Коллекция холодного оружия
Мать умерла, когда мне было шестнадцать. На кладбище я стояла одна. Впереди меня была бабушка, которую с двух сторон поддерживали Борис Алексеевич и мамин крестный «седовласый Поссе». Бабушка провисала у них на руках, клонилась поочередно то вправо, то влево. Мне было страшно, что хилый Поссе ее не удержит. Ему ведь чуть ли не восемьдесят. Хотя нет, год назад Феня, посмеиваясь, сказала: «Я-то постарше вас буду, Дмитрий Иваныч. Мне уже семь десяточков набежало».
Феня стояла сбоку, и оттуда все время слышались ее тихие причитания. Где-то неподалеку сгрудились Захоржевские, Тата Львова, Елизавета Степановна Крафт. Рядом с ними, но как-то отдельно торчала длинная спина Саши. Большую часть провожающих составляли мамины сослуживцы. И в их толпе я увидела крупного человека с неприлично широкими плечами и густыми, как будто маслом смазанными волосами. Последний раз я видела его двенадцать лет назад. Сильнее, чем в детстве, царапнуло наше сходство. Я отвернулась и снова уставилась в спину бабушки и мерлушковый воротник Поссе. Люди в тулупах, с лопатами двигались медленно. И когда же это все кончится, думала я, разглядывая покрытые снегом верхушки сосен, и вдруг поняла: никогда. Начавшись во вторник утром, мамина смерть будет с нами всегда. От этой мысли меня затрясло, и я с опозданием полностью разделила ужас Манюси, шептавшей, вцепившись в мое плечо: «Но как же мы теперь, Катенька? Как же нам быть?» — «Пойди к себе и прими валерьянку», — сказала ей тогда бабушка, и Манюсь, сгорбившись, вышла и больше не появлялась. Хлопали двери, Саша дежурил у телефона, Борис Алексеевич уезжал, возвращался, уезжал снова — быстрый, в летящем пальто, молодой. Он был всего на четыре года моложе бабушки, казался ее ровесником, а тут вдруг неожиданно будто сбросил с плеч тяжесть. Интересно, увидит ли это он сам, если дать ему зеркало? Слово «зеркало» снова заставило вспомнить Манюсю, которая тогда, во вторник, вдруг вскрикнув, кинулась завешивать все зеркала, но сконфуженно уползла от окрика бабушки: «Немедленно снять эти тряпки!» На кладбище Манюси не было. Она боялась ехать, очень стыдилась этого, долго боролась с собой, потом подошла ко мне и, брызгая слюной, спросила: «Катя, скажи, ты простишь меня? Ты простишь меня, девочка?» Голос ее сорвался, и она горько заплакала. Слезы катились из выпуклых глаз на желтые в красных прожилках щеки. Кого-то она мне напоминала. Уродца из сказки? Какую-то из моих детских игрушек? Поняв, что вспомнить не удастся, я наконец ответила: «Ну что ты, Манюсь. Все в порядке». О чем мы говорим, стало понятно, только когда раздраженная бабушка жестко сказала: «Все. Хватит, Манюся. Мы, безусловно, без тебя обойдемся. Можешь быть совершенно спокойна». Явно обрадованная, Манюся с облегчением затрясла головой и, провожая нас у дверей, улыбалась, а потом осознала, что улыбается, и в ужасе прикрыла рот ладошкой.
Теперь она, вероятно, сидела на кухне и, пугливо оглядываясь, пила крепкий чай с чем-то вкусненьким.
Суматоха, царившая дома со вторника по четверг, больше всего напоминала праздничную. Нескончаемые звонки в дверь, рукопожатия, какие-то новости, чай, кофе, водка на смородиновых почках — все это создавало приподнятое настроение, и мрачный, скорбно-торжественный тон сохранялся только около бабушкиного кресла. Здесь говорили шепотом, особым голосом, подавленно. Сюда, сказав: «Нет, это все-таки невозможно, Екатерина Андревна, вам просто необходимо что-нибудь проглотить», иногда приносили поднос с едой, и я, наблюдавшая из угла, готова была поклясться, что бабушка куда охотнее ела бы вместе со всеми за столом, но что-то, против чего даже она была бессильна, препятствовало. «Катя! Где Катя?» — неожиданно вскрикивала она, и когда я подходила, «тщательно контролируя голос», спрашивала: «Чем ты занимаешься? Уроки сделала? Как физика?» Все это говорилось на публику, что было, в общем, и неизбежно, так как публика была всюду, и все это раздражало бабушку, наверное, не меньше, чем меня. Роль, в которой она оказалась, ей навязали. Навязал непонятно кто. И эта непонятность была для нее мучительной. Подчинение чужой воле было для бабушки непривычно, может быть, даже случилось впервые в жизни, и смертельная усталость, в которой она пребывала на кладбище, вызвана была, прежде всего, не горем, а полным изнеможением от этой три дня продлившейся подневольности.
Через неделю, самое большее через месяц стало понятно, что жизнь, в общем, не изменилась. Сделалась чуть приглушеннее, чем была раньше — до болезни мамы, — и чуть спокойнее, чем в последнее время. Но в целом осталась такой же. Меня это слегка удивило и очень обрадовало. То, что мы не позволили маминой смерти по-хозяйски расположиться в доме, вселяло что-то, похожее на надежду. Мы, как и прежде, обедали в семь часов, как и прежде, по понедельникам, средам и пятницам приходил Борис Алексеевич, и, сидя за столом, я с удовольствием переводила взгляд с него на бабушку, потом на Манюсю и, наконец, на Феню. Рядом с Феней стоял пустой «Асин стул». В первые дни после похорон я боялась, что теперь мы прибавим к нему еще один — мамин, но, к счастью, этого не случилось. Все оставалось на своих местах, и можно было жить как прежде. Это, отлично помню, принесло облегчение. Никаких перемен я не хотела и поэтому к появлению отца отнеслась так же, как бабушка, а может быть, и еще раздраженнее.
Он пришел вечером — для меня неожиданно и внезапно. Раздался звонок, я хотела пойти открыть дверь, но бабушка сухо остановила: «Пойди побудь у себя». Интонация не понравилась, и я охотно спряталась в своей комнате, но когда они перешли на повышенные тона, кое-какие клочки разговора все же услышала. «Я не пришел обсуждать с вами прошлое, Екатерина Андреевна, — раздался в какой-то момент мужской крепкий голос, и мне показалось, что это похоже на реплику из Достоевского. — Я пришел выяснить, не нужен ли я своей дочери. Теперь, когда обстоятельства так изменились». — «Ну, не настолько, чтобы вам вдруг открыли двери…» Нет, поразительно! Прямо цитата. Но вот откуда: из «Неточки», из «Подростка»? Голоса зазвучали еще возбужденнее, еще резче. «Да это просто бред!» — выкрикнул, стукнув чем-то, пришедший. Правильно, чистый бред, подумала я, крепко заткнула уши и умудрилась-таки дочитать до конца задачку по химии. Никогда не пойму, что значит бензольное кольцо, но решать это вроде бы надо вот так… Однако они не позволили мне расправиться с этой задачей. «Катя! — тряхнув меня за плечо, энергично сказала бабушка. — Не притворяйся, что ты оглохла! Идем. Твой отец хочет поговорить с тобой». Я вышла в столовую. Багровый человек, сидевший на стуле прямо посреди комнаты и сразу вскочивший, когда я вошла, был мне неприятен. Здоров и напоминает извозчика, вероятно, сказал бы Борис Алексеевич. Стало смешно, что «извозчик» только что говорил версиловским голосом. Но, в общем, мне было не до веселья. Я не хотела разговаривать с этим свалившимся на голову «отцом» и неожиданно для себя твердо и ясно это отчеканила. Бабушка торжествующе слушала. Посетитель молчал, багровость отхлынула, в серых медвежьих глазках дрожала растерянность. «Катя, — заговорил он, и это был еще один (третий?) голос, — если когда-нибудь тебе все же захочется повидаться, если у тебя будут трудности…» Он вытащил из кармана бумажник, оттуда — визитную карточку.
К сожалению, у меня не было настоящих подруг, и я даже не понимала, кому смогу рассказать эту сцену.
Уверенная, что «инцидент с отцом» исчерпан, я без особых усилий включила его в ряд курьезов, которые прячут в глухой угол памяти, и была просто обескуражена, когда через несколько дней Феня, поманив пальцем, зазвала меня на кухню и, усадив, таинственно прошептала: «Ну так вот, Катерина, ко мне приходил твой отец. Бабушка его выгнала, но он не гордый, и послушай, что я скажу…» — «Феня!..» — от затопившего меня негодования я просто лишилась слов. Этого еще не хватает! Да как она… Но Феня все продумала и отступать не собиралась. «Не бесись! — прикрикнула она строго. — Я его вон с каких пор знаю. Мать твоя только в ниверситет поступила, как он к нам ходить начал. Пять лет ходил кажный день, а потом еще жил здесь почитай столько же. И я как тогда говорила, так и сейчас повторю, что зря бабка так круто все развела. Жили и жили бы. Он парень видный. Да, из простых. Но ведь и тогда видно было, что простым не останется. Теперь стал начальником, ездит на черной „Волге“. Дашутка, тетка его, ну та, конечно, деревенская. Так ведь она один раз в году только наведывалась, неделю гостила. Ну а Екатерине Андреевне нашей и это много казалось. Только Дашутка за дверь, проветривать все приказывала, ну и на Митю кривилась. Конечно, Митя не Борис Алексеевич, да только Коте она жизнь сломала: страшно сказать, до сороковки девка не дотянула!» — «Феня, не смей!» — «А что? Ты сама меня завела. И нечего плакать! Разве мне твою маму не жалко? Я ж ее нянчила. Славненькая была, тихая. А как спросят, кого ты, Котенька, больше всех любишь, она сразу ко мне прижмется и: „Феню“. Ася, та была меньше ласкова. Зажмется в угол — и сидит. От нее иногда словца не дождешься… Да кончай плакать ты, Катерина. Ну что поделаешь, Бог дал, Бог взял. Ты, слава Христу, не сиротой на свете осталась. Есть кому за тобой присмотреть, выучить, в люди вывести. Вот даже, к слову сказать, отец…» — «Феня! — наконец-то я собралась с силами. — Ты несешь чушь, и я запрещаю тебе называть этого… моим отцом, слышишь?» — «Слышу, — Феня язвительно скривилась, — как же не слышать, если орешь. А с лица — прямо бабка. Вот уж порода одна, прости Господи. И то сказать, горбатого могила исправит».
