Сны и сновидения

Коблер Эсфирь

Название книги отсылает нас к работам Зигмунда Фрейда. Но мне ближе иное понимание снов.

«Сновидения и суть те образы, которые отделяют видимый мир от мира невидимого, отделяют и вместе с тем соединяют эти миры. Сновидение… насквозь… символично. Оно насыщено смыслом иного мира, оно – почти чистый смысл иного мира, незримый, невещественный, хотя и являемый видимо и как бы вещественно… Сновидение есть знаменование перехода из одной сферы в другую и символ. Сновидение способно возникать, когда одновременно видны оба берега жизни».

Павел Флоренский.

Вот такое толкование снов мне ближе всего, потому что сны приходят откуда-то из другой жизни, из другой реальности. Остается только записать сюжет.

 

Эсфирь Коблер

Сны и сновидения

Иногда снятся сны, которые сами по себе являются сюжетом, сюжетом иной жизни. Я их записываю. Часть из них вошла в разные циклы. Но здесь я собрала их все вместе.

Рисунок Марии Ефремовой

 

1. Олень Сон первый «кинематографический»

Тишина выжженной земли. Прозрачность леса. Гарь. На деревьях ни одного листочка. Голые деревья, голые ветви, голый лес, плешивая черная земля. Я иду один впереди отряда. Я всегда иду один, без оружия, в штатской одежде – куртка и джинсы, но в солдатских сапогах. Не могу стрелять. Не выношу вида крови. Я иду один впереди отряда и выхожу к жилью. Меня тянет к человеческому жилью, как собаку тянет к дому, к хозяину. Всю жизнь мечтаю войти в дом, сесть возле окна под занавеской, положить натруженные руки на деревянный стол и ждать, когда войдет хозяйка. За окном светит солнце, цветет клевер, жужжат пчелы. Скрипнула дверь, подул легкий ветерок и старая женщина поставила передо мной кружку парного молока. Я всю жизнь мечтаю об этом. Но стоит мне войти в дом, сесть на скамью, улыбнуться хозяйке, как следом за мной приходят солдаты; идут и убивают; крик, стон и плач, и запах гари. Не проходящий запах войны, гонят меня прочь.

Сколько я себя помню, я всегда шел с солдатами. Наш поселок разорили и убили всех жителей. Солдаты пощадили меня потому, что я, трехлетний малыш, стоял перед ними и не боялся: меня не убили, чтобы я стал солдатом. Но я не мог убивать, я навсегда запомнил тошнотворный запах крови. С тех пор я шел перед отрядом, чтобы набрести на жилье.

В тихом безлиственном лесу, пропахшем гарью и пропитанном копотью, не видно ничего сквозь туман, приглушен звук, но я почувствовал ее взгляд – она была оленем. Я сразу это понял. Она стояла за деревом и напряженно смотрела на меня огромными ореховыми глазами; у нее были длинные стройные ноги, округлые бедра и высокая грудь. Детский овал лица подчеркивала гладкая прическа, и только собранные туго на макушке каштановые волосы напоминали рог. Сквозь пепел и туман она поманила меня тихим жестом. Я подошел и не смог оторвать взгляда от оливковой кожи и нежных детских губ. Я осторожно поцеловал ее. Она поставила кувшин на землю.

– Ты будешь любить меня, – тихо сказала она. – Цыганка гадала – кто первый поцелует меня, умрет от любви.

– Да, – сказал я, – умрет от любви.

Потому что в ту же минуту, сердце сжалось в груди от нежности и печали. Солнце засветило сквозь туман.

– За мной идут солдаты. Увидимся ли мы еще когда-нибудь?

– Я предупрежу мужчин – они уйдут из деревни, а женщин и детей не тронут.

– Ты не знаешь солдат: чем легче убить, тем яростней они убивают. Они убивают потому, что им нужно убивать, и пьянеют как быки от запаха собственной крови.

