтительна до чрезвычайности, по содержанию дерзновенно предвидела планы Нерона, но ведь не противоречила им.

Еще с одним важнейшим положением, прозвучавшим в речи Тразеи, Нерон был вполне согласен — протест против смертной казни он не мог осудить. Все знали, смертные приговоры он не жаловал. Беда была в другом: внесудебная расправа с опасными по его мнению людьми, убийства, представляемые как естественная смерть, приказы покончить с собой — все это оставалось в арсенале Нерона и по мере необходимости, насколько он это ощущал, пускалось в ход. Массовых репрессий Нерон не любил, да и смысла в них не видел, но жертвы его, пусть и не очень многочисленные, все были люди с именами громкими, способы расправы выглядели особо отвратительно из-за вопиющей лжи, каковой он пытался их прикрыть. Отсюда восприятие современниками и потомками злодеяний Нерона было куда более острым, нежели кровопролитий, совершенных другими цезарями, на совести которых гибель тысяч и даже десятков тысяч ни в чем не повинных людей.

Вернемся к событиям 62 года. Заслуживает внимания история ссылки Фабриция Вейентона. Он прославился написанием книги, из содержания коей следовало, что завещать ему потомкам нечего, кроме старательно собранных порочащих многих сенаторов и жрецов сведений. Наверняка далеко не во всех случаях подлинных, но являющих собою всякого рода грязные сплетни и наговоры. Выяснилось, однако, что Вейентон нечистоплотен не только в своих рукописных деяниях, но и в делах служебных: пользуясь до поры до времени расположением Нерона, он торговал высшими государственными должностями. Эта деятельность Вейентона была изобличена Туллием Гемионом, и Нерон, поскольку речь зашла о коррупции в самых верхах общества, лично вмешался в дело и довольно быстро и успешно в нем разобрался. Изобличенный Вейентон был с позором изгнан из Италии, а его пасквильную книгу Нерон повелел сжечь. Было бы несправедливо воспринимать этот поступок принцепса как покушение на свободу слова. Это было противодействие разнузданности и клевете. Правда, огненный приговор «Завещанию» Вейентона поначалу прибавил книге популярности. Запретный плод всегда был и будет сладок, потому небезопасную для хранения книгу старательно разыскивали и внимательно читали. Должно быть, прежде всего те, кого Вейентон не упомянул в своем пасквиле. Ведь многим приятно читать пренеприятное об окружающих! Скорее всего, книга носила характер клеветнический, нежели разоблачительный. Когда запрет на нее минул, творение Вейентона быстро оказалось в забвении.

В деле Вейентона Нерон проявил себя достойно, и даже такой строгий его судья, как Публий Корнелий Тацит, пишет об этом не без одобрения.

Но вскоре произошли события, ставшие окончательным переломом в правлении Нерона, которые и современники, и потомки однозначно оценивают самым печальным образом.

Сначала тяжелая болезнь — опухоль горла — сразила префекта претория Афрания Бурра. Многие говорили об отравлении его по приказу Нерона, но убедительных доказательств этого нет. Здесь свою роль могла сыграть память современников об отравлении Британника и очевидная способность Нерона избавляться даже от самых близких к нему людей, особенно тех, перед кем он был в долгу.

На место Бурра Нерон назначил сразу двух префектов претория: одного для успокоения мнения народного, другого же, любезного себе. Первый — Фений Руф, отличившийся прекрасной организацией бесперебойного снабжения Рима продовольствием и потому, естественно, народом очень любимый. Второй, Софоний Тигеллин, известен тем, что был участником самых сокровенных развратных развлечений Нерона. Об этом человеке в истории не сохранилось ни одного доброго слова. Понятно, что такой дуумвират префектов преторианских когорт не мог быть продолжительным. Достоинства Руфа были столь же очевидны, как и порочность Тигеллина. Но поскольку любовь народа к Руфу не могла не раздражать Нерона, а Тигеллин был, что называется, наперсником, то нетрудно было предвидеть, кто из двух играет большую роль при императоре и кому вскоре предстоит уйти.

По смерти Бурра пало и влияние Сенеки. Видя явное ослабление позиции воспитателя принцепса, одни люди из его окружения ринулись возводить всевозможные обвинения на Сенеку. Другие пытались по-дружески предупредить воспитателя и пока еще главного советника принцепса о происках против него, о целом потоке опасных обвинений. Мудрый Сенека, чувствуя уже по поведению Нерона, что его государственному служению вот-вот будет положен предел, решил предупредить такую развязку и сам обратился к цезарю с просьбой об отставке.

В своей пространной речи Сенека напоминал, что уже четырнадцать лет он является воспитателем Нерона и восьмой год Нерон держит в своих руках верховную власть. Он благодарил цезаря за почести и богатства, коими тот осыпал своего наставника. Осыпал до такой степени, что в счастье своем Сенека не знает только одного — меры. И дело не только в несметных деньгах, но и в беспредельном влиянии, каковое принцепс предоставил сам своему воспитателю. Лишь благодаря доброте августейшего воспитанника он, выходец из скромного всаднического рода, уроженец провинциальной Испании возвысился в Риме, блистая среди тех, кто из поколения в поколение занимал высшие должности по праву своей знатности. Памятуя об обвинениях в чрезмерном богатстве, Сенека великодушно передавал все свое имущество цезарю, скромно говоря, что не ввергает себя в бедность освобождая свою душу от забот о садах и поместьях. Главным в речи было, однако, не это. Сенека напоминал Нерону, как прадед его Август дозволил жить, удалившись от дел, ближайшим своим соратникам Марку Агриппе и Гаю Меценату. Эти выдающиеся сподвижники создателя политической системы принципата, отойдя от государственной деятельности, благополучно прожили остаток своей жизни. Философ недвусмысленно давал Нерону понять, что и он рассчитывает на то же, а Нерон, позволив Сенеке безбедно коротать свой век на заслуженном отдыхе, уподобится божественному Августу. Да будет правнук достоин прадеда!

Нерон в своем также достаточно пространном ответе показал себя достойным учеником. Во всяком случае, в плане хитроумия. Он только возражал Сенеке, как бы не принимая его отставки. Вспоминая дозволение Августом Агриппе и Меценату уйти на покой, удалившись от дел, он напоминал, что предок не отбирал у них пожалованного в награду. Велеречиво говорил о заслугах воспитателя:

«…и твой меч, и твоя рука не оставили бы меня, если бы мне пришлось употребить оружие, но так как обстоятельства того времени требовали другого, ты опекал мое отрочество и затем юность вразумлением, советами, наставлениями. И то, чем ты меня одарил, пока я жив, не умрет…»

Разумеется, Нерон отверг дар Сенеки, не без остроумия, сдобренного ядом, заметив, что ему стыдно называть имена вольноотпущенников, которые побогаче пресытившегося дарами цезаря философа. Нерон тонко подчеркнул свое понимание вынужденности просьбы Сенеки о разрешении уйти от дел. Он напомнил наставнику, что тот еще вовсе не в том возрасте, когда человек лишается возможности заниматься делами и наслаждаться плодами их — Сенеке лишь недавно минуло шестьдесят, возраст далеко не преклонный.

Встреча воспитанника и воспитателя завершилась объятиями и поцелуями, искренности в которых, понятное дело, не было. Отставка Сенеки вроде как не была прямо принята, но и не была по-настоящему отвергнута. Она просто стала реальностью. Сенека удалился от дел, перестал появляться в общественных местах, ссылаясь при этом на нездоровье и свои философские занятия.

Отставка Сенеки привела к немедленному возвышению Тигеллина, ставшего отныне второй персоной в государстве. Теперь от правления Нерона ждать чего-либо доброго не приходилось. Такого омерзительного соратника, напрочь лишенного каких-либо достоинств, не имеющего и подобия государственного ума, достигшего совершенства только в пороках, не было ни у одного принцепса! Все худшее, что было в натуре Нерона, теперь могло беспрепятственно проявлять себя.