В институт я поступила легко. Само собой разумеется, для страховки Борис Алексеевич сделал два-три звонка, но пятерки я заработала честно. Литература с историей — это не математика с химией, в которых, несмотря на титанические усилия бабушки и приглашенного репетитора, я так и осталась на уровне зайца, выученного играть на барабане. Официально это признали буквально в канун выпускных экзаменов; до этого тихо надеялись, что если уж не хватающий звезд с неба Саша успешно учится в Техноложке, я безусловно подтянусь и тоже пойду по пути пращуров. Увы! Однако сказав «увы», необходимо было срочно обрести альтернативу. Ошеломленная своей несостоятельностью, я тупо молчала, и тут-то Борис Алексеевич взял бразды в свои руки, и в результате…
«Катюша поступила в Театральный институт?! Это просто непостижимо!» — на все лады повторяли вернувшиеся из отпусков знакомые, а бабушка снисходительно разъясняла: «Все отнюдь не так страшно. Она будет театроведом. Напишет в свое время диссертацию. Скажем, о постановках Лопе де Веги у Акимова». В целом она была довольна. Если уж оказалось, что я не способна к серьезному делу, то должна заниматься чем-то экстравагантным, а не идти на филфак, где толпятся хихикающие девицы, за редкими исключениями обреченные стать унылыми школьными учительницами. Театроведческий — это пикантно и приближает к прекрасному. Приятное событие решено было отметить, устроив вечер с шампанским, Поссе, Захоржевскими, Елизаветой Степановной, ну и, само собой разумеется, Борисом Алексеевичем и Сашей. «Да, а из сверстников ты никого не хочешь позвать?» — в последний момент спросила вдруг бабушка. Вопрос неприятно кольнул, но я выдержала достойную мину и спокойно ответила: «Нет, пусть будут только свои». Бабушка одобрительно кивнула, Катя-студентка нравилась ей все больше. Мы с ней образовали что-то вроде тайного союза, по отношению к которому даже Борис Алексеевич был лицом внешним. Он, разумеется, это заметил, но был не против; напевал с удовольствием «Сердце красавицы…», много шутил, развлекал всех смешными историями, а уж на празднестве в честь моего поступления был просто великолепен. И вечер прошел на редкость приятно. Старые дамы Захоржевские подарили мне лаковую шкатулку, которой я любовалась в их доме с трехлетнего возраста. Ахи, охи, воспоминания. На некоторое время тема меня, трехлетней крошки, стала предметом общего разговора, но не успела разрастись до идиотизма, так как Елизавета Степановна Крафт оживленно заговорила о только что напечатанном романе Стейнбека — новинки американской литературы были предметом ее повышенного внимания, что неизменно давало пищу для шуток и розыгрышей. В общем, все получилось чудесно, но когда гости уже разошлись, а я рассматривала полученные подарки (лучшим был толстый том «Искусство итальянского Возрождения», который тоже принесли Захоржевские, — Павел Артемьевич специально искал и выискал у букинистов), дверь осторожно отворилась и впустила Манюсю. «Можно к тебе?» — прошептала она, тараща глаза и оглядываясь. Перспектива беседы с Манюсей не вдохновляла, но прогнать ее не хватало духу. Минувший день принес мне столько маленьких радостей, что не грех было и самой проявить великодушие. «Пошалуйста», — пригласила я, довольно точно имитируя Манюсину дикцию. В ответ она подпрыгнула, на цыпочках добежала до кресла и уютно устроилась в нем, подложив за спину подушку. «Давно мы с тобой так не разговаривали», — хихикнула она радостно, и я увидела, что в полутьме Манюсь вполне может сойти за девочку, этакую резвунью в роли феи, переодевшейся в костюм «простой старушки». «Что ты мне хочешь сказать?» — спросила я ее жестко, зная по опыту, что игривое настроение Манюси во избежание неприятных последствий следует пресекать как можно решительнее. Услышав мой тон, она посерьезнела, перестала плести косичку из бахромы, выпрямилась и, вдруг набрав в грудь воздуху, выпалила: «Катюня! Я сегодня смотрела и думала. Душечка, так нельзя…» — «Что нельзя?» — Моя жалость уже улетучилась без остатка. Единственное, чего хотелось, — как можно скорее и тише выдворить эту жалкую старую дуру из комнаты. «К двери, к двери», — молча внушала я ей, но она продолжала по-прежнему сидеть в кресле и только все больше и больше сжималась. «Манюсь, уже поздно, — начала я миролюбиво. — Давай отложим на завтра». Но она энергично затрясла головой: «Нет, я должна сказать это сегодня. Я только что увидела и поняла. Катюша, тебе нельзя быть все время со стариками. Это ужасно. Если ты будешь все время с ними, ты никогда… никогда не…» Она заплакала, но ее идиотские, крупные и обильные слезы только усилили мою ярость. Как смеет эта слабоумная говорить о вещах, которых и в мыслях нельзя касаться! «Немедленно иди к себе и прими валерьянку!» Голос у меня раскалился от ненависти. Гадина! Так испортить мой вечер!
Ребят из класса я не звала к себе по нескольким причинам, но в первую очередь из-за Манюси и ее рваных локтей. Эти рваные локти были настолько непобедимы, что даже бабушка еще до моего рождения исчерпала все способы борьбы с ними и вынуждена была отступиться. Иногда, впрочем, тема дырок снова всплывала на поверхность. «Манюся, вечно ты с обновкой…» — начинал вдруг напевать, раскладывая пасьянс, Борис Алексеевич. «Но это лионский шелк, — смущенно отвечала Манюся. — Разве теперь такой достанешь?» В другие дни локти вдруг начинали раздражать бабушку, и тогда мир водворял Борис Алексеевич. «Но это же стиль Манюси, — говорил он. — Надо привыкнуть к нему, chérie. И потом: разве дырки в кружевах нас смущают?» Все начинали смеяться, и всё заканчивалось благополучно. Но позвать к нам пусть даже Риту Носову, с которой мы пять лет сидели за одной партой, я не решалась. Драные локти Рита, может, и вынесла бы: мало ли кто ходит в рваном, но вот «туман», иногда окутывавший Манюсю, мог бы вызвать катастрофические (для меня) последствия. А ведь была еще и проблема Асиного места за столом.
К моменту смерти мамы «место» пустовало уже четверть века, но даже при максимальном наплыве гостей садиться на этот стул было нельзя. Если кто-нибудь подходил к нему, бабушка сразу же замечала и очень вежливо, быстро и вскользь проговаривала: нет-нет, пожалуйста, либо правее, либо левее. Не удивительно, что когда мама умерла, я со страхом ждала появления второго неприкасаемого стула. Асин меня не смущал — он был от века.
При этих особенностях нашей прекрасной жизни друзей в Театральном у меня, разумеется, не появилось. Группа была сплошь девичьей и очень активной: не только сами слились в компанию, но и тут же перезнакомились с кучей народа с других факультетов. Сказать, что они меня оттолкнули — неверно. Скорее, я делала это сама: не от заносчивости, а так: в порядке превентивной обороны, а потом, увидев, как быстро все обо мне забыли, еще и обиженно. Что еще стоит рассказать? Что скуки я, в общем, не чувствовала. Занималась в щадящем режиме, но в театр ходила с большим удовольствием. Было приятно осознавать, что я не как все, а работаю. Одну из моих рецензий неожиданно напечатали в толстом журнале. Дальше процесс застопорился, но, как ни странно, огорчений это не вызывало.
Раз или два в семестр звонила Рита Носова. Она поступила в ЛИАП, стала членом клуба «Гренада», ходила в агитпоходы и экспедиции. Сведения, поставляемые Ритой, звучали как сигналы с Марса. Я тут же пересказывала их чуть поджимающей губы бабушке и ахающей Манюсе. Когда приходил Борис Алексеевич, с каждой неделей делавшийся все оживленнее и бодрее, «новости молодежной жизни» обсуждалось заново, с удивлением и любопытством. «Все это как-то напоминает двадцатые годы», — сказала однажды задумчиво бабушка. «Ну, не совсем, Катишь, — возразил, прихлебывая из стакана, Борис Алексеевич, — энтузиазм и безалаберность, конечно, те же, но, слава богу, иконы они теперь не жгут, а фотографируют или скупают за трешки. Это прогресс. Нет, дорогая, я смотрю в будущее с оптимизмом. С полной ответственностью заявляю, что молодое поколение небесталанно. Вот, кстати, был я на вечере одного бунтаря с почтенной поповской фамилией и получил удовольствие… Своеобразное, но удовольствие. Конечно, он подражает никогда не пленявшему меня Маяковскому, но в его виршах — неоспоримость прилива. И сила. Сила, правда, младенческая, но младенцы растут! Впрочем, чтобы не быть голословным, я вам все это продемонстрирую». Борис Алексеевич быстро встал в позу, вытянул губы и, рубанув воздух, выкрикнул: «Оптимисты! Вас я зову — р-рах — волноваться, недосыпать! — пф — Раздувать молодую зарю! — р-рах — Поворачивать реки вспять!» Остановившись, он как бы в задумчивости почесал кончик носа: «Дальше помню не все, но надо еще от дождей не прятать лица и (!) хохотать в глаза дураку». Раскланявшись, он сел. Оторопевшая Манюся со страху уронила ложечку, а потом округлила глаза и рассыпалась мелким смехом, следом за ней рассмеялась бабушка, а потом к ним присоединилась и я, хотя нахлест эмоций был неожиданным и остро противоречивым. «Дядя Боря, а почему вы меня не взяли на этот вечер?» Отерший уже пот со лба и мирно вернувшийся к чаю Борис Алексеевич замычал что-то невразумительное: «Киска, не получилось. И сам-то не понимаю, зачем пошел… Пожалуй, неудобно было отказаться». Повисла пауза. Манюся, чуя неладное, низко согнулась над столом, но замешательство Бориса Алексеевича было недолгим. «Поздно уже, мне пора, но, может, сначала помузицировать на дорожку?» Сев к роялю, он заиграл «Ноктюрн» Грига. Бабушка слушала со смягченным лицом, Манюся тихо плакала.
И все же от одиночества я не страдала. Всегда находила себе занятие — к этому приучили с детства. Книга — твой лучший друг, интересному человеку никогда не бывает скучно. Банальности, но именно так я это и ощущала. Одиноко и скучно бывало в гостях. Хуже всего у Тани Доценко, дочки Таты. Поскольку мы с Таней были ровесницами, нам, естественно, полагалось дружить. Когда-то, давным-давно, это не было в тягость. Но потом давно разведенная Тата опять вышла замуж, и все изменилось: Таня стала смотреть на меня словно с легким недоумением, но раза три в год видеться все-таки полагалось.
В именинные дни приходила всегда одна Тата. Ее новый муж, хоть и был кандидатом наук, работал в учреждении, название которого, по словам Бориса Алексеевича, правильнее не упоминать всуе. «Он очень увлечен своей работой», — говорила иногда Тата, но эту тему никто не поддерживал, разговор сразу переводили на что-то другое. После маминой смерти Тата принялась энергично названивать и зазывать меня в гости. «Екатерина Андреевна, и вы, и Катя для меня родные», — без конца повторяла она, и меня немного подташнивало. Но бабушка относилась к Татиной экзальтации мягче и снисходительнее. Конечно, и она не упускала повод поиронизировать, но потом говорила задумчиво: «Съезди все-таки к ним. Когда ты была там в последний раз? Месяца полтора назад? Два?» И после очередного Татиного звонка я отправлялась. Заранее знала, как там все будет, но шла. И не только из послушания. При всей своей унизительности эти походы к Тане давали право не кривя душой сказать при случае «а когда я была в гостях…» или «вчера в одной компании…» — сказать если не Рите Носовой и не кому-то в группе, то хотя бы, так скажем, воображаемой собеседнице. Ради этого следовало претерпеть многое. И смесь изнурительного напряжения — вставала, садилась, смеялась я постоянно не так, а как надо, понять не могла, и скуку — все, что могло быть интересно мне, с полным недоумением встречалось Таней и ее подругами. Все мои реплики зависали. Можно было подумать, что я говорю по-китайски, а здесь принят какой-то другой, даже и по названию мне не известный язык.
Но еще тяжелее было потом. Когда я возвращалась, бабушка читала — в кресле или уже в постели. «Тата передает привет, все нормально, ничего интересного». Каждый раз я пыталась отделаться этой фразой, и каждый раз это не удавалось. «И о чем же вы говорили, что делали?» — тон был исполнен непонятно к кому относящейся иронии, и, словно оправдываясь, я подробно все пересказывала, влезая в лишние, ненужные подробности, выворачиваясь наизнанку, понимая, что этого можно было и избежать. Бабушка морщилась, пожимала плечами, вертела в пальцах закладку, и постепенно все раздражение, накопившееся за долгий, дурацкий, томительный вечер, изменив вектор, обращалось на нее. Еще договаривая, как навяз в ушах Карел Готт, которого, снова и снова, беспрерывно гоняли у Тани, я с беспощадной ясностью понимала, что еще больше, чем Таня и все с ней связанное, меня раздражает презрительное любопытство бабушки (презираешь, так не расспрашивай), ее железная уверенность, что все, не принятое у нас, вульгарно и низкопробно. «А вообще-то у них хорошо, — заявляла я, изо всех сил пытаясь уничтожить это ее самодовольство, эту всегда вызывавшую у меня неприязнь усмешку маркизы. — Они хоть не зануды (бабушка улыбалась), а у нас скука махровая, и я просто не понимаю, почему не иметь телевизор или кассетник — доблесть. Смотреть телевизор нисколько не хуже, чем целый вечер раскладывать „царский выход“ или острить „Манюся, вечно ты с обновкой!“».