– Нет, сейчас они устали убивать и захотят веселья – это их смерть. Когда солдаты побегут через реку, не иди с ними. Ты перейдешь ее потом, но не снимай сапоги. Никто не переходит эту реку дважды. Кто коснется ее вод – умирает или становится бессмертным.

Каждый получает то, что заслужил в жизни.

Я нежно обнял ее.

– Скажи, что ожидает меня?

Но девушки уже не было, рядом со мной стоял пятнистый олень.

– Иди же, – шепнул он.

Легкая юбка девушки мелькнула впереди.

Я шел к деревне. Она стояла на склоне холма, на берегу мелкой, быстрой и прозрачной как кристалл речушки. Река весело звенела, пробегая по камням между холмов. Тот берег, где была деревня и где сейчас стоял я, лежал голый выжженный и голодный; на другом берегу раскинулся цветущий звенящий лес, и там, – думал я, – есть дом, где я смогу сесть у окна и хозяйка принесет мне кружку молока, а за окном будет цвести клевер.

Я видел как мужчины ушли на другой берег, а в деревне приумолкли дети. За моей спиной на вершине холма появились солдаты. Они рассыпались цепью, прижимая автоматы к груди, как мать прижимает ребенка, без которого она не может жить. Но их встретила тишина. В центре деревни собрались женщины и дети. Солдаты простреляли пустые дома. И, устав от стрельбы, от крови, которую они лили из месяца в месяц, солдаты улеглись в пыли и пепле на склоне холма. Стянув с тела пропотевшие гимнастерки отдыхали они на мертвой земле, в знойном воздухе.

Командир – самый старший из нас, – жесткий мужчина лет сорока с лицом, покрытым шрамами, решительный и злой, – стоял рядом со мной и курил.

– Здесь нельзя убивать – тихо сказал он. – Это река жизни. Здесь умирают естественной смертью. Я отпущу их, – он показал на молчаливую толпу в центре поселка, – но я позабавлю своих ребят.

Он сел на землю и понурив голову стал что-то чертить палкой на земле.

– Эй, ты, – обратился он ко мне, – мне пришла пора умереть, я перейду реку жизни босым. Кто последует за мной, тоже умрет. Ты пойдешь последним. Я не боюсь смерти. Ты ведь знаешь – у меня тело все заштопано. Сколько себя помню – я только убивал. Теперь пришла пора самому умирать. Посмотри на ребят, им всем по двадцать лет. Они еще не устали убивать и жизнь им нравится. Любить они не умеют – они привыкли насиловать. Они не оставят детей и не помнят родителей. Сегодня они должны умереть, да и зачем им жить.

Он зажмурился и посмотрел вдаль, за реку.

– Догадываюсь, что там жизнь, труд, семья, но мне незачем идти туда.

– Может быть попробовать начать сначала.

– Поздно. В жизни что-то бывает поздно. У меня это серьезно. Я пролил столько крови, что жить мне нельзя, а им, – он кивнул на ребят – незачем, – они ничего не хотят. Наверно, чтобы жить нужна жажда жизни, какая-то ее цепкость, высокие стремления. Ты не смейся.

– Я не смеюсь.

– Для чего мы убиваем? Как-то в нашем выжженном лесу я увидел птицу, случайно залетевшую сюда птицу, и я убил ее. Привычка: ни одной живой души мы не оставляли за собой. Просто так убил. Ничего живого, так ничего живого, а она вдруг вскрикнула, голову задрала к небу и вскрикнула, будто призывала кого-то в свидетели и к мести. У меня мороз пошел по коже. Я двадцать лет убивал и ни о чем не думал, а тут оглянулся со страхом и понял: мы уничтожили природу и себя в том числе; она нам отомстит; так и ждал, когда месть придет. И она пришла, но она милосердна. Мы умрем без мук, без сожалений, умрем все вместе, умрем в живом лесу, там, где природа покажет свою красоту. Только я умру первым, а ты – последним. Попробуй прожить свою жизнь от моей смерти до своей.

