Стихотворения

Кобылинский Лев Львович

Арго

 

 

Предисловие

Собранные в «Арго» стихотворения написаны в разное время за период с 1905 по 1913 год, написаны они в совершенно различные часы жизни, под влиянием различных переживаний, стремлений и влияний, на разных ступенях пути. Тем не менее, собранные вместе, они являют внутреннее единство. Далекие всякой гармоничности, всякой последовательности достижения, они кажутся неизбежными в самой смене путей, пройденных исканий, изменивших разбитых надежд и помраченных кумиров. Три внешне различных пути внутренне объединены здесь, и нет теснее объединения, чем неизбежный переход явления в свою противоположность. Тем вернее приходят все эти три пути к пути единственному и незыблемому, тем неизбежнее несбывшиеся мечты о новом превращаются в восстановление забытых обетов, ибо без исправления нарушенного, без возврата к оставленному нет пути вперед, пока утраченный Рай позади нас.

Современному поэту, все еще ревниво стремящемуся остаться только поэтом, но уже властно увлеченному потоком всеразрушения, потрясенному и ужаснувшемуся до конца, столь естественно отдаться голосам детства, этого малого утраченного Рая — призракам, снам и сказкам, которым не дано повториться никогда; только призраки детства — всегда реальны, только детские сны не знают пробуждения, сказки — конца, только поэзия детства чиста и незабываема. Но сны и сказки детства понятны и живы лишь для детской души. и как бы ни верилось в их возврат, они не вернутся; голоса детства оказываются слабой песенкой Табакерки с музыкой: вышел завод, гаснут огоньки елки, тают Ангелы, сны улетают, нет забвения, и Рай еще невозвратнее.

Тогда в тишине и пустоте отчаяния, подобно блуждающему огоньку, вспыхивает Голубой цветок, как иная весть об ином Рае, как звезда любящих, как чудо Мечты, вечно цветущей, как ключ в тайное царство единой и вечной песни, как путь посвящения в последнюю тайну сердца, как знамение новой религии менестрелей, «религии любви», как знак избранников и мучеников вечно-женственного.

Но ужасна тайна Голубого цветка! Кто поверит ему и пойдет за ним, тот под последним покровом тайны увидит лишь свой собственный лик. Кто узрит его, станет безумным!

Но, утратив мерцание чистой мечты, душа не вернется на землю, ибо на земле нет ничего, чего не было бы в царстве грезы; в самом безумии, в беспокойных изломах и изысканной прихотливости сочетаний, в опьянении странным и причудливым миром искусственного, в бреду самосозерцания, убегая от земли и неба в искусственный рай, в царство

Гобеленов, в вечный маскарад бессмертных теней, и дыша экзотической властью Орхидеи, она, утомленная непрестанным творчеством призраков, неизбежно погрузится в небытие и полное самоотрицание. Тогда лишь встанет перед ней во всей своей неотразимой правде сознание, что она заблудилась безнадежно, что не обрести ей золотого руна, что прикован к месту и вечно будет стоять ее волшебный корабль

Арго, что призрачным и ложным был весь ее путь с самого начала, и бодлеровское «Il est trop tard!» и безумный смех Заратустры прозвучат над ней.

Увидев всю ложь своих путей, не раньше сможет поэт понять, что не впереди, а позади его истинный путь и тайная цель его исканий, что не обманут он голосами зовущими, но сам предал и позабыл обеты, принятые некогда перед истинным небом и не свершенные, что, не исполнив данных обетов, безумно искать иных. И что эти Забытые обеты — навсегда. Он увидит свой утраченный небесный Рай далеко позади себя столь же прекрасным, как и всегда, и все те же неизменные три пути к нему: путь нищеты духовной, чистоты и смирения. Три пути эти — едины! Они — единственны!

Кто принял их, для того других путей быть не может, они не созданы и не найдены, они указаны свыше, заповеданы навеки! Тому, кто решил им следовать, предстают три великих и вечных символа, равных которым не было и не будет: крест монаха, чаша рыцаря и посох пилигрима!

Воспевший достойно эти три пути и эти три символа станет воистину поэтом религиозным, принявший их до конца — святым. Но даже и тот, чей голос слаб и шаг нетверд, сможет до земли преклониться перед совершенством и святостью этого старого и вечно нового пути, повторить забытые, несвершенные обеты, оплакать все былые падения и измены и, еще не видя Рая и Иерусалима Небесного. воспеть, как может, два их земных подобия, два святых града: Иерусалим и Ассизи!

Такая песнь да станет чаянием будущего возрождения христианского искусства, прихода грядущего во Имя Господне поэта-рыцаря, долгожданного певца во славу Божию, безгрешной песней своей отверзающего Врата Рая!

Не веря иным путям, мы верно ждем Рыцаря Бедного.

Эллис

Штутгарт, 15 октября 1913.

 

 

Арго

В волнах солнечный щит отражается, вечно плыть мы устали давно; на ходу быстрый Арго качается, то Борей гонит наше судно. В волнах солнечный щит отражается… Чьи-то слезы смочили канаты упругие, за кормою — струи серебра… «Ах, увижу ль зарю снова, други, я, или бросить нам якорь пора?» Чьи-то слезы смочили канаты упругие… Стонет ветер… Безмолвно столпилась на палубе Аргонавтов печальных семья… Стонет ветер, нет отзыва горестной жалобе., «Где вы, где вы, иные края?!» Нет ответа их горестной, горестной жалобе… Что? стоим? То Нептун своей дланью могучею держит зыбкое наше судно… Словно тогою, небо закуталось тучею, солнца щит погрузился на дно. Взор слезою наполнился жгучею… Где же ты, золотое руно?

1905

 

Табакерка с музыкой

 

Органчик

На крышке органа цветут незабудки,   там эльфов гирлянды кружат,   он мал, словно гробик малютки,   в нем детские слезы дрожат. В нем тихо звенят колокольчики Рая,   под лаской незримой руки,   там плещутся струйки, играя,   взбегая, кипят пузырьки, Лишь только успеет сорвать молоточек   кристально-серебряный звук,   на крышке, как синий цветочек,   он кротко раскроется вдруг. Смеются веселые детские глазки,   в них, вспыхнув, дрожат огоньки,   и сердце баюкают сказки,   сжимает пружина тоски.

 

Колокольчик

Если сердце снов захочет, ляг в траве, и над тобой, вдруг заплачет захохочет колокольчик голубой. Если сердце, умирая, хочет горе позабыть, колокольчик песни Рая будет петь, не уставая, будет сказки говорить. Фиолетовый, лиловый, темно-синий, голубой, он поет о жизни новой, как родник в тени кленовой, тихо плачет над тобой. И как в детстве, богомольный ты заслышишь в полусне звон призывный, колокольный, и проснешься в светлой, вольной беспечальной стороне. Сердце спит и сладко плачет, и, замолкнув в должный срок, колокольчик тихо спрячет свой лиловый язычок.

 

Одуванчик

Мне нежных слов любви не говори: моя душа, что одуванчик нежный, дитя больное гаснущей зари. случайный вздох иль поцелуй небрежный, шутя развеет венчик белоснежный и разнесет… Потом его сбери! Мне нежных слов любви не говори!

 

Елка

Гаснет елки блестящий убор, снова крадутся страшные тени, о дитя. твой измученный взор снова полон дремоты и лени. В зале слышится запах смолы, словно знойною ночью, весною, гаснут свечи, свеча за свечою, все окутано крыльями мглы. Дрогнул силою вражьею смятый оловянных солдатиков ряд, и щелкун устремляет горбатый свой насмешливо-старческий взгляд. Темнота, немота, тишина, лишь снежинки кружат у окна; спят забыты в углу арлекины; на ветвях золотой паутины чуть мерцает дрожащий узор! Гаснет елки блестящий убор, но, поникнув, дитя не желает золотого обмана свечей, и стальная луна посылает поцелуи холодных лучей. Ель. задумавшись, горько вздохнула, снова тени на тени легли, нам звезда Вифлеема блеснула и опять закатилась вдали!

 

Мотылек

Посмотри, как хорош мотылек, как он близок и странно далек, упорхнувший из Рая цветок! Легких крыльев трепещущий взмах, арабески на зыбких крылах — словно брызги дождя на цветах. Я люблю этих крыльев парчу, улететь вслед за ними хочу, я за ними лишь взором лечу. Уноси, золотая ладья. взор поникший в иные края, где печаль озарится моя. Но по-прежнему странно-далек, ты скользишь, окрыленный челнок, как цветок, что уносит поток. Что для вестника вечной весны наши сны и земные мечты? Мимо, мимо проносишься ты. Кто же сможет прочесть на земле буквы Рая на зыбком крыле, что затеряны в горестной мгле? Я сквозь слезы те знаки ловлю, я читал их в далеком краю: — Все мы станем, как дети, в Раю!

 

Berceuse

В сердце обожание, сердце в забытьи, надо мной дрожание Млечного пути. Счастье возвращается: я — дитя! Ужель подо мной качается та же колыбель? Все, что было, встретится, все, что есть. забудь! Надо мною светится тот же Млечный путь. К светлым высям просится колыбель, она, как челнок, уносится, режет волны сна. Сумрак безнадежнее, сердце, все прости! Шепчут тени прежние: «Доброго пути!» Сердцу плакать сладостно, плача, изойти, и плыву я радостно к Млечному пути!

 

Девочке в розовом

Отчего, дитя, не забывается облик твой и грустный и смешной? Все скользит, в тумане расплывается, как живая, ты передо мной! Эти ручки, ножки, как точеные, нежен бледно-розовый наряд, только глазки, будто обреченные, исподлобья грустные глядят. И рисует личико цветущее лик давно померкший — отчего? В нем ли светит все твое грядущее? Иль в тебе все прошлое его? Мертвый лик в тебе ли улыбается? Или в нем тоскует образ твой? Все скользит, в тумане расплывается, как живая ты передо мной!

 

В апреле

В сумраке синем твой облик так нежен: этот смешной, размотавшийся локон, детский наряд, что и прост и небрежен! Пахнет весной из растворенных окон; тихо вокруг, лишь порою пролетка вдруг загремит по обсохшим каменьям. тени ложатся так нежно и кротко, отдано сердце теням и мгновеньям. Сумрак смешался с мерцаньем заката. Грусть затаенная с радостью сладкой — все разрешилось, что раньше когда-то сердцу мерещилось темной загадкой. Кто ты? Ребенок с улыбкой наивной или душа бесконечной вселенной? Вспыхнул твой образ, как светоч призывный, в сумраке синем звездою нетленной. Что ж говорить, коль разгадана тайна? Что ж пробуждаться, коль спится так сладко? Все ведь, что нынче открылось случайно, новою завтра воскреснет загадкой…

 

В миг пробужденья

Я не знаю, как проснулась (пел вдали веселый звон), сну блаженно улыбнулась и забыла светлый сон. Тихо сон заколебался, словно тучки белый край, и печально улыбался, отлетая в милый Рай. Ах, настанет час, коснется вновь чела его крыло, грустно взор мой улыбнется, улыбнется он светло.

 

Весной

Заиграли пылинки в луче золотом, и завешена люстра тяжелым холстом; на паркете лежит окон солнечных ряд, и кресты на церквах, словно свечи, горят. Блещет купол, омытый весенним дождем, вновь чему-то мы верим, чего-то мы ждем! Вновь, дыша ароматом, бела, тяжела над оградой железной сирень зацвела; вереница касаток резва и легка неустанно кружит, бороздя облака. Сколько золота в пыльных, весенних цветах! Сколько жизни в безмолвных, бескровных устах! И, заслышав оркестра бодрящую медь, ей в ответ все сердца начинают звенеть, и с отчизны далекой, на миг долетев, нам о детстве поет колокольный напев.

 

Четыре слезы

Ты помнишь, как часто малюткой больною. ты книжку большую кропила слезою,   упав на картинки лицом.   О чем, дорогая, о чем? Ты помнишь, как с первого детского бала вернувшись, всю ночь ты в постельке рыдала,   упав на подушку ничком.   О чем, дорогая, о чем? Ты помнишь, робея в толпе бессердечной, закапав свечою наряд подвенечный,   ты слезы струила тайком?   О чем, дорогая, о чем? И ныне, над чистою детской кроваткой ты горькие слезы роняешь украдкой   под кротким лампадным лучом.   О чем, дорогая, о чем?

 

Бедный юнга

баллада

Пусть ветер парус шевелит,   плыви, фрегат, плыви! Пусть сердце верное таит   слова моей любви! Фрегат роняет два крыла,   вот стал он недвижим, и лишь играют вымпела   по-прежнему над ним. Покрепче парус привязать,   и милый взор лови! Но как же на земле сказать   слова моей любви? Мне нужны волны, ветерок,   жемчужный след ладьи, чтоб ей без слов я молвить мог   слова моей любви; им нужен трепет парусов   и блеск и плеск струи, чтоб мог я ей сказать без слов   слова моей любви. И вот я с ней, я ей твержу:   «Плыви со мной, плыви! О там, на море я скажу   тебе слова любви!» Ей страшен дождь соленых брызг   и трепет парусов, руля нетерпеливый визг;   ей не расслышать слов. Пусть парус ветер шевелит,   плыви, фрегат, плыви! Пусть сердце верное хранит   слова моей любви!

 

Прежней Асе

Бьется чистым золотом струна, и сверкают серебристой льдины. Что за песнь доходит к нам со дна? Это — смех резвящейся Ундины. Чуть колышат волны тень челна, парус гибче шеи лебединой. Что за песнь доходит к нам со дна? Это — плач покинутой Ундины. Струны, как медные трубы, гремят, дрогнул султан исполинского шлема… Слышишь их рокот? Они говорят нам про коня и Рустема. Струны, как флейты, вздыхают, звеня, отзвуки битвы доносятся слабо, вижу шатер в бледных отблесках дня, вижу в нем тело Зораба. Тихо померкнул малиновый круг, грустно вздохнули цветы, поникая; чья это тень стройно выросла вдруг, в далях вечерних мелькая? Лампа, как Ангел, роняет лучи, в детские глазки, смотрящие прямо… Где же и шлем и шатер и мечи? Сказку читает нам мама.

