Весна — дело ежегодное, и если вдуматься — ничего особенного. Единственное что — уж очень много в ней жизни. До того много, что кажется, — или так оно и есть на самом деле, как знать, — все неживое вдруг само по себе оживает, обретая душу, дополнительное движение, речь, зрение, слух… В общем, чертовщина!
Вода…
Зимою вода — мертвее не бывает, потому что если даже движется, то все равно спит. А спящие и мертвецы — это почти что близнецы. Летняя вода — уже возраст, со всеми вытекающими и втекающими, ниспадающими и впадающими.
Весною…
Капелька родилась в полдень, в то самое время, когда весеннее солнышко поднялось так высоко, чтобы как следует пригреть собою крышу обыкновенного желтого пятиэтажного дома. И откуда она взялась-то неизвестно. Не боящиеся высоты труженики славно поработали и давно уже отчитались по последнему снегопаду перед техником-смотрителем, мол, полный порядок, крыши, мол, чистые. А тут, видно, где-то и спрятался снежок, под ложбиночкой, в какой-нибудь жестяной бороздке, — кто ж на мелочи обращает внимания.
Вот и зря! Нельзя не замечать мелочей. Ну, а если б заметили? Если бы заметили, не родилась бы наша героиня. А она тут как тут, вот она, подкатилась к самому краю крыши, повисла, отразив в себе солнышко, греется и любуется обретенным миром. Что там внизу делается?
А внизу что, грязь и слякоть, еще не растаявший серый снег, пробки от пива, пустые пачки из-под сигарет, — мусор. Капелюшка рада всему, улыбается и знай себе на солнце сверкает.
Хорошо, что она высоко и ей видно все, а ее никому не видно, потому что, не дай Бог, заметили бы, и давай сообщать ей про «все плохо, а ты, дура, чему-то лыбишься тут висишь!» Да ничего она не знает и не хочет знать, абстрагированная идиотка, а вот так вот, родилась только что и весь сказ до копейки!
Он долго не решался выйти из дома. Как-то оно складывалось, что вместе с потерянными днями подрастерялись маленькие радости, незатейливые удовольствия и тепло. А солнышко, задорно заглядывая в окно, показывало ему мультяшки из поднимающихся и подскакивающих в мазурке пылинок, дребезжало в горле каким-то знакомым зудом, звало, звало на подтаявшие улицы! Но он не решался, он даже и не вычислял, нужно ли ему выходить из дома или нет, потому как, что ж тут, ну солнце, ну никакого ж удовольствия, а сплошные, видишь, обиды и разочарования. По-правде говоря, когда вот эдак припрет, то прямо и не знаешь, правило это или исключение из правил. А пожелать себе хорошего?.. Чтобы в который раз убедиться — одного желания мало?.. Да и какие могли быть у него желания, если не было возможностей для относительно нормальной жизни. Хотя, если принимать во внимание теорию относительности, не Эйнштейна, а его, только что им выдуманную, домашнюю теорию относительности, то все у него как бы относительно нормально: руки-ноги-голова, ать-два, ать-два!
Праздника хотелось, хотелось праздника! Душой потрясти, развести ее на песню и не на одну. Хотелось жить с ясным пониманием и приятием бренности всего на свете. Но ведь хотелось жить! Жить и понимать, что все еще до того впереди, до того…
Но пусто. Пусто, даже применительно к относительной нормальности его домашней теории. Пустовато, и ночами вытягивала душу какая-нибудь обида, и еще одна на очереди… И без сновидений… И как хотелось покоя, который уже и не снился.
Он страдал. Страдал и не знал что для него приготовлено.
Что вы? Что вы говорите? — две тысячи долларов под подушкой? Да, куда вас, кто ж ему такое?.. Потом, знаете ли, троекратное «Отче наш» перед сном просто этого не умеет и никогда не будет этим заниматься.
Те, кто умный, — дальше не читай, отходи в сторону, и скорее занимай очередь за двумя тысячами долларов.
А мы потрёхаем дальше.
Он с размаху плюхнулся на старый полуразвалившийся диван. Высунувшийся из недр дивана обломок металлической пружины проколол в его брюках дырку, как гаишник в предупредительном талоне превысившего скорость водителя, при этом еще достаточно больно поранив ногу.
«Ах, так? — спросил он у дивана. — Ну ладно, хорошо же, старая сволочь», — обругал он, в сущности, ни в чем не повинную развалюху, достал сигарету, закурил, молниеносно оделся, посмотрел в окно, поймал прямым зрением солнечный блик, на мгновенье приослеп, чихнул, и немедленно выбежал за дверь, несясь как угорелый по лестнице, дымя как паровоз сигаретой: «Ах, так? — Посмотрим, поглядим!»
Он пихнул ногой битую перебитую дверь подъезда, и чтобы вдохнуть полной грудью побольше весеннего, по особому пахучего прохладного воздуха, он поднял вверх голову и… забыл вдохнуть. С жестяной кромки крыши, прямо над прихваченной ржой пожарной лестницей ему подмигнула только что родившаяся безымянная звезда — капелька на легком ветру. «Кхе», — сказал он, подпрыгнул, ухватился за ржавую перекладину пожарной лесенки, легко подтянулся и полез вверх, на первое свидание.