Он встал и крикнул громко, чтобы все его слышали:

– Пришла пора развлечься, но скучно стрелять дичь, которая стоит в загоне. Я отпускаю баб в лес на ту сторону и там мы будем ловить их, чтобы было интересней, пусть они снимут свои юбки и сожгут их, а заодно посмотрим, какая красотка кому приглянется.

Послышался дружный хохот одобрения. Солдаты быстро натаскали веток, собрав их в сухом лесу, и разожгли костер. Женщины подходили к нему и бросали свои юбки. Старые и молодые, красивые и уродливые, гордые женщины и смущенные девушки, старухи с обвислой кожей и юная девушка-олень с ногами длинными и стройными, с круглыми нежными ягодицами, – все стояли обнаженными перед мужчинами, которые хохотали до слез.

– Ну, – крикнул командир, – бегите, мы скушаем нашу зайчатину на том берегу.

Он удержал солдат, пока женщины и дети не перешли реку.

– А теперь, – зло и весело крикнул он, – скинем свои штаны и в погоню.

Он первым разделся и бросился по камням к реке, и все, скинув одежду, побежали за ним, расплескивая воду и сверкая голыми пятками. Я знал, что теперь они уязвимы – река смерти коснулась их ног.

Когда за деревьями заглох смех, я пошел за ними.

Река приумолкла возле моих сапог. Я осторожно перешел по камням на другой берег и оглянулся назад. Солнце стояло в зените. Река сверкала. Но берег, покинутый нами, был угрюм и сер. Пепел покрывал землю, голый лес стоял как привидение.

Я отвернулся и пошел в звенящий, поющий, сверкающий мир, который раньше видел только во сне.

Девушка – олень стояла рядом со мной.

– Они все умрут. В счастливом лесу не может жить тот, кто пролил чужую кровь, кто не знает любви, а только ненависть и насилие. Одни идут на смерть, не зная того, другие чуют ее, но все же идут, потому что им незачем жить.

Я погладил ее грудь.

– Я хочу жить, но умру от любви к тебе.

– Спеши, мой милый, – ты можешь выжить. Ты должен прийти на вершину холма до заката. Спеши же, твое спасение зависит от тебя. Мы не вольны в смерти, но вольны в своей жизни.

– Мне кажется, это не так. Единственное, что делают люди – это стараются отдать свою жизненную волю любому проходимцу, первому встречному: лишь бы самому не выбрать себе жизнь. Дар свободы слишком тяжел для человека.

– О, постарайся стать свободным!

– Я свободен с той минуты, как увидел тебя и полюбил. Ничто уже не властно надо мной – ни командир, ни солдаты, ни смерть. Я хочу полной свободы в себе. Если я смогу перешагнуть через себя, если я вовремя прейду к вершине, мы будем счастливы как никто на земле, потому что долго страдали.

Олень стоял рядом со мной и грустно смотрел вдаль. Потом легко прыгнул в чащу, и только мелькнули ветвистые рога.

Я шел все выше и выше по склону холма, глубже забираясь в лес. Запах ягод, летних цветов, густой листвы кружил мне голову. Я пьянел от незнакомых ароматов, от цикад и пения птиц. Голоса леса звучали во мне. Я задыхался от тысячи и тысячи новых, незнакомых мне счастливых ощущений и вместо того, чтобы спешить, шел все медленнее.

В чаще леса, среди пустых елей, куда не проникал луч солнца, я наткнулся на первый труп. Это был наш командир. Он лежал на спине, широко раскинув руки. У меня не было сил вырыть ему могилу, я забросал его хвоей и листвой. В его глазах застыло напряженное выражение: смерти? – так вот что такое смерть. Он упал, наверное, почувствовал – все – пришло то нечто, что творил он всю свою жизнь. Он всю жизнь думал о смерти, о тех, кого убивал, и кто хотел убить его, о пожарах, о крови, о запахе смерти. И когда это пришло к нему, он, прежде всего, хотел понять. Но он не понял. Никто не понимает, когда приходит к нему. Лишить другого жизни могут, размышлять о смерти, философствовать – могут, а умереть – мало кто умеет.

Он сумел.