В своих пороках Тигеллин был действительно человек одаренный. Он прекрасно понимал Нерона и замечательно использовал свойства его характера для упрочения своего положения. Видя, что цезарь постоянно опасается за свою власть, поскольку имеются еще родовитые люди, способные на нее по праву претендовать, Тигеллин толкает Нерона на немедленную расправу над Плавтом и Суллой. Дабы цезарь не тешил себя надеждой, что в качестве ссыльных эти люди для него безопасны, он напоминает ему, что Сулла находится вблизи легионов, располагающихся на германской границе, а Плавт близ легионов на Востоке. Строго говоря, от Массилии (совр. Марсель), где пребывал Сулла, и от провинции Азия, куда в свои поместья удалился Плавт, путь до легионов, стоявших на рубежах Империи, был совсем не близкий, но все же более короткий, нежели из Рима. Дабы у Нерона не осталось сомнений в необходимости скорейшего устранения Суллы и Плавта, Тигеллин нарисовал такую устрашающую картину пребывания опасных противников Нерона в провинциях, что у того не могло остаться сомнений в необходимости принятия самых беспощадных мер. По словам Тигеллина, и Галлия, и Азия взволнованы пребыванием в их пределах столь родовитых мужей, а сами они, пользуясь этим, только и делают, что готовятся к выступлению против цезаря. Сулла при этом прикидывается бездеятельным, выжидая удобный случай для мятежа, а Плавт, тот даже не таится. Плавту Тигеллин приписывал преклонение перед героями древней римской истории, очевидно, перед тираноборцами, а также вызывающее самодовольство и высокомерие, свойственное приверженцу философского учения стоиков, — здесь заодно был и камень в огород Сенеки, крупнейшего философа стоической школы.

Нерон без особых колебаний доверился Тигеллину, и участь двух знатнейших римлян была решена. Их головы доставили в Рим и историки донесли до нас циничные слова императора, когда ужасные трофеи представлены были ему на глаза. Взглянув на голову Суллы, как сообщает Тацит, Нерон издевательски заметил, что ее портит ранняя седина. Посмотрев на голову Плавта, согласно сообщению Диона Кассия, Нерон промолвил, как бы обращаясь к себе: «…и ты боялся носатого человека?»

Убийство Суллы и Плавта Нерон умело использует как средство вновь приструнить сенат, расшалившийся в деле о злонамеренных стихах Антистия. Сенаторам принцепс отправил послание, в котором ни слова не говорилось о гибели Суллы и Плавта, но сообщалось, что они исполнены мятежного духа. Однако волноваться за спокойствие в государстве отцы отечества должны, ибо цезарь зорко следит за безопасностью государства. И вновь, как в истории с убийством Агриппины, сенаторы безропотно приемлют наглую ложь Нерона, назначают молебствия о его спасении от рук ужасных злоумышленников и исключают, как еще живых, Суллу и Плавта из состава сената. Тацит, конечно, прав, называя это исключение издевательством еще более гнусным, чем само злодеяние.

Уничтожение Суллы и Плавта решительно укрепило положение Тигеллина при императоре. До этого он был только товарищем цезаря по развратным забавам и вознаграждение за это высокой должностью командующего преторианскими когортами выглядело несообразным его действительным достоинствам. Теперь же, избавив принцепса от двух заговорщиков разом, проявив глубокое понимание интересов безопасности императора и государства, он доказал свое право быть ближайшим помощником Нерона. Да и должность префекта претория принадлежала Тигеллину теперь по праву. Преторианцы ведь и охраняют особу императора!

Но Тигеллин не единственный человек, вдохновляющий Нерона в эти дни на злодеяния. Поппея Сабина, чей любовный роман с Нероном продолжался, решила, что настало время, когда она вправе рассчитывать на положение наконец-то законной супруги цезаря. Должно быть, при жизни Бурра, пока они с Сенекой были рядом с Нероном, она не могла этого добиться. Советники императора не препятствовали его любви к Акте, спокойно воспринимали его страсть к Поппее, но полагали, что женой императора должна оставаться Октавия, в которой так же, как и в ее супруге, текла кровь славных Юлиев-Клавдиев.

Повод для развода с Октавией у Нерона был — брак их был бездетным. Правда, поскольку Нерон откровенно пренебрегал близостью с супругой, детей у них и не могло быть. Такими странными супружескими отношениями цезаря даже попрекали друзья, на что он отвечал, что с Октавии довольно и звания супруги. Под предлогом бесплодия он и дал ей, наконец, развод, через двенадцать дней после которого женился на Поппее. Светоний сообщает, что разводу предшествовали несколько (!) попыток удавить Октавию, по непонятным причинам оказавшихся неудачными.

Сам Нерон мог бы, пожалуй, удовлетвориться разводом с нелюбимой супругой и отправлением ее в ссылку. Но обнаружившаяся народная любовь к Октавии не могла не вызвать раздражения у Нерона и стремления у Поппеи решительным образом избавиться от той, у кого на Нерона долгие годы были законные права. Сабина и так уже пыталась уничтожить Октавию, возведя на нее ложное обвинение в сожительстве с неким рабом Эвкефом, александрийцем, искусным игроком на флейте. Подвергли пыткам рабынь Октавии, но они в большинстве своем героически отстаивали действительно безупречное целомудрие своей госпожи, отказываясь лжесвидетельствовать.

Знаменитым стал ответ одной рабыни руководившему пытками Тигеллину, что женские органы Октавии чище, чем его рот!

Октавия, несомненно, была глубоко порядочным и достойным человеком, если могла заслужить такую преданность со стороны тех, кто ей служил. Тигеллин пытать умел, но только немногие, не выдержав пытки, дали ложные показания.

Высылка Октавии в Кампанию, область от Рима не очень отдаленную, сохранила у многих надежду на ее возможное возвращение. В простом народе даже пошли слухи о ее предстоящем возвращении на Палатин. Так велики оказались симпатии римлян к несчастной отставленной супруге Нерона, что вскоре в Риме в открытую заговорили о раскаянии императора в своем дурном поступке и признании вновь Октавии своей супругой. Слух этот оказался совсем не безобидным. Ликующая толпа, всерьез поверившая разговорам о возвращении любимой народом Октавии звания супруги принцепса, устремилась на Капитолий, где вознесла к богам благодарственные молитвы. Более того, были повержены статуи Поппеи, только что объявленной женою Нерона, а статуи Октавии восстановлены и осыпаны цветами. Спустившись с Капитолия, народ устремился на Палатин, дабы выразить цезарю благодарность за мудрое и справедливое решение. Цезарь, однако, встретил народ совсем неприветливо. По его приказу воинские отряды плетьми и угрозами применения оружия разогнали толпу, после чего статуи Поппеи, новой и законной супруги императора, были восстановлены, статуи же Октавии вновь убраны.

Статус Поппеи как жены цезаря сразу был установлен более высокий, нежели был у Октавии. Будучи супругой Нерона, Октавия не именовалась августой, хотя по крови была августейшей особой. В титуле Поппеи звание августы появилось немедленно. Таким образом, она приобрела тот же статус, который имела Агриппина.

Подобно изображению Агриппины портрет Поппеи появится на серебряных и золотых монетах, отчеканенных на монетном дворе Рима. Надпись «AUGUSTUS AUGUSTA» сопровождает изображения стоящих рядом Нерона и Поппеи. А в одной серии монет Поппею изобразят в облике богини Согласия, сопроводив его соответствующими словами «CONCORDIA AUGUSTA». Замысел очевиден: согласие в семье принцепса является залогом согласия во всем римском обществе. Но в действительности римское общество сей брачный союз как раз не жаловало, что для Поппеи секретом быть не могло.

Столь явное проявление народной любви к Октавии и соответственно явной нелюбви к своей особе Поппея Сабина не могла не воспринять крайне болезненно. Испытывая понятные опасения, что народ может еще раз подобным образом возмутиться, а Нерон может, испугавшись размаха волнений, уступить такому давлению, новая августа решила во что бы то ни стало уничтожить Октавию. Поппея несомненно обладала сильным характером, достаточно острым и злым умом. Чувствуя, что промедление может иметь роковые последствия, она явилась к Нерону и, припав к его коленям, произнесла возбужденную, но при этом тщательно продуманную речь. В ней были и эмоциональные всплески: в чем ее, Поппеи, вина? Кому и чем нанесла она обиду? Были высказаны страхи за свою жизнь, которой угрожают рабы и клиенты Октавии, изображающие собою мятежный народ, — здесь уже тонкая мысль: не народ заступился за брошенную Нероном супругу, но всего лишь ее клевреты. Тут не она пугала Нерона перспективой возвращения Октавии из недалекой Кампании в Рим, поясняя, что если в первом случае волнений они были легко подавлены, поскольку не было у них вождя, то в случае повторения искомый вождь всенепременно найдется. Завершила Поппея свою речь аргументацией, для Нерона наиболее убедительной: если Октавия останется жива, а ее сторонники убедятся в отсутствии у Нерона намерений вернуть ее в законные супруги, то они сами найдут Октавии мужа, а значит, и претендента на власть. Дочь Клавдия вправе открыть дорогу к престолу своему супругу. Один раз такое уже случилось…

Поппея добилась своего: Нерон был и испуган, и разгневан, а значит, готов к принятию самых жестоких решений. Провал попытки Тигеллина приписать Октавии любовную связь с рабом тем не менее указал Нерону путь, по которому в этой ситуации следовало идти. Октавия вступила в преступную связь с человеком, стремящимся таким образом захватить верховную власть. Сыграть роль мнимого любовника Октавии и якобы претендента на звание принцепса согласился тот самый Аникет, командующий Мизенским флотом, который уже избавил Нерона от Агриппины. Понятное дело, дабы лже-любовник и лже-заговорщик не волновался за свое будущее, Нерон обещает ему негласное, но достаточно щедрое вознаграждение и приятное существование, правда, подальше от италийских берегов.

Слово свое Нерон сдержал. Доблестный префект Мизенского флота к сомнительной славе убийцы матери принцепса добавил столь же постыдную славу лжесвидетельства, приведшего к гибели его жену. После того как Аникет в присутствии собранных на совещание у императора приближенных подробно изложил то, о чем просил его Нерон, он получил обещанное вознаграждение и отправился в изгнание на остров Сардинию, где безбедно жил и умер своей смертью, чего не скажешь ни о Тигеллине, ни о Нероне.

На основании показаний Аникета Нерон издал указ, в котором утверждалось, будто Октавия, дабы подчинить себе флот, соблазнила его командующего. Далее из указа совершенно нелогично следовало, что побуждаемая преступным характером своей связи с Аникетом, она пресекла беременность… Нерон мог хотя бы вспомнить, что совсем недавно он развелся с Октавией как раз во всеуслышание объявив о ее бесплодности. Сразу видно, что не Сенека сочинял этот указ.

Октавия согласно приговору Нерона была заточена на острове Пандетерия, но заключение это долгим не было. Слово Тациту:

«Прошло немного дней, и ей объявляют, что она должна умереть, хотя она уже признавала себя незамужней женщиной и только сестрою принцепса, взывая к именам их общих предков Германиков и, наконец, Агриппины, при жизни которой, пусть в несчастливом замужестве, она все же оставалась живою и невредимою. Ее связывают и вскрывают ей вены на руках и ногах; но так как стесненная страхом кровь вытекала из надрезанных мест слишком медленно, смерть ускоряют паром в жарко натопленной бане. К этому злодеянию была добавлена еще более отвратительная свирепость: отрезанную и доставленную в Рим голову Октавии показали Поппее». [167]

Не лучшее зрелище для беременной женщины, но молодая августа была довольна. Трагический треугольник — Октавия — Нерон — Поппея — вызвал к жизни спустя несколько десятилетий после гибели Октавии появление исторической драмы «Октавия», имя автора которой, увы, до нас не дошло. Трагедия не относится к числу высокохудожественных произведений римской литературы, но достаточно любопытна. В ней действуют исторические персонажи, среди которых и сам Нерон, и обе женщины — бывшая и будущая супруги — и Сенека. Все симпатии автора, естественно, на стороне несчастной Октавии. Сенека осуждает Нерона за его жестокость, но не в силах что-либо изменить. «Октавия» достаточно точно описывает атмосферу тех дней. В ней переданы и страхи Поппеи, давящей на Нерона, и страхи самого принцепса, расправляющегося с ни в чем перед ним не повинной женщиной. «Октавия» — единственная римская историческая трагедия, сохранившаяся до наших дней, написанная по достаточно свежим следам происшедших событий и потому достаточно точно передающая восприятие современниками Нерона его деяний.

К событиям этого года относится уход из жизни двух наиболее известных вольноотпущенников. Их смерть молва приписывала Нерону, якобы избавившемуся от неугодных более Дорифора и Палланта при помощи яда. Причины назывались следующие: Дорифор противодействовал браку Нерона с Поппеей, а Паллант обладал огромным состоянием. Если либертин Дорифор — тот самый Дорифор, который согласно утверждению Светония стал «супругом» Нерона, то его сопротивление женитьбе Нерона по-своему объяснимо. Еще одна роковая гомосексуальная ревность? Дорифор слыл человеком незаурядного ума и выдающихся способностей. Тацит называет его виднейшим из либертинов наряду с Паллантом, игравшим долгое время большую роль в управлении государством. Он же в отличие от Светония называет сожителя Нерона Пифагором и относит карикатурную «свадьбу», где цезарь играл, и весьма убедительно, роль «невесты», к несколько более позднему времени.

Кто более точен из двух римских историков — сказать сложно. Паллант был очень стар и смерть его могла быть естественной. К тому же нет сведений о присвоении Нероном его огромного состояния. Противодействие Дорифора свадьбе Нерона и Поппеи и сам факт его отравления также, прежде всего, основаны на слухах.

Год следующий принес Нерону великую радость: он стал отцом. Поппея родила ему дочь, получившую имя Клавдия Августа, но прожила девочка совсем немного и спустя несколько месяцев Нерон испытал сильнейшее горе. Смерть маленькой августы император переживал очень сильно. Обрекая без колебаний на смерть неугодных людей, не исключая и родную мать, Нерон оставался способен глубоко переживать за судьбы людей, ему близких. Да и можно ли удивляться искренности горя отца, потерявшего первенца? Личная трагедия не извиняет Нерона, ставшего источником бедствий многих и многих людей.

И рождение, и смерть маленькой августы стали в Риме событиями общественной важности. Сенат заранее препоручил материнство Поппеи богам, а после родов помимо благодарственных молебствий было принято решение воздвигнуть в честь рождения дочери Нерона храм Плодовитости, на троне Юпитера Капитолийского должно было поместить золотые изваяния двух сестер Фортун. Помимо этого предлагалось учредить состязания по образцу тех игр, которые некогда Август учредил в честь победы над Марком Антонием при Акциуме. Приравнять рождение первенца императора к победе, давшей Октавиану власть над всей Римской республикой, — сенат воистину превзошел самого себя в раболепстве.

Клавдия родилась в Анции, на родине самого Нерона. Когда весть о ее рождении пришла в Рим, сенат в полном составе отправился поздравлять Нерона. Только один человек был лишен счастья лицезреть ликующего отца, новорожденную августу и счастливо разрешившуюся от бремени августу-мать. Тразея Пет был принужден остаться в Риме. Воспрещение поздравлять цезаря — не просто жестокое оскорбление, но, как многие не без основания полагали, предвестие гибели. Но когда Нерону стало известно, что Тразея перенес оскорбление с присущей ему непоколебимой твердостью духа, он сделал вид, что простил его на радостях и даже похвалился Сенеке, что отныне он помирился со строптивым сенатором. Сенека, находившийся уже не у дел, но все еще близкий ко двору, от души поздравил Нерона с таким примирением.

Возможно, Нерон специально сообщил Сенеке весть о перемене к лучшему своих отношений с Тразеей, чтобы проверить его отношение к опальному сенатору. Отсюда, наверное, и грустный вывод Тацита, что из-за этого «возросла слава этих выдающихся мужей и вместе с тем угрожавшая им опасность». Впрочем, пока Нерон был далек от мыслей о принятии суровых мер к Тразее и Сенеке. Независимость Тразеи и симпатии к нему Сенеки, конечно же, раздражали его, но прямой опасности от этого он еще не видел. Потому мог играть в великодушие. Великодушнейшим правителем, неустанно радеющим о благе народном, Нерон сумел в 63 году представиться всему Риму. Год оказался крайне неудачным для поставок зерна в столицу Империи. Двести кораблей были уничтожены бурей, а сто других, уже вошедших в Тибр и плывших вверх по течению к Риму, погибли от пожара.

Надо сказать, что называемые Тацитом цифры все же представляются несуразными. Непонятно, откуда в Средиземном море близ италийских берегов мог образоваться тайфун, ибо только такой природный катаклизм мог бы потопить двести кораблей разом. И уж совсем загадочен пожар, возникающий одновременно на ста (!) подряд кораблях зернового каравана.

Наверное, какие-то корабли могли действительно затонуть, на борту какого-то судна мог вспыхнуть и пожар. Недопоставка зерна в Рим вполне могла иметь место, но то, что она совсем не носила катастрофического характера, вполне очевидно. Накопленные запасы в Риме были очень велики и хранились в огромном количестве так долго, что Нерону даже пришлось распорядиться уничтожить, сбросив в Тибр испортившиеся от длительного хранения запасы зерна. Оставшихся запасов хватало настолько, что удалось даже удержать прежние цены на зерно. Дабы народ знал, что власть постоянно заботиться о благополучии государства и народа, Нерон назначил трех бывших консулов ведать сбором налогов в государственную казну. Назначение триумвиратом ответственных налогосборщиков Нерон сопроводил заявлением, что предшествующие ему принцепсы в своих непомерных тратах не знали границ, и потому их расходы превышали доходы государства от собираемых налогов. Нерон не только не уподобляется им, но, наоборот, жертвует из своей личной казны ежегодно государству шестьдесят миллионов сестерциев.

Римляне могли спать спокойно, ибо их благоденствие находилось в надежных руках. Невольно, правда, закрадывается мысль: а не была ли неслыханная щедрость принцепса следствием того, что в его руках сосредоточились огромные состояния тех, кто погиб согласно его распоряжениям? Вспоминается и тетушка Домиция, и богатства Палланта… Все это, конечно, недоказуемо, но не задуматься над таким источником несметных сокровищ принцепса, позволяющим ему щедро подпитывать государственную казну, нельзя.

Демонстрируемое императором великодушие, объявленное через Сенеку стремление к искреннему примирению, возможно, и вдохновили Тразею Пета на очередную инициативу в сенате. Инициатива эта была выдержана в классическом староримском духе и ее должны были приветственно встретить сторонники сохранения и умножения достойных традиций предков.

В сенате разбирался случай непочтительного отношения некоего критянина по имени Клавдий Тимарх к римской государственной власти. Зарвавшийся провинциал, бывший на родном Крите, очевидно, весьма значимой фигурой, хамовато заявил, что только от него зависит, будет ли вынесена благодарность проконсулам, управляющим островом. Речь Тразеи стала своеобразным гимном старым римским обычаям, не позволяющим никому, кроме самих римлян, судить о достоинствах римской власти. Приведя ряд примеров благодетельных законов, пресекавших всякого рода необузданности и восходящих к временам весьма отдаленным — один из этих законов датировался 59 годом до новой эры, другой — 149 годом до новой эры, а третий даже 204 годом до новой эры — Тразея предложил: «Итак, для пресечения невиданной доселе надменности провинциалов давайте примем решение, достойное прямоты и твердости римской; нисколько не ослабляя попечения о союзниках, нужно отказаться от представления, что оценка деятельности наших людей может зависеть от чего-либо кроме суждения римских граждан».

Предложение Тразеи вызвало всеобщее сочувствие у сенаторов, но специального сенатского постановления, как и в предыдущем случае, когда речь шла о смягчении наказания злоязычному Антистию, не последовало. Бдительные консулы немедленно заявили, что по данному вопросу не был представлен надлежащий доклад. Сенатор Тразея Пет был ведь только выступившим в прениях, но не специальным докладчиком. С формальной стороны дела все обстояло именно так. Воистину «Videant consules!» — «Да бдят консулы!»

Постановление, полностью соответствующее предложениям Тразеи, было вскоре все же принято, но принято на основании указания принцепса. Не дали строптивцу очередной раз предвосхитить мудрое решение цезаря.

Думается, Тразея, выступая с предложением, импонирующим всему сенату, не в нем видел главный смысл своей речи. Конечно, предложение полностью соответствовало его собственным убеждениям настоящего римлянина, верного отеческим заветам, но важнее было напомнить сенаторам о тех временах, когда сенат римского народа был действительным советом отцов отечества, самостоятельно решавшим все важнейшие для государства вопросы. Отсюда и напоминание о благодетельных законах Юлия, Ципция, Кальпурния. Законах времен республиканских…

Конечно, видеть скрытый республиканский дух в выступлениях Тразеи было бы неверным. Республика умерла давно и безвозвратно, что всем было ясно. Но напомнить о сенате былых времен для пробуждения чувства собственного достоинства — дело должное и необходимое и немалого гражданского мужества требующее.

Год 63-й был отмечен также природным катаклизмом: землетрясение сильно разрушило город Помпеи, расположенный близ Везувия. Своего рода предупреждение о более грозном бедствии, которое случится спустя полтора десятилетия…

Многие обратили внимание на событие, которое легко было воспринять как угрожающее благополучию будущего Нерона знамение: молния ударила в гимнасий, построенный по повелению Нерона, здание сгорело, а находящаяся в нем статуя цезаря расплавилась, прекратившись в бесформенный слиток. Год 64-й, когда завершилось второе пятилетие правления Нерона, принес величайшее бедствие, с него должно отсчитывать закат этого царствования.

Пожар Рима

Рим горел многократно. Только на памяти современников Нерона было три больших пожара, опустошивших целые кварталы столицы Империи. Первый случился при Августе в 6 году, второй при Тиберии в 28 году и последний раз Рим горел в год начала правления Нерона — в 54 году. Пожароопасность естественным образом вытекала из характера самого города, чье население в это время уже превышало миллион человек. Огромный по населению город занимал сравнительно небольшую площадь и потому отличался чрезвычайной теснотой. Да, в Риме было много прекраснейших зданий, украшавших Капитолий, Палатин, находившийся в низине между двумя холмами Форум. Но большую часть города составляли узкие, извилистые улицы, на которых стояли густонаселенные пяти-шестиэтажные дома, именовавшиеся insulae — острова. Улочки Рима то спускались к низине, то вновь карабкались на холмы. Были они достаточно темны и не всегда там могли разъехаться две повозки, а иногда и всадники. Чистотой улицы в большинстве своем не отличались, несмотря на все усилия эдилов, в чьи обязанности входила забота о чистоте, порядке и благоустройстве в городе. Иной зазевавшийся прохожий мог споткнуться о недавно выброшенный на улицу прямо из окна мусор, а то и получить на голову тот же мусор или помои. Впрочем, если вспомнить «Римские рассказы» Альберто Моравиа, подобное вовсе не исключалось в окраинных кварталах Рима и во второй половине XX века. В нижних этажах инсул размещались бесчисленные лавчонки и мастерские, во дворах домов возникали разного рода пристройки, где чаще всего и возникали пожары. Инсулы были очень густо населены, и потому в случае, когда их охватывал огонь, человеческие жертвы могли быть немалыми. Хотя Август и похвалялся, что, застав Рим кирпичным, он оставил его мраморным, его слова были справедливы только для центральной части города, а кварталы, населенные простым людом, имели вид весьма неказистый и были очень пожароопасными, что действительность многократно подтверждала.

Казалось бы, Рим пожаром не удивишь. Печальное, но, увы, совсем не редкое явление. Но тот пожар, который начался в Риме в ночь с 18 на 19 июля 64 года, стал самым знаменитым пожаром во всей римской истории, а пожалуй, и наиболее известным в мировой истории гибели городов в огне.

Даже сама дата заставила суеверных римлян провести неприятную аналогию: 10 июля 390 года до новой эры галлы, захватившие Рим под предводительством вождя Бренна, сожгли город, предварительно разграбив его и перебив гордых сенаторов, отказавшихся покинуть свои дома, дабы не выказать страха перед захватчиками. Размах нового пожара невольно заставлял жителей проводить самые мрачные аналогии и находить самые удивительные объяснения случившемуся бедствию. Римские историки оставили подробные описания этого великого пожара. Тацит:

«…Разразилось ужасное бедствие, случайное или подстроенное умыслом принцепса — не установлено (и то и другое мнение имеет опору в источниках), но во всяком случае самое страшное и беспощадное изо всех, какие довелось претерпеть этому городу от неистовства пламени. Начало ему было положено в той части цирка, которая примыкает к храмам Палатину и Целию; там в лавках с легко воспламеняющимся товаром вспыхнул и мгновенно разгорелся огонь и, гонимый ветром, быстро распространился вдоль всего цирка. Тут не было ни домов, ни храмов, защищенных оградами, ни чего-либо, что могло бы его задержать. Стремительно наступавшее пламя, свирепствовавшее сначала на ровной местности, поднявшееся затем на возвышенность и устремившееся снова вниз, опережало возможности бороться с ним и вследствие быстроты, с каковою надвигалось это несчастье, и потому, что сам город с кривыми, изгибавшимися то сюда, то туда улицами и тесной застройкой, каким был прежний Рим, легко становился его добычей. Раздавались крики перепуганных женщин, дряхлых стариков, беспомощных детей; и те, кто думал лишь о себе, и те, кто заботился о других, таща на себе немощных или поджидая их, когда они отставали, одни медлительностью, другие торопливостью увеличивали всеобщее смятение. И нередко случалось, что на оглядывавшихся назад пламя обрушивалось с боков или спереди. Иные пытались спастись в соседних улицах, а когда огонь застигал их и там, они обнаруживали, что места, ранее представлявшиеся им отдаленными, находятся в столь же бедственном состоянии. Под конец, не зная, откуда нужно бежать, куда направляться, люди заполняют пригородные дороги, располагаются на полях; некоторые погибли, лишившись всего имущества и даже дневного пропитания, другие, хотя им и был открыт путь к спасению, — из любви и привязанности к близким, которых они не могли вырвать у пламени. И никто не решался принимать меры предосторожности, чтобы обезопасить свое жилище, вследствие угроз тех, кто запрещал бороться с пожаром; а были и такие, которые открыто кидали в еще не тронутые огнем дома горящие факелы, крича, что они выполняют приказ, либо для того, чтобы беспрепятственно грабить, либо и в самом деле послушные чужой воле». [171]

Дион Кассий:

«Весь город охватило необычайное смятение, люди метались туда и сюда как безумные. Некоторые пытались помочь друзьям, хотя и опасались, что тем временем вспыхнет их собственный дом. Другие еще не осознали до конца, что они находятся в опасности и что все гибнет. Те, кто находились внутри домов, устремились в узкие переулки, надеясь найти убежище снаружи; другие, наоборот, искали себе спасения в зданиях. Дети, женщины, мужчины, старики — все кричали и плакали. Из-за дыма и воплей ничего нельзя было ни увидеть, ни понять. Кто-то оставался там, где он находился, — онемевший и отупевший от страха. Многие из тех, кто спасал свое добро или грабил имущество других, устремились друг за другом и валились на землю под тяжестью узлов. Невозможно было двигаться вперед и вместе с тем невозможно было оставаться на месте, потому что все толкали и всех толкали, одни опрокидывали других и тут же были сбиваемы с ног сами. Многие задохнулись, затоптанные другими. И спастись было невозможно, потому что тот, кто избежал одной опасности, немедленно встречал другую — смертельную». [172]

Светоний в своем описании великого пожара Рима сделал упор на виновность в происшедшем Нерона:

«…И к народу, и к самым стенам отечества он не ведал жалости. Когда кто-то сказал в разговоре: «Когда умру, пускай земля огнем горит!» «Нет, — прервал его Нерон, — пока живу!» И этого он достиг. Словно ему претили безобразные старые дома и узкие кривые переулки, он поджег Рим настолько открыто, что многие консуляры ловили у себя во дворах его слуг с факелами и паклей, но не осмеливались их трогать; а житницы, стоявшие поблизости от Золотого дворца и, по мнению Нерона, отнимавшие у него слишком много места, были как будто сначала разрушены военными машинами, а потом подожжены, потому что стены их были из камня. Шесть дней и семь ночей свирепствовало бедствие, а народ искал убежище в каменных памятниках и склепах. Кроме бесчисленных жилых построек, горели дома древних полководцев, еще украшенные вражеской добычей, горели храмы богов, возведенные и освященные в годы царей, а потом — пунических и галльских войн, горело все достойное и памятное, что сохранилось от древних времен. На этот пожар он смотрел с Меценатовой башни, наслаждаясь, по его словам, великолепным пламенем, и в театральном одеянии пел «Крушение Трои». Но и здесь не упустил он случая для добычи и поживы: объявив, что обломки и трупы будут сожжены за государственный счет, он не подпускал людей к остаткам их имущества; а приношения от провинций и частных лиц он не только принимал, но и требовал, вконец исчерпывая их средства». [173]

В упоминавшейся трагедии «Октавия», написанной скорее всего лет через двадцать — тридцать после происшедших событий, Нерон также уверенно называется виновником страшного пожара Рима.

Если современники великого пожара и писавшие о нем историки эпохи Римской империи не питали каких-либо сомнений в причастности Нерона к трагедии Вечного города, то исследователи времен позднейших, по сути, единодушно в невиновности Нерона не сомневаются.

Убежденность самих римлян в преступности правящего принцепса основывалась, прежде всего, на потрясшем всех известии, что во время ужасного бедствия, когда столица империи пылала и в огне погибали не только бесценные исторические памятники, сокровища, жилища и добро горожан, но и тысячи людей, цезарь, вырядившись в театральный наряд, пел о погибели Трои! Столь нелепое и противоестественное для нормального очевидца страшного бедствия поведение не могло не поспособствовать появлению соответствующего слуха: поджег Рим, чтобы, любуясь, исполнить дурацкую песнь собственного сочинения! Что ж, «как аукнется, так и откликнется» или «каков привет, таков и ответ». Подобным образом люди мыслили во всех странах во все эпохи.

А уж когда убийственный слух широко распространился — в потрясенном бедствием народе прежде всего распространяются любые, даже самые удивительные слухи, — многие вспомнили, что какие-то люди вроде как мешали тушить пожар, а когда он все-таки начал стихать, то возобновился вновь близ дома Тигеллина, любимца Нерона. Кому же, как не ему, исполнять безумные прихоти безумного цезаря?

Конечно, вид пылающего города легко мог вызвать невольное сравнение его с гибнущей в огне Троей. В Риме хорошо знали и греческую «Илиаду», и свою римскую «Энеиду». Наиболее образованные люди приводили исторический пример, когда один из знаменитейших римлян, глядя на горящий перед ним громадный город, вспомнил трагическую участь града Приама: это был славный Публий Корнелий Сципион Эмилиан, под чьим командованием римские легионы овладели, наконец, Карфагеном, победоносно завершив Третью Пуническую войну и почти стодвадцатилетнее противостояние двух великих держав. Преданный огню согласно постановлению римского сената Карфаген вызвал у Сципиона не чувство торжества, но скорбь и верные мысли о бренности всех держав, долго упивавшихся ранее своим могуществом. Не делал римский полководец здесь исключения и для своего отечества…

«Говорят, Сципион при виде окончательной гибели города заплакал и громко выразил жалость к неприятелю. Долго стоял он в раздумье о том, что города, народы, целые царства, подобно отдельным людям, неизбежно испытывают превратности судьбы, что жертвою ее пали: Илион, славный некогда город, царства ассирийское, мидийское и еще более могущественное персидское, наконец, так недавно и ярко блиставшее македонское царство. Потом намеренно или невольно, потому что слово само сорвалось с языка, Сципион воскликнул:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

Когда Полибий, который был также и наставником его, прямо спросил Сципиона, как понимать его слова, тот, говорят, не постеснялся сказать откровенно, что боится за отечество при мысли о бренности всего человеческого». [175]

Нерона подобные высокие мысли не могли обуревать. Будучи способен на глубокую скорбь, если она его самого касалась, скорбеть по поводу чужих бедствий он не был особенно склонен. Давно он уже не был тем мальчиком, что плакал, увидев гибель возницы в цирке. Мысль о том, что в огне сейчас гибнут люди, что бедой охвачен почти весь миллионный город, не пришла ему как-то в голову. Но пришла мысль иная: ни один артист не пел еще и навряд ли когда-либо споет на таком подлинно потрясающем фоне! Петь о пожаре Трои на фоне пылающего города, равного сотне городов Приама, — величайшее счастье для подлинно великого артиста! Такое удалось только Нерону, и когда еще появится, если появится вообще, певец, который споет о погибающей в огне Трое при такой декорации?

Да, невозможно усомниться в том, что был Нерон артистом до мозга костей. Но в случае с пением «Крушения Трои» он совершил роковую для артиста ошибку: истинный актер всегда знает заранее, как публика воспримет его выступление. Безнаказанность преступлений Нерона и потоки льстивых речей, их оправдывающих, заглушили у него здравый смысл. Императору-певцу и в голову не пришло, что народ, пребывающий в горе и беде, должен видеть своего правителя скорбящим вместе с ним, а не упивающимся своим артистическим видением мира. Когда же весть о том, что народ однозначно полагает виновником ужасного пожара и своих бедствий именно Нерона, дошла до изумленного цезаря, он постарался сделать все, чтобы поскорее отстроить Рим и помочь пострадавшим, но было уже поздно. Даже при восстановлении Рима Нерон, проявивший, наконец, казалось бы, достойную заботу о народе, сумел еще раз разозлить подданных, усугубив слухи о своей зловещей роли в пожаре. Принцепс и сам был среди жестоко пострадавших — как-никак сгорел его дворец со всем имуществом, что, разумеется, не могло Нерона не огорчить. Но когда началось строительство нового дворца, в знак особого его великолепия названного Золотым, римляне сразу заметили, что новая обитель имперского двора по размерам уж больно превосходит предшествующую. Грандиозная площадь нового дворца была достигнута благодаря расчистке ряда выгоревших кварталов, прежний дворец окружавших. Отсюда немедленный вывод недоброжелателей Нерона, число которых после великого пожара резко возросло: вот для чего этот бессердечный человек велел поджечь собственную столицу! Ему просто не хватало места для постройки нового дворца!

Все благодеяния Нерона, и щедрые раздачи денег и продовольствия, и действительно блестяще продуманное и прекрасно осуществленное восстановление Рима — в перестроенном при Нероне виде столица империи просуществует еще почти четыре столетия, вплоть до гибельного для нее нашествия вандалов конунга Гейзериха в 455 году — не могли спасти его навсегда подорванной репутации. Заботящегося о народе цезаря теперь не помнили, но к ужасному званию матереубийцы добавился еще и страшный титул поджигателя Рима. Что бы он ни делал, какую бы действительную общественную пользу ни приносили его деяния, все равно современники продолжали считать Нерона главным поджигателем Рима, а все последующие его дела полагали лишь попыткою загладить свою вину. Не помогало Нерону и быстрое отыскание тех, кого можно было обвинить в поджоге столицы. Более того, именно расправа с мнимыми виновниками пожара Рима и превратила Нерона в антихриста.

Нерон и христиане

Немедленно принятые Нероном меры помощи пострадавшим от пожара были своевременными и вполне соответствовали ситуации. Для погорельцев были открыты Марсово поле, собственные сады Нерона. Спешно возводились временные строения дня тех, кто в результате пожара утратил свое жилье. А таких было множество. Из четырнадцати городских кварталов Рима пожаром оказались объяты десять, из которых три выгорели дотла, а в семи остальных «сохранились лишь ничтожные остатки обвалившихся и полусожженых строений». В город незамедлительно доставили продовольствие и цена на него была заметно снижена, учитывая бедственное положение сотен тысяч жителей Рима.

Но все эти действительно разумные и благодетельные меры никак не могли убедить народ в добрых намерениях принцепса. «Нерон — поджигатель!» — этот слух не только не прекращался, но, наоборот, стремительно распространялся. Известно, что именно среди бедствующего народа проще всего распространяются самые удивительные слухи, неожиданно объясняющие и конкретно указывающие виновника народных страданий. Чем поразительнее слух, тем скорее утвердится он во мнении народном, особенно если указывает на именитого виновника. Трудно было изобрести что-либо более удивительное, а потому для потрясенного бедствием и страдающего народа более убедительное, нежели утверждение, что сам цезарь велел поджечь Рим себе на потеху.

Нерону и его окружению стало очевидно, что надо принять ответные действия, простейшее — это жестокое преследование распространителей зловредных слухов, но поскольку число злоумышленников и злоречивых исчислялось по меньшей мере десятками, если уж не сотнями тысяч, то такой способ противодействия очернению светлого имени цезаря следовало сразу же признать негодным. Попытки наказывать распространителей чудовищной сплетни как раз окончательно убедили бы всех в совершенной подлинности слуха об императоре-поджигателе. Потому было решено отвлечь внимание народа, указав на «истинных» поджигателей, поиск которых оказался непродолжительным.

Далее слово Тациту, сообщившему потомкам уникальные сведения о событиях в Риме после великого пожара:

«И вот Нерон, чтобы побороть слухи, приискал виновных и предал изощреннейшим казням тех, кто своими мерзостями навлек на себя всеобщую ненависть и кого толпа называла христианами. Христа, от имени которого происходит это название, казнил при Тиберии прокуратор Понтий Пилат; подавленное на время это зловредное суеверие стало вновь прорываться наружу, и не только в Иудее, откуда пришла эта пагуба, но и в Риме, куда отовсюду стекается все наиболее гнусное и постыдное и где оно находит приверженцев. Итак, сначала были схвачены те, кто открыто признавал себя принадлежащим к этой секте, а затем по их указаниям и великое множество прочих, изобличенных не столько в злодейском поджоге, сколько в ненависти к роду людскому. Их умерщвление сопровождалось издевательствами, ибо их обличали в шкуры диких зверей, дабы они были растерзаны насмерть собаками, распинали на крестах или обреченных на смерть в огне поджигали с наступлением темноты ради ночного освещения. Для этого зрелища Нерон предоставил свои сады; тогда же он дал представление в цирке, во время которого сидел среди толпы в одежде возничего или правил упряжкой, участвуя в состязаниях колесниц. И хотя на христианах лежала вина и они заслуживали самой суровой кары, все же эти жестокости пробуждали сострадание к ним, ибо казалось, что их истребляют не в видах общественной пользы, а вследствие кровожадности одного Нерона». [177]

Действительно, обмануть никого не удалось. В вину христиан не поверили даже те, кто относился к ним с крайней недоброжелательностью. Если у Тацита безвинные страдания христиан даже пробудили сострадание к ним, то Светоний полагал наказание христиан справедливым и ставил его в заслугу Нерону: «Наказаны христиане, приверженцы нового и зловредного суеверия». В то же время именно Светоний наиболее категорично возлагал на Нерона вину за поджог Рима…

Процитированные выше строки из пятнадцатой главы «Анналов» Тацита можно смело полагать самыми знаменитыми строками из его сочинений. Исторические споры вокруг них не утихают до настоящего времени и едва ли когда-либо прекратятся. Гиперкритиков античных авторов и особенно историков, следовавших или вынужденных следовать в узком русле воинствующего безбожия, они крайне раздражали и их вопреки всякому здравому смыслу даже объявляли «интерполяцией», то бишь позднейшей вставкой. Ведь требовалось доказывать, что Иисуса Христа вообще никогда не существовало!

На деле же строки эти отразили событие, историческое значение которого переоценить не представляется возможным и смысл которого современникам, особенно римлянам, никак не мог быть понятен. Произошло первое столкновение Рима и христианства, великой Империи и юной религии, не вышедшей еще за рамки незначительной секты. Столкновение, ставшее началом великого противостояния, во многом предопределившим судьбы не только самой римской державы, но и всей античной цивилизации. Не случайно крупнейший историк заката Римской империи Эдвард Гиббон именно христианство полагал главной силой, сокрушившей Рим, а знаменитый философ Фридрих Ницше писал:

«Imperium Romanum, каким мы знаем его, каким все лучше узнаем по истории римских провинций, это поразительнейшее творение в монументальном стиле — оно было только началом, строительство было рассчитано на века, которые оправдали и подтвердили бы его… С тех пор так не строили — не мечтали строить так, sub specie detemi (под знаком вечности). Организация была столь крепкой, что выносила и дурных императоров: случайной личности ничего не поделать с таким замыслом, — вот самый первый принцип архитектуры большого стиля. Но она была недостаточно прочной, чтобы противостоять наихудшему виду порчи — христианину». [179]

Разумеется, совершенно необязательно (скорее, и не нужно) соглашаться с немецким философом в характеристике христианина как наихудшего вида порчи, но то, что он оказался в непримиримом противоречии с римской цивилизацией, — несомненно.

Христианские мыслители античной эпохи именно Нерона полагали зачинателем гонений на свою веру. Вот что писал крупнейший историк христианской церкви Евсевий Памфил:

«Когда власть Нерона окрепла, он устремился к делам нечестивым и восстал на веру в Бога Вседержителя. Писать о всех мерзостях; на которые он был способен, не наша нынешняя задача, да и многие оставили очень подробные рассказы о нем, кому любопытно, может ознакомиться с грубостью и безумием этого нелепого человека, безрассудно погубившего тьму людей, не щадившего по своей кровожадности ни родных, ни друзей: он погубил мать, братьев и жену, словно злейших врагов своих, предав их различной смерти. Недоставало ему одного: стать первым императором — гонителем веры в Бога». [180]

Римлянин Тертуллиан так вспоминает об этом:

«Возьмите записи о вашем прошлом: вы найдете, что Нерон был первым, кто стал преследовать наше учение, когда, покорив весь Восток, стал особенно свирепствовать в Риме. Мы хвалимся таким зачинателем гонения, ибо кто же, зная его, не подумает, что Нерон не осудил бы христианства, не будь оно величайшим благом».

Тертуллиан писал на рубеже II–III веков, Евсевий — в IV веке, но еще ранее современник Нерона, один из первых христианских писателей Иоанн из Патамоса в своем знаменитом «Откровении» объявил Нерона антихристом. Знаменитое число 666, скрывающее антихристово имя, означает «цезарь Нерон». Это установили ученые еще в XIX веке.

Самое поразительное, что Нерон сознательно преследовать христиан за их веру не собирался и, пожалуй, не тронул бы их, не появись зловреднейший слух о нем как о поджигателе Рима, что вызвало необходимость в поиске тех, кому ужасный поджог можно было бы приписать. Думается, поиском мнимых виновников, конечно же, не сам цезарь занимался. Наверняка поручение было дано Тигеллину. Но почему наиболее удобными для обвинения в поджигательстве оказались христиане? Кто указал на них?

По поводу последнего у историков разногласия нет. На христиан могла указать Поппея Сабина, которую в свою очередь навели на эту мысль близкие к ней иудейские первосвященники, находившиеся в то время в Риме. О благосклонном отношении супруги Нерона к иудаизму писал Иосиф Флавий, знаменитый римско-иудейский историк I века, современник этих событий. Незадолго до пожара Рима в 63–64 годах он, будучи в Риме, добился от властей освобождения из тюрьмы нескольких иудейских священников и разрешения спора между прокуратором Иудеи Альбином и тетрархом Иродом Агриппой II в пользу последнего. Свой успех в Риме Иосиф напрямую связывал с расположением Поппеи к иудаизму. Августа даже приблизила к себе иудейского первосвященника Измаила и казначея храма Соломона Хелкию. Скорее всего, эти люди и подсказали Поппее Сабине, кого следует представить злонамеренными поджигателями, когда стало очевидным, что идет поиск тех, кого должно обвинить в пожаре Рима. Они могли здесь руководствоваться прежде всего совсем не простыми отношениями, сложившимися между иудаизмом и молодым христианством.

Новая религия, зародившаяся в недрах иудаизма, с самого начала бросила ему решительный вызов. Взяв от иудаизма важнейший постулат единобожия и приняв в основном традиции Ветхого Завета, христианство очень быстро пришло к мысли, изложенной святым Павлом: «Несть [перед Богом] ни эллина, ни скифа, ни иудея». Вера, основанная на этом утверждении, неизбежно должна была распространяться среди всех народов без исключения, а это исключает самую возможность существования какого-либо богоизбранного народа. Иудаизм не мог выйти за рамки религии одного народа, тем более что в той сложной ситуации, в которой находилась Иудея, приверженность к вере отцов была и способом национального выживания. Для многочисленной уже на просторах империи иудейской диаспоры отказ от религиозной замкнутости мог означать угрозу растворения в других народах. Потому христианство, зародившееся в Иудее в иудейской же среде и так быстро обратившееся к проповеди своего учения среди самых разных народов, ни для кого не делая исключения, неизбежно должно было встретить противодействие со стороны ортодоксального иудаизма. Не могло не смущать правоверных иудеев и то, что основатель христианства согласно евангелической традиции говорил о неизбежном разрушении храма Соломона:

«И вышел Иисус… от храма. И приступили к нему ученики Его, чтобы показать Ему здания храма. Иисус же сказал им: видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено». [182]

Согласно Евангелию именно обвинение в намерении разрушить храм, подкрепленное двумя лжесвидетельствами, стало основой смертного приговора синедриона Иисусу:

«Первосвященники и старейшины и весь синедрион искали лжесвидетельства против Иисуса, чтобы предать его смерти. И не находили; и хотя много лжесвидетелей приходило, не нашли. Но наконец пришли два лжесвидетеля. И сказали: Он говорил: «Смогу разрушить храм Божий и в три дня создать его». И встав, первосвященники сказали Ему: что же ничего не отвечаешь? Что они против тебя свидетельствуют? Иисус молчал». [183]

Богохульство против храма означало по иудейскому закону богохульство против самого Бога.

Наконец то, что последователи Иисуса после его гибели продолжали считать своего вероучителя мессией, также не могло расположить к ним правоверных иудеев. Потому не случайно первой жертвой гонений на христиан стал святой Стефан, прямо обвинявший первосвященников, что они не признали в Иисусе мессию (Праведника) и преступно предали его смерти:

«Жестокосердные! Вы всегда противитесь Духу святому, как отцы ваши, так и вы. Кого из пророков не гнали отцы ваши? Они убили предвозвестивших пришествие Праведника, Которого предателями и убийцами сделались ныне вы». [185]

Стефан был побит камнями. Событие датируется 36 годом. При казни его присутствовал молодой уроженец города Тарса в Киликии Саул, поначалу одобривший жестокую расправу над последователем Иисуса. Но вскоре он раскается в этом и позднее, приняв римское гражданство и имя Павла, станет крупнейшим проповедником нового учения во многих провинциях империи вплоть до самого Рима. Роль святого Павла признается в деле распространения христианства столь выдающейся, что один историк атеистического направления, написавший ряд ярких популярных работ на тему ветхозаветных и евангелических преданий, самым серьезным образом предлагал именовать христианство павлианством в память о заслугах славного апостола…

Выдающимся проповедником христианства стал и другой апостол, пути коего тоже привели его в Рим, — святой Петр. Именно его проповедь, возможно, впервые ввела в христианскую общину язычников:

«И верующие из обрезанных, пришедшие с Петром, изумились, что дар Святого Духа излился и на язычников: ибо слышали их говорящих языками и величающих Бога. Тогда Петр сказал: «Кто может запретить креститься водою тем, которые, как и мы, получили Святого Духа?» И велел им креститься во имя Иисуса Христа. Потом они просили его побыть у них несколько дней». [186]

Первым же римлянином-христианином, согласно «Деяниям апостолов», можно считать знаменитого центуриона Корнилия, обращение которого связано с деятельностью святого Петра.

Следующей жертвой гонений из числа ведущих последователей Иисуса стал Иаков. Эта расправа была уже на совести иудейского царя Ирода Агриппы I:

«В то время царь Ирод поднял руку на некоторых из принадлежащих к церкви, чтобы сделать им зло. И убил Иакова, брата Иоаннова, мечом; видя же, что это приятно Иудеям, вслед за тем взял и Петра». [187]

Петру пришлось пробыть некоторое время в темнице, темницы не избежал и Павел за свою проповедь. Наконец спустя много лет оба апостола оказались в Риме, где правил Нерон.

Первые гонения на христиан были делом либо иудейских первосвященников, либо местных иудейских правителей. В то же время уже в I веке решительно противопоставлять иудеев и христиан было бы неверно, поскольку и сами проповедники учения Иисуса были иудеями и проповедь свою вели в первую очередь среди иудеев. Временами это приводило к столкновениям. Римские власти долгое время сторонились споров между иудеями и христианами, полагая их, должно быть, внутрииудейским делом, римские интересы прямо незатрагивающим. Реагировали единственно в случае возникновения явных волнений. Так, еще в правление Клавдия (41–54 гг.) в Риме приключались беспорядки в иудейской общине, вызванные, возможно, христианской проповедью. И тогда «иудеев, постоянно волнуемых Христом, он изгнал из Рима». Решение это принималось, похоже, в духе известных пушкинских строк: «Разбери… кто прав, кто виноват. Да обоих и накажи». Ко времени Нерона данное происшествие было уже забыто, в Риме благополучно существовала вновь иудейская община, была и община христианская. Но первая имела немалое преимущество перед второй: ей покровительствовала сама августа. Расположением Поппеи Сабины и воспользовались, очевидно, недоброжелатели христиан из иудейской среды, дабы римскими руками покончить с этой еретической с их точки зрения сектой. Нерону оставалось только согласиться с предложением супруги, тем более что оно выглядело на первый взгляд вполне удачным: некая загадочная, мало кому понятная секта, а все малопонятное выглядит угрожающим, вполне подходила на роль гнезда злоумышленников. Удивляет другое: размах преследований, изуверство расправы — все это не в духе Нерона. Мы знаем, он никогда не жаловал кровавых зрелищ, расправляясь со своими врагами, и действительными, и мнимыми, он не прибегал к особо жестоким и мучительным казням. Практиковались отравление, приказ вскрыть вены, на крайний случай простое убийство ударом меча, как в случае с Агриппиной. Да и все расправы носили одиночный характер. Одна только массовая казнь была до пожара Рима при Нероне — убиение четырехсот рабов Педания Секунда, но так этого требовал закон… Казни же христиан — травля зашитых в звериные шкуры людей собаками на цирковой арене, горящие осветительные факелы из живых людей — никак не согласуются с привычками императора-артиста. Кстати, и здесь известно лишь то, что он присутствовал в это время в цирке, участвуя в состязаниях колесниц в качестве возничего, а о том, что он был зрителем во время лютых казней христиан, нам ничего не известно.

Логично предположить, что в случае с христианами Нерон предоставил полную свободу Тигеллину. Он должен был изобрести примерную казнь для христиан, дабы народ, увидев заслуженную кару подлинных поджигателей, перестал болтать глупости о своем цезаре. Народ в отличие от цезаря кровавые зрелища обожал, из чего, похоже, и исходил Тигеллин. Префект претория был человеком крайне жестоким, злобным и, к несчастью, еще и не лишенным фантазии. Последнее он уже доказал, организовав совсем незадолго до повара Рима фантастический праздник Эроса для Нерона и всего императорского двора. Кошмарный сценарий казней христиан мог написать только такой человек, как Тигеллин.

Итак, иудейские священники подсказали Поппее, кого лучше всего обвинить в поджоге Рима, Тигеллин изобрел изуверские казни и расправился с множеством людей, далеко не все из которых были христианами, но вся вина за происшедшую трагедию пала на одного Нерона. Ему принадлежала верховная власть в Риме, он своей волей санкционировал и лживое обвинение, и бесчеловечную расправу над безвинными людьми. На нем и ответственность за все. Таков суровый суд истории.

Особую значимость расправе над христианами, случившейся при Нероне, придало присутствие в Риме в это время двух знаменитейших апостолов — Петра и Павла. Их гибель тоже пала на Нерона.

Вот что писал о судьбе двух проповедников учения Христа Евсевий Памфил в своей «Церковной истории»:

«Итак, этот первый среди властителей богоборец горделиво поднял руку на апостолов. Рассказывают, что Павел был при нем обезглавлен в самом Риме, а Петр распят; рассказ этот подтверждается именами Петра и Павла, уцелевшими на кладбищах этого города. Это же утверждает и клирик, именем Гай, живший при Римском епископе Зефирине. Писшенно возражая Проклу, главе катафригийской секты, он так говорил о тех местах, где положены священные останки упомянутых апостолов:

«Я могу показать тебе победный трофей апостолов. Если ты пойдешь в Ватикан или по Остийской дороге, ты найдешь трофей тех, кто основал эту Церковь».

Что оба апостола мученически скончались в одно и то же время, подтверждает Дионисий, епископ Коринфский, в письме своем римлянам: «Вы в вашем сообщении соединили питомники, насажденные Петром и Павлом в Риме и в Коринфе. Оба насаждали у нас в Коринфе, одинаково научая нас; одинаково они вместе поучали в Италии и мученически скончались в одно и то же время».

Это вот для того, чтобы еще больше подтвердить мой рассказ». [189]

Павел был римским гражданином и потому избежал лютой казни распятия на кресте. Привилегией римских граждан было право на быструю казнь, на не позорную смерть от меча.

Об обстоятельствах смерти Петра рассказывает знаменитая легенда об уходе апостола из Рима в разгар Неронова гонения. Согласно ей апостол Петр удалился из Рима, где продолжались жестокие казни христиан. Но когда он вышел за городские пределы и шел по Аппиевой дороге, ведшей на юго-восток из Рима в Капую, он вдруг встретил Иисуса Христа. Потрясенный апостол пал на колени перед Спасителем и спросил его: «Quo vadis, Domine?» — «Куда идешь, Господи?» На что Иисус ответил, что направляется в Рим принять новое распятие. Устыдившись своего бегства от гонителей, Петр вернулся в Рим и сам отдался в руки властей. По преданию, он был распят вниз головой.

Позднее на Via Appia (Аппиевой дороге) была построена часовня, находящаяся на том месте, где согласно легенде апостол Петр встретил Иисуса Христа.

Расправа Нерона над христианами не уничтожила христианство в Риме. Более того, после гибели Павла и Петра был по жребию избран первый епископ Рима. Им стал видный сподвижник Павла Лин. Лина Павел упоминал в своем Втором послании к Тимофею, передавая приветствия от своих ближайших соратников: «Приветствуют тебя Евнул и Пуд, и Лин и Клавдия, и все братия».

Так родилась Римская церковь.

Жестоко расправившись с христианами, обвиненными в поджоге Рима, Нерон скоро потерял к ним всякий интерес. Ему ведь надо было только найти тех, на кого можно было возложить вину за ужасное бедствие, постигшее Рим, дабы недалекие римляне не продолжали возводить напраслину на своего принцепса. Кто были на самом деле люди, которым Тигеллин учинил столь неслыханные по жестокости казни, Нерону было безразлично. Свидетельством этого является то, что в дальнейшем преследование христиан в империи со стороны римских властей прекратилось. Первый закон о преследовании последователей Христа появится в Риме только полвека спустя при императоре Траяне (98–117 гг.). Из него будет следовать, что «доказанный христианин подлежит смерти». А как система преследование христиан в Римской империи утверждается только в правление Марка Аврелия (161–180 гг.), великого императора, великого философа-стоика и величайшего ненавистника христиан. Самым же беспощадным гонителем христиан стал Диоклетиан, великий преобразователь Римской империи (284–305 гг.). В отличие от Нерона эти властители Рима преследовали христиан целенаправленно, но христианская традиция, как это ни удивительно, к ним куда более доброжелательна. К Траяну и Марку Аврелию христианские писатели никогда не испытывали ненависти, а на Диоклетиана вину за беспощадное гонение возлагали куда в меньшей степени, нежели на его соправителей Галерия и Максимиана. Нерон же — антихрист.

Дело, наверное, не только в том, что Нерон был первым гонителем. Его гонение, конечно же, носило случайный характер, было кратковременным, но изуверские формы казней, изобретенные богатой фантазией Тигеллина, превосходили все мыслимые пределы человеческой жестокости. Наконец, при Нероне в Риме погибли два великих апостола — Петр, бывший наряду с братом своим Андреем первым из учеников Иисуса, и Павел, сыгравший величайшую роль в распространении учения Христа в пределах империи и донесший его до самого Рима. В результате мученический ореол молодой христианской церкви, мужественно перенесшей безвинно жесточайшее гонение, стал свидетельством ее силы, ее несгибаемости перед любыми бедствиями. Отсюда память о первом гонении, ненависть к первому гонителю утвердились в христианстве навсегда.