Последний дракон

Кобербёль Лине

Дина

 

 

Флейта

Флейта молчаливо лежала в траве рядом со мной. Я не смела притрагиваться к ней, едва ли смела смотреть на нее и все-таки… все-таки словно не могла удержаться.

Мой отец был мертв. Флейта была единственным, что мне от него осталось. В конце концов я все же потянулась к ней. Притронулась к ее блестящей черной затулке. Подняла ее.

Во мне жил звук, что желал вырваться наружу. Дикий, словно крик птицы, тяжелый, словно туча в непогоду. Звук, что я сама издать не могла. Но флейта могла. Первый звук пискливо прорезал воздух и поплыл над холмами. И казалось, будто все вокруг меня стихло и прислушалось… Тогда я снова подула, на этот раз еще сильнее, а потом все неистовей и все упрямей.

Мой отец был мертв, и другим это было все равно. А большинство из равнодушных, пожалуй, еще и вздохнули с облегчением. Однако ж он был половиной меня. Он искал меня двадцать лет, в конце концов нашел… Может статься, он был не лучшим отцом в мире, и, может, у моей матери были серьезные причины бояться его. И может, он понаделал в своей жизни дел, что не были так уж благородны, чисты и справедливы… Но, несмотря на это, он все же был мне отец! И он поддерживал меня, когда я больше всего боялась, и он пел мне… И это он, играя на флейте, отворил ворота Сагис-Крепости, так что Нико, Давин и все другие узники могли бежать оттуда. И это он, играя на флейте, навеял мечты о свободе и переменах в жизни сотням угнетенных детей в Доме Обучения, так что у них хватило храбрости освободиться от Наставников… И если мне хочется горевать о нем, неужто мне нужно на это разрешение? А если мне хочется поиграть на флейте, что он подарил мне, кто мне помешает?

— Дина!

Сердце у меня ёкнуло, и флейта едва не выскользнула из рук как раз посреди звука.

— Пфффуууиииихх! — фальшиво, тоненько и испуганно пронеслось в воздухе.

Мама стояла прямо за моей спиной.

Лицо ее было твердым, словно камень.

Я ни слова не сказала. Только крепко держалась за флейту, так что косточки рук побелели. В конце концов молчание прервала мама.

— Сдается мне, тебе стоит отложить флейту в сторону, — сказала она.

Я по-прежнему не отвечала.

— Это тебе не игрушка!

— Я это хорошо знаю!

Пожалуй, лучше кого-либо другого. Я видела, что он делает, а он мог творить как зло, так и добро. Я слышала, как он, играя на флейте, навевал мечты, спасавшие жизнь других людей. И я знала, как звучала его флейта, когда он заигрывал кого-то до самой смерти. Мне ли не знать хорошенько, что эта флейта была не игрушкой?

И тут мама наконец вымолвила то, что мы обе хорошо знали, то, о чем она думала целые недели.

— Я не хочу, чтобы ты играла на этой флейте!

Она никогда не произносила такие слова раньше. Она лишь полагала, что я сама пойму: это ошибка, это вредно и пагубно для меня. Но теперь она наконец сказала это вслух, а ведь я-то думала, что уже кое-что выиграла. Выиграла единоборство между нами, как в то время, когда Давин и я спорили, кто из нас сможет дольше глядеть в глаза друг другу не моргая. Само собой, то было прежде, чем мои глаза стали глазами Пробуждающей Совесть. Потом не было больше никого, кто захотел бы играть со мной в эту игру.

Однако не было никого, кто играл бы в эту игру с моей матерью. Она смотрела на меня, и взгляд ее был тверд, будто камень, и в то же время такой острый, будто прорезал меня насквозь. Взгляд холодный и теплый одновременно. Этот взгляд давал понять: росту в тебе три дюйма.

Я крепко и упрямо держала флейту. «Не тебе это решать», — сказала я, но совсем тихо, про себя. Сдается мне, мама все же это понимала.

— Ты слышишь? — спросила она, но уже голосом Пробуждающей Совесть.

И в голове моей начали тесниться картины, картины, которые я хотела бы не видеть.

Сецуан сидел, прислонившись спиной к айвовому дереву. Голова Скюгге покоилась на его коленях. Но тело Скюгге было вялым и безжизненным, сердите его не билось, он не дышал…

Нет! Нет! Я не хотела думать об этом. Не хотела думать о самом ужасающем из поступков отца, которому я была свидетелем.

— Дина! Глянь на меня!

Трудно было ей отказать. Почти невозможно. Я смотрела в глаза матери, и картины снова мучительно теснились у меня в голове, даже если я не желала видеть их.