Я шел дальше и натыкался на трупы. Страх, ужас, цеплянье за жизнь – вот что было в них. Солдаты не знали – зачем убивать, зачем жить, зачем умирать. Они не думали об этом. Смерть пришла, а жизни они не знали. Они шли со смертью рука об руку, несли ее в своих руках и не думали ни о чем. Ведь миллионы умерли до них, пусть умрут и те, кто живет сейчас. Они инстинктивно мстили людям за то, что родились тогда, когда жить нельзя. Их руки не знали дела кроме убийства. Мозг не знал мысли, кроме смерти, глаза их не видели солнца без пепла, запах гари, огонь и выжженная земля шли за ними. Они доделывали то, что не смогла завершить Катастрофа.

Девушка-олень шла рядом со мной. Мы целовались и спешили к вершине. Я обнимал ее. У нее мягкое тело и упругие груди, и так приятно целовать прохладную нежную шею.

– Мы жили у самой реки жизни, – рассказывала она, – и люди, уцелевшие при Катастрофе, бежали к нам. У нас не было ни оружия, ни машин, ни сложных механизмов. В поселке, собравшемся у реки, мы жили тем, что обрабатывали землю мотыгой и пасли скот. Но мы были счастливы: кругом бушевала война, а сюда, к реке жизни, за глухой лес не долетали пули. У нас рождались дети, и мы умели любить друг друга, но мы боялись перейти через реку жизни – кто знает, чего мы достойны: жизни или смерти. Однажды стой стороны реки пришла цыганка. Она говорила всем: "Уходите за реку. Там жизнь, солнце, луга, утопающие в цветах, леса, пропахшие запахом грибов, хвои и прелого листа, огромные поля, зачем вы ждете солдат, которые придут уничтожить вас?" – но мы боялись.

Ночью я пришла к ней. Она сидела у реки возле костра. Седые волосы свисали на плечи, но глаза горели ярким огнем.

– Вы все равно пойдете туда, – сказала она, – идите наверх, через холм. Там долина, селения, жизнь, покой. Там остановитесь, и все начните сначала, но не убивайте, никогда не убивайте. Через реку жизни может перейти только тот, кто не убил ни душу, ни тело; ни свое, ни чужое.

– Так я узнала тайну. Мне было двенадцать лет, и желания только пробуждались во мне.

Цыганка посмотрела на меня, сквозь меня:

– Ты будешь много любить, у тебя счастливая судьба, но первый, кто полюбит тебя, должен умереть, а ты будешь помнить его всю жизнь, потому что он откроет тебе запахи земли.

Утром она пропала.

Прошло четыре года, я жила в предчувствии. И вот пришел ты. Я люблю тебя и хочу спасти тебя.

Мы шли медленно, потому что целовались, и я положил ее на поляну клевера, а когда мы очнулись, солнце стояло высоко. Она встала недоумевающая и счастливая. Женщина с благодарностью смотрела мне в глаза. Ради этого стоило жить. Она долго оглядывала лес, небо, потом подняла свое легкое тело, сказала мне: "Спеши".

Олень умчался в чащу.

Мне не хотелось спешить. Нужно было привыкнуть к телу – опустошенному, усталому, счастливому: нужно было привыкнуть к густой траве, к зеленым листьям, влажному терпкому воздуху, тонкой светящейся паутине, шуршанию высохшей листвы и хвои – всему, чего я не знал двадцать лет. Этот день так много принес мне, что сердце не вмещало всего.

Кто сделал так, что парни, с которыми я шел всю жизнь, умерли, не узнав ничего. Почему тысячи ребят вот уже пол сотни лет умеют только убивать. Они никогда не жили, и не будут жить. Матери их были изнасилованы, а, родив, они умирали молодыми от болезней, принесенных солдатами или от последствий Катастрофы. Еще не родившись, мы были обречены на быструю или медленную смерть. Мы не знали любви ни женской, ни материнской, мы не знали дела: мужские руки сжимали только автоматы и пулеметы. Хаос царит во всем, кроме смерти – это единственное дело, разрешенное всем. Шеф тайной полиции стал главным проповедником.