 

Меланхолия

Как сумерки застенчивы, дитя! Их каждый шаг неверен и печален; уж лампа, как луна опочивален, струит, как воду, белый свет, грустя. Уж молится дрожащим языком перед киотом робкая лампада; дитя, дитя, мне ничего не надо, я не ропщу, не плачу ни о чем! Там, наверху, разбитая рояль бесцельные перебирает гаммы, спешит портрет укрыться в тень от рамы… Дитя, дитя, мне ничего не жаль! Вот только б так, склонившись у окна, следить снежинок мертвое круженье, свой бледный Рай найти в изнеможенье и тихий праздник в перелетах сна!

 

Мальчик с пальчик

На дерево влез мальчик с пальчик, а братья остались внизу, впервые увидел наш мальчик так близко небес бирюзу. Забыта им хижина деда, избушка без окон, дверей, волшебный дворец людоеда, двенадцать его дочерей. И братцы блуждают без хлеба и с дерева крошку зовут, а он загляделся на небо, где тучки плывут и плывут.

 

В раю

Взят из постельки на небо ты прямо,   тихо вокруг и светло, встретил ты Ангела, думал, что мама.   Ангела взял за крыло! Ангел смеется: «Здесь больше не будет   тихий органчик звенеть, пушку с горохом здесь братец забудет,   станет за нами он петь!» Ангел, как брату, тебе улыбнулся,   ласково обнял, и вот елки нарядней вверху распахнулся   весь золотой небосвод. Тихо спросил ты: «Что ж мама не плачет?   Плачут все мамы, грустя!» Ангел светло улыбается: «Значит,   видит здесь мама дитя!»

 

Ангел ребенку

Помнишь, вы песенку жалобно пели:   «Умер у нас мотылек!» Был я тогда над тобою. Ужели   было тебе невдомек? Помнишь, вы пели: «Душа Великана,   плача, летит к небесам!» Горько я думал: «Ужели так рано   в путь ты отправишься сам?» Долго я медлил, вдруг горестным хором   грешники взвыли, скорбя, в сердце проникнул я пристальным взором,   радостно обнял тебя.

 

Декламация

Взрослые чинно садятся рядами,   «Дедушка, сядь впереди!» Шепот тревожный пошел меж гостями,   занавес дрогнул. «Гляди!» Там на окне. где раздвинуты шторы.   важно стоит мальчуган, строго в тетрадку опущены взоры,   ручка теребит карман. «Все это сказки! — он грустно читает.—   Как же о том не тужить? Кончилось лето, наш сад отцветает,   просто не хочется жить!» Тайно я мыслю: «О нет, то не сказки   вижу я в этом окне! Нет, то не сказки, коль детские глазки   тужат о той стороне!»

 

Осень

Холодно в окнах и грустно и хмуро; пусто в саду, лишь лягушка проскачет… Солнышко, плачь! А уж маленький Шура плачет! Весело в детской: лошадки несутся.   мушка за мушкою вьется… Солнышку снова пора улыбнуться!   Глядь, а уж Шура смеется!

 

Снежинка

Я белая мушка, я пчелка небес,   я звездочка мертвой земли; едва я к земле прикоснулась, исчез   мой Рай в бесконечной дали! Веселых малюток, подруг хоровод   развеял злой ветер вокруг, и много осталось у Райских ворот   веселых малюток подруг. Мы тихо кружились, шутя и блестя,   в беззвучных пространствах высот, то к небу. то снова на землю летя.   сплетаясь в один хоровод. Как искры волшебные белых огней,   как четок серебряных нить, мы падали вниз, и трудней и трудней   нам было свой танец водить; как белые гроздья весенних цветов,   как без аромата сирень, мы жаждали пестрых, зеленых лугов.   нас звал торжествующий День. И вот мы достигли желанной земли,   мы песню допели свою, о ней мы мечтали в небесной дали   и робко шептались в Раю. Увы, мы не видим зеленых полей,   не слышим мы вод голубых, Земля даже тучек небесных белей,   как смерть, ее сон страшно-тих. Мерцая холодной своей наготой,   легли за полями поля, невестою белой под бледной фатой   почила царица-Земля. Мы грустно порхаем над мертвой Землей,   крылатые слезы Земли, и гаснет и гаснет звезда за звездой   над нами в холодной дали. И тщетно мы рвемся в наш Рай золотой,   оттуда мы тайно ушли, и гаснет и гаснет звезда за звездой   над нами в холодной дали.

 

В рай

На диван уселись дети, ночь и стужа за окном, и над ними, на портрете мама спит последним сном. Полумрак, но вдруг сквозь щелку луч за дверью проблестел, словно зажигают елку. или Ангел пролетел. «Ну, куда же мы поедем? Перед нами сто дорог, и к каким еще соседям нас помчит Единорог? Что же снова мы затеем, ночь чему мы посвятим: к великанам иль пигмеям, как бывало, полетим, иль опять в стране фарфора мы втроем очнемся вдруг, иль добудем очень скоро мы орех Каракатук? Или с хохотом взовьемся на воздушном корабле. и оттуда посмеемся надо всем, что на земле? Иль в саду у Великана меж гигантских мотыльков мы услышим у фонтана хор детей и плач цветов?» Но устало смотрят глазки, щечки вялы и бледны, «Ах, рассказаны все сказки! Ах, разгаданы все сны! Ах, куда б в ночном тумане ни умчал Единорог, вновь на папином диване мы проснемся в должный срок. Ты скажи Единорогу и построже, Чародей, чтоб направил он дорогу в Рай, подальше от людей! В милый Рай, где ни пылинки в ясных, солнечных перстах, в детских глазках ни слезинки, и ни тучки в небесах! В Рай, где Ангелы да дети. где у всех одна хвала, чтобы мама на портрете, улыбаясь, ожила!»

 

Гаммы

Торопливо, терпеливо гаммы Соничка играет. звук очнется боязливо и лениво умирает. И полны тоски и скуки звуки догоняют звуки — словно капли дождевые где-то в крышу, неживые, однозвучно, монотонно, неустанно ударяют. Далеко мечты летают, и давно устали руки, звуки гаснут, звуки тают, звуки догоняют звуки. Лишь окончила, сначала… О в который раз, в который? Тихо спит и меркнет зала, ветерок играет шторой; те же паузы и ноты, те же скучные длинноты, так печально, машинально занывают, уплывают, словно слезы, застывают. Ах, как звучны эти гаммы, эти ноты однозвучны, как суров приказ докучный и немного строгий мамы! Уж ее передник черный весь измят игрой проворной, уж, отставив кончик, ножка затекла, похолодела, и сама она в окошко все-то смотрит то и дело. Надоело ей, как белке, в колесе кружить без толку — на часах друг друга стрелки настигают втихомолку. Но полны тоски и скуки звуки догоняют звуки. Ах, не так ли, как по нотам, ты и жизнь свою сыграешь. всем восторгам и заботам уж теперь ты меру знаешь, однотонно, монотонно те же звуки повторяешь… Но она очнулась вдруг и движеньем быстрых рук, звук со звуком сочетая, заплетает звуки в круг. и, как мошка золотая, к нам в окошко залетая, зазвенев, трепещет звук, и дрожит, жужжа, как жук, раскрывающийся тает. и рыдающий ласкает и, лаская, умолкает обрывающийся звук.

 

Песня кукол

Из «Сказки о фарфоровом царстве»

Как китайские тени, игриво, прихотливо скользят облака; их капризы бесцельно красивы, их игра и легка и тонка. Это царство огня и фарфора, ярких флагов, горбатых мостов, механически стройного хора восковых и бумажных цветов. Здесь в стеклянных бубенчиках шарик будит мертвую ясность стекла, и луна, как китайский фонарик, здесь мерцает мертва и кругла. То горит бледно-розовым светом, то померкнет, и траурно-хмур к ней приникнет ночным силуэтом из вечерних теней абажур. Здесь никто не уронит слезинки, здесь улыбка не смеет мелькнуть, и, как в мертвенной пляске снежинки, здесь не смеет никто отдохнуть. Здесь с живыми сплетаются тени, пробуждая фарфоровый свод, это — праздник живых привидений и воскресших теней хоровод. Дай нам руку скорей, и в мгновеньи оборвется дрожащая нить, из фарфоровой чаши забвенья станешь с нами без устали пить. Будет танец твой странно-беззвучен, все забудешь — и смех и печаль, и с гирляндой теней неразлучен, унесешься в стеклянную даль. Ты достигнешь волшебного зала, где единый узор сочетал с мертвым блеском земного кристалла неземных сновидений кристалл. Ты увидишь, сквозь бледные веки Фею кукол, Принцессу принцесс, чтоб с ее поцелуем навеки ты для мира живого исчез!..

 

Безмолвие

«Смерти нет», — вещал Он вдохновенно, словно в храме стало тихо в зале, но меж нас поникших умиленно двое детских глазок задремали. Прогремел — и силою велений в несказанном вдруг предстал величье, но, склонившись к маме на колени, задремала сладко Беатриче. Он замолк, и стало все безгласным, из безмолвия рождалось Слово, и слилась с безмолвием ужасным тишина неведенья святого.

 

Отрава

Мальчик проснулся ужален змеею, в облаке сна исчезает змея; жгучей отравой, безумной тоскою чистая кровь напоилась твоя! Бедный малютка, отныне ты будешь медленно слепнуть от черного сна, бросишь игрушки и сказки забудешь, детская станет молитва смешна. Лепет органчика сладко-невинный в сердце не станет и плакать и петь, Божия Матерь с иконы старинной вдруг на тебя перестанет смотреть! Бабочки вешней живые узоры сердцу не скажут про солнечный край, женские грустные, строгие взоры вновь не напомнят утраченный Рай. Сам не поймешь ты, что сталось с тобою, что ты утратил, бесцельно грустя, и, улыбаясь улыбкою злою. скажешь задумчиво: «Я не дитя!»

 

Ангел хранитель

Мать задремала в тени на скамейке, вьется на камне блестящая нить, видит малютка и тянется к змейке, хочет блестящую змейку схватить. Тихо и ясно. Не движутся тучки. Нежится к кашке прильнув мотылек. Ближе, все ближе веселые ручки, вот уж остался последний вершок Ангел Хранитель, печальный и строгий, белым крылом ограждает дитя, вспомнила змейка — ив злобной тревоге медленно прочь уползает свистя.

 

Святая книга

Век не устанет малютка Тереза   книгу святую читать: «Голод и жажду, огонь и железо   все победит благодать!» Перечень строгий малютке не скучен   рыцарей рати святой! «Этот за веру в темнице замучен.   этот растерзан толпой! Рабски в пустыне служили им звери,   в самой тюрьме — палачи… Розы нетленной в молитве и вере   тайно взрастали лучи! Им покорялась морская стихия,   звезды сходили с небес, пели им Ангелы Ave Maria!»…   Всех не исчислить чудес! «Кто же наследит их славу?» — мечтая,   молвит и никнет, грустя… Вдруг отвечает ей книга святая:   «Ты их наследишь, дитя!»

 

Голубой цветок

 

Голубой цветок

Как своенравный мотылек, я здесь, всегда перед тобой и от тебя всегда далек,   я — голубой     цветок! Едва ты приотворишь дверь туда, во мглу былых веков, я говорить с тобой готов! Ты верил прежде — и теперь   царю цветов     поверь! Я — весь лазурь, лазурь небес, очей и первых васильков; я в сад зову чрез темный лес, где след людей давно исчез,   под вечный кров     чудес! Два голубых крыла моих   над временем парят: одно — надежда дней иных, другое — мгла веков седых.   я — нежный взгляд,     я — миг! Ты знаешь: только я везде,   ты знаешь: я, ведь, ложь! Ищи меня в огне, в воде,   и не найдешь     нигде! Когда померкнет все вокруг,   и этот мир так мал, перед тобой возникнет вдруг   далекий идеал, как нежный цвет, как легкий звук. Но миг — и легким всплеском рук   меня мой друг     сорвал… Но снова между пыльных строк,   увлажненных слезой, я свой дрожащий лепесток   раскрою пред тобой чтоб ты в тоске не изнемог:   я — голубой     цветок!

 

Моя звезда

В час утренний, в прохладной дали, смеясь над пламенем свечи, как взор. подъятый ввысь, сияли в мгле утренней, в прохладной дали, доверчиво твои лучи,— и я шептал, молясь: «Гори. моя звезда, роса зари!» В вечерний час, в холодной дали, сливаясь с пламенем свечи, как взор поникший, трепетали в вечерний час, в холодной дали, задумчиво твои лучи,— и я шептал, молясь: «Гори. моя звезда, слеза зари!»

 

Пожатие

Вы руки моей коснулись в полумраке, невзначай. миг — и звезды улыбнулись, двери Рая разомкнулись, и благоухает Рай. Здесь неверны все желанья, словно тучки и пески; здесь одно очарованье — мимолетное касанье тайно дрогнувшей руки!

 

Печальный мадригал

Ты кубок золотой, где нет ни капли влаги,   где только мгла; ты траурный корабль, где с мачты сняты флаги   и вымпела. В дни детства нежного твой венчик ярко-пестрый   отторгнут от земли. ты городской букет, где проволокой острой   изрезаны стебли. Ты грот бесчувственный, где эхо в тьме пещеры   забылось в забытьи, поля пустынные, безжизненные сферы —   владения твои. Как арфы порванной, как флейты бездыханной,   твой хрупкий голос слаб; прикованный к тебе печалью несказанной   я твой певец и раб! Ах, то моя слеза в пустой сверкает чаше.   мой тихий плач… Но в час, когда ты вновь проснешься к жизни нашей.   я вновь палач!