Сецуан медленно поднялся на ноги. Он подошел ко мне и, быть может, хотел утешить, быть может, обнять. Но я видела лишь его руки, его гибкие красивые руки флейтиста, которые только что убили человека…

То было несправедливо. Я не желала принимать в этом участие. И если даже не в силах помешать появлению картин, если даже не в силах перестать думать обо всем этом ужасе, я все же знала: это несправедливо.

Мама хотела заставить меня устыдиться, что я дочь Сецуана.

А я этого не хотела.

Это было несправедливо.

Я понятия не имела, как я это сделала. Когда моя мать пускала в ход взгляд Пробуждающей Совесть, ускользнуть, пока она не закончит, было невозможно, и все-таки… все-таки я не стала больше оставаться на месте. Я пятилась, я спотыкалась и снова поднималась… А потом, повернувшись, пустилась бежать.

— Дина!

Но я не желала слушать. Я заткнула пальцами уши и наполовину опустила веки, так что даже не видела, куда ставила ноги, и я бежала, бежала изо всех сил — вверх, на вершину холма, вниз с другого его склона…

— Дина, Дина, остановись! Это важно!

Я слышала у себя за спиной, как звала меня мать. Голос ее не был уже голосом Пробуждающей Совесть, в нем слышалось только отчаяние. Но я не оборачивалась. Я продолжала бежать до тех пор, пока не выбилась из сил.

Начало темнеть. Мои пальцы застыли от холода. Все на мне застыло от холода. Я сидела, прислонившись спиной к одному из гигантских валунов в Каменном Кругу, и глядела вниз, на наш маленький дом. Кто-то зажег лампу, но оконные ставни были открыты, так что свет лампы желтыми четырехугольниками падал на двор. Я знала: это сделано для того, чтобы мне легче было найти дорогу домой. Я знала, что мать там внизу, наверняка в кухне, и что она вне себя от волнения. Мелли, ясное дело, спрашивала обо мне. Думается, примерно тысячу раз. И Роза, и Давин… Им не так-то легко объяснить, что стряслось.

Мать была в ужасе: неужто я могу стать, как мой отец. Она знала: я унаследовала Дар Змеи от него, точь-в-точь как силы Пробуждающей Совесть от нее. Но она не желала, чтоб я стала чернокнижницей.

Я и сама не хотела этого. Но… но я и сама не знала, кем бы я хотела быть. Я не знала, что я за человек: дочь матери, дочь отца или вовсе что-то третье.

Холод охватил все мое тело. Травинки покрылись изморосью. Коли я останусь здесь на всю ночь, мне уже не понадобится размышлять о силах Пробуждающей Совесть, о Даре Змеи, о своем будущем и о чем-либо в этом роде. Если я сейчас же не встану и хотя бы чуточку не разгоню кровь в своих омертвелых ногах… Я знала, от холода Высокогорья можно умереть. Каллан вечно повторял нам: «Найдите пристанище! Разведите огонь! А если не можете удержать тепло по-другому, идите! Двигайтесь! Сидеть спокойно на месте может стоить вам жизни!»

Я тоже смогу пробраться тайком вниз и вывести Шелковую из конюшни. Могу ускакать прочь! Может, в Лаклан, где не знали, что у меня есть силы чернокнижницы. Или явиться к семейству Аврелиус в Сагислок.

Они благодарны мне за то, что я принимала участие в возвращении малышки Миры в ее дом, к семье. Они, должно быть, хорошо примут меня.

Роза! Мелли! Давин! Мама! Нет!

Я не могла так поступить!

Я медленно поднялась. Ноги у меня так онемели, что я была вынуждена опереться на темный, усеянный черными пятнами гранитный валун. Ноги мои были как две ледышки. Может, я их уже отморозила? Держась рукой за гранит, чтобы не упасть, я начала хромать и спотыкаться вокруг гигантского валуна.

Жизнь медленно возвращалась в мои холодные как лед голени, а под конец и в ступни. Но пальцы по-прежнему не слушались.

Долог был путь к Дому Можжевеловый Ягодник и к окнам, светившимся желтым светом во мраке. И когда я наконец распахнула кухонную дверь, Лайка, потявкивая и виляя хвостом, принял меня как обычно. Роза и Давин таращились на меня так, будто боялись, что я вот-вот захвораю. Мелли уже давным-давно уложили спать. А мать просто сидела у очага, повернувшись ко всем спиной, и не произносила ни слова. Она не глядела на меня. А я не глядела на нее.