Катастрофа уничтожила в нас все человеческое, но нас отнюдь не призывали к любви. Доносы и убийства – вот что провозглашал в своих проповедях бывший шеф тайной полиции. Когда-то были потерянные поколения. Мы же стали потерянным народом: без чести, без совести, без любви к живому. Мертвая земля остается за нами.

Те, кто создал Катастрофу, делали это сознательно. Они отравили землю, воду, воздух страшными для человека отходами производства и, когда сами стали задыхаться в созданном мире, они подготовили Катастрофу, растворив в ядерном огне все, что могло обличить их. Мы, потомки тех кто остался жив, добивали друг друга, не видя смысла в жизни, отравленной запахом смерти. Только тут, за рекой, уцелел уголок живой земли, но мы как чумы боимся его. Там, где жизнь, нас ждет смерть.

Защелкал, залился в листве соловей. Я замер, я вспомнил, может быть еще со слов матери, что сладостное пение соловья предвещает ночь. Действительно, в чаще сгущалась тьма. Я бросился бежать наверх, но трава, к которой я не привык, мешала мне, ветви цеплялись за одежду. С трудом добрался я до вершины холма, где кончался лес. Бесконечная равнина, покрытая густой травой, раскинулась передо мной. Синий вечерний пар поднимался над ней. Внизу горели костры новых переселенцев. В глаза мне бросился чистый розовый закат, охвативший небо на горизонте. Над головой, отделившись от неба, плыли вечерние серые облака, чуть подсвеченные розовым закатом. За равниной садилось солнце. Сердце сжалось, оборвалось. Я упал. Девушка-олень склонилась надо мной.

 

2. Орфей и Эвредика Сон второй «музыкальный»

Действующие лица:

Орфей ЭвридикаАидПерсефонаДанаиТанталСизифГермесМенады

В этом сне много музыки. В самом начале звучат две ноты, как будто капают, бесконечно и монотонно, капли дождя. Пререкания Аида и Персефоны проходят под джазовую импровизацию.Разговор Эвридики и Орфея идет под музыку Вивальди или Моцарта. А в конце звучит "Болеро" Равеля.

Все действие происходит в полутьме, в сером тумане

ОРФЕЙ Одиночество. Здесь нет природы, нет звуков, не колышется воздух. Капля не капнет. Обволакивает темнота, и воздух – нет, черный туман, – удушлив как зловонное болото. Плывем по реке – ни всплеска, ни движения.Черное… нет, это не туман…Ужасно…Рука проходит сквозь тень, и руки не видно, ни признака зги. Кричи, плачь навзрыд – ни звука, – и нет свидетелей. Эй, Харон, я плыву в ладье мертвых, но не вижу тебя.

ХАРОН Смерть не видят – ее чувствуют.

ОРФЕЙ А когда смертью пропитан воздух?

ХАРОН Тогда достаточно отворить окно, чтобы умереть.

ОРФЕЙ Я так хотел умереть, но боги не исполняют желаний. Они издеваются над смертными: поманят любовью и убьют ее, дадут богатство и отнимут, молодость и здоровье превращают в немощь, а когда мы хотим умереть по доброй воле – не посылают Танатоса, считая излишней роскошью смерть по собственному желанию и усмотрению.

ХАРОН Мелочны вы, живые людишки, вечно вас что-то заботит. То ли дело мертвые души – они ничего не хотят, любо-дорого иметь с ними дело.

ОРФЕЙ Душно, как душно! Глоток воздуха! Страшно, что нет звезд. Пустая вселенная, немое пространство; и все – без конца и без края: мертвость темноты, вечный туман, монотонность невидимого.

ХАРОН Прибыли, тяжелый пассажир. Кабы не приказ богов, ни за что не повез бы такой груз, того и гляди, продырявит лодку.

АИД Привет, тебе, Орфей. Ты так долго и так поэтично плакался перед богами, что они попросили впустить тебя в Тартар. Чего ты хочешь?