 

Встреча

И звезды сказали им «Да!», и люди сказали им «Нет!», и был навсегда, навсегда меж ними положен запрет. И долго томились они. и лгали всю жизнь до конца, и мертвые ночи и дни давили уста и сердца. И Смерть им открыла Врата, и. плача, они обнялись. и, вспыхнув, сердца и уста единой звездою зажглись.

 

Одиночество

О эти тихие прогулки! Вдали еще гудит трамвай, но затихают переулки, и потухает неба край. Бродить, читая безучастно ночные цифры фонарей, на миг бесцельно и напрасно помедлить у чужих дверей; и, тишину поняв ночную, смирившись с нею потужить, и из одной руки в другую лениво трость переложить. Один, один. никто не ранит, никто не рвет за нитью нить. Один… Но сердце не устанет, и нелюбимое любить. И тихий голос отпевает все, что навек похоронил… Один… Но сердце уповает на верность тихую могил.

 

Самообман

Каждый миг отдавая себя, как струна отдается смычку, милый друг, я любил не тебя, а свою молодую тоску! И рассудок и сердце губя, в светлых снах неразлучен с тобой, милый друг, я любил не тебя, а венок на тебе голубой! Я любил в тебе вешний апрель, тишину необсохших полей, на закате пастушью свирель, дымку дня и прозрачность ночей. Я любил в тебе радостный май, что на легкой спине облаков прилетает напомнить нам Рай бесконечным узором цветов. В мгле осенней твой горестный взгляд я любил, как старинный портрет, и с портрета столетья глядят. в нем раздумий означился след. Я в тебе полюбил первый снег и пушистых снежинок игру, и на льду обжигающий бег, и морозный узор поутру. Я в тебе полюбил первый бал, тихой люстры торжественный свет, и в кругах убегающий зал, и на всем бледно-розовый цвет. Кто же отнял у сердца тебя, кто насмешливо тайну раскрыл, что, в тебе целый мир полюбя, я тебя никогда не любил?

 

Resignation

Я власти горьких вдохновений свой дух и крылья предаю, как лебедь, песнь благословений я, отходя от вас, пою! Всему, что тает, облетает, всему, на чем печать греха, что уплывает, убывает, я расточаю боль стиха! Тебе, о серп едва зачатый и блекнущий от взоров дня, и вам, больные ароматы, вам, отравившие меня! Люблю я пены переливы в песках потерянной волны и недопетые мотивы и недосказанные сны! И вас, нежданные невзгода, и горестная тишина! Ах, слезы сердца слаще меда и упоительней вина! Люблю я кротость увяданья и воск покорного лица, люблю страданье для страданья и безнадежность без конца! Все, что безропотно и кротко исходит от незримых слез, но в чьей судьбе смешно-короткой неисчерпаемый вопрос! И вас, иссякнувшие реки, сердца, закованные в лед, вас горемыки, вас калеки мое безумие поет! Но нет душе испепеленной святей, как все отнимет даль, тебя, любви неразделенной неизреченная печаль!

 

Призрак

Ты, как чайка, в лазурь уплыла, ты, как тучка, в дали замерла, ты, рыдая, закат обняла. Ветер утра живит небосвод, дышит сумраком зеркало вод, под тобою закат и восход. Над тобой глубока вышина, под тобою чутка глубина, безмятежна твоя тишина. Ты паришь над своею судьбой: под тобой полог струй голубой, никого, ничего над тобой. Чуть дыша в голубом забытьи, чуть колышат эфира струи распростертые крылья твои. Твой полет беспредельно-высок, я покинут, забыт, одинок, бесприютен мой бедный челнок. Преклони же свой взор, преклони, грезы ночи от крыл отжени, с белых крыльев перо урони! Урони и в лазурь улети. чтобы мог в бесприютном пути я от радостных слез изойти.

 

Дым

Воздушно-облачный, неверный, как мечтанья, над грязным городом, где вечен смрад и гул, легко-телесные он принял очертания и, в синеву небес вливаясь, утонул. Он уплывает ввысь, туда, навстречу снегу, чтоб с ним соткать одну серебряную нить, и землю белую и снежных тучек негу в один серебряный напев соединить. Он каждый миг иной, он бледное дыхание под тяжким саваном затихнувшей земли, его излучины, порывы, колыханье возводят новый мир в лазоревой дали; как жизнь богата их и как их смерть богата! Смотри, как мчатся вдаль крылатые ладьи за далью золотой, туда, в страну заката… Вот снова замерли в бессильном забытьи. Им нет нигде пути, им нет нигде запрета, они печаль земли возносят до луны, то удлиняются, как призрак минарета, то развеваются, как утренние сны. Им свят один закон — безбрежный мир свободы, нет их причудливей, нет в мире их вольней: едва протянуты готические своды, уж мир классических воздвигся ступеней, дым ластится к земле волнистый, оживленный, то увядает вдруг, как вянут паруса, растет над лесом крыш воздушною колонной,   но умирать уходит в небеса!

 

Водомет

Он весь — прозрачное слиянье чистейшей влаги и сиянья, он жаждет выси, и до дна его печаль озарена. Над ним струя залепетала песнь без конца и без начала. к его ногам покорно лег легко порхнувший лепесток. Лучом во мгле хрустальный зачат, он не хохочет, он не плачет, но в водоем недвижных вод он никогда не упадет. Рожден мерцаньем эфемерным он льнет, как тень, к теням неверным, но каждый миг горит огнем, безумья радуга на нем. Он весь — порыв и колыханье, он весь — росы благоуханье, он весь — безумью обречен, весь в саван светлый облечен. Он дышит болью затаенной, встает прозрачною колонной, плывет к созвездьям золотым, как легкий сон, как светлый дым. И там он видит, слышит снова созвездье Лебедя родного, и он возможного предел туда, к нему, перелетел. Он молит светлый и печальный, чтоб с неба перстень обручальный ему вручила навсегда его хрустальная звезда. Он каждый час грустней и тише, он каждый миг стройней и выше, и верится, что столп воды коснется радужной звезды. А если, дрогнув, он прольется, с ним вместе сердце разобьется, но будет в этот миг до дна его печаль озарена!

 

Смерть облака

Я видел облако. Оно влекло мой взор, как мощное крыло владыки-серафима. О, почему тогда в пылающий простор оно уплыло вдруг, оно скользнуло мимо? И мне почудилось, что Ангел мой тогда ко мне склоняется, крыло распростирая, и пело облако, что нет на небе Рая, и с песней тихою исчезло без следа… Тогда не ведал я, какие струны пели, мой бедный дух подъяв за облака, но все мне чудился напев виолончели и трепетание незримого смычка.

 

Мертвый сад

chanson d'hiver

Не потупляй в испуге взоры, нас Мертвый Сад зовет, пока из-за тяжелой, черной шторы грозит нам мертвая рука. Горят на люстре сталактиты, как иней — тюль, меха — как снег; и наши взоры строго слиты в предчувствии холодных нег. Потух камин, чуть пепел тлеет, оборван яркий плющ огня, так что ж?.. Кто призывал меня, пусть холодно благоговеет! Еще на улицах движенье. полозьев визг и стук копыт,— здесь с тишиной изнеможенья забвенья шепот мерный слит! Соединим покорно руки! Забудем все! Туда! Вперед! Зовут нас гаснущие звуки, нас Мертвый Сад к себе зовет! В окне холодном и хрустальном. в игре слепого фонаря возник он призраком печальным, погас, как мертвая заря. И мы скользим стезею бледной, вдали растет за рядом ряд и тает позади бесследно деревьев строй, как ряд аркад! И мы, как дети, суеверны, и как нам сладок каждый шаг, и как твои шаги неверны в твоих хрустальных башмачках! Но ни одной звезды над нами, и если взглянем мы назад, два сердца изойдут слезами. и вдруг растает Мертвый Сад!

 

Ангел скрипки

Ее безумный крик извилистый и гибкий     вдруг срезал серп смычка…   Мне ветерок донес издалека    твое дыханье, Ангел скрипки,    и расцвела в твоей улыбке      моя тоска. Она, как женщина, со мной заговорила,    как Ангел, душу обняла    и мне на сердце положила      два грустные крыла,     заворожила     и вознесла. «В последний раз, — она шепнула, — я на твоей груди дрожу. в последний раз к тебе прильнула и отхожу, и отхожу. В моем саду поющих лилий, где мы бродили краткий час, я зыблю взмахи белых крылий в последний раз, в последний раз. Я слишком трепетно запела, и я ниспасть осуждена, облечь свой дух в покровы тела, я женщиною стать должна. И потому тебя, оплакав, я ослепляю на лету, храни же тайну вечных знаков и белых крылий теплоту».

 

В вагоне

Надо мною нежно, сладко три луча затрепетали, то зеленая лампадка «Утоли моя печали». Я брожу, ломая руки, я один в пустом вагоне, бред безумья в каждом звуке, в каждом вздохе, в каждом стоне. Сквозь окно, в лицо природы здесь не смею посмотреть я, мчусь не дни я и не годы, мчусь я целые столетья. Но как сладкая загадка. как надежда в черной дали. надо мной горит лампадка «Утоли моя печали». Для погибших нет свиданья, для безумных нет разлуки, буду я, тая рыданья, мчаться век, ломая руки! Мой двойник из тьмы оконца мне насмешливо кивает, «Мы летим в страну без Солнца». и, кивая, уплывает. Но со мной моя загадка, грезы сердце укачали, плачь, зеленая лампадка «Утоли моя печали».

 

Гобелены

 

Эпитафия

Неизгладимыми строками я вышил исповедь мою, легко роняя над шелками. воспоминаний кисею. В ней тюль Весны, шелк красный Лета шерсть Осени и Зимний мех, переплетенье тьмы и света, грусть вечера и утра смех. Здесь все изысканно и странно, полно утонченных причуд, и над собою неустанно вершит неумолимый суд. Здесь с прихотливостью безумий во всем расчет соединен, и как в безмолвьи вечном мумий, смерть стала сном, стал смертью сон. Здесь все учтиво так и чинно, здесь взвешен каждый шаг и жест, здесь даже бешенство картинно, и скрыт за каждым словом крест… Но смысл, сокрытый в гобелене, тому лишь внятен, в том глубок, кто отрешенных измышлений небрежно размотал клубок, и в чьей душе опустошенной стерт сожалений горький след, кто в безупречный триолет замкнул свой ропот исступленный, кто превозмог восторг и горе, бродя всю жизнь среди гробов, для истлевающих гербов, для непонятных аллегорий. Кто, с детства страсти изучив, чуть улыбается над драмой, и кто со Смертью, словно с Дамой, безукоризненно учтив; — и для кого на гобелене весь мир былой отпечатлен кто, перед ним склонив колени, сам только мертвый гобелен.

 

Терцины в честь Жиля Гобелена

Влюбленных в смерть не властен тронуть тлен. Ты знаешь, ведь бессмертны только тени. Ни вздоха! Будь, как бледный гобелен! Бесчувственно минуя все ступени, все облики равно отпечатлев, таи восторг искусственных видений; забудь печаль, презри любовь и гнев, стирая жизнь упорно и умело, чтоб золотым гербом стал рыжий лев, серебряным — лилеи венчик белый, отдай, смеясь, всю скуку бытия за бред мечты, утонченной и зрелой… Искусственный и мертвый след струя, причудливей луны огни кинкетов, капризную изысканность тая; вот шерстяных и шелковых боскетов без аромата чинные кусты, вот блеск прозрачный ледяных паркетов, где в беспредельность мертвой пустоты глядятся ножки желтых клавикордов… Вот бальный зал, весь полный суеты, больных цветов и вычурных аккордов, где повседневны вечные слова, хрусталь зеркал прозрачней льда фиордов, где дышит смерть, а жизнь всегда мертва, безумны взоры и картинны позы, где все цветы живые существа, и все сердца искусственные розы, но где на всем равно запечатлен твой странный мир, забывший смех и слезы, усталости волшебной знавший плен, о, маг, прозревший тайны вышиванья в игле резец и кисть, Жиль Гобелен! Пусть все живет — безумны упованья! Равно бесцельно-скучны долг и грех; картинные твои повествованья таят в себе невыразимый смех! Ты прав один! Живое стало перстью, но грезы те, что ты вдали от всех сплел, из отверстья к новому отверстью водя иглой, свивая с нитью нить. бессмертие купив послушной шерстью,— живут, живут и будут вечно жить загадочно, чудесно и капризно; им даже смерть дано заворожить. В них тишина, печаль и укоризна, Тебе, о Жиль, была чужда земля и далека небесная отчизна,— ты отошел в волшебные поля, где шелковой луны так тонки нити, толпы теней мерцаньем веселя, и где луна всегда стоит в зените, там бисер слез играет дрожью звезд на бархате полуночных наитий, там радуга, как семицветный мост расшита в небе лучшими шелками… О Гобелен, ты был лукав и прост! Как ты, свой век, владыка над веками, одно лишь слово — изощренный вкус — запечатлел роскошными строками; божественных не признавая уз, обожествив причуды человека, ты был недаром гений и француз, прообраз мудрый будущего века.

 

Сонеты-гобелены

 

«Шутили долго мы, я молвил об измене…»

Шутили долго мы, я молвил об измене, ты возмущенная покинула меня, смотрел я долго вслед, свои слова кляня, и вспомнил гобелен «Охота на оленей». Мне серна вспомнилась на этом гобелене, — насторожившись вся и рожки наклоня, она несется вскачь, сердитых псов дразня, бросаясь в озеро, чтоб скрыться в белой пене. За ней вослед толпа охотников лихих, их перья длинные, живые позы их, изгиб причудливый охотничьего рога… Так убегала ты, дрожа передо мной, насторожившись вся и потупляясь строго, и потонула вдруг средь пены кружевной.