— Дяденька, дяденька, — запрыгали внизу по кучке мусора двое малышей, — вы куда? А возьмите нас тоже!
— Брысь вы, — не зло огрызнулся он, — свалитесь еще, потом отвечай за вас.
Не спеша, он долез до самого верха, провел пальцем по жестянке ската крыши, не тронув при этом маленького водяного скопления: «Ну, здравствуй, весенняя звездочка! С днем рождения! Будь здорова!» — и, неудачно поскользнувшись, но, удержавшись руками за рыжие перекладины, спустился на грешную землю.
— Чего вы там делали? Чего вы там делали? — загалдела дотошная малышня.
— Облака разгонял, чего ж еще.
— Зачем?
— Чтобы отныне всегда светило солнышко и всем было тепло.
— И чего, будет?
— А вот посмотрите.
— Спасибо, дяденька!
«Да пожалуйста, пожалуйста, — думал он, оттирая кое-как руки от ржавчины остатками относительно чистого снега, — нужно вам, чтобы светило солнышко и пели птички. Вам нужно, вы растете. И мне нужно, мне просто необходимо. А с другой стороны, — издевался он над собою идиотскими думками, — разве ж можно, как я теперь, ходить и радоваться, типа: «Ах, солнышко! Ах, птичка!» Следовательно, надеть розовейшие очки, дабы не обращать внимания на слова, взгляды и поступки оппонентов. Да, именно оппонентов, чтобы не сказать какого-нибудь другого нехорошего слова. С третьей стороны — преступно плевать на солнышко и на птичек, и не снежок, и на играющих в снегу собачек, и прочее. Преступно или идиотично? Потому что именно заколачивание деньги — вот основная мораль нашего времени, а вовсе не «…хлеб наш насущный даждь нам днесь…» , именно преуспевающий бизнесмен, а вовсе не «…нельзя молиться за царя-ирода. Богородица не велит!..»
Эх вы, мысли окаянные, ох вы, думы потаенные!..
Любовь…
Зачем он вышел из дома? Затем, чтобы все вот так вот навалилось враз?
А мысли, мысли его шли по тротуарам рядом с ним, не отставая и не уставая копошиться в голове и в душе его грешной.
Мертва истина. Талифа, куми! — а она не встает. В поисках истины перелопачена не одна тонна дерьма, а ее все нет. Просто нет. Нет единой истины, у каждого правда и истина своя.
Свой же, индивидуальный Господь или свой же, индивидуальный Сатана — кто на что учился. Единства нет ни в чем, ни в боге, ни в черте.
Жив ли Господь? Жив ли человек с богом личного пользования подмышкой? («Смотри, какой мобильный!») Мертвые, мертвые души! Мертвые еще не родившиеся. Вот и надо спасти хотя бы тех пацанов, прыгавших на кучке весенней слякоти. У него сейчас выходила вот эта вот самая мировая скорбь о правде, истине, боге, тоже ведь совсем не мировой, а личного характера, для личного употребления.
На маленьком малолюдном сквере возле станции метро свежий всполох ветра подарил ему аромат упоительно-нежных духов. Второй легкий порыв ветра приласкал спину его же именем. Она окликала его по имени. Она? Да не может этого быть! Он втянул голову в плечи и резко обернулся. Вот тебе и Господь для личного пользования! — Это и правда она!
Это была она, длинноволосая, вкусно пахнущая греза, длинноногая в расстегнутой дубленке она, о которой он никогда не забывал, которую считал своею единственной любовью. Это была она!!!
Она быстро подошла и пребольно ударила его по лицу душистой ладонью.
— Здравствуй, — ответил он ей, — ты здесь откуда?
— Бессовестный, — заплакала, запричитала она, — какое ты имел право отпускать меня, почему ты бросил меня, негодяй?!
— Но ты же сама…
— Замолчи! Я измучилась, я каждый день там плакала. Каждый день вспоминала тебя, скучала, писала тебе письма. Ты перебрался на другую квартиру, и письма не доходили. Я жить без тебя не могу, — она ткнулась ладошками ему в грудь, — я умираю без тебя, а ты… А ты меня, наверное, уже разлюбил, — она улыбнулась.
— Да я тут…
— Немедленно, сейчас же поцелуй меня!
Он вдохнул в себя ее аромат и сладостные мурашки забегали и запрыгали на его спине, как… как…
Проходящий возле них тучный такой дядечка в распахнутой на необъятном животе замусоленной куртке дружески прихлопнул его по низу спины:
— Молодец! Дожимай-дожимай! Эк вас по весне-то разбирает, сперматозоиды ушастые.
Оторвавшись друг от друга они рассмеялись.
— Ты куда сейчас, по делам?
— Да, — ответил он, совершенно не подозревая, куда это он и по каким это, собственно, он делам.
— Вернешься, немедленно звони мне. Я приду, слышишь? Приду!
— Я же тебе говорил, у меня ведь ничего нет и…
— Глупый ты мой, да ничего и не надо, кроме каких-нибудь там мелочей.
— Каких мелочей?
— Потом, потом. Позвонишь?
— Конечно.
Она обняла его, прислонила голову к его груди, и он ощутил знакомый до боли в горле запах ее волос:
— Не пущу. Все, я жду, пока.
— Пока, — он выпустил ее из рук, как пойманную на лужайке стрекозу.
Вот тут-то уже полностью атрофировались всевозможные мозги, набекренилась легкая такая кома.
Побирающейся возле станционной колонны метрополитена бабульке с картонкой «Помогите, мне трудно жить!» он отдал последние, кажется, пятьдесят рублей. Бабка оторопела, видимо понимая, что у парня явно шиза крезанулась, и было уже хватилась бежать с его полтинником, но вовремя одумалась, все же сообразив, что парнишка-то как-никак лучше ее бегает. А пока она так мучилась расчетами стартовой трассы, парнишки-то и след простыл. «Господи! Слава тебе, Господи! — набожно перекрестилась старуха, — пронесло».
Сам он обнаружил себя выходящим из вагона поезда метро на какой-то станции.
— Вот тебе на! На ловца и зверь бежит!
Он очнулся и узнал. Это был Старший. Да, именно так все его и звали, за глаза звали — Старший. Еще был Главный, а этот, этот Старший.
— Ты почему до сих пор расчетные деньги не забрал? — поздоровался Старший. — Держи, таскаюсь с ними тут полтора месяца. Погоди, пойдем сядем, распишешься мне в бумажке.
Они уселись на желтой скамье станции. Старший говорил то громко, то нормально, в зависимости от прибытия, отхода поездов:
— А вообще, Главный дал мне задание разыскать тебя. Глупость, несусветная твоя глупость всем обошлась тогда боком. Ну, зачем, скажи, ты тогда так разгорячился, наслушавшись того гнидора? Главный, кстати, вышвырнул его за шкирку, как блудливого кота. Ты-то чем сейчас занимаешься?
— Да я…
— Сам вижу, что ничем. «Да я»! Фонарик от буя. Заводная ручка от трактора! Так. Ты сейчас куда? Ладно, сам вижу, что никуда. Значит, со мной сейчас поедешь.
— Куда?
— На верблюда! Закудакал. На работу! Пойми же ты, чудак-человек, как там без тебя! Ты ведь все это начинал, значит, быть тебе там, и все дела. Что это от тебя так духами?..
— Да это я там прислонился…
— Ага, прислонился… А по губной помаде у тебя на роже можно предположить, что сегодняшний день у тебя задался. Все, поехали, обещаю приятное продолжение.
Главный при его появлении так удивился, что не смог подняться с кресла:
— Так.
— Здравствуйте.
— Наконец-то. И где ты нашел этот гриб? — спросил он у Старшего.
— Да нет, он сам. Так сказать, возвращение блудного сына.
— Что ж, хорошо. Я бы даже сказал, здорово. Ну что, дорогой ты мой, стало быть, снова вместе?
— Вместе.
— Какой-то ты сегодня неразговорчивый. Когда сможешь выйти?
— Завтра, — подзапнувшись на последнем слоге он посмотрел на Старшего, — если можно, послезавтра.
— Так, — подвел итог Главный, — понятно. Переоформить трудовую на ошибочную запись, в бухгалтерии получить зарплату, а на работу, пожалуй, с понедельника и давай уже, пожалуйста, без всех этих штук. Коллектив тот же, за приятным для тебя, да и для всех нас, исключением. Ребята обрадуются. Все. Бывай и до понедельника.
На улице бушевало солнце. Два часа пробродил он по городу, совершенно раздавленный внезапно свалившимися на него удачами. Когда же солнце стало клониться к закату, он зашел в цветочный магазин, где ему подобрали роскошный букет из трех белых роз с веточкой декоративной елочки — прошедшие три с половиной месяца зимы.
Второй раз за сегодняшний день он поднял голову над пожарной лестницей своего желтого пятиэтажного дома. На левую щеку его, как раз на место слезы, упала холодная весенняя безымянная звезда. И он осторожно понес ее к себе в гости, прямо так и понес, на щеке.
Он толкнул незапертую на замок дверь. Он так тогда торопился навстречу жизни, что не позаботился о сохранности своего жилища, о чем, собственно, он никогда и не заботился. Жуликам в его доме пришлось бы скучать.
Он прикрыл за собою дверь, аккуратно стер ладонью капельку со щеки, поднес ее к губам, попробовал ощутить ее запах. Пахло весной и радостью!
«Какая жизнь! Какая жизнь! Какая жизнь!» — надрывно прокричал он пустоте. Кто его знает, какую жизнь он сейчас имел в виду.
Он умылся, поставил букет в трехлитровую банку с водой, сел, закурил, потом придвинул к себе раздолбанный телефонный аппарат и стал накручивать на диске номер, знакомый до мозоли на указательном пальце правой руки.
Все только начиналось.