ОРФЕЙ Верни мне Эвридику.

АИД Это невозможно.

ОРФЕЙ Я расскажу тебе о любви и страдании. Даже скалы роняют слезы, слушая песню, поймешь и ты, и отпустишь Эвридику.

АИД Меньше фантазии. Ад и поэзия несовместимы. Ад – это темнота, в которой нет места поэзии.

ОРФЕЙ Даже черные души раз в жизни испытывают благость вдохновения.

ПЕРСЕФОНА Мы слушаем тебя, Орфей.

ОРФЕЙ Мне снился сон…Представьте: лето на исходе. Рано утром восходит солнце. Леса, луга, поляны покрываются холодной росой. Воздух полон аромата, дышится легко. Ко мне сквозь рощу кипарисов текут друзья, спешат проститься – я в гробнице. С последним поцелуем ко мне клонится Эвридика. И слышится мой голос: Прощай, жена. Какие б унижения и испытания я не перенес – ты была мне опорою, защитой и наградой. Прощаюсь с миром: в жизни мне лишь слово, любовь и воздух надо.Я проснулся. Все есть: и солнце, и луна, и воздух, и друзья. Любимой нет; той женщины, что была вдохновением, чьи поцелуи, как пылающая звезда, чьи ночи – раскаленная бездна. Если боги отказывают мне в смерти – верните Эвридику, чтобы жить.

АИД Прекрасная песня. Ты истинный поэт, но что с того?Все в мире подчинено порядку судьбы. Мойры плетут свою нить, Фемида взвешивает на весах ваши грехи, Феб объезжает землю на колеснице, смертные умирают, царства погибают, боги исчезают – и ничто не меняется, смерть бесконечна и благостна. И боги подчиняются этому порядку – я ничего не могу изменить.

ОРФЕЙ Но и река может вспухнуть от слез и выйти из берегов, птицы – закричать человеческим голосом, рыбы взмолиться, звери застонать, гранит распахнуть замурованную душу, незыблемая твердь земли заколебаться, если лишить их любви.

АИД Смерть непреклонна.

ОРФЕЙ Но ты ее повелитель.

АИД Я не могу отдать приказ, опровергающий мою власть.

ПЕРСЕФОНА (Иронично). Не бойся, никто не лишит тебя власти. Мало жаждущих заточить себя в подземелье.

АИД Дорогая, ты рассуждаешь по-женски. Я знаю, ради глотка свежего воздуха, ясной лазури и ласк прыщавого смертного юнца, ты готова сбросить юбки и отдать венец. Ты не понимаешь наслаждения власти над душами, власти повеления и наказания.

ПЕРСЕФОНА Твоя власть жестока, но и в жестокости ничтожна. Даже вечные муки не отличаются разнообразием: Данаи без конца носят воду в бездонный сосуд, – у нас вечно налито, грязь, и трон отсырел. Сизиф катает свой камень – шум как от взлета реактивных лайнеров. Тантал воет от ужаса, голода и жажды. И этому нет конца. Мы наказаны больше, чем они.

АИД Мое наказание – вечный брак с тобой.Когда Тесей Персифой потребовал тебя, ты ласточкой встрепенулась, рвалась на свет божий. Пойди, посмотри на женишка Персифоя – он без конца проклинает тебя за то, что усажен на каменную скамью. Я же не только тысячи лет разделяю с тобой трон, но и пререкаюсь.

ПЕРСЕФОНА Оставим эти дрязги. Цепи брака страшнее тьмы подземелья. (Орфею). Милый юноша, что внушило тебе страсть к песнопению?

АИД (В сторону). Светская любезность.

ОРФЕЙ Не знаю. Апполон витал надо мною еще в младенчестве. Как только начал я различать предметы, соединять их названия и выявлять суть, я стал давать им свои определения, я видел душу каждой вещи, говорил с ней, сочувствовал и сострадал. В деревьях я разговаривал с Дриадами, в воде – с Нимфами; красота розы поднимала меня на Олимп, звезды бросали в бездну мироздания. Иногда я как Икар парил подле солнца, смеялся или ссорился с ним.