 

«Вечерний свет ласкает гобелены…»

Вечерний свет ласкает гобелены, среди теней рождая строй теней, и так, пока не засветят огней, таинственно живут и дышат стены; здесь ангелы, и девы, и сирены, и звезд венцы, и чашечки лилей, ветвей сплетенья и простор полей — один узор во власти вечной смены! Лишь полусумрак разольет вокруг капризные оттенки меланхолий, легко целуя лепестки магнолий. гася в коврах, как в пепле, каждый звук. Раздвинутся, живут и дышат стены… Вечерний свет ласкает гобелены!

 

«Дыханьем мертвым комнатной весны…»

Дыханьем мертвым комнатной весны мой зимний дух капризно отуманен, косым сияньем розовой луны здесь даже воздух бледный нарумянен, расшитые, искусственные сны, ваш пестрый мир для сердца сладко-странен; мне не уйти из шелковой страны — мой дух мечтой несбыточною ранен. В гостиной нежась царствует Весна, светясь, цветут и дышат абажуры, порхают попугаи и амуры, пока снежинки пляшут у окна… И, словно ласки ароматной ванны, Весны улыбки здесь благоуханны.

 

«Как облачный, беззвездный небосклон…»

Как облачный, беззвездный небосклон, и где лазурью выплаканы очи, в предчувствии однообразья ночи подернут тенью матовой плафон, и каждый миг — скользя со всех сторон, она длиннее, а мечта короче, и взмахи черных крыльев все жесточе там, у пугливо-меркнущих окон. Уж в залах дышит влажный сумрак леса, ночных теней тяжелая завеса развиться не успела до конца, но каждый миг все дышишь тяжелей ты, вот умер день, над ложем мертвеца заплакали тоски вечерней флейты.

 

«Как мудро-изощренная идея…»

Как мудро-изощренная идея, Вы не цветок и вместе с тем цветок; и клонит каждый вздох, как ветерок, Вас, зыбкая принцесса, Орхидея; цветок могил, бессильно холодея, чьи губы лепестками ты облек? Но ты живешь на миг, чуть язычок кровавых ран лизнет, как жало змея. Ты — как в семье пернатых попугай, изысканный цветок, вдруг ставший зверем! молясь тебе, мы, содрогаясь, верим в чудовищный и странно-новый рай, рай красоты и страсти изощренной, мир бесконечно-недоговоренный.

 

«Роняя бисер, бьют двенадцать раз…»

Роняя бисер, бьют двенадцать раз часы, и ты к нам сходишь с гобелена, свободная от мертвенного плена тончайших линий, сходишь лишь на час; улыбка бледных губ, угасших глаз, и я опять готов склонить колена, и вздох духов и этих кружев пена — о красоте исчезнувшей рассказ. Когда же вдруг, поверив наважденью, я протяну объятья провиденью, заслышав вновь капризный менуэт, в атласный гроб, покорная мгновенью, ты клонишься неуловимой тенью, и со стены взирает твой портрет.

 

«Гремит гавот торжественно и чинно…»

Гремит гавот торжественно и чинно, причудливо смеется менуэт, и вот за силуэтом силуэт скользит и тает в сумерках гостиной. Здесь жизнь мертва, как гобелен старинный, здесь радости и здесь печали нет; льет полусвет причудливый кинкет на каждый жест изысканно-картинный. Здесь царство лени, бронзы и фарфора, аквариум, где чутко спят стебли, и лишь порой легко чуть дрогнет штора, зловещий шум заслышавши вдали,— то первое предвестье урагана, и рев толпы, и грохот барабана!

 

Последнее свидание

Бьет полночь, вот одна из стен лукаво тронута луною, и вот опять передо мною уж дышит мертвый гобелен. Еще бледней ее ланиты от мертвого огня луны, и снова образ Дракониты беззвучно сходит со стены. Опять лукаво озираясь, устало руку подает, неуловимо опираясь о лунный луч, со мной плывет! Всю ночь мы отблески целуем, кружась в прохладе полутьмы, всю ночь мы плачем и танцуем, всю ночь, танцуя, плачем мы. Неслышно стены ускользают, сквозь стены проступаем мы, нас сладко отблески лобзают, кружась в прохладе полутьмы. Так полночь каждую бывает, она нисходит в лунный свет, и в лунном свете уплывает, как крадущийся силуэт. И знаю я, что вновь нарушу ее мучительный запрет, и вновь шепну: — Отдай мне душу! — и вновь она ответит: «Нет!» Но, обольститель и предатель, я знаю, как пуста игра, и вот созданью я, создатель, сегодня говорю: — Пора! Конец безжизненным объятьям! И вот лукавая мечта пригвождена одним заклятьем. одним движением перста. Не сам ли мановеньем мага я снял запрет небытия, и вот ты снова — кисея, и шерсть, и бархат, и бумага!

 

Ночная охота

 В тоскливый час изнеможенья света,   когда вокруг предметы.   как в черные чехлы,  одеты в дымку траурную мглы,  на колокольню поднялися тени,  влекомые волшебной властью зла,  взбираются на ветхие ступени,   будя колокола.  Но срезан луч последний, словно стебель,  молчит теней мышиная игра,  как мотыльки на иглах, веера,  а чувственно-расслабленная мебель  сдержать не может горестный упрек   и медленный звонок… Вот сон тяжелые развертывает ткани, узоры смутные заботливо струя, и затеняет их изгибы кисея  легко колышимых воспоминаний; здесь бросив полутень, там контур округлив, и в каждом контуре явив — гиероглиф. Я в царстве тихих дрем, и комнатные грезы ко мне поддельные простерли лепестки, и вкруг искусственной кружатся туберозы  бесцветные забвенья мотыльки, а сзади черные, торжественные Страхи бесшумно движутся, я ими окружен; вот притаились, ждут, готовы, как монахи,   отбросить капюшон. Но грудь не дрогнула… Ни слез. ни укоризны,   и снова шепот их далек. и вновь ласкает слух и без конца капризный,  и без конца изнеженный смычок… Вдруг луч звезды скользнув, затеплил канделябры, вот мой протяжный вздох стал глух, как дальний рев,  чу, где-то тетива запела, задрожала,   рука узду пугливо сжала, и конь меня помчал через ряды дерев. Мой чудный конь-диван свой бег ускорил мерный,   за нами лай и стук и гул.   на длинных ножках стройный стул   скакнул — и мчится быстрой серной. И ожил весь пейзаж старинный предо мной,   вкруг веет свежестью лесной   и запахом зеленой глуши;   гудя зовет веселый рог, скамейка длинная вытягивает уши…     две пары ног…    и… скок… Мы скачем бешено… Вперед! Коль яма, в яму; ручей, через ручей… Не все ли нам равно? Картины ожили, и через реку в раму мы скачем бешено, как сквозь окно в окно. Та скачка сон иль явь, кому какое дело, коль снова бьется грудь, призывный слыша крик,    коль вновь душа помолодела    хотя б на миг! В погоне бешеной нам ни на миг единый не страшны ни рога. ни пень, ни буйный бег!      А, что, коль вдруг навек    я стал картиной?!

 

Маскарад

терцины

Доносится чуть внятно из дверей тяжелый гул встревоженного улья, вот дрогнули фигуры егерей, и чуткие насторожились стулья. Все ближе звон болтливых бубенцов, невинный смех изящного разгулья. Вот хлынули, как пестрый дождь цветов из золотого рога изобилья, копытца, рожки, топот каблучков, и бабочек и херувимов крылья. Здесь прозвонит, окрестясь с клинком клинок, там под руку с Жуаном Инезилья, а здесь Тритон трубит в гигантский рог; старик маркиз затянутый в жилете едва скользит, не поднимая ног, вот негр проходит в чинном менуэте,— и все бегут, кружат, смешат, спешат сверкнуть на миг в волшебно-ярком свете. И снова меркнут все за рядом ряд, безумные мгновенной пестротою они бегут, и нет пути назад, и всюду тень за яркой суетою насмешливо ложится им вослед, и Смерть, грозя, бредет за их толпою. Вот слепнет бал и всюду мрак… О нет! То за собой насмешливые маски влекут, глумясь, искусственный скелет, предвосхищая ужас злой развязки.

 

Менуэт Ш. Д'Ориаса

Среди наследий прошлых лет с мелькнувшим их очарованьем люблю старинный менуэт с его умильным замираньем. Ах, в те веселые века труднее не было науки, чем ножки взмах, стук каблучка в лад под размеренные звуки! Мне мил веселый ритурнель с его безумной пестротою, люблю певучей скрипки трель, призыв крикливого гобоя. Но часто ваш напев живой вдруг нота скорбная пронзала, и часто в шумном вихре бала мне отзвук слышался иной,— как будто проносилось эхо зловещих, беспощадных слов, и холодело вдруг средь смеха чело в венке живых цветов! И вот, покуда приседала толпа прабабушек моих, под страстный шепот мадригала уже судьба решалась их! Смотрите: плавно, горделиво сквозит маркиза пред толпой с министром под руку… О диво! Но робкий взор блестит слезой… Вокруг восторг и обожанье. царице бала шлют привет, а на челе Темиры след борьбы и тайного страданья. И каждый день ворожею к себе зовет Темира в страхе: — Открой, открой судьбу мою! — Сеньора, ваш конец — на плахе!

 

Иллюзия

Полу-задумалась она, полу-устала… Увы, как скучно все, обыденно кругом! Она рассеяно семь раз перелистала   свой маленький альбом. Давно заброшены Бодлер и «Заратустра», здесь все по-прежнему, кто что бы ни сказал… И вот откинулась, следя, как гаснет люстра,   и засыпает зал. Она не чувствует, как шаль сползла с колена, молчит, рассеянно оборку теребя, но вдруг потухший взгляд коснулся гобелена,—   и узнает себя. То было век назад… В старинной амазонке она изысканно склоняется к луке, на длинные черты вуаль спадает тонкий,   и кречет на руке. Сверкает первый луч сквозь зелень молодую, крупицы золота усыпали лужок, все внятней хоры птиц, и песню золотую   вдали запел рожок. Последняя звезда еще дрожит и тает, как капля поздняя серебряной росы, лишь эхо смутное из чащи долетает   да где-то лают псы… И та, другая, ей так странно улыбнулась. и перья длинные чуть тронул ветерок… Забилось сердце в ней, но вот она проснулась,   и замолчал рожок…

 

В парке

Мерцает черным золотом аллея, весь парк усыпан влажными тенями, и все, как сон, и предо мною фея лукавая… Да, это вы же сами? Вот, улыбаясь, сели на скамейку… Здесь день и ночь ложатся полосами, здесь луч ваш локон превращает в змейку, чтоб стал в тени он снова волосами. Я говорю смущенно. (Солнце прямо смеется мне в глаза из мертвой тени.) Вы здесь одна, плутовка? Где же мама? Давно, давно на бледном гобелене она неслышно плачет надо мною. ее печаль тиха порой осенней, и безутешна скорбь ее весною!

 

Комната

Я в комнате один, но я не одинок, меня не видит мир, но мне не видны стены, везде раздвинули пространство гобелены, на север и на юг, на запад и восток. Вокруг меня простор, вокруг меня отрада, поля недвижные и мертвые леса, везде безмолвие и жизни голоса: алеет горизонт, овец теснится стадо. Как странно слиты здесь и колокольный рев и бронзовых часов чуть внятные удары, с капризным облаком недвижный дым сигары, и шелка шорохи с шуршанием дерев. Но так пленительна моей тюрьмы свобода, и дружно слитые закат и блеск свечей, камином тлеющим согретая природа и ты. без ропота струящийся ручей, что сердце к каждому бесчувственно уколу, давно наскучивши и ранить и страдать; мне просто хочется послушать баркаролу из «Сказок Гофмана» — и после зарыдать.

 

Красная комната

картина Матисса

Здесь будто тайно скрытым ситом просеян тонко красный цвет, однообразным колоритом взор утомительно согрет. То солнца красный диск одели гирлянды туч, как абажур, то в час заката загудели литавры из звериных шкур. Лишь нега, золото и пламя здесь сплавлены в один узор, грядущего виденья взор провидит здесь в волшебной раме. Заслышав хор безумно-ярый, труба меж зелени в окне, как эхо красочной фанфары, взывает внятно в тишине. Как бык безумный, красным светом ты ослеплен, но, чуть дыша, к тебе старинным силуэтом склонилась бархата душа с капризно-женственным приветом.

 

Даме-Луне

Чей-то вздох и шорох шага у заснувшего окна. Знаю: это Вы, луна! Вы — принцесса и бродяга! Вновь влечет сквозь смрад и мрак, сквозь туманы городские складки шлейфа золотые Ваш капризно-смелый шаг. До всего есть дело Вам, до веселья, до печали. сна роняете вуали, внемля уличным словам. Что ж потупились Вы ниже, видя между грязных стен, как один во всем Париже плачет сирота Верлен?

 

Больные лилии

Больные лилии в серебряной росе! Я буду верить в вас и в вас молиться чуду. Я как воскресный день в дни будней не забуду больные лилии, такие же, как все! Весь день, как в огненном и мертвом колесе, душа давно пуста, душа давно увяла; чья первая рука сорвала и измяла больные лилии в серебряной росе? Как эти лилии в серебряной росе, прильнувшие к листу исписанной бумаги, душа увядшая болит и просит влаги. Ах, эти лилии, такие же, как все! Весь день, как в огненном и мертвом колесе, но в тихом сумраке с задумчивой любовью, как духи белые, приникнут к изголовью больные лилии в серебряной росе!

 

Tourbillon

Если бедное сердце незримо рыдает и исходит в слезах, и не хочет простить, кто заветное горе твое разгадает, кто на грудь припадет, над тобой зарыдает? А, грустя, не простить — это вечно грустить, уронив, как дитя, золотистую нить! Если сердце и бьется и рвется из плена, как под меткою сеткой больной мотылек, если злою иглою вонзится измена, рвутся усики сердца, и сердцу из плена не дано, как вчера, ускользнуть, упорхнуть. Ах, устало оно, и пора отдохнуть! Паутинкою снова закутана зыбкой дремлет куколка сердца больного, пока не проснется и гибкой и радостной рыбкой, не утонет в потоках мелодии зыбкой, не заблещет звездою мелькнувшей на дне, не заплещет с волною, прильнувши к волне. Вверь же бедное сердце кружению звуков, погрузи в забытье и прохладную лень, в их волненье сомненье свое убаюкав, бесконечность раздумий в безумии звуков, закружись полусонно, как легкая тень, оброненная тучкой на меркнущий день.

 

Рококо

I. Rococo Triste

Вечерний луч, озолоти больные розы небосклона! Уж там с небесного балкона звучит последнее «Прости!» И золотые кастаньеты вдруг дрогнули в последний раз, и вот ночные силуэты к нам крадутся, объяли нас; И тем, чьи взоры ужасает мир солнца, стройно и легко из полумрака воскресает грусть вычурная Рококо. Вот тихо простирает крылья на парк, на замок, на мосты ниспав небрежно, как мантилья, испанский вечер с высоты. И весь преобразился сад, пилястры, мраморы, карнизы, везде бегут, на всем дрожат Луны причуды и капризы. Фонтан подъемлет клюв и вот уж сыплет, зыблет диаманты, волшебный шлейф Луны Инфанты влачится по ступеням вод. И верится, здесь на дорожке под фантастической листвой ее капризно-детской ножки проглянет кончик голубой. Обман спешит стереть обман… Мосты, беседки… Мы в Версале, и мы от запахов устали, нам утомителен фонтан. Кругом ни шороха, ни звука, как хрупки арабески сна, но всюду неземная скука и неземная тишина! В листве желанно и фигурно застыл орнамент кружевной; здесь все так мертво, так скульптурно и все напудрено Луной! Но этот странный мир постижен лишь тем, кто сам иной всегда, и трепетен и неподвижен и мертво-зыбок, как вода; кто, стили все капризно слив, постиг бесцельность созерцанья, усталость самолюбованья, и к невозможному порыв.

II. Rococo Gai

Когда душе изнеможенной родное небо далеко, и дух мятется осужденный, лишь ты прекрасен изощренный, капризно-недоговоренный, безумно-странный Rococo. Ты вдруг кидаешь на колонну гирлянд массивных цепь… и вот она, бежавшая к балкону, свою надменную корону склоняет ниц, к земному лону, потешной карлицей встает. Ты затаил в себе обиды от повседневности тупой, твой взор пресыщенно-слепой живят чудовищные виды, и вот твои кариатиды растут, как башни, над толпой. Твои кокетливые змеи, твои скульптурные цветы, твои орнаменты, трофеи, скачки, гримасы и затеи, отверженным всего милее. как бред изломанной мечты. Лишь ты небрежный и свободный в своих обманах мудро-прав, загадочен, как мир подводный с его переплетеньем трав; мятеж с условностью холодной невозмутимо сочетав, лишь ты всевидящий провидишь в затейливости — забытье, ты цель лишь в сочетаньи видишь, равно увенчиваешь все, и все, венчая, ненавидишь, влача проклятие свое. Лишь ты коварный, вечно разный все очертанья извратил; неутомимый, неотвязный, изысканный и безобразный в один узор винтообразный ты все узоры закрутил. Лишь ты, своим бессильем сильный, ты, с прихотливостью герба, в бесстильности капризно-стильный, с твоей гримасою умильной, мне дорог, как цветок могильный, приосенивший все гроба. Лишь ты цветешь, не умирая, не знаешь слез, всегда грустя, скелет в гирлянды убирая, ты души, что лишились Рая, научишь изменять, шутя, научишь умирать, играя!

 

Забытые обеты

 

Забытые обеты

В день изгнаний, в час уныний, изнемогший, осужденный, славословь три вечных розы, три забытые обета. Роза первая — смиренье, Бедняка Христова сердце, роза скорби, обрученье со святою Нищетою! Славословь другую розу — целомудрие святое, сердце кроткое Марии, предстоящей у Креста. Роза третья — сердце Агнца, роза страшных послушаний, роза белая Грааля, отверзающая Paul

1913.

 

Pieta

 

Кельнский дом

Сегодня с утра дождь да тучи, под дождем так угрюм кельнский Дом, как дым, смутен облик могучий, ты его узнаешь с трудом. Как монах, одинокой тропою, запахнувшись зло в облака, он уходит упрямой стопою в иные, в родные века. А лишь станет совсем туманно, он, окутанный мраком ночным, как вещий орел Иоанна, вдруг взмоет над Кельном родным; вознесется плавно и гордо, станет бодрствовать целую ночь, громовержушим «Sursum corda!» отгоняя Дьявола прочь.

 

Собор в Милане

Чистилища вечерняя прохлада в твоих тенях суровых разлита, но сочетают окна все цвета нетленного Христова вертограда. И белый луч, от Голубя зажжен, сквозь все лучи и отблески цветные, как прежде в сердце бедное Марии, Архангелом в твой сумрак низведен. Его крыло белей и чище снега померкло здесь пред Розою небес, и перед Тем. Кто Альфа и Омега, возносится столпов воздушный лес. В страну, где нет печали, воздыханья, уводит непорочная тропа, и у органа молит подаянья погибших душ поникшая толпа.

 

Флорентийский собор

(Maria del Lilia)

У ног твоих беснуются авто, толпа ревет: «Satan il destruttore!» Но ты молчишь, в твоем угрюмом взоре века не изменилося ничто. В тебе душа титана Бриарея, пред Агнцем кротко падшего во прах, среди врагов заложником старея, ты задремал по грудь в иных мирах. Разубранный снаружи прихотливо таишься ты, не тратя лишних слов, но яростны твоих колоколов немолчные приливы и отливы. Все предали, но свято ты хранишь синайских громов отчие раскаты, Архангела-гонца глагол крылатый, видений райских пламенную тишь… Уж шесть веков, как в нас померкла вера, блюди же правду дантовых терцин, на куполе — сверженье Люцифера, и над распятьем черный балдахин.

 

Томва Di S. Domenico

О Доминик, мертва твоя гробница, не слышен лай твоих святых собак; здесь складки мертвые, бесчувственные лица, здесь золото и мрамор, сон и мрак. В холодной мгле безумная Мария, как трепетная раненая лань, рвет на груди одежды голубые и на Отца, стеня, подъемлет длань. У ног ее окровавленный муж простерт, вкусив покой давно желанный, и давит сердце вздох благоуханный цветов увядших и бескрылых душ.

 

В Ассизи

I.

Здесь он бродил, рыдая о Христе, здесь бродит он и ныне невидимкой; вокруг холмы, увлажненные дымкой, и деревянный крест на высоте. Здесь повстречался первый с ним прохожий, здесь с ним обнялся первый ученик. здесь он внимал впервые голос Божий и в небе крест пылающий возник. Железный змей, безумием влекомый, вдали бежал со свистом на закат, и стало так все радостно-знакомо, все сердцу говорило тайно: «Брат!» Здесь даже тот, кому чужда земля, кто отвергал объятия природы, благословит и ласковые всходы и склоны гор на мирные поля. О Божий Град! То не ограда ль Рая возносится на раменах холма? Не дети ли и Ангелы, играя, из кубиков сложили те дома? И как же здесь не верить Доброй Вести и не принять земную нищету? О, только здесь не молкнет гимн Невесте и Роза обручается Кресту. Прими ж нас всех равно, Христова нива! К тебе равно сошлися в должный срок от стран полудня кроткая олива и от земель славянских василек!

II.

Вот голуби и дети у фонтана вновь ангельскою тешатся игрой, вот дрогнул звон от Santa Damiana, ладов знакомых позабытый строй! Все строже, все торжественней удары, песнь Ангелов по-прежнему тиха, — Придите все упасть пред гробом Клары, пред розою, не ведавшей греха! И верится, вот этою дорогой, неся Любви святую мудрость в дар, придут, смиреньем славословя Бога, Каспар и Мельхиор и Балтазар! И возвратятся, завтра ж возвратятся забытые, святые времена, концы вселенной радостно вместятся в тот городок, где Рая тишина! Лишь здесь поймет погибший человек, что из греха и для греха он зачат, и Сатана вдруг вспомнит первый век, пред Бедняком смирится и заплачет. — Pieta, Signore! — … дрогнули сердца… Какой упрек! Весь мир святей и тише, и ближе до Небесного Отца, чем до звезды, до черепичной крыши! О мертвецах, почивших во гробу, о всех врагах, мне сердце изъязвивших, о братьях всех любимых и любивших я возношу покорную мольбу.

 

Сон («Я его ждал, так пламенно, так долго…»)

Я его ждал, так пламенно, так долго. вот исполнился должный срок, сегодня днем, на улице самой людной, подошел Он ко мне тих и строг. Он не был в одежде жреца или мага, в руках — старый зонт, на голове — котелок, Лишь в глазах роились молнии да слезы, и лик был исчерчен вдоль и поперек. Я молчал и ждал, все было в Нем знакомо, я молчал и ждал, что скажет мне Гонец, Он взглянул так просто и промолвил: — Я пришел, потому что близок конец! На Него посмотрел я с ясною улыбкой (вкруг меня шумели, и толпа росла), я Ему указал рукой на Мадонну, что несла нам Сына тиха и светла.

 

Ave Maria («Я не знаю, как это было…»)

Я не знаю, как это было, я пел в хоре, как вот пою, вдруг бедное сердце застыло, и я очнулся в Раю. Там сливались лучи и струны, там я помню тихий закат и голос схимницы юной. зовущий солнце назад. Там пели хоры иные, я к ним без страха воззвал, голос сладостный: «Ave Maria!» меня поцеловал, улыбался, вдали замирая, печалуя и веселя; я не знаю. то был голос Рая или твой, Святая Земля. Но сливались лучи и струны, но я помню тихий закат и голос схимницы юной, зовущий солнце назад!

 

Баллада о Пресвятой Деве

I.

Три девушки бросили свет, три девушки бросили свет, чтоб Деве пречистой служить. — О Дева в венце золотом! Приходят с зарею во храм, приходят с зарею во храм, алтарь опустелый стоит. — О Дева в венце золотом! Вот за море смотрят они, вот за море смотрят они, к ним по морю Дева идет. — О Дева в венце золотом! И Сын у Нее на груди, и Сын у Нее на груди, под Ними плывут облака. — О Дева в венце золотом! «Откуда Ты, Добрая Мать? Откуда Ты, Добрая Мать? В слезах Твой безгрешный покров!» — О Дева в венце золотом! — «Иду я от дальних морей. иду я от дальних морей, где бедный корабль потонул». — О Дева в венце золотом! «Я смелых спасла рыбаков, я смелых спасла рыбаков, один лишь рыбак потонул». — О Дева в венце золотом! «Он Сына хулил моего, он Сына хулил моего, он с жизнью расстался своей» — О Дева в венце золотом!

II.

Три рыцаря бросили свет, три рыцаря бросили свет, чтоб Даме Небесной служить. — О Дама в венце золотом! Приходят с зарею во храм, приходят с зарею во храм, алтарь опустелый стоит. — О Дама в венце золотом! Вот на горы смотрят они, вот на горы смотрят они, к ним по небу Дама идет. — О Дама в венце золотом! И Сын у Нее на груди, и Сын у Нее на груди, и звезды под Ними бегут. — О Дама в венце золотом! «Откуда Ты, Матерь Небес? Откуда Ты, Матерь Небес? В огне Твой безгрешный покров!» — О Дама в венце золотом! «Иду я от дальней горы. иду я от дальней горы, где замок священный стоял». — О Дама в венце золотом! «Я рыцарей верных спасла, я рыцарей верных спасла, один лишь огнем попален». — О Дама в венце золотом! «Нарушил он страшный обет, нарушил он страшный обет, он душу свою погубил!» — О Дама в венце золотом!

 

Черная барка

баллада

Взыграли подземные воды, встает за волною волна, печальная, черная барка сквозь сумрак багровый видна; злой Дух парусами играет, стоит у руля Сатана. В той барке погибшие души, вкусившие грешных утех, вчера лишь их создало небо, сегодня ужалил их грех; и плачут, и черная барка навеки увозит их всех. Их жалобы к звездам несутся, но строгие звезды молчат, их к Ангелам тянутся руки, но страшен и Ангелам Ад, и молят Отца, но решений своих не берет Он назад. Вдруг на воды пало сиянье, и видны вдали берега, идет к ним по водам Мария печальна, тиха и строга; о камни, о черные волны Ее не преткнется нога. Как звуки органа, разнесся зов кроткий над черной рекой: «Стой: черная барка, помедли, не страшен мне твой рулевой; брось души, еще до рожденья омытые кровью святой!» И с криком в проклятые воды свергается Враг с корабля, с улыбкою строгой и тихой Мария стоит у руля, к Ней души прильнули, как дети, пред ними — Святая Земля!

 

В преддверии

Окончив скитанья земные. в преддверии райских селений заводят свой спор пред Марией две новопредставшие тени. Одна неостывшие четки рукою безгрешной сжимает; потупив взор грустный и кроткий, другая дитя обнимает. «Мария! — средь райских затиший их ропот разносится в небе,— Чей подвиг прекрасней и выше, чем многострадальнее жребий?» С улыбкой и светлой и строгой на скорбные тени взирая, им Матерь ответствует Бога, им молвит Владычица Рая: «Я ваших сомнений не знала,— не ведая ложа и гроба, я подвига оба прияла, отвергла я жребия оба!»

 

Перед Мадонной Чимабуэ

Вот и ты пришел помолиться, Я, как мать, стою над тобой, посмотри на Меня, Я — Царица. потому, что была рабой! Я тебя никогда не покину, в последний час явлюсь! Ты не Мне молись, а Сыну, Я сама лишь Ему молюсь. На плитах каменных лежа, ты, погибший, лишь здесь поймешь всю правду смертного ложа, всю ложа брачного ложь. Ты поймешь, как дитя рыдая, и навек сомкнув уста, как бедна Правда святая и как страшна красота!

 

De Веата Maria Virgine

I.

Матерь благодатная, шлем Тебе хваления, мудростью богатая сладость искупления! Ты — чертог сияющий, блеск короны царственной, свет зари немеркнущий, в благодати девственной. Слаще меда сладкого Непорочной лилия, сердца в скорби кроткого вечные веселия. Ток неиссякающий, оборона верная, святости сияющей чаша драгоценная.

II.

Ты — Царя царей рожденье, Матерь Высочайшая. нарда тихое куренье, и роза сладчайшая; Ты — живое жизни древо, Ты — звезда нетленная, Ты — меж дев святая Дева и благословенная; Ты — погибших благостыня, Ты — Царица благости, Ты зачала в сладком Сыне ток чистейшей радости. Луч нетленный, свет прекрасный, верное прибежище, вспомни о душе несчастной в страшный час Судилища!

III.

Мира утешение, благодать безмерная, аромат курения и победа верная! Да на веки вечные примешь восхваления, Дева непорочная, роза без истления!

 

Из святого Франциска Ксаверия

с испанского

Мой Бог! Не ради вечного блаженства, хоть беспредельна райская отрада, не ради мук неисчислимых Ада люблю Тебя и жажду совершенства! Твои, Спаситель, созерцаю муки, Твой крест, на нем в крови Тебя, Распятый: разверсты раны, холодом объятый средь хохота Ты простираешь руки. Вихрь пламенный мою объемлет душу! Тебя любить я буду и без Рая, без адских ков обета не нарушу, свою свободу тайно презирая, чему я верил, верить не умея, и что любил, любить того не смея!

 

Невеста Христова

Невеста Христова слепая, заблудшая Церковь моя. бредешь ты на зовы Рая, незримые слезы струя. Съели зрак твой тайные слезы, иль черный выклевал Враг, но свет немеркнущей Розы лишь ты пронесешь через мрак. В руке свеча восковая, в крови золотой убор, бредешь ты во тьме но, слепая, лишь к небу подъемлешь взор. Вокруг холодные лица, но светят из тьмы времен Жаркие слезы блудницы, святого разбойника стон. Под золотом балдахина ты воссядешь, стыдясь, грустя, с толпою нищенок «Salve Regina!» не устанешь петь, как дитя! На себя приняв все удары, победишь все дни и века, ты — плоть нетленная Клары, чудотворный гроб Бедняка! Как ты, я давно не вижу, я бреду в ночи слепой, ужели тебя обижу, ужель не пойду за тобой?

 

Sacramentum

Под тихие, строгие звуки, ресницы очей спустя, скрестив со смирением руки, к причастью подходит дитя. Вдруг отрока ужас объемлет, вдруг чудится, своды дрожат, он видит бесплотных, он внемлет славословие дивное «Свят!» То Он, сияющий ликом, с обагренным солнцем в руках, сонмы сонмов в восторге великом перед Ним упадают во прах! Свершилось… Под тихие звуки возносится Чаша, блестя, скрестив со смирением руки, к причастью подходит дитя!

 

Beauseant

 

Три обета

В день Марии, в час рассвета   рыцарь молодой шепчет строгих три обета   Матери святой. Послушаньем, чистотою   Матери служить, со святою Нищетою   в браке дружно жить. Полон рыцарского жара,   и не встав с колен, для себя три чудных дара   просит он взамен: слава подвигов святая,   вечная любовь, третий дар: «Мне пальму Рая.   Матерь, уготовь!» Вдруг у Девы еле зримо   дрогнули уста, словно песня серафима   с неба излита. «Три обета Я приемлю,   и воздам стократ,— ты идешь в Святую Землю,   не придешь назад. Слава мира мимолетней   этих облаков; что неверней, беззаботней   менестреля слов? Дама сердца перескажет   всем дела твои и другому перевяжет   перевязь любви. Ты от вражьего удара   примешь смерть в бою.— от меня три чудных дара   обретешь в Раю. Совершая три обета.   презрен, нищ и наг, верный Сыну в Царство света   возойдешь сквозь мрак!»

 

Черный орел

Весть ужасная достигла до Италии веселой: «Град священный взят врагами, Магомет попрал Иисуса!» «Горе Иерусалиму!» и, главы посыпав пеплом, пурпур сбросили прелаты, рыбака святого вспомнив. Град священный взят врагами, потому что Магомету мусульмане лучше служат, чем Иисусу христиане. И далеко над пустыней слышен хохот Магомета, величание Агари, Измаила ликованье. «Горе Иерусалиму!» плачут ангелы и люди, как дитя, рыдает папа, пред крестом упав в соборе. Над священными стенами в полночь, в пятницу страстную, вдруг орел поднялся черный, распластав широко крылья. Он держал в когтях железных семь разящих молний-копий, он вещал громовым гласом: «Горе Иерусалиму!» Сбросив светлые доспехи, молча, рыцари клянутся возвратить Святую Землю кровью, потом и слезами. И в лучах багровых солнца, в тихом плаче, в блеске позднем, от земли восходит к небу очертание Сосуда.

 

Святой Георгий

Non nobis, Domine! Эй, Beauseant! Вперед! Напор, и дрогнут дети Вавилона… Их стрелы тьмят сиянье небосклона, их тысячи, а мы наперечет. Да встретит смерть, как Даму, рыцарь храма, благословит кровавые рубцы, за нами море медное Хирама, Иерусалима белые зубцы. Путь рыцаря — святой и безвозвратный, жизнь — путь греха, но смерть в бою чиста, и ждет за гробом новый подвиг ратный согревших кровью дерево Креста. Чтоб утучнить святую ниву кровью мы собрались от всех морей и стран, пребудь же нам единственной любовью средь вражьих стрел — святой Себастиан. Смешались кровь и красные шелка, с молитвой брань и с кличем отзвук стона… Вперед… и вдруг незримая Рука отбросила взревевшего дракона. Враги бегут… с копьем наперевес их Белый Рыцарь прочь метет в восторге. он вознесен, он блещет, он исчез… — Хвала тебе, хвала, святой Георгий!

 

Ричард пред Иерусалимом

Душа была безумием палима, Всю ночь он гнал лесного кабана… Деревьев расступается стена, у ног его зубцы Иерусалима. Священный град почил, как Рыцарь Белый, повергнут мановением Царя; он ждет тебя; холодная заря ласкает труп его похолоделый. В тяжелом сне он горестно затих под вещими Господними словами: «О сколько раз собрать птенцов Моих хотел я материнскими крылами! Се дом твой пуст, вместилище пороков! До страшного и горестного дня ты не увидишь более меня, о город, избивающий пророков!» Какой восторг тогда, какая боль проснулась в миг нежданно в сердце львином? И протекла пред верным паладином вся жизнь твоя погибшая, король! И вспомнил ты свою смешную славу все подвиги ненужные свои; как раненый, с коня ты пал на траву с росою слив горячих слез ручьи. Почившего Царя своих мечтаний ты в верности вассальной заверял, и простирал сверкающие длани, и рыцарские клятвы повторял. Какой глагол звучал в душе твоей? И сон какой в тот час тебе приснился? Но до звезды среди лесных ветвей ты, как дитя, и плакал и молился. И пред тобой безгрешною стопою согбенный весь под бременем креста, благословляя грешные места, прошел Господь кровавую тропою. И отпустил тебе твой Бог и брат твои вины, скорбя о сыне блудном. и заповедь о Граде Новом, чудном, тебе земной тогда поведал град.

 

Ангел гнева

На тех холмах, где Годефруа, Танкред предстали нам, как горняя дружина во славу рыцарских и ангельских побед, пылают желтые знамена Саладина. Король в цепях, на площадях купцы на рыцаря, смеясь, меняют мула, от радостного, вражеского гула вселенной содрогаются концы. Давно не умолкают Miserere на улицах, во храмах, во дворцах, мужи скудеют в ревности и вере, лишь женщины да дети на стенах. Безгрешные защитники Креста ушли от нас бродить в долинах Рая, и алтаря решетка золотая на золото монет перелита. Уж вороны над нами стаей черной развернуты, как знамя Сатаны, как дым от жертвы Каина тлетворный, моленья наши пасть осуждены. На улицах собаки воют жадно, предчувствуя добычу каждый миг, и месяц злой насмешливо, злорадно над городом кривой возносит лик. Свой кроткий лик от нас сокрыла Дева, и снизошла кровавая роса и оскверненный крест на небеса возносит прочь, сверкая, Ангел гнева.

 

Вестники

Среди песков рыдает Miserere, со всех сторон, пылая, дышит ад, мы падаем, стеня, за рядом ряд, и дрогнул дух в железном тамплиере. Лукав, как демон, черный проводник. к своим следам мы возвращались дважды, кровь конская не утоляет жажды, растущей каждый час и каждый миг. В безветрии хоругви и знамена повисли, как пред бурей паруса; безмолвно все. ни жалобы ни стона, лишь слезный гимн восходит в небеса. Господне око жжет и плавит латы, бросает лук испуганный стрелок, и золотые падают прелаты, крестом простерши руки, на песок. Роскошная палатка короля вся сожжена Господними лучами… А там, вдали, тяжелыми мечами навек опустошенная страна. Мы ждем конца, вдруг легкая чета двух ласточек, звеня, над нами вьется и кличет нас и плачет и смеется и вдруг приникла к дереву креста. И путникам, чей кончен путь земной, воздушный путь до стен Иерусалима,— путь благодатный, радостный, иной вещают два крылатых пилигрима.

 

Странник («Идет навстречу мне странник…»)

Идет навстречу мне странник, высок, величав и строг. — Кто Ты, Божий посланник? Отвечает Он тихо: «Я — Бог!» Речь старца что гром призывный, в руках — золотой ларец, в ларце том — замок дивный, в том замке — храм и дворец. Во дворце — огни да злато, и двенадцать рыцарей в нем средь дам, разодетых богато, сидят за круглым столом. Поют; под ладные песни вращается стол и мир, каждый час светлей и чудесней их вечный, радостный пир. Во храме — строги тени; бледнее мертвецов склоняют там колени двенадцать чернецов. Сам Бог внимает строго святую их печаль, в том храме — сердце Бога, в том храме — святой Грааль! Речь старца — гром призывный; вот Он закрыл ларец, исчезли замок дивный, храм и дворец. Сокрылся старец строгий; один я в тьме ночной, иду — и две дороги бегут передо мной.

 

Монсальват

Тайно везде и всегда грезится скорбному взору гор недоступных гряда, замок, венчающий гору. Кровью пылает закат, башня до облак воздета… Это — святой Монсальват, это — твердыня завета! Ангельским зовом воззвал колокол в высях трикраты, к башням святым Монсальвата близится строгий хорал. Руки сложив на груди, шествуют рыцари-братья по двое в ряд; впереди старец предносит Распятье. Шествуют к вечным вершинам, где не бывал человек, под золотым балдахином кроя священный ковчег. «Сладостен сердце разящий древка святого удар, радостен животворящий неиссякающий дар. Кровью и пламенем смело, страшный свершая обряд. с сердца омоем и с тела Змея старинного яд. Да победит чистота! С нами молитвы Марии, все страстотерпцы святые и легионы Христа!» Крепнет их голос, и снова хор их молитвенно тих, старец седой и суровый, молча, предводит других. И, растворяясь приветно, их принимают Врата… Миг — и исчезла мечта, сон дорогой и заветный.

 

Рыцарь бедный

Промчится, как шум бесследный, все, чем славна земля… Прииди, о Рыцарь Бедный, на мои родные поля! Лишь тебе борьба и битва желанней всех нег, лишь твоя молитва — как первый снег. Среди бурь лишь ты спокоен, славословием сжегший уста, Пречистой Девы воин и раб Христа! Ты в руках со святым Сосудом сошедший во Ад, предстань, воспосланный чудом, отец и брат! В дни темные волхвований, в час близкого Суда, воздень стальные длани, и снизойдет звезда! Трем забытым, святым обетам нас отверженных научи; по рыцарским, старым заветам благослови мечи! Не ты ли сразил Дракона на лебеде, белом коне? Не тебе ли, стеня, Аркона сдалась вся в огне? Не ты ли страсть и злато отвергнул, презрел страх и замок святой Монсальвата вознес на горах? Над святым Иерусалимом не ты ли вознес Дары, и паладином незримым опрокинул врагов шатры? Баллады в честь Ланцелота не ты ли пропел, и слезы дон Кихота не твой ли удел? В века, как минула вера и вражда сердца сожгла, ты один пред венцом Люцифера не склонил чела. Вдали от дня и света ты ждешь свой день и час; три святые обета храни для нас! Смиренный и непорочный. любовник святой нищеты, ты слышишь, бьет час урочный, и к нам приходишь ты! Прииди же в солнечной славе. в ночи нищ, наг и сир, чтобы не смолкло Ave, не кончился мир!

 

Мария

Рыцарская поэма в пяти песнях с прологом

 

 

Посвящение

Святых ночей в угрюмом кабинете, клянусь, и здесь мой Ангел не забыл, да, милый брат, все тот же я, что был, передо мной раскрыты «Fioretti». Была пора: мы верили как дети, и век иной ту веру освятил. он в Имени всю правду воплотил, всю красоту — в едином силуэте; вдруг ожил он, к нам постучался в дверь, и был над нами голос: «Се Беата!..» Он отошел. Мы знаем: без возврата. Вот сирые, безумные теперь мы со слезами молим Матерь Божью: «Спаси сердца, опутанные ложью!»

Берлин, апрель 1912.

 

Пролог

I.

Простые строфы рыцарской поэмы, Благословенная, благослови! Перед Тобой мои проклятья немы, и в сердце грешном нет иной любви, чем Девы лик безгрешный и пречистый, Ее убор из роз, венец лучистый.

II.

Ни девять муз, ведомых Мусагетом, ни рокот лирный, ни крылатый конь не властны впредь над рыцарем-поэтом, не им зажечь в моих устах огонь: лишь Ты мой дух, безумием томимый, Мать, озаришь свечой неугасимой.

III.

Кто б ни был я, но если я посмею перед Тобой заплакать, как дитя, к разбойнику, безумцу и злодею Ты снизойдешь с небес, светло грустя,— вот я стою с разбитою надеждой, укрой меня Своей святой одеждой.

IV.

Я в этот мир явился с жаждой мщенья, затем, что был замучен в век иной, я жду любви, как жаждут причащенья, и в женщине Твой облик неземной провижу я, обетом старым связан, служу Тебе, и вот за то наказан.

V.

Святая Мать, Царица непорочных, прими незлобно горький мой упрек; слова созвездий пламенных и точных я прочитать дал клятву и не смог, померкло Солнце, вспыхнула Венера, впились мне в сердце очи Люцифера!

VI.

Он звал меня: «Там, на другой планете тебя любил я, как свое дитя, в моем дворце провел ты пять столетий, затем, чтоб здесь блуждая и грустя, ты стал земле навеки враг упорный, там светлый дух, здесь рыцарь рати черной.

VII.

В последний миг, когда погасло пламя, я сам собрал твой пепел на костре, чтоб под мое, как рыцарь, встал ты знамя и взорами тонул в моей заре, где души, оскорбленные землею, навек неразлучаемы со мною.

VIII.

В моем раю витают Духи света, в кружениях поющие огни, там нет любви и песни без ответа, желанные друг другу искони земной любви не ведают позора, пред пламенем не потупляют взора!

IX.

Кто под моей, как ты, рожден звездою, тот не увидит в Духе Света зла; благословлю — и за его спиною два развернутся светлые крыла. Я дал земле, глумясь, свой образ ложный, меня постигнуть людям невозможно!

X.

Мою печаль ты пил в лучах полночных, мой тайный лик провидел на кресте, искал в любви восторгов непорочных, служил невоплотимой красоте, ты был рожден (мои безумны дети!) с тоской волшебной по иной планете!

XI.

Не верь земле! К пылающему трону коленопреклоненный припади, сорвем мы с Солнца светлую корону! Мой знак означен на твоей груди! Я — Первый Свет, я — первенец творенья, к земле всегда исполненный презренья!

XII.

Я — осквернивший Розу Эмпирея и десять опрокинувший небес, я пал, кляня, стеня, и пламенея, но луч надежды в сердце не исчез,— чрез шесть веков я всякий раз свободен, срок близится, ты, рыцарь, мне угоден!

XIII.

Мной наделен ты страшными дарами, ты мой избранник; я тебя люблю! Я — ураган, играющий мирами, я — змей свистящий в отческом Раю, я — на кресте разбойник вопиющий, я — брат Христа, в Раю предвечно-сущий!..»

XIV.

Горят во мраке очи золотые. и знаю я, что мне спасенья нет. и только имя кроткое «Мария» уста спешат произнести в ответ; смешалось все и все вокруг поблекло, я вижу храм, цветут цветные стекла.

XV.

Два Ангела направо и налево, меж них стезя воздушная из роз и благостно ступающая Дева… Гремит орган, дыханье занялось, пою я «Ave», голос странно-тонок, я — возвращенный матери ребенок.

XVI.

И в этот миг забвенья и прощенья мне хочется шепнуть: «О, снизойди к его кресту, чтоб усладить мученья!» И жду я с тайным трепетом в груди, чтоб под Твоими кроткими глазами я изошел кровавыми слезами!

XVII.

Я верую, когда во мраке грянет последний зов, последний день Суда, Твой кроткий взор один судить не станет, Ты все простишь, простившая тогда, в ту ночь, как Ты, склонясь ко злому древу. о, Ave! оправдала матерь Еву.

XVIII.

Когда же душ погибших вереницы сойдут стенать к безжалостным кругам, в железный лес, где мучатся блудницы,— и Ты сойдешь к подземным берегам, чтоб в хоре грешниц с неослабной силой взывать немолчно: — «Господи, помилуй!»

XIX.

На исповедь! Отныне все признанья, все помыслы, обеты, все мольбы — лишь страшный долг святого покаянья, лишь ожиданье громовой трубы. Заступница! Тебе Одной все видно, лишь пред Тобою плакать нам не стыдно!

XX.

Мать, огради заблудших, тех, кто схвачен тоской безумной о былых веках, на чьей груди знак Дьявола означен, и черные стигматы на руках, кто помнит все и жаждет вновь, безумный, все возвратить в наш век пустой и шумный.

XXI.

Верни наш век назад, к средневековью, иль нам верни протекшие века, за дар святой мы все заплатим кровью, с надеждою мы ждем в ночи. пока Ты не сойдешь, ключ райских врат вручая, с Крестом и Розой сердце обручая…

XXII.

Я помню, вняв простым словам монаха, я пред Тобою пал, сожжен стыдом, я пал как раб, как рыцарь стал из праха, а надо мной вознесся Кельнский Дом, лучи играли в окнах голубые, был месяц май, Твой месяц был, Мария!

XXIII.

И не напрасны были эти слезы, все эти взоры, брошенные вспять, мольбы и славословия в честь Розы и девственных созвучий благодать: Ave Maria, stabat dolorosa, columna ignis, stella, sancta rosa.

XXIV.

Родные всюду проступили знаки, стал смутен гул, как от жужжанья пчел, забылось все, и тихо в полумраке мне дивный сон на сердце снизошел,— и все, что прежде, некогда случилось, передо мною вдруг разоблачилось.

 

Песнь первая

I.

Два рыцаря, два друга и два брата к Святой Земле выходят на заре, идут в вечернем золоте заката и в утреннем холодном серебре,— покинув край родной, гостеприимный, уходят вдаль, поют святые гимны.

II.

Незлобивы, доверчивы, как дети, они бредут чрез долы и леса, им чудится — идет меж ними Третий, и внятны им повсюду голоса, а в трудный миг, когда весь мир — загадка, им кажет путь железная перчатка.

III.

Им верится, что лебедь Парсифаля готов над ними взмыть своим крылом, заводят речь о рыцаре Грааля, в безмолвьи строгом шествуют потом, и там, в лесу, где прыгают олени, склоняются с молитвой на колени.

IV.

Невыразимо сладостны те миги, в них меж землей и небом грани нет! Видал ли ты порой в старинной книге двух рыцарей недвижный силуэт, в порыве несказанного обета, в предчувствии последнего ответа?

V.

Лишь красный крест — двух братьев упованье, и вот поют согласные уста о сладости венца и бичеванья и о небесных радостях креста: «Да обовьет чело нам пламя терний! Да станем кроткой жертвою вечерней!»

VI.

Они поют о радости и неге, не знающей подобья на земле, о Розе, расцветающей на снеге, и о Звезде, не меркнущей во мгле; восстало все, дремавшее доселе: «O sancta rosa, stella, lumen coeli!»

VII.

И каждый лист им вторит сладко «Ave!» и верит сердце — в мире нет греха, небесный свод горит в закатной славе, и песнь его торжественно тиха, и верится — весь мир лишь песнь святая, и хочется весь мир обнять, рыдая.

VIII.

Уж облака — без пастыря барашки — одели мглою золото-руно, чуть вторит эхо щебетанью пташки, напев родной, знакомый им давно; то песнь разлуки тихой: вот пропела, чирикнула, еще… и улетела!

IX.

Так целый день до самого заката они поют, блуждая и молясь, но глубь лесная сумраком объята, нисходит к ним с небес вечерний час. И вот… кругом шушуканье, шептанье, и шорохи, и вкруг ветвей качанье;

Х.

из сумрака, из-за мохнатой ели на них, блестя, глядит лукавый глаз, за ним еще два глаза поглядели, и жалоба чуть внятно донеслась.— то пред разлукой, горестью влекомы, к двум рыцарям пришли проститься гномы.

XI.

Вот чудиться им стало, что спадает у них повязка с пламенных очей, что их повсюду тайна поджидает: там, где журчал еще вчера ручей, им видится хрустальное сверканье, и ручек, ножек плавное плесканье.

XII.

Когда ж поднимут братья взор с улыбкой туда, где спит Вечерняя Звезда, покров воздушный, весь прозрачно-зыбкий снимается, — сонм крыльев — туч гряда, и над луной им видится на троне Царица Неба в золотой короне.

XIII.

Они спешат одни среди молчанья мечтать в ночи о новых временах, о вещей власти тайного познанья; предчувствие, восторг и тайный страх роднит их души, их умы тревожит и новые надежды в сердце множит.

XIV.

В них магия волнует ожиданья, алхимия, наука вечных звезд, и тайны сновиденья и гаданья, все знаки — пентаграмма, круг и крест — ночной порой, среди безмолвной глуши пленяют их восторженные души!

XV.

Их некий глас зовет необычайный: «Срок завершен, уже недолго ждать; ваш новый брат и ваш водитель тайный свою сзывает солнечную рать!» И тихий плач от стен Иерусалима им слышится; душа огнем палима.

XVI.

Там, где померкло солнечное око, встает пред ними пламенный Сосуд, и вздохи ветра, вея от Востока, им зовы братьев гибнущих несут. Пусть меркнет день; коль подвиг их угоден засветит им с Востока гроб Господен.

 

Песнь вторая

I.

Так долгий срок два рыцаря блуждали, свершая строго рыцарский обет, но пробил час, и вот из темной дали стал близиться к ним замка силуэт, как сон родной, как спутник их всегдашний: высокий шпиц, стена, зубцы и башни.

II.

Вечерний луч, спеша взбежать все выше, чуть золотит остроконечный шпиц, где расплескались голуби на крыше; склоняются они пред замком ниц, трепещут, оба полные волненья. предчувствуя обетов исполненье.

III.

Но замок пуст, не видно в нем ни тени, не донесется ни единый звук, и, дружно взявшись за руки, в смятенья его обходят братья трижды вкруг. Они зовут — никто не отвечает, двух рыцарей никто не примечает.

IV.

Задумавшись стоят они немые, недобрую на всем провидя власть, и вдруг безумно именем Марии один решился замок тот заклясть, он кличет трижды, трижды эхо вторит, и вновь безмолвье… Кто теперь отворит?

V.

Вот с грохотом опущен мост подъемный, вот растворились главные врата, вперед… пред ними вырос вал огромный, вперед… аллея темная пуста, но полно все незримыми врагами, и каменный олень грозит рогами.

VI.

Они идут; о каменные плиты звучат мечи; безмолвствуют уста; идут, сердца и руки братски слиты, о меч рука бесстрашно оперта; пришли и ждут у черной двери оба высокой тайны, словно тайны гроба.

VII.

Вдруг девушка потупленная кротко выходит к ним из черной двери той, и грустный взор и строгая походка им кажется знакомой и святой, весь этот облик детский и воздушный, как бы крылам невидимым послушный.

VIII.

Она стоит, как бы в ограде Рая, как лилия Архангела стройна, и, каждое движенье умеряя, в ней разлита святая тишина, как в Розе неба, чье благоуханье не осквернит греховное дыханье!

IX.

Она глядит, но взор ее не видит вещей, смешно теснящихся вокруг, ведь каждый вздох и взгляд ее обидит, запечатлен на всем у ней испуг,— цветок, возросший в сумраке упорном, в лучах, окном просеянных узорным.

X.

Она идет, и шаг слегка неверный скользит, как лет трепещущих теней в обители, где вечен плач безмерный, достигнувших последних ступеней и чающих, да грянет гром небесный и им дарует облик бестелесный.

XI.

Она предстала строгою весталкой, целящей чистотою грех и боль, той нищенкой босой, малюткой жалкой, чьи ноги лобызал, молясь, король, садов небесных трепетною ланью, неведомой телесному желанью!

XII.

Им чудится, во мраке церкви старой нисходит к ним виденье… В этот миг предстала им она святою Кларой или одной из мучениц святых, иль над ручьем поникшей Женевьевой, или… Мариек, Пречистой Девой!

XIII.

Они молчат, но, одолев молчанье, спешат промолвить рыцарский привет, то — светлое, благое предвещанье, то — братьям свыше посланный совет! Она покров пред тайною да снимет, она обет их рыцарский да примет.

XIV.

Она в ответ: «Вас, рыцари и братья, я в этом замке жду уже давно, вот, на груди железное распятье. ему связать нас клятвою дано, мы были вместе прежде, цепь замкнулась, мы вместе вновь»… И тихо улыбнулась.

XV

Замолкнула… У них дрожат колени, они спешат без слов склониться ниц, Ждут чрез нее божественных велений; сердца полны покорством без границ, и три души в единое мгновенье вдруг сплавлены, единой цепи звенья.

XVI.

И клятва их любви необычайна, над ней не властна древняя змея, над нею веет девственная тайна, тому порукой — звездные края. Обряд свершен, и оба чуть живые «Скажи нам имя!» — шепчут… «Я Мария».

XVII.

И в тот же миг удар меча незримый их повергает наземь, светлый звон их души гонит ввысь; как серафимы, они парят, покуда мертвый сон, как грубый саван, тело облекает; все выше, выше вихрь их увлекает.

XVIII.

На высотах, в лазури беспечальной вдруг предстает их трепетным очам Сосуд прозрачный, светлый и хрустальный; и мнится им, тысячелетья там воздет горе, он без опоры прочной стоит, исполнен влаги непорочной.

XIX.

И две руки с безгрешной белизною, не возмутив покоя струй святых, слились в одно с прозрачною волною, и вдруг сосуд распался пылью в миг, но формою навек запечатленной хранима влага чистой и нетленной.

XX.

И новое виденье посылает им вещий сон, — гремит, как гром, труба, их пламя вкруг объемлет, все пылает, меч и копье — два огненных столба; свистя, их лижет пламя, страшно близко щита сверканье, солнечного диска.

XXI.

Пылает все, вокруг лишь море света, и мириады огненных очей, вращаясь, жгут, не ведая запрета, как тучи стрел, разят снопы лучей; и внятен зов: «Здесь те, чье сердце смело, чей дух смиренен, непорочно тело».

XXII.

Но души их, пронзенные лучами, твердят бесстрашно вещие слова, единый крест сложив двумя мечами, и клятва их великая жива,— их жег огонь, омыли кровь и слезы, и близится уже виденье Розы.

XXIII.

Вот заревом лазури и сапфира одет Восток, все ближе свет, и вот они в слезах лобзают Сердце мира, где каждый луч играет и поет, бесплотных Сил им внятно величанье, Креста и Розы тайное венчанье!

XXIV.

Как пчелы роем, души их влекомы жужжанием небесных мириад, на них взирает в Розе лик знакомый, торжественный их вопрошает взгляд ужаснее трубы, нежнее скрипки: «Чье сердце Наши выдержат улыбки?»

XXV.

Они, паря, крестом простерли длани, потупили смятенные чела, и Роза роз, желанье всех желаний, чистейшая в их сердце возросла. Прияли души в пламени крещенье, свершен обряд высокий посвященья.

XXVI.

И некий муж торжественно и строго вдруг предстает, даруя им покой, великий Страж небесного порога, как мертвецам, заботливой рукой смыкает им пылающие вежды, вернув их душам прежние одежды.

XXVII.

Обряд свершен! Они навеки братья, она навек их милая сестра, святой обет хранит ее распятье. Обряд свершен — и вот им в путь пора; к Святой Земле, полны благоговенья, они идут не медля ни мгновенья.

XXVIII.

За ними вновь грохочет мост подъемный, невидимой рукою наведен, взбегает вал за ними вновь огромный, и замок расплывается как сон, рука с рукой одни вдали от света они идут к свершению обета.

XXIX.

Храни их Бог! Да рыцарских обетов на небесах пылают письмена, святее нет залогов и запретов, противу них безвластен Сатана; пусть мир проходит облака бесследной, блюди их Матерь до трубы последней.

 

Песнь третья

I.

Идут года, семь долгих лет проходит, семь раз Христос рождается в ночи, семь раз весна с улыбкою низводит ко всем гробам небесные лучи, но замкнут круг, и вот у замка снова два рыцаря стоят, мочат сурово.

II.

Семь тяжких лет в блужданьях непрестанных, в боях жестоких братья провели, без жалости разили окаянных и всюду верным помощь принесли, все видели, все знали, всюду были, но о сестре Марии не забыли.

III.

Не прежние то были пилигримы, ты в них узнать не смог бы никогда двух отроков, что шли Христом хранимы, к Земле Святой, — былого нет следа! Два всадника, разубраны богато, пред замком блещут в пламени заката.

IV.

Об них молва подобно яркой сети раскинулась теперь по всей земле, прославлены повсюду в семилетье их имена, сокрытые во мгле. Они прошли неведомые страны, покорены их дланью великаны.

V.

Один стяжал за подвиги возмездье, дочь короля ему обручена, презрела все враждебные созвездья его золотокудрая жена, и, как воспоминание святое, на нем кольцо сверкает золотое.

VI.

Другой с пути коварно уклонился, в Сицилии провел пять долгих лет, потом в страну родную возвратился, как звездочет, гадатель и поэт. был всеми чтим, хоть каждый втайне ведал, что дух и меч он Бафомету предал.

VII.

И стал их вид таинственно различен, стал старший брат недвижен, как мертвец, и ко всему на свете безразличен, как будто свой предчувствуя конец, все что-то вспомнить силился напрасно; была его задумчивость прекрасна!

VIII.

Другой сверкал зелеными очами, насмешки яд струил он каждый миг, и чудилось, что за его чертами вдруг проступал иной, ужасный лик, круглился лоб надменно оголенный, но скорбен взор был тайно-умиленный.

IX.

Они стоят как в первый час призывный, на небе гаснет призрачный огонь, различны оба, странно-неразрывны, и к белому прижался черный конь. Им кажется, они нездешней силой приведены пред очи прежде милой.

X.

И вновь она навстречу к ним выходит, светла и непорочна, как тогда, приветным взором рыцарей обводит, безмолвствует, по-прежнему горда, слегка рукой касается распятья, готово с уст слететь: «Привет вам, братья!..»

XI.

Но вдруг кольцо увидев золотое, бледнеет вся, шатается и вмиг. в нем знаменье увидя роковое, таинственно преображает лик,— покорены необъяснимой властью пылают очи ревностью и страстью.

XII.

Сорвав с груди железное распятье, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

XIII.

Они несутся прочь на резвых конях, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

XIV.

Сгустился сумрак, воздух холодает, нет ни звезды в небесной высоте; они одни, лишь слышно, как рыдает, прильнув к земле, Мария в тишине. и мнится им тогда, в своем рыданье она земле передает страданье!

XV.

Вот фыркают, прядут ушами кони, не слышат шпор и скачут на дыбы, все ближе шум невидимой погони. вот грянул топот дрогнул зов трубы, вот меч сверкнул, за ними, словно птицы ночных теней несутся вереницы.

XVI.

Свистят мечи, но сталь лишь воздух режет, несутся кони. грива по земле, и дикий смех, змеиный свист и скрежет за ними долго гонится во мгле; когда ж занялся луч рассвета бледный, исчезло все, как утром сон бесследный…

 

Песнь четвертая

I.

Свершилося: над миром возникает опять святое знаменье Креста, пред ним весь мир смиренно поникает, и каждая душа опять чиста. ликует тварь, ликует вся природа в предчувствии крестового похода.

II.

Священный клич, что будит сон столетий, великий зов, зовущий с небеси! О подвигах во сне мечтают дети… Кто смеет, меч за правду вознеси! Гнев рыцаря — то правый гнев Господен! Ужель Тебе, он, Боже, не угоден?

III.

Пора… Завет любви и веры старой презрела церковь блудная!.. Пора!.. Сам Сатана под папскою тиарой воссел на трое рыбаря Петра; повсюду скрыты пурпуром стигматы, торгует Божьим гробом враг проклятый.

IV.

Слыхали ль вы, о братья? Горе, горе! С себя венец роскошный совлекло Христово изваяние в соборе, горячей кровью оросив чело; слыхали ль вы, у Mater Dolorosa в очах живые проступили слезы?

V.

Мы ждем! Народы на собор вселенский, как прежде, соберет какой Клермонт? Пусть кликнет клич смиренный Петр Амьенский, на клич ответит гордый граф Раймонд; и Божий мир в семью народы свяжет и всем врага единого укажет.

VI.

Когда же снова под открытым небом нас властно новый созовет Урбан слов пастырских сердца насытит хлебом? Когда ж опять от всех морей и стран на парусах, подъятых ветром веры, к Земле Святой помчатся вновь галеры?

VII.

Где детская, где ангельская вера? Не Бог ли правит рыцарским конем? Иль не пылает в длани тамплиера меч Михаила праведным огнем? Чалмы не выше ль Фридриха корона, крест Монсальвата — храма Соломона?

VIII.

Ужель угасло пламенное слово сурового аббата из Клерво? Презренное, оно зовет нас снова, как вздох пустыни, тяжко и мертво? Ужель бесплодны муки падших братии, вассалы Девы, дети Божьей рати?

IX.

Наш белый Град, Иерусалим Небесный, сойди на нас, как дождь из белых роз, как Божий гром, как сладкий гимн воскресный; чтоб дуновенье Духа пронеслось, и пусть стеной незыблемой над бездной восстанет вновь строй рыцарей железный!

X.

Спасенье есть! Мы ждем, мы жаждем чуда, и с каждым днем все явней между нас видение священного Сосуда. в который Кровь святая пролилась; пусть вся земля отчаяньем объята, к нам не замедлит зов из Монсальвата.

XI.

Да, не иссяк источник благодати, раздастся снова вещий зов, и вот вождь солнечный сберет святые рати и на Восток проклятый поведет, и снова слезы радости прольются, и вкруг креста вновь розы обовьются.

XII.

Но где же он, от века всеми жданный, кто поведет безгрешные полки, зажжет сердца любовью несказанной, преодолеет воды и пески? И вот уже гремят повсюду клики: — Он между нас, бесстрашный и великий!

XIII.

И светлый Вождь, священной полон муки, моля себе у Господа костер, младенческие, пастырские руки вдруг над толпой рыдающей простер, он все сердца зажег одной любовью — «Да долг святой уплачен будет кровью!»

XIV.

Как пламена горят его стигматы, он меч и факел, человек и крест, он созвал рать и на Восток проклятый ведет мужей, читая знаки звезд, все тетивы и все сердца нацеля; над ним простерты крылья Анаэля.

XV.

Чтоб силы дать его священной рати, чтоб полумесяц вражий превозмочь, его двенадцать рыцарей и братии склоняются пред Чашей день и ночь; нисходит к ним, сияя, Голубь белый, простерши крылья над вселенной целой.

XVI.

Здесь рыцари, раскаяньем томимы, на грудь свою слагают красный крест, там с гимнами проходят пилигримы, в далекий путь спеша от милых мест, вновь стали чисты все сердца и взоры, и от рыданий дрогнули соборы.

XVII.

На площадях великое молчанье, и все сердца трепещут как одно, сбываются седые предсказанья, связуются века в одно звено; он близится, людской смолкает рокот, разносится его орлиный клекот.

XVIII.

Его коню бегут лобзать копыта, склоняются, покорствуя, во прах, все сердцу дорогое позабыто, все презрено: печаль, любовь и страх; здесь два врага стоят, обнявшись, вместе, там милый забывает о невесте.

XIX.

К его ногам бросаются колдуньи, их оградить моля от Сатаны, из черных книг и знаков в полнолуньи пред ним костры повсюду зажжены, в одеждах белых шествуют блудницы и мирно растворяются темницы.

XX.

Как знамение радостного чуда, за ним покорно некая жена с улыбкой светлой шествует повсюду, в гирлянды роз и лилий убрана, и девочка, чье имя Беатриче, играет с ним средь умиленных кличей.

XXI

Но красная отвергнута им шляпа, и высшее свершилось торжество: раскаяньем томим, сам грешный папа благословенье принял от него, и прозвучали громом в Ватикане слова, предвозвещенные заране…

 

Песнь пятая

I.

Два рыцаря, два друга и два брата к Святой Земле уходят в поздний час, идут в вечернем золоте заката, идут в толпе, не поднимая глаз, навек покинув край гостеприимный, уходят вдаль, поют святые гимны.

II.

Они поют: «О братья-христиане, мы жалкие безумцы и лжецы. утратив Рай, мы в смраде и тумане своим ногам доверились слепцы, они нас вспять, лишь к бездне увлекают, меж тем, как всюду тени лишь мелькают».

III.

Они поют: «В нас дух мятется праздный, надменный ум кичится, как петух, мы все — рой насекомых безобразный, мы черви, здесь ползущие, чтоб вдруг к великой Правде там из кельи тесной дух воспарил, как мотылек небесный!»

IV.

Не радостно их странствие святое, уж им не служит храмов темный лес, смиренно славословие простое они, стеня, возносят до небес; с потупленным и помраченным взором сливая Miserere с общим хором.

V.

Они идут безмолвно, на вопросы они себе ответ не смеют дать, они бредут безумны, нищи, босы, в страданьях обретая благодать, один минувшим мучимый жестоко. другой отравлен книгами Востока.

VI.

Душа огнем раскаянья палима, и красный крест начертан на груди, и лишь зубцы от стен Иерусалима им грезятся повсюду впереди, лишь Светлый Вождь один могучим словом дарует мир на миг сердцам суровым.

VII.

Один презрел жены золотокудрой объятия и перстень золотой, другой, с наукой черною и мудрой простясь навек, бредет стезей простой, он молит день и ночь об утешенье, в своей крови очистить прегрешенья!

VIII.

Они идут угрюмы и безмолвны, и только в час, когда на небеса струятся грозно крови славной волны, и прежде падших внятны голоса, и вопиет вся рать, стеня: «Мария!» их взоры вдруг встречаются немые.

IX.

Им видятся знакомые виденья, закат светло-горящий позади, и мост. подъятый силой наважденья, и девушка с распятьем на груди, и молят братья, плача, Матерь Божью: «Спаси сердца, опутанные ложью!»

X.

Знакомые встают пред ними стены, блестящий шпиц, плесканье голубей, святой обряд, разлука, стыд измены, вся цепь надежд, падений и скорбей, небесный свет видений, мрак бездонный, и с ликом смертным слитый Лик Мадонны!

XI.

Безумные их сочетали узы, их не дано меж смертными назвать; но навсегда меж рыцарей союзы, и людям тех цепей не разорвать,— замкнулся круг и впредь не разомкнется, пройдут века, и снова все вернется.

XII.

Святая Мать! В Тебе — их утешенье! Своим покровом души их одень! Их рыцарским обетам дай свершенье. к кончине славной приведи их день, и, обменявшись в битве братским взглядом, они на поле да почиют рядом!

XIII.

Святая Мать! Власть черного заклятья от их сердец погибших отжени, пред правдою железного Распятья дай им склониться, как в былые дни, и на Горе высокой очищенья Ты первая шепни им весть прощенья!

XIV.

Святая Мать, Царица непорочных, вновь возврати им радостные дни, когда они средь странствий полуночных следили вместе звездные огни, и чтили лишь Марии благовестье, молясь Одной Тебе, Святой Невесте.