Улыбка на лице бабушки оставалась по-прежнему снисходительно-безмятежной, но в глазах появлялось легкое любопытство: до чего я еще могу договориться. «В конце концов, Тата с Таней ничуть не глупее, чем мы, — я уже полностью теряла контроль над голосом, — а у нас, кроме спеси, одна пыль и плесень». Черт! Откуда только взялась эта глупая рифма! Неспособность говорить связно душила, я уже и сама не понимала, что доказываю и чего добиваюсь. «Не понимаю, почему ты горячишься, — удивленно приподнимала брови бабушка. — Тебе нравится Танин дом, ты там бываешь, все прекрасно».
«Событие» произошло на третьем курсе. Как-то раз в перерыве все лениво сидели в аудитории, и разговор, покрутившись вокруг духов «Cendrillon» и нового спектакля Шифферса, вдруг перекинулся на курсовые и сложности с получением книг, которые вроде и в каталоге числятся, и в руки не даются. «Например, мемуары Мгеброва, — внимательно разглядывая ногти, сказала красавица Ира Любарская (американская длинноногость и чисто французский шарм), — две недели пытаюсь добиться, но то ли прячут, то ли потеряли. А меня, как известно, препятствия разжигают». Ира хищно блеснула черными глазищами, и все рассмеялись, а когда смех затих, я вдруг внятно, так что всем было слышно, сказала: «А у нас Мгебров есть. Принести?» Эти полторы фразы были моей первой внятной репликой за два с половиной года обучения в институте, и не успела я еще обругать себя (зачем вылезла?), как Ира живо ко мне обернулась: «Правда? Тогда я зайду к тебе. Прямо после занятий, идет?» — «Как хочешь», — ответила я, пожимая плечами и с ужасом чувствуя приближение катастрофы. И действительно все получилось по худшему из вариантов.
Бабушка была дома и весьма светски настроена. Когда я сказала, что Ира к нам на минуту и только за книгой, она решительно перебила: «Почему это? Стол накрыт. Вы обе с занятий, а значит, голодные. Ира, я думаю, вы не откажетесь?» Я попыталась подать Ире знак, но она — блеск-треск-шарм — просто впилась глазами в бабушку, сказала «да, спасибо, с удовольствием» и, как-то неуловимо изменив пластику, превратилась в Элизу Дулиттл, впервые вошедшую в дом миссис Хиггинс. «У вас так красиво, — с восторгом прошептала звезда нашей группы. — Можно потрогать? Я обожаю антиквариат». — «Но здесь нет ничего особенного, — удивленно обведя комнату глазами, сказала бабушка. — Кроме разве коллекции холодного оружия. Мой отец вывез ее с Востока. Если хотите, можем потом взглянуть». — «О-о, с удовольствием!» — пропела Ира, и я с ужасом поняла, что, конечно, она издевается. Надо было немедленно выдать ей Мгеброва и распрощаться. Но в комнату уже вплыла Манюся в самой лионской из своих блузок, следом за ней, неся суп, вошла Феня, и мы уселись.
На другой день я твердо решила, что на занятия не пойду. Слишком отчетливо понимала, как Ира изобразит в лицах весь наш паноптикум, неприкасаемый Асин стул, локти Манюси и бабушкины комментарии по поводу «дамасской стали», купленной ее дедом в Александрии. Нет уж, пусть они вдоволь насмеются без меня и перейдут к чему-нибудь другому. Не пойду. Ни сегодня, ни завтра! Но ноги сами несли меня в сторону института Страх, что потом будет еще страшнее, спасал от бегства. Первой была поточная лекция. Я, как обычно, села в углу. «Слушай! — ко мне скользнула Алла Башлыкова. — Ирка в кайфе от вашей квартиры, говорит, бабушка — прямо серебряный век, и тетя тоже. А библиотека! Слушай, можно я тоже как-нибудь приду?»
Не веря своим ушам, я ждала подковырки. Но нет, все это было всерьез. Непредсказуемая Ира с первого взгляда влюбилась в наш дом и хоть и требовала разъяснений, но готова была принять всё. Ее доброжелательность была не меньше ее любопытства, и, чувствуя это, я умудрялась разматывать наш семейный клубок, находя подходящие и удобопонятные слова Кто такой Борис Алексеевич? Старый друг нашей семьи. Саша? Его племянник и воспитанник. Манюся — младшая сестра бабушки, дочка ее отца от второго брака. Потеряв жениха, она так полностью и не оправилась. Иногда заговаривается, теряет представление о времени. Но французский помнит на удивление хорошо. Впадая в транс, до бесконечности читает наизусть Гюго и Малларме. Феня попала к нам еще девочкой. Можно сказать, член семьи. Нянчила мою маму, потом меня. Асенька — мамина сестра. Погибла в блокаду от голода, и ее место за столом никто не должен занимать. «Потрясающе!» Ира смотрела на меня с восторгом. Нет, добром это не кончится, с ужасом думала я, пытаясь сообразить, как же можно обезопаситься, но в голове было как шаром покати — ни одной путной мысли. И ясно одно: нежданно-негаданно я превратилась в объект внимания и интереса, а попасть к нам в гости стало вопросом престижа. Конфуз, срыв, скандал были возможны в любую секунду. Чтобы минимизировать опасность, я запускала девиц по одной. Так у них хоть не будет возможности перемигиваться и выступать в роли двуликого Януса, а я легче смогу направлять разговор в нужную сторону. Бабушка старая театралка, они будущие театроведы, так что пусть-ка все крутится вокруг спектаклей былых времен и служит невинным довеском к лекциям и семинарам. Но и воспоминания о спектаклях частенько уводили не туда. «Бабушке можно доверять во всем, что касается фактов (память у нее безупречная), но опираться на ее обобщения не стоит. В них она не сильна», — разъясняла я одногруппницам. Беспокоилась об одном: чтобы все же не подняли на смех, и искренне удивилась, когда Рита Тучкевич кивнула многозначительно: «Ты права. И у стен есть уши».
Кое-кто из девчонок начал приживаться в нашем доме. Алла спросила, не согласится ли Мария Андреевна (я изумленно на нее воззрилась и далеко не сразу поняла, что это о Манюсе) почитать с ней по-французски Мольера, и впервые за много лет Манюсь оказалась при деле. Мало того, занятия шли с толком. Через два месяца Алла приобрела блестящий (мне это никогда не давалось) выговор, а приободренная Манюся объявила о своем желании вернуться к занятиям переводами — ведь она даже заключала договор с издательством Academia. (Тридцать пять лет, что прошли с того времени, разумеется, пустяки, улыбнулся Борис Алексеевич.)
От всех моих однокурсниц Манюся была в восторге. «Прелестна, — решительно заявляла она, после того как мы провожали очередную гостью, — нет, что ни говори, но современные девушки тоже чувствуют стиль». — «Ерунда, просто юные мордочки, — решительно откликалась бабушка, — но манеры гораздо лучше, чем я ожидала». Следствием этого заявления была самая шумная, яркая и многолюдная на моем веку Пасха. Решившись налить молодого вина в почти опустевшие старые мехи, бабушка пригласила всех хоть раз побывавших у нас студенток. Алла, уже три месяца щеголявшая обручальным кольцом, естественно, пришла с мужем, Иру Любарскую с благосклонного разрешения бабушки сопровождал Гарик Финн с режиссерского, а Риту Тучкевич — некто по имени Бен с цветком в петлице. Дальше пошло уже что-то вроде неуправляемой реакции. Захоржевские в полном составе (сам-шесть), Дмитрий Иванович Поссе (само собой), Тата — с Таней (простите, что я не предупредила, но Танечке так захотелось прийти к вам сегодня), Борис Алексеевич не только с Сашей, но и с приехавшим из Ташкента другом детства «Алешей» Сигристом, а одинокая как перст Елизавета Степановна Крафт в сопровождении ослепительного красавца почти двухметрового роста. «Мой ростовский племянник Илья, сын двоюродной сестры Нади». — «Отпад! Они что, все такие в Ростове? Надо поехать посмотреть», — шепнула мне Галя Чернявская, буквально в последний момент и, в общем, из стадного чувства влившаяся в ряды «паломниц в прошлое». Я немножко боялась ее прихода на Пасху, но теперь поняла: все в порядке, победа полная. Нет, уж когда что удается, то удается на славу. Телячий окорок пропекся идеально. Барашек из масла вызывал общий восторг, рукава Манюсиной блузки были удачно прикрыты шалью, и она, сидя рядом с лучащимся радостью Павлом Артемьевичем, тоже сияла и умудрялась кокетничать с «милым Алешей Сигристом», которого помнила еще мальчиком. Все были веселы. Младший сын Захоржевских и Гарик Финн успешно состязались в остроумии, но пальма первенства все же досталась Павлу Артемьевичу, который, чудом отбросив одышку, выступил с целой программой из Агнивцева, читая и даже напевая стихи в стиле пародии на Вертинского. Беседа не умолкала ни на минуту, и шум был такой, что Елизавете Степановне Крафт пришлось проявить недюжинную изобретательность, чтобы коронная фраза: «Куличи восхитительны, необходимо отметить, что Феня — блестящая ученица Анны Филипповны» — была всеми услышана и так, как надо, оценена. «Да, куличи — объедение. Пьем за здоровье Фени!» — с готовностью подхватил хор, и жаждущая разобраться во всех тонкостях, раскрасневшаяся и возбужденная Ира Любарская нагнулась к тихо сопящему старику Захоржевскому: «Феню я знаю, но кто такая Анна Филипповна?» — «Анна Филипповна — о-о! — загудел тот в ответ, накладывая себе на тарелку еще сырной пасхи. — Анна Филипповна — зависть богов Олимпа. Федор Андреевич не лукавил, настаивая, что мазурки Филипповны не посрамили бы и Фредерика». — «Мазурка — это тот плоский пирог, — крикнула я через стол ошарашенной Ире Любарской, — Анна Филипповна — тетка Фени, Федор Андреевич — мой родной дед. Семейные предания гласят, что юмором он не блистал и, напав вдруг на что-то вроде остроты, повторял ее бесконечно, а Фредерик, сама понимаешь, Шопен». — «Анна Филипповна — это поэма», — по-прежнему гудел Павел Артемьевич, и Ира, глядя на него, сияла восторженной благодарной улыбкой. Всеобщее оживление нарастало. Это поистине был триумф. И веди я дневник, впору было бы записать: «Пасха 1973 года — самый счастливый день моей жизни».
Почему ж все пошло насмарку? С занудством, унаследованным от деда Федора Андреевича, я много раз задавалась этим вопросом. На поверхности все шло нормально. Бабушка продолжала восхищать своей энергией, я окончила институт и тут же поступила в аспирантуру. Правда, Ира Любарская вышла за дипломата и уехала с ним в Тунис. Замкнулся у себя дома, а потом и скончался «седовласый Поссе». Реже стала бывать старшая Захоржевская. Но Борис Алексеевич появлялся все так же. Однажды зимой заболел воспалением легких, но, к счастью, лечили его хорошо, и он быстро встал на ноги. Когда пришел после болезни, все были оживлены, шутили, смеялись, рассматривали старые фотографии. Бабушка и Борис Алексеевич вспоминали, как в тридцать пятом впервые поехали в Коктебель. «Удивляюсь, как старые коктебельцы могут сейчас туда ездить, — сказала бабушка. — Ведь все так изменилось». — «Да, теперь это только воспоминания», — ответил Борис Алексеевич, и Манюся вдруг разрыдалась. — «Сейчас же пойди к себе и прими валерьянку, — велела ей бабушка, а потом тихо вздохнула: — Не знаю, прямо, что делать. Может быть, обратиться к врачу?» — «Не надо преувеличивать, — покачал головой Борис Алексеевич. — Ведь ровности не было никогда: неделю хуже, месяц лучше». Он сидел, положив ногу на ногу, и я вспомнила, как давно — мне было тогда лет восемь — мы так же сидели втроем, и речь, кажется, тоже шла о Манюсе. «Больница не панацея», — сказал тогда дядя Боря. Я вспомнила его серый костюм в полоску. Все было в тот день совсем как сейчас. Стол, скатерть, свет, их лица. «Иди-ка спать, Катя, — сказала бабушка очень устало. — Ведь тебе завтра к девяти».
Почему это запомнилось так отчетливо? Может быть, потому что назавтра пришло известие, никак практически не влиявшее на нашу жизнь, но резанувшее и надолго выбившее из колеи.
Позвонила чуть не на год исчезавшая с горизонта Тата Львова. Бабушка взяла трубку, я была тут же, рядом, и как бы это ни показалось невероятным, по первым же междометиям безошибочно поняла, о чем речь, так что когда со словами «ну, я тебя поздравляю и передай поздравления Тане» бабушка наконец повесила трубку, а потом, обернувшись, сказала: «Сенсация. Таня выходит замуж за Колю Сухотина» — внешне была уже совершенно спокойна.
В моем детстве Сухотины иногда приходили к нам на праздники. Старший внук Коля был моим ровесником. Держался солидно. И всегда припасал что-нибудь интересное. Например, лупу, с помощью которой мы прожгли диванную обивку. Потом исчез. «Мать его с кем-то спуталась и ушла», — подмигнув, сообщила мне Феня. «А Коля?» — «Что Коля? И его забрала, а как же!» Несколько лет о Коле не говорили. Но потом его начали отпускать к деду, и бабушка, возвращаясь от старых Сухотиных, приносила мне новости, как то: «А Коля стал очень хорош, к счастью, в мальчике чувствуется порода». Или, когда я поступила уже в институт: «Александр Викторович в отчаянии, Коля отбился от рук». — «И что это значит?» — «Связался с дурной компанией, пьет. Просто ужас». И еще года через два: «А сегодня я видела Колю. Опасный период закончился. Он очень мил. Расспрашивал о тебе. И знаешь, они всей семьей нагрянут к нам на именины». — «С чего бы это? Соскучились по лионским блузкам Манюси?» — «Катя, если бы ты вела себя проще!» Она сказала это с какой-то новой, совсем незнакомой мне интонацией. Повеяло непринужденностью. И, затаив дыхание, я стала ждать веселый праздник именин.
Он наступил. Сухотины явились. Коробки, поцелуи, поздравления. «Катюша, осторожно, это бьется! Дайте мне посмотреть на младшую Екатерину, ведь я ее пять лет не видела! Катенька, это тебе как специалисту по театру. Ужасно жалко, что Коля не смог прийти, он хотел, но в последний момент там что-то переменилось. Да-да, Катенька-старшая, я слушаю, да, как прикажете…»
След разочарования остался. Но неглубокий. А теперь было по-настоящему больно. Хотя с чего бы? Я едва помнила Колю Сухотина в клетчатой курточке. Вот мы с ним прыгаем около елки, вот он показывает мне жука, насаженного на булавку. Не было, ничего не было, никакой детской дружбы не было, но почему ему не жениться на ком-то, кого я не знаю и никогда не узнаю? Но в любом случае эти дурацкие переживания касаются меня, и никого другого. Так зачем бабушка горбится, словно в доме несчастье?
Апофеозом была фраза Фени: «И что же, Екатерина Андреевна? На свадьбу-то хоть позовут?» А самым невероятным — что не позвали.
Потом все покатилось под гору. Феня стала прихварывать и уже не справлялась с покупками. Работа над диссертацией шла через пень-колоду. Да и спешить с ней было, в общем, незачем. Вопрос «как у Катюши дела с диссертацией?» не смущал, а, наоборот, давал тему для разговора. Беспокоило — и чем дальше, тем больше — другое: сколько же это может тянуться и чем закончится.
«Куличи, как всегда, изумительны», — с чувством проговорила Елизавета Степановна, но некому было достойно отреагировать. Из старой гвардии Захоржевских не осталось уже никого, кроме Ольги Артемьевны. Боясь возвращаться затемно, она приходила с невесткой Ксюшей, но это не радовало, скорее наоборот. Ксюшина молчаливость, прежде почти незаметная на фоне говорливости большой семьи, висела теперь над столом как душный колпак. «А почему нет Таты?» — пытаясь нащупать тему для разговора, спросила Елизавета Степановна. «Ее никто не ждал. Она очень редко бывала на Пасху», — отрезала бабушка, и Саша, который принес известие, что Борис Алексеевич простудился и не приедет, испуганно вздрогнул. «Теперь все очень заняты, — вздохнула Ольга Артемьевна. — Юрик еще вчера был уверен, что придет с нами, но ему нужно сдавать статью, и оказалось, что он зашивается». — «Естественно, — бабушка даже и не пыталась спрятать сарказм. — Надежный мужчина — зверь, неизвестный зоологии». При этих словах безуспешно вжимавший голову в плечи Саша не выдержал и поперхнулся, хотя, само собой разумеется, никому в голову не пришло бы, что это замечание относится и к нему.
«Хвалили куличи, и вообще все прошло благополучно», — сказала бабушка, когда, вернувшись, Феня, как всегда, стала расспрашивать, кто сколько ел и что при этом говорил. На праздники она уходила к «татарке», и данью, которую мы все обязаны были ей заплатить, являлось выслушивание рассказов о том, как татаркин муж Рюха, конечно, опять перебрал, Люська орала песни, хотя ни слуху, ни голосу, а под конец все чуть ли не разодрались. Останавливать Феню на середине рассказа умел один только Борис Алексеевич, и поэтому она всякий раз дожидалась, пока он уйдет, а если не удавалось, переносила рассказы на завтра. На этот раз необходимости в отсрочке не было, и Феня разливалась всласть.
Теперь мы все чаще ужинали на кухне. Когда приходил Борис Алексеевич, бабушка спрашивала: «Ну что, будем перебираться в столовую?» — «Как хочешь, Катюша, — отвечал он. — По-моему, и здесь тоже уютно». Годы катились уже без задержки. Раньше их как-то приостанавливало то одно, то другое. События делили время на дольки и отрезки. Какие события? В общем так, пустяки. Как-то раз бабушка вышла в аптеку купить таблетки от кашля и уже через полчаса вернулась с огромной коробкой. «Ты понимаешь, увидела на витрине. И деньги как раз с собой были. Ну как, тебе нравится?» Сервиз был и в самом деле неплох. Не веджвуд, но вполне добротная фантазия на темы веджвуда. К тому же пришелся кстати: из старого ведь разбились две чашки. Историю спонтанного приобретения сервиза все долго пересказывали и обсуждали. Особенно нравилась она Фене, которая, открывая бабушке дверь, каждый раз восклицала: «Екатерина Андреевна! Да что ж это вы? Никак ничего не купили?» — «Да, ничего кроме кекса», — снимая пальто, отвечала ей бабушка. «Да разве ж это покупка?» — укоризненно разводила руками Феня. Глядя на это представление, мы с Манюсей тихонько хихикали, и даже дядя Боря слегка улыбался в свою эспаньолку. Так продолжалось много месяцев, пока однажды на Фенин обычный вопрос бабушка вдруг ответила: «Не только купила, но и в долг влезла. Дайте-ка мне три рубля», и при всеобщем молчании — прямо немая сцена из «Ревизора» — передала деньги вошедшему вслед за ней парню, тащившему что-то тяжелое. «И что же это?» — первая пришла в себя Феня. «Ни больше ни меньше чем пылесос», — бесстрастно ответила бабушка. «Ну вы уж найдете, на что деньги выкинуть», — в сердцах кинула ненавидящая любую технику Феня и, повернувшись сердито, ушла, а мы принялись хохотать. «Cherie, но это же просто жестоко с твоей стороны», — отсмеявшись, проговорил Борис Алексеевич. «Ничего, это отучит ее от дурацких вопросов», — железным тоном ответила бабушка.
Теперь смеяться над Феней было уже невесело. Ее мучил артрит, искривленные пальцы болели, не помогали ни мази, ни ванночки. Но что еще хуже, пропал ее кулинарный талант. Котлеты, одно из коронных блюд, были теперь нередко резиновыми, и — чтобы только не огорчать ее — мы с трудом доедали положенное на тарелки. Но Феня и сама понимала, что получается что-то не то, краснела, расстраивалась, хотя и пыталась держаться, ворча «ну и мясо теперь, не знаю уж, где такое берут». Приехавшая в отпуск Ира Малышева (бывшая Любарская), пытаясь поднять общий дух, говорила, мечтательно глядя на стены и как бы не замечая вылинявших обоев: «У вас все так же, все по-прежнему, тот же особый аромат, те же картины, та же… — она улыбнулась особенно широко, — коллекция холодного оружия». На какое-то время все вроде развеселились. «А знаете, Мария Андреевна, я вас все время вспоминала, ваши уроки очень мне помогли», — Ире хотелось сказать Манюсе приятное, но реакция получилась обратной желаемому. Манюсь разрыдалась, началось что-то вроде конвульсий, Иру быстро спровадили, вызвали жившую в нашем подъезде медсестру, и она ловко вколола успокоительное. «Катя, прости, конечно, но, может, тебе надо что-то предпринять?» — спросила позвонившая узнать, все ли в порядке, Ира Любарская-Малышева.
Ирин вопрос пробил последнюю защитную перегородку. «Дядя Боря, и как мы попали в эту ловушку?» — спросила я, когда (редкий случай) мы с ним остались дома вдвоем. Борис Алексеевич удивленно приподнял брови. «Чем ты недовольна? У тебя интересная тема, несколько публикаций. Руководитель не слишком удачный, но скоро ты защитишься и станешь самостоятельна». — «И что я стану самостоятельно делать — сходить с ума?» — «Не впадай в распущенство, моя хорошая. Толку от этого не бывает». Он смотрел на меня серьезно своими светлыми, спокойными глазами, и постепенно дышать становилось все легче. Подступившая было истерика растаяла. Борис Алексеевич, так больше ничего и не добавив, встал, погладил меня по руке и вышел из комнаты.
А через несколько месяцев в моей жизни возник Кирилл. Да, именно возник. В дверь позвонили, и, открыв, я увидела незнакомца, очень похожего на портрет молодого геолога, недавно виденный на выставке в зале Союза художников. Геолог улыбался так, словно мы с ним давно знакомы и видеть меня для него огромное удовольствие. Какое-то время мы с ним смотрели глаза в глаза, и я понимала, что взгляд запомнится, даже если все это — простая ошибка, и молодой человек извинится, еще раз улыбнется на прощание и уйдет навсегда. «Простите, вы к кому?» — спросила я наконец, пытаясь вернуться к реальности. «К вам», — сказал он. «Проходите». Шагнув в прихожую, он стал вытаскивать какую-то папку: «Я, к сожалению, не успел еще раз перепечатать… вставок две: на пятнадцатой и тридцать третьей». Наткнувшись на мой удивленный взгляд, он звонко расхохотался: «Разве Екатерина Андреевна не сказала, что я приду?» — «Нет». — «Так что ж вы впускаете неизвестного человека?» — «Вы не похожи на домушника». — «А на кого же я похож?» — «На доброго вестника. И теперь я понимаю, что, скорее всего, вы бабушкин аспирант Кирилл Мельников, правильно?» Он дурашливо поклонился и стукнул пяткой о пятку. «Еще что-нибудь передать ей?» — «Нет. Только папку и вот эти разъяснения о вставках». — «На страницах пятнадцать и тридцать три. Передам. До свиданья». — «Всего хорошего».
«Почему ты тогда выставила меня за дверь?» — спрашивал он три недели спустя. Мы шли по набережной, куда — непонятно, бродили так чуть ли не каждый день. Снег таял, в воздухе нагретом… Словом, погода благоприятствовала. На предложение посидеть где-нибудь я отвечала отказом. Бродить, просто бродить по городу. Боже, какое это было счастье! «Ну так все-таки, почему?» — «Что — почему?» — «Почему ты тогда выставила меня за дверь? Ведь я тебе сразу понравился. На лице было написано, причем крупными буквами». Мы знакомы всего три недели, а кажется, будто всю жизнь; фантастика, думала я. Хотелось раскинуть руки и полететь, запеть от счастья. Но он ждал ответа на свой вопрос. «Кира, пойми, я двадцать девять лет прожила в очень странном мире. Все сразу не объяснишь». — «А ты попробуй!» В голосе слышалось легкое раздражение, но ему было не испортить моего блаженства.
С первой же нашей прогулки я испытала удивительное, прежде мне незнакомое чувство слияния с людским потоком. Прежде, всегда, даже если толкали, я была не со всеми, а снаружи. Толпа могла быть отвратительной, или жалкой, или веселой — я всегда была вне. Рассматривала тех, кто рядом, с опаской, тоской, любопытством, иногда с плохо скрываемой завистью, но всегда только со стороны. А вот теперь вошла в общий круг. И лица мелькали со всех сторон, и все они мне нравились, и всех я принимала.
«Уверен, что ты даже не входила в тир», — голос Кирилла звучал солидно и покровительственно. Он теперь часто говорил со мной как старший. На самом деле был на три года моложе, но это ничуть меня не смущало. Он больше видел, больше испытал, он столько всего умеет. И я упоенно училась насаживать червяка на крючок, правильно подсекать леску, разжигать костер и печь в золе картошку. За короткое время я так изменилась, что с трудом себя узнавала. Иногда с любопытством думала: а что дальше? Но чаще жила только тем, что сегодня. Без колебаний взбиралась по провонявшей кошками лестнице на чердак, пролезала сквозь узкую щель окна и, с трудом удерживаясь на пружинящих под ногами листах железа, размахивая пивной бутылкой, приветствовала раскинувшийся у меня под ногами город. С восторгом — я ли это? — шла в мастерскую бородатого художника Армена Сакисяна, писавшего свои картины только киноварью (красный) и кобальтом (синий). Бешеный хоровод синих волков на фоне красного заката, взвившийся на дыбы красный конь — у синей воды. «Смотри, — кричал он, показывая холсты, — смотри!», а потом, выкрикнув «Вахх!», хватал нож и метал его в полотно, целя в глаз волку, коню, быку или оленю… «Арменчик, поспокойнее, тут дама», — говорил Кирилл. Но меня ничто не смущало. Ни когда Армен резал в пьяном угаре свои холсты, ни когда удавалось спровадить его куда-нибудь за город, и мы с Кириллом оставались в мастерской вдвоем.
Что делалось дома, я просто не замечала: впервые в жизни позволила себе роскошь — не замечать. Ни нахмуренных бровей бабушки, ни легкого неудовольствия на лице дяди Бори, ни охов и подмигиванья Фени, ни скорбно сжатых ручек Манюси. Но в то же время я была к ним внимательнее, чем прежде. Заметив в витрине блузку, отделанную кружевами, тут же купила ее для Манюси, а потом стала думать, что может порадовать бабушку. Ведь так хотелось показать, что я люблю их всех по-прежнему, так хотелось смягчить удар, который я им неминуемо нанесу.
Момент для объявления новости я готовила долго. Мелькала мысль посоветоваться с Борисом Алексеевичем, но я ее отмела. Нет, хватит советов. Я поступаю так, как считаю нужным. Никто не в праве меня отговаривать, осуждать, обсуждать. Мне все равно. Я решила.
«Сразу сказать ей, что мы женимся? — недоуменно спрашивал Кирилл. — Прости, Гулька, я просто не понимаю, к чему вообще были все эти тайны? Сказала бы для начала, что встретила Мельникова на Невском и вместе сходили в кино. Дальше — больше. Она постепенно привыкла бы к мысли, что у нас что-то вроде романа. И стоило бы позвать меня в дом: попросить что-то приколотить, переставить. Она ценит мою рукастость. Став зятем, я вам все хозяйство налажу». Нет, это не годилось. Я прекрасно помнила, как впервые услышала имя Кирилла, бабушкин голос просто звенел в ушах: «Звезд с неба не хватает. По правде говоря, специальность сдал на слабую четверку. Поставили „отлично“, так как уже заранее решили брать. Руки хорошие, будет налаживать установки». — «А откуда он взялся?» — спросила я из приличия. Пили вечерний чай, Бориса Алексеевича не было, настроение у всех вялое. «Из Саратова. Там учился и начал работать. Там осталась жена. Правда, он вроде хочет от нее избавиться. Во всяком случае, так говорит Никольский». Потом Кирилл нечасто возникал в разговорах. Что-то в нем бабушку раздражало, и чем дальше, тем больше. Ни в коем случае нельзя позволить ей догадаться о наших встречах. Почуяв хоть что-то, она заставит меня увидеть Кирилла их глазами. Не хочу. Не поддамся. Не позволю все уничтожить. «Гулька, ну что за детские страхи! — смеялся Кирилл. — До сих пор бабушку боишься? Да посмотри ты на вещи реально. Ей семьдесят пять. Ее ценят, конечно. Но прежде всего как музейную редкость». — «Ты не знаешь ее». — «Окстись! Я два года ее аспирант». — «И видишь только фасад». — «Но что-то ведь понимаю! Надо все-таки для начала подсластить и помаслить. Вдруг оказаться перед фактом для нее будет ударом. Для любой было бы ударом. А уж ей, с ее самолюбием!» — «Кирилл, тут нет альтернативы». — «Ну тогда поступай как знаешь. Твои родные. Я тебе тут не советчик». Он добродушно улыбался. Спокойный, уверенный. Ну прямо положительный герой из кинофильма. Из тех, что ветру навстречу, с гитарой и песней. «Все будет хорошо, — говорила я, зарываясь в его плечо, — все будет хорошо, но только нужно подождать».
Сколько бы это еще тянулось, сказать трудно, но как-то раз бабушка появилась из института очень довольной и благодушной. «Мой Мельников делает неплохие успехи, — заявила она, переодевшись и выходя в столовую. — Сегодня выступал на кафедральном семинаре, и хотя вечно всем недовольный Никольский пытался его распушить, не только выстоял, но и выстоял с честью. Каков волжанин! Времени даром не терял. Одна беда — пишет плохо». — «В этом я постараюсь помочь. Кирилл — мой муж». Казалось, это сказала не я, а кто-то другой. Бабушка резко вскинула голову, попыталась презрительно улыбнуться (что за дурацкая шутка!), но, стремясь быстро поставить все точки над «ё», я, холодея от ужаса, разъяснила: «Формально мы не женаты, но ведь важно не это». Теперь отступать было некуда. Мы стояли друг против друга. На ее лице полосами сменялись недоумение, брезгливость, страх. Наконец, не сказав мне ни слова, она с грохотом отодвинула стул и крупными шагами пошла к двери. «Ты куда?» Не оборачиваясь, она решительно подняла руку: «К себе. Никому за мной не ходить». Из комнаты Манюси уже вовсю несло валерьянкой. Она, как обычно, мгновенно почувствовала неладное. Нюх прямо как у собаки. Не зная, что предпринять, я моталась из угла в угол. «Ужинать-то когда?» — спросила вошедшая Феня. «Пойди спроси у бабушки». Я трусливо обрадовалась посредничеству, но принесенный ответ был: «Ужинайте без меня».
Тревога давала знать о себе все сильнее. Что можно сделать? Позвонив Борису Алексеевичу, я вкратце описала ситуацию. «Выезжаю», — коротко сказал он, и от этого «выезжаю» стало еще тревожнее. Хоть бы скорее приехал, хоть бы скорее приехал, шептала я, по-прежнему не находя себе места. «Ну, какая динамика?» — спросил он, как врач, входя к нам минут сорок спустя. «По-прежнему не откликается». Сняв пальто, Борис Алексеевич постучал к бабушке: «Катюша, можно к тебе?» — «Я просила не беспокоить», — донеслось слабо, но внятно. Мы тихо прошли в столовую, молча уселись и просидели так допоздна. «Дядя Боря, вы меня очень ругаете?» — спросила я, чувствуя себя маленькой набедокурившей девочкой. «Ну что ты, детка. Думаю, ты поступила правильно. Надо терпеть, увы». В половине двенадцатого он осторожно подошел к бабушкиной двери и тихо приоткрыл ее. Шуршанье голосов, потом резкое, чуть ли не истеричное: «Я же сказала, что мне ничего не нужно. Я скоро лягу». Борис Алексеевич возвратился ко мне в столовую. Постоял, крепко держась за спинку стула, прошелся, повертел в руках китайского божка, поставил его на место и, подойдя ко мне, поцеловал в висок: «Катенька, все обойдется. Реакция острая и наступила мгновенно. Она справится. Думаю, справится быстро».
Через три дня начались приготовления к свадьбе. «Фата, — говорила задумчиво бабушка, — нет, я не могу представить тебя в фате. И все же что-то на голову просится. Когда-то я знала модистку, которая справилась бы отлично. Знаешь! Попробую-ка ее разыскать. Может быть, и жива. Она примерно моя ровесница».
«Кирилл Мельников? — спрашивала по телефону Тата Львова. — Не родственник художника? Ах, нет? Прекрасно, говорят, тот был не слишком-то порядочен. А из какой семьи ваш юный Мельников?» — «Тата, я рада была бы видеть тебя на свадьбе, но у нас все будет очень камерно», — говорит бабушка. «Кто б мог подумать, что сумеем отплатить Тате Львовой ее монетой», — хмыкаю я. «А в чем дело?» — спрашивает Кирилл. Мы с бабушкой переглядываемся. «Кира, все это сразу не объяснишь», — говорю я. Но есть проблема, которая портит мне настроение по-настоящему. В Саратове мама, отчим, сводные брат и сестра. Что будем делать? К счастью, Кирилл уже все решил. «Нет, Гулька, они тяжелы на подъем. Поздравят по телефону — и баста». — «Очень разумно, — кивает бабушка. — Остается решить вопрос мебели. Думаю, Катя теперь будет пользоваться, — голос срывается на секунду, — маленьким письменным столом своей мамы, а вы, Кирилл, сможете заниматься в Катиной комнате. Туда нужно поставить широкое ложе, но места хватит — я промеряла». «Угу». — Кирилл захватил губами прядку моих волос и тянет тихонько к себе. Пошевелиться я не могу, кивать головой тоже трудно. «Покупать ничего не придется. Просто мы поменяем диваны. Так будет правильно», — заканчивает бабушка.
И вот настает этот день. С утра солнечно. В помощь Фене приглашена соседская Григорьевна, которая тоже «не лыком шита и раньше умела себя показать». Меня отправляют к модистке Матильде Романовне (отыскать ее было трудно, но мы и в этом преуспели). Шляпа для свадьбы была готова уже вчера вечером, но бабушка заявила, что мне удобнее будет заехать за ней в самый день церемонии, с утра. «Ты все успеешь, а нам без тебя гораздо вольготнее», — таинственно заявила она, и я не спорила, все шло само собой, а я только вертелась, откликаясь на указания, и была словно опутана лентами праздничного серпантина.
Разговорчивая Матильда Романовна неожиданно оказалась весьма озабоченной. «У меня есть одно опасение, — быстро заговорила она, — но даже если оно оправдается, мы найдем выход из положения. Милая! Вы — невеста! Дайте я вас поцелую». Она упорхнула — этакий ангелочек в белых кудряшках и с круглым розовым личиком, — и тут же вернулась, неся в растопыренных пальцах кружевную красавицу, очень похожую на легкокрылую белую птицу. Знаком велев мне сесть, она ловким движением прикрепила ее к моей голове, немного поколдовала и, сказав «оп!», повернула меня лицом к зеркалу.
В двенадцать с коробкой в руке я уже была дома. В прихожей — белые пионы. Запах цветов, кажется, наполняет всю квартиру. И еще что-то необычное. Как бы это определить? А вот как: все залито радостью. «Матильда уже звонила, — говорит бабушка. — Она считает, что шляпа — шедевр. Не перехвасталась?» — «Кажется, нет». — «Отлично. Иди одевайся. Через сорок минут мы ждем тебя в столовой». Открыв к себе дверь, я не сразу узнаю комнату. Тахта, переехавшая из маминой комнаты, накрыта чем-то коричнево-золотистым, шторы на окнах — из той же ткани. На туалете бронзовые безделушки. Я знаю их с детства, но они всегда стояли под стеклом и «ждали своего часа», а теперь словно улыбаются, приветствуя его. Письменный стол я освободила еще вчера — теперь это будет рабочее место Кирилла. А над столом, на стене, кинжальчики разных размеров и формы, в ножнах и без, то есть вся знаменитая коллекция холодного оружия. «Ну как. Нравится?» — спрашивает Манюся. «Поскольку это теперь отчасти кабинет Кирилла, думаю, место дамасской стали именно здесь», — улыбается бабушка.
Из столовой несутся веселые голоса. Отчетливо слышен бас Бориса Алексеевича, меццо-сопрано Ольги Артемьевны, рассыпчатый девичий смех Елизаветы Степановны Крафт. Мой белый костюм аккуратно выложен на тахте. Они обо всем позаботились, все приготовили. Я невольно зажмуриваюсь. Годы, как календарные листики, вальсом кружатся перед глазами. Девочка в белой шубке с туго завязанным голубым шарфом, та же девочка, но постарше, старательная, с аккуратными косами, а вот она уже выросла, губы кривятся от иронической полуулыбки. Улыбаться труднее, труднее, труднее. В отчаянии она сжимает голову, которая вот-вот треснет, как переспелый арбуз: «Мне больше не выдержать, нет, мне больше не выдержать». «Катя, поди-к сюда». — «Сейчас, Феня». И со всех ног прочь от этих видений. С чего они вдруг обступили? Ведь сегодня цветы, радость, праздник.
В кухне отчетливо ощутимая передышка. Намытые овощи сложены горками, мясо разделано, свадебный торт остывает на подоконнике, соус, который Феня вслед за Анной Филипповной называет «пике», готов и ждет рыбы, которая медленно поспевает в духовке. Григорьевна, очень довольная, щеки и розы на фартуке одного цвета, сидит у стола, отдыхая. «Ну, Катерина, — говорит Феня (Григорьевна, как болванчик, кивает на каждое слово), — ты думай, что хочешь, а я тебя по-христиански благословлю. Мать твою без иконы замуж выдали, вот оно вкривь да вкось и пошло, у тебя хоть пусть лучше все будет. Так что иди сюда. Я тебя от пеленок растила — греха не будет». Она снимает со стены образ, и я — будто ждала этого — становлюсь перед ней на колени. Все это из той же сферы немыслимого, как в одночасье преображенная комната или волшебным образом изменившая меня птица-шляпа с белыми крыльями. Фенины руки с иконой вершат надо мной ритуал, и он так же сложен и непонятен, как тот, что вершила модистка Матильда Романовна. «Ну, дай Бог, Катенька, счастья», — говорит мне Григорьевна. — «Я ведь и папу и маму знала, и тебя-кроху чуть ли не каждый день видела». Григорьевна всхлипывает — еще один ритуал, в который они меня пеленают. «Катя, поторопись», — говорит бабушка из-за двери, и я понимаю, что ей отлично известно, что здесь происходит, но она слышать не хочет об этих глупостях и в то же время считает, что сегодня каждый — и, разумеется, Феня тоже — должен иметь свою долю утех. Я бегу в ванную, а оттуда стремглав к себе. Колготки, крючки, молнии. А что делать с перчатками? Левую на руку, правую — пока нет. Шляпа. Я медленно подхожу к зеркалу и надеваю ее уверенным, будто годами отработанным движением. Приподняв бровь, улыбаюсь своему отражению, и оно снисходительно улыбается мне в ответ. «Катя, мы тебя ждем!» — «Иду!»
Дверь столовой открыта. И я вижу их сразу всех. На столе белая скатерть. Посередине — блюдо с клубникой. В ведерке бутылка шампанского. Возле нее застыл Саша. Он в темно-сером костюме, но вовсе не кажется, как всегда, серым. В нем что-то новое. Побледнел? Потемнели глаза? Сегодня все необычно. Сияющий молодой Борис Алексеевич делает шаг мне навстречу: «Мадам! — говорит он — Мадам!» — «Боря, рано! Ведь ты еще только ведешь ее под венец». Все смеются. «Катенька! — Ольга Артемьевна прижимает к глазам платочек. — Как радовались бы сейчас Паша и Рика! Господи, почему же я плачу? Это против всех правил!» — «Правило только одно, — весело говорит бабушка. — Жених не должен присутствовать перед свадьбой в доме невесты. И это правило мы соблюли». — «Ну что ж, пьем по бокалу за счастье невесты — и в путь», — торжественно провозглашает Борис Алексеевич. Он делает Саше знак — и пробка летит в потолок. «Ура!» — кричит Ольга Артемьевна. Я осторожно беру бокал в руку. Цзинь! цзинь! цзинь! «Ты сейчас очень похожа на Катюшу-старшую году этак в тридцать четвертом, тридцать пятом. А она была изумительна», — шепчет мне дядя Боря. «Катенька, я поздравляю тебя. Я так счастлива. Но поехать с тобой не могу. Ты простишь меня, девочка? Да, простишь?» — «Манюся, голубчик», — говорю я, и слезы кипят на ресницах. Зачем? за что? — стучит кто-то в висках.
Двадцатого августа мы с Кириллом вернулись из Крыма, а через полторы недели прибыли с дачи бабушка, Манюся и Феня. Приехали, как всегда, на Сашином драндулете, и дальше все потекло, как всегда, только бабушкина походка сделалась словно еще решительнее, Манюся чаще пряталась к себе, а Феня нудно жаловалась на ноги и на то, что ее теперь качает, будто пьяную. «Может, освободить ее от стряпни? Гулька справится. Она меня очень даже неплохо кормила», — небрежно бросил Кирилл после очередного Фениного «ну вот, качнуло и прям так в сторону понесло». — «О ком вы говорите? Кто кого кормил?» — спросила бабушка, и по ее интонации Кириллу следовало бы кое о чем догадаться. Но он широко улыбнулся, и я поняла: он ничего предгрозового в воздухе не чувствует. «О ком же говорить, как не о вашей внучке, Екатерина Андреевна», — со смехом имитируя почтительность, ответствовал Кирилл. Его рука была у меня на затылке, и я попробовала увернуться, сигналя, что стрелка барометра опасно приближается к отметке «буря». К несчастью, он сигнал не принял, а вот бабушка засекла его и нахмурилась. «Мою внучку, Кирилл, зовут Катей. Наедине называйте жену как угодно. Но в обществе не лишайте ее, пожалуйста, имени, данного при рождении». От жесткого тона Кирилл на секунду опешил, но почти сразу развеселился: «Хорошо, буду звать Катюсей». Он и сам понимал, что шутка не слишком удачная, но даже не предполагал, что это объявление войны. А бабушка именно так отнеслась к его реплике. Слегка склонив голову в подтверждение, что вызов принят, она с изумительной вежливостью разъяснила, что имя Екатерина присутствует в нашей семье во многих поколениях, но сокращение каждый раз новое. Были Китти, Катюша и Коточка. А ее внучка — Катенька или Катя. Придумывать что-то третье или четвертое — неуместно. «Сложно, — почмокал губами Кирилл, — с ходу и не усвоишь». Мне было непонятно, шутит он или уже дерзит. «Поможешь вызубрить?» — спросил он, запустив всю пятерню мне в волосы и резким движением поворачивая к себе.
«Пойми, есть что-то, чего она изменить не может, — говорила я позже, когда мы остались одни. — Въелось за долгую жизнь. И ты сам объяснял мне, что надо воспринимать ее легче, не относиться ко всей этой мишуре всерьез». — «Попробуй, когда она делает замечания, как пятилетнему!» — «И не кричи так. За стенкой слышно». — «Это точно. Гулька, а почему нам не перебраться в комнату твоей мамы?» Фразу «не слишком ли рано ты начал распоряжаться в чужой квартире» я, слава богу, произнесла про себя, но очень четко и со знаменитой бабушкиной интонацией.
Как легко было ожидать, я оказалась между молотом и наковальней. Наверно, чего-то похожего я и ждала, хотя никогда не додумывала до конца своих опасений. Все, что случилось между первым появлением Кирилла и нашим с ним возвращением домой из Крыма, существовало настолько за гранью обычной жизни, что немыслимо было вообразить, как это свяжется с нашим бытом, семейными недомолвками, семейной этикой. А связалось единственным из возможных способов. В дом, все клетки которого спаяны в неразрывное целое, я привела чужака. Почувствовав в нем разрушающий элемент, опасного врага, дом начал сопротивляться. Примирить их могла только я. В этом была моя задача. Решая ее, я чудовищно уставала и, как только мы оставались одни, срывала эту усталость на Кирилле. К счастью, у него было чувство юмора: «Женщина! Рядом с тобой твой муж. Убоись его. А еще лучше, расслабься». В первые месяцы все, даже самые неприятные разговоры кончались смехом. За смех мы прятались, как за ширму, но что-то копилось и выпадало в нерастворимый осадок. И это огорчало, но не удивляло. Удивляла сама реальность: то, что я вышла замуж, что у нас уже третий месяц живет пришелец с другой планеты, и дом не разваливается, а стоит. Это было так замечательно и сулило такие надежды, что ради них я готова была и терпеть, и бороться, и изворачиваться, принимая удары и справа, и слева.
Кирилл и бабушка вели себя, в общем, на равных. Каждый по-детски упрямо старался заставить другого делать все «так, как надо». Разница была в том, что Кирилл торопился обрушивать на меня все накопленные претензии, а бабушка неизменно уклонялась от разговоров наедине, но когда мы сидели все вместе, легким движением бровей указывала на промахи Кирилла, чтобы я, не дай бог, чего-то не пропустила. Предосторожность излишняя: я и так замечала все, вольно или невольно воспринимала происходящее глазами дома, просто готова была иногда проявить снисходительность. И очень часто акценты, которые бабушка делала на мелочах, настраивали меня против домашней традиции куда сильнее, чем против Кирилла. Все это волновало, но потом мягко отошло на второй план, так как со временем во мне крепла уверенность, что сдерживать огонь противников надо не только ради себя, но и ради кого-то еще. Делиться этими мыслями ни с Кириллом, ни с бабушкой не хотелось. Страшно было, что мои новости станут боевым козырем для каждой из враждующих сторон. Не время, не время вам это знать, думала я. Вот когда все утрясется и вы смиритесь наконец с тем, что все мы — одна семья, тогда скажу, тогда и порадуемся. Мелькала мысль поделиться с Манюсей. Ее, безусловно, следовало подбодрить. Ощущая летавшие в воздухе шаровые молнии, она каждый день ждала катастрофы и, стремясь оказаться подальше от эпицентра, объявила, что чувствует слабость и просит, чтобы ей разрешили не выходить к столу, а есть отдельно: в кухне или у себя. На это бабушка заявила, что так она только усугубит свое состояние, призвала ее немедленно взять себя в руки и неуклонно соблюдать режим. Манюся подчинилась, но с каждым днем мучилась все сильнее, и единственное, что я могла для нее сделать, — это почаще уводить куда-нибудь Кирилла и давать ее нервам хоть маленькую передышку. Но делать это было непросто. К моему удивлению, Кирилл на глазах превращался в законченного домоседа, и пикировка во время вечернего чая, похоже, давала ему куда большее удовольствие, чем поход в театр.
В первое время мне казалось, что добродушие и толстокожесть лишают его возможности осознать всю взрывоопасность ситуации, и хоть он и громит «салтычиху», но все-таки не замечает ничего, выходящего за пределы общих для всех семейных передряг. Потом узнала, что ошибаюсь. Придумывая, куда бы пойти с Кириллом в самый тяжелый день недели — воскресенье, я предложила ему съездить в Петергоф и в ответ вдруг услышала, что недурно бы пригласить к нам Армена Сакисяна. В былые дни мы недурно попользовались его мастерской, а долг, как известно, платежом красен. Идея, разумеется, не привела меня в восторг, но возражать было трудно, и я вяло кивнула: «Давай пригласим». Но выяснилось, что худшее впереди. Дня через три Кирилл сообщил, что Армен придет в пятницу, и поскольку ни чай, ни старые дамы не входят в сферу его интересов, принимать его надо не в столовой, а у нас в комнате: тихо-спокойно, с самой простой закуской и с бутылкой водки. «Посидим славненько, и прецедент будет создан», — хитро подмигнул он, высказав это предложение. «С ума сошел!» Я представила всю картину: бабушка и Манюся сидят одиноко в столовой, а мы… Но Кирилл хорошо читал мои мысли. «Я не случайно назвал пятницу. Придет Борис Алексеевич, так что все будут довольны — в обиде никто не останется». Я снова представила два параллельных застолья. Черта с два нам удастся посидеть тихо-спокойно. Громовой голос Армена и его крики «вах!» в конце концов затопят всю квартиру и попросту заткнут попытки светского общения в столовой. «Немыслимо», — обреченно сказала я, забиваясь в угол дивана. «Что же, мы с тобой никогда не сможем приглашать к себе друзей?» — «Не торопись. Ну давай подождем хоть полгода». — «И чего мы дождемся? Даже Борис Алексеевич посоветовал мне не ждать, а исподволь отвоевывать жизненное пространство». — «И когда же он это тебе посоветовал?» — «В прошлую среду. Помнишь, он попросил, чтобы я проводил его до остановки? А я проводил до дому. Познакомился с Анной Федоровной». — «Она его экономка». — «Вроде того. Но все-таки заодно и жена». — «Формально!» Он хмыкнул: «Да, в вашей семье особое отношение к браку».
В комнате не было холодно, но меня начало лихорадить, разве что зубы не стучали. Сев рядом, Кирилл по-взрослому, покровительственно обнял меня за плечи: «Гулька, мы должны создавать свою жизнь. По чужой мерке свое не построишь. Тебе нужно это понять, а то мы пропадем. Ты слышишь?» Я кивнула. Вспомнился почему-то «Портрет геолога». Если бы он заговорил, то, вероятно, сказал бы все так: слово в слово. Но к чему я придираюсь? Может быть, нам и правда удастся выстроить свою жизнь. Она началась так недавно, ей от роду-то пять месяцев. Как же ей сразу встать на ноги, обрести свой язык и свое отношение к миру. «Да, нам предстоит еще много работы», — сказала я под воздействием этих мыслей, и в ответ Кирилл беспардонно расхохотался: «Ты очень похожа на девочку из старшей группы детского сада. Знаешь, какая ты сейчас? Смотри!» Он надул щеки и свирепо скосил глаза к носу. Получилось и в самом деле смешно. Я рассмеялась, но тут же брызнули слезы. Мгновенно переменившись, Кирилл взял меня осторожно за подбородок: «Гулька, а ты не хочешь сказать мне что-то серьезное?» — «Нет», — ответила я, секунду поколебавшись. Было понятно, что, услышав новость, он сразу просияет и начнет рассказывать, как замечательно мы заживем, когда нас станет трое. Как он научит мальчишку плавать и кататься на велосипеде, а еще стрелять в тире, сбивая танк не с тридцать второго раза, как это делала его замечательная — лучшая на свете! — мама, а с первого, в крайнем случае со второго. В другой день я выслушала бы все это с восторгом, но сейчас что-то мешало, я не могла понять толком что и чувствовала одно: мне не хочется ничего говорить, я очень устала и хочу потеплее одеться и пойти погулять. Одна.
Именно с этого дня начались мои долгие прогулки по городу. «Беременным полезно проводить время на свежем воздухе». Вороша ногой палые листья, уже прихваченные первым морозцем, коричневые, я тихо приговаривала: «Беременным необходимо избегать зоны, в которой военные действия могут начаться в любую минуту». Осенний холод пробуждал зверский аппетит. Я покупала пирожки: съедала один, другой; сделав круг, опять подходила к киоску и, притворяясь, что я — не я, покупала еще и третий.
А дома обстановка делалась все напряженнее. Оттащить бабушку с Кириллом друг от друга было просто немыслимо. В мое отсутствие они сидели по своим комнатам, но стоило мне появиться, сразу возникали с двух сторон: полные воли к победе, азартные, непримиримые.
Месяц назад я кинулась бы за помощью к Борису Алексеевичу. Но теперь что-то останавливало, и я даже знала что. Дав Кириллу совет бороться за жизненное пространство, именно он спровоцировал углубление уже начавшегося разлада. С его умом явно предвидел последствия. Зачем же он это сделал? «Кирилл, вы меня не проводите? Я сдуру нагрузился как верблюд». Теперь он, конечно, держался на заднем плане. Мягкий, приветливый, улыбающийся, но не тот «дядя Боря», который отводит в сторону и тихо говорит: «Катенька-младшая, по-моему, ты хочешь чем-то со мной поделиться». Сколько раз становилось легче от одной этой фразы. Кто может проявить такое же участие? Мелькала кандидатура Ольги Артемьевны, но тут же и отпадала. Она искренне любит нас, но видит в каком-то раз навсегда установленном ею свете. Выработала свою версию и ни на йоту от нее не отступится. Разговор с ней пройдет по кругу и вернется в исходную точку. А чувство беспомощности усилится.
И неожиданно я вспомнила о Саше. Впервые захотелось с ним поговорить. А как же! Ведь он столько лет наблюдал нашу жизнь, помогал делать ремонт, двигал мебель и вешал карнизы, перевозил нас на дачу и с дачи, часто присутствовал при важных, подтекстом нафаршированных разговорах. Правда, в последнее время бывал у нас реже. Видела я его после свадьбы? Даже и не сообразить. Но ведь он в городе. Уже набрав Сашин номер, я вдруг испугалась, а не нарвусь ли на неприятный сюрприз. Что, собственно, я о нем знаю? Как нелепо было годами воспринимать его как придаток нашей семьи, само собой разумеющийся предмет обстановки. Но, к счастью, Саша прореагировал «правильно». «Понял. Конечно, приезжай. Когда тебе удобно?»
Как хорошо, что я о нем вспомнила, думала я, уже сидя в Сашиной комнате. Все оказалось ожидаемым: чисто, опрятно, безлико. Мелькнула старушка-родственница: «Я рада вас видеть, Катенька. Столько знаю обо всей вашей семье». Улыбнулась бесцветно и словно растаяла. Саша расставил чашки. Слушал, что я говорила, очень внимательно (пальцы сложенных домиком ладоней сомкнуты — любимый жест Бориса Алексеевича). Сбиваясь, путаясь, я рассказывала о наших делах. Старалась не сгущать красок, но сама слышала: звучит зловеще. Саша ни словом, ни взглядом не прерывал. Когда я закончила, резюмировал: «Главное — береги себя. Ведь ты ждешь ребенка. Я правильно понял?» Да, он понял правильно. И это было удивительно, потому что как раз о ребенке я ничего не сказала: почему-то не выговорилось. «Все будет хорошо, — сказал он, провожая меня до дверей. — Ты внучка Екатерины Андреевны. Значит, ты сильная».
Вопрос о смене научного руководителя подняла сама бабушка. На кафедре об этом даже не подумали. Но она, свято блюдущая правила научной этики, не стала дожидаться «полупрозрачных намеков» и заявила, что необходимо оформить все, не откладывая, когда до защиты еще целый год, а не позже, когда ситуация станет пикантной в силу того, что аспирант «чуть ли не половину срока проработал под началом родственницы». «Какая же вы мне родственница, Екатерина Андреевна? Мы только свойственники». Голос Кирилла был насмешлив, и бабушка оскорбилась. «Правильно говорить по-русски поучите меня в другой раз, — резко сказала она. — Сейчас надо решить вопрос, не терпящий отлагательства. Думаю, что вам следует в среду пойти к Никольскому и попросить его стать вашим руководителем». — «Он не глуп — и откажется. А если вдруг согласится, то просто из вредности заставит перелопачивать материал почти заново. И к сроку я диссертацию не подам». — «Ничего страшного. Ассистентское место мы для вас выбьем. А там и остепенитесь. Диссертации, сделанные в три года, — вообще бессмыслица». — «Что ж вы тогда поощряли меня на этом бессмысленном поприще?» Их взгляды скрещиваются. Секунда — и… Забытая всеми Манюся тихо икнула. А я встала и вышла в прихожую. Надела плащ, тихо прикрыла за собой дверь, спустилась по лестнице. На улице шел мелкий дождик. К счастью, плащ был с капюшоном. Подняв его, я побрела куда глаза глядят. Сказать, что мне было страшно, неверно. Чувства отмерли. И я просто шла, постукивая каблуками, разглядывая то, что вдруг оказывалось в поле зрения. Заметила новую вывеску на магазине «Овощи-фрукты». Вспомнила Пиросмани, и его переехавшие теперь в музеи вывески. Вспомнила, как за год до маминой смерти мы втроем ездили в Тбилиси, ходили на могилу Грибоедова. Помнилось почему-то, что рядом с могилой был ресторан, хотя вряд ли, наверное, аберрация…
Вернулась я поздно. В квартире тихо. Всюду темно, но из-под нашей двери — полоска света. Кирилл сидел за столом. Понял, что я вошла, но оборачиваться не спешил. Наконец отложил расчеты, крутанул стул и посмотрел мне в лицо. Выглядел бледным, измученным, похудевшим. «Это просто так кажется из-за зеленого абажура», — успела подумать я, но жалость и сострадание уже чисто физически давили грудь. В последние две-три недели молочные железы начали обостренно на все реагировать. На холод, на прикосновение… и на эмоции. Выяснилось, что чувства, рождающиеся в груди, — не метафора. Во всяком случае, для беременных женщин.
«Ты ждешь ребенка. Почему ты молчишь об этом?» — спросил Кирилл. Тон был обыденный, словно речь шла о покупке сыра или погоде. «Потому что не верю», — так же нейтрально ответила я, и сразу же ощутила колючий ледяной холодок, с пугающей определенностью подтверждающий, что это правда.
Стоит ли говорить, что моя беременность довела страсти до точки кипения. Теперь на карту было поставлено будущее. И каким оно станет, решалось здесь и сейчас. Бабушка энергично и деятельно закупала младенческое приданое. Борис Алексеевич, улыбаясь, принимал в этом участие. Манюся восторгалась. Феня одобрительно кивала. Ольга Артемьевна специально приехала, чтобы все рассмотреть. Приготовления разрастались, приобретали оттенок гротеска. Кирилл кривился, желваки так и ходили на скулах. После долгой беседы Никольский сказал, что готов взять его под свое руководство, но только при условии новой проверки эксперимента. «Нелепость полная. Он вообще мало смыслит в моей теме», — раздраженно сказал Кирилл. «В вашей теме? — Бабушка удивленно подняла брови. — Ваша тема крошечно малый кусок проблематики, которой занимаются в моей лаборатории. А мы с Павлом Гавриловичем всегда находили общий язык». — «Разумеется, на то были свои причины…» — улыбка Кирилла не предвещала ничего хорошего. «Давайте переменим тему», — попробовала вмешаться я, но вмешательство оказалось фатальным. «Давайте! — радостно закричал Кирилл. — Я, например, давно хочу сказать, что все эти погремушечки, чепчики, чашечки надо собрать и вынести вон. Отдать тем, кому нужно. А когда нам понадобится, я вполне справлюсь самостоятельно». — «Но вы не сможете купить все сразу!» — насмешка в бабушкином голосе была презрительной. «Смогу. Это не требует много усилий. В отличие от вас я молод и справлюсь быстро». — «Но почему вы против предварительных покупок? — В комнате уже явно пахло грозой. — В еврейских семьях это не принято. Но разве вы еврей?» И этот нелепый, учитывая посконно русское происхождение Кирилла, смешной и неожиданный вопрос вдруг произвел эффект разорвавшейся бомбы. «Ты так? Ну тогда и я так!» — проговорил он с каким-то бульканьем в горле, и это немыслимо-недопустимое «ты» словно прихлопнуло всю нашу прежнюю жизнь. «Мне не вынести этого», — вдруг услышала я какой-то придушенный жалобный голос и, оглянувшись, словно стараясь понять, кто же это сказал, медленно села на пол, хотя стул был рядом и в голове удивленно мелькнуло: почему на пол? зачем нужно садиться на пол?
Манюся с валерьянкой подбежала ко мне раньше всех. Борис Алексеевич хлопотал возле бабушки, а она, слабо отмахиваясь, без конца спрашивала твердым преподавательским голосом: «Не понимаю, в чем дело? Что я такого сказала? Что? Что я сказала?» — «Не нервничай, — тихо внушала мне Манюся. — Не нервничай. Думай о маленьком». Единственная из всех, она не теряла голову. Наверно, так же вела бы себя и Феня. Но Феня слегла. На предложение вызвать врача твердо ответила отказом и явно собиралась помирать, о чем таинственно сообщила Манюся накануне вечером. Всерьез эти слова, конечно, никто не воспринял. Но сейчас, сидя на полу и обняв в утешение ножку стула, я поняла вдруг, что это правда и что, наверное, мы эту правду почувствовали — просто сделали вид, что не верим, потому что если поверить, то надо что-то предпринимать, а что — непонятно. От врача она наотрез отказалась, значит — да, умирает. Встав с помощью Кирилла на ноги, я медленно побрела к Фене. Она лежала у себя, под образами, скрестив руки. Лицо было важным и деловитым. «Как в театре, — подумала я, — и поставлено даже неплохо». В голове у меня шумело, и прошло сколько-то времени, прежде чем я осознала: нет, это правда, это реальность. Феня действительно собралась умирать и умрет: не сегодня, так послезавтра. «Хочешь, мы позовем священника?» — спросила я, подходя к кровати с никелированными шишечками. Но она тихо покачала головой: «Не надо. Бог с ним. Сама справлюсь». — «Феня! А давай-ка я позвоню Марку Львовичу. Помнишь, как он отлично вылечил бабушку?» — «Да, Львович — голова. Только не надо. Ты, Катерина, не хлопочи. Мне пора уже на покой. Да и новому место освободится». — «Чему новому?» — «Тому, что в твоем пузе. Примета есть. Если в доме кто отойдет — новому путь открыт». — «Глупости. Я сейчас позвоню Марку Львовичу». Она промолчала. Презрение к нам, остающимся, чувство причастности высшему, свобода, лукавство играли на морщинистом, но теперь будто разгладившемся лице. «На бабку плюнь, — сказала она вдруг строго. — Дурит, ну и пусть дурит. А ты живи с мужем согласно. И мать твоя тоже с отцом бы жила, если б не командирша. Всё не по ней, всё не так. Один Борис ее в узде держит. Ох, грехи наши тяжкие. Иди, Катя, иди, не надо тебе тут стоять. И никого мне не надо — одна отходить буду».
Давно уже, много лет Феня была просто предметом домашнего обихода. Иногда раздражала, как раздражит вдруг заевшая мясорубка или куда-то запропастившийся консервный нож. Но сейчас, когда она собралась умирать, ясно вспомнилась вдруг живая Феня из раннего детства. Мы с ней идем куда-то «в кооператив». Что это или кто это, мне непонятно, я крепко держу Феню за руку, и мне не то что страшно, но как-то не по себе, и чтобы избавиться от этого неприятного чувства, я поднимаю голову и спрашиваю: «А мы не заблудимся?» Просто так спрашиваю, потому что вообще-то отлично знаю: раз Феня здесь, то все будет в порядке. Рядом с Феней я всегда чувствовала себя в безопасности, а теперь эта безопасность тает, снова тает, словно и не растаяла когда-то, двадцать с лишним лет назад. Пытаясь найти утешение, я кидаюсь к Кириллу, но он жестко и даже брезгливо меня отстраняет: «Немедленно успокойся и давай действовать здраво. Что с ней такое? Что значит — она уходит? Прекрати эту истерику. Если ей плохо, надо звать неотложку или как минимум этого вашего лейб-медика. Возьми платок! Ты меня слышишь?» У него страшное, злое лицо. Он не хочет понять и не хочет утешить. Я боюсь его. Он измучил меня. Он мне страшен. Почему они все меня мучают?
Кирилл сидит, свесив голову. Потом встает и подходит ко мне. «Не прикасайся!» Нет, это выкрикнула не я. Но что-то внутри меня содрогнулось, охваченное животным нелепым страхом, и я отпрянула, как от врага, а Кирилл в ту же неуловимую долю секунды в него, во врага, превратился. «Все очень просто, — заговорил он размеренно и спокойно. — Старуха сделалась непригодна к делу, и вы в трогательном согласии помогаете ей поскорее отправиться на тот свет. Всю жизнь обращались, как с крепостной, из милости выделяете кусок хлеба, а она тыщу лет на вашу семейку ишачила и, кстати, имеет право получить пенсию и послать вас всех к черту. Уехать, например, в деревню, а комнатенку свою сдать. При нынешнем дефиците жилья желающие найдутся. Какая-нибудь молодая семья с ребенком, а?» Эта картина привела его в полный восторг, и он громко расхохотался. «Подарок был бы Екатерине Великой отменный. А что? Вот выкарабкается Федосья Васильна, и я ее надоумлю. Только где уж ей выкарабкаться! Всех, кто больше не нужен, хозяйка умеет заставить конечки отбросить. Вот супруг, скажем, Федор Андреевич, начал мешать — и хоп, в сорок два года, в путь-дороженьку». — «Ты с ума сошел! Ты не слышишь, что говоришь!» — «Прекрасно слышу. И понимаю. Это ведь ясно, как дважды два. Феня, и та понимала. Только ты умудряешься не понимать. Не видеть, что под носом деется, не чувствовать, что тебя превращают в идиотку, как Манюсю!»
С грохотом перекатывая вещи, он плясал, как паяц на веревочке. Глаза чудовищно налились кровью. Он пьян? Да, пьян от бешенства. Наверное, он давно его сдерживал, а теперь бешенство вырвалось и разлилось. И надо скорее бежать, надо спрятаться. Но он загораживает мне дверь. «Нет уж, ты погоди! Бедный Федор Андреевич был болезненным? Будешь болезненным, вдруг оказавшись приживалой в своем доме. Борис всем тут заправлял, как хозяин. А бедного Феденьку как тряпичную куклу: то туда, то сюда. Лечиться в Ессентуки — прекрасно, но отправить болезного в Мурманск — это как? Ах, он очень любил работу! Предлог удобный, но сути-то не меняет. Год в Мурманске его и доконал!»
Он крупными шагами мерил комнату. Где бабушка, где Борис Алексеевич, где Манюся? Я не могу больше слышать весь этот бред. Снова вдруг захотелось сесть, нет, лечь на пол, но в этот момент звук исчез. Что-то лопнуло. Сделалось тихо, как под водой. Почему под водой? А, там рыбы. Они открывают рты, но беззвучно. Теперь я под водой (или в вате?). Странное чувство, но важно одно: я больше не слышу его нелепо-чудовищных обвинений. Хорошо. Почти хорошо. Но внезапно звук снова прорезался.
«Дальше — Ася! — Лицо Кирилла просто светилось торжеством. — Ася была строптивенькая. Всегда и со всеми спорила. Да нет, Ася просто отказывалась не верить своим глазам. Не прощала маркизе смерти отца. Не прощала — и поплатилась. Нет-нет, чуть правее или левее. Бабенька наложила на себя епитимью. Я не могла спасти обеих девочек, но одну я спасла. Знаешь, кого она подкармливала? Бориса!»
Всё. Это предел. Я убью его. Убью — и эти страшные слова исчезнут. Взгляд скользит по стене. Коллекция. Кинжалы. Хватаю самый большой и замахиваюсь… В первый момент он просто не понимает. На лице изумление, внезапная догадка. Расхохотавшись, он легко перехватывает мою руку. Но я не сдамся. Только… В голове мутится. Стежками, будто на цыпочках, пробежала вдоль всей спины горячая боль. Потом показалось, что сзади ударили чем-то тяжелым. Удар был так силен, что сразу перехватило дыхание. Еще удар. Что это? Боль. Мне не выдержать такой боли. Изумление. Страх. Еще удар. И все погасло.
* * *
Из больницы меня забрал Саша. Спокойный, надежный. Он умудрился не мельтешить, не говорить лишних слов, не подбадривать. Открыл дверцу своего «москвича», и, с удовольствием вдохнув слабый запах бензина, я удобно устроилась рядом с ним на переднем сиденье. «Знаешь, кто приготовил парадный обед в твою честь? — спросил он. — Манюся». — «Феню похоронили давно?» — «Неделю назад». Я кивнула. Расспрашивать не хотелось, и Саша понял. Молча смотрел на дорогу, спокойно переключал передачи. И странно: молчание не угнетало; молчать было даже уютно.
В дверях квартиры они встретили нас все вместе. «Стол накрыт — несу суп», — провозгласила румяная от волнения Манюся. «Может, ты все-таки хочешь прилечь?» — спросил меня дядя Боря. «Нет, зачем же? Я хорошо себя чувствую». Слабость, голова кружится немного, но ничего не болит. Странное чувство: уже совсем ничего не болит.
«В этом году Пасха ранняя», — сообщила, внеся суп, Манюся. «Не страшно. Мы, безусловно, успеем к ней подготовиться», — строго ответила бабушка. Мы все сидели на своих местах, и мартовские солнечные зайчики весело прыгали по скатерти. «У Захоржевских новости, — начал Борис Алексеевич. — Они решили завести собаку…» Привычная, неспешная, никого, собственно, не занимающая, но всем необходимая обеденная беседа. В конце сюрприз: песочный яблочный пирог. «Откуда?» — «К нам теперь дважды в неделю приходит Григорьевна». Вот как! Прекрасная иллюстрация к тезису «незаменимых нет». И все же как горько. И зачем Феня поторопилась? Ведь некому уступать место. Некому.
«Думаю, тебе все-таки лучше прилечь». Бабушка вместе со мной идет в комнату, и я вдруг вступаю в свой мир студенческих, если не школьных лет. Мой узенький диван, кресло, бахромку которого теребила, волнуясь, Манюся. На столе старая тетрадка. Что там — задачка про бензольное кольцо? «Два раза в жизни вела дневник, — говорит бабушка. — Несколько предвоенных записей, остальные блокадные. Прочти. Не сейчас, разумеется. Сейчас ты должна помнить об одном: самое страшное — позади. Не пройдет месяца, как ты совершенно окрепнешь. Все забудется. Кроме Кирилла на свете есть и другие мужчины. И ты непременно родишь. Я в этом не сомневаюсь. Ты слышишь, Катя? Ты меня поняла?»