АИД Поэтические восторги мне непонятны. Что-то лицемерно-слащавое есть в них. Излагать свои чувства в словах и рифмах доставляет тебе удовольствие?

ОРФЕЙ Это дыхание.

ПЕРСЕФОНА И все же?…

ОРФЕЙ Поиск слова – тяжелее сизифовых трудов. Бывает, что от напряжения выступает смертный пот, кровь выходит через поры, жилы лопаются. Чувства и страсти так сильны, что ты подчиняешься им как раб, и, кажется, готов отринуть весь мир, чтобы найти точное слово, иначе – смерть.

ПЕРСЕФОНА Тогда что же такое – твоя поэзия?

ОРФЕЙ Хриплый стон умирающего.Мы, смертные, вызываем к жизни все новые и новые виды смерти, находя в этой игре и некую забаву. Газовые камеры и тюрьмы, концлагеря, атомные бомбы, нейтронные лучи. (Аиду) Ты наверное уже устал знакомиться со своими новыми помощниками. Твой ад – это чистилище, ибо на земле каждая песчинка пропитана кровью, каждый лист – предсмертным хрипом. Я должен слышать как плачут тучи и молится небо. Я прислушиваюсь к дождю, к ритму капель на крыше, к рифме стука паровозных колес. А потом я сижу перед чистым листом, и сражение порой заканчивается моим поражением и смертью, а порой любовью и недолгим поцелуем откровения.

АИД Как много красивых слов. Но такие муки – чего ради?

ОРФЕЙ Бывают минуты, когда я – держатель вселенной. Вместе с ночью ловлю в воде звезду и трепещущей рукой опускаю в траву. Подслушиваю соловьев и врываюсь в их песню, сбивая с толку; забираю листья у деревьев и, одевая их трепещущий наряд, танцую до зари в своих стихах и песнях.

АИД Очень мило.

ПЕРСЕФОНА Ужасы ада не так страшны как жизнь.

АИД (Персефоне). Вот видишь, милочка, от чего я тебя избавил.

ДАНАИ (Несколько еле слышных голосов).– Мы слушали его с восторгом.– О, как он любит…– Благословенны жены, не убивающие своих мужей!

АИД Распищались!

СИЗИФ Будь милосерден и в жестокости!

ТАНТАЛ Ну ты, раб собственной власти, прояви благоразумие, Тебя воспоют как милостивого бога. Не упусти случай, а там и все поэты станут приветствовать тебя как избавителя.

ПЕРСЕФОНА Дай ему взглянуть на тень Эвридики, и, если он не устрашится и сумеет уговорить ее, прими то решение, которое покажется себе выгодным.

АИД Ну, хорошо. Гермес, приведи Эвридику.(Орфею). Не обольщайся. Твоей Эвридики больше нет, она исчезла, умерла, истлела. Ты увидишь лишь ее тень. Это нечто такое, перед чем отступаю даже я. Душа видит, слышит, понимает, желает, но не чувствует. То, что человек называет чувством, ощущением, недоступно ей и неинтересно.

ОРФЕЙ Не было женщины красивее Эвридики. Она вся – музыка, вся – поэзия. Она дышала любовью и поэзией, только она могла вызвать человека в загробный мир корней и первородства.

АИД Страшно быть поэтом. Они слышат только себя.Берегись. Души не говорят – их мысли проникают в мозг, ты ощущаешь их, но не слышишь. Отныне, где бы ты ни был, каждую ночь душа Эвридики станет приходить к тебе. Тот, на кого падет роковой выбор, или погибнет, или сойдет с ума. Тени беспощадны и нет от них спасения. Ты искал любви, а обретаешь смерть. Прими же судьбу – ты ее выбрал.

ГЕРМЕС Тень омрачена. Переход из светлого царства покоя в скорбный Тартар опечалил ее.

ПЕРСЕФОНА Эвридика, вот твой муж. Рада ли ты?

ЭВРИДИКА Мне все равно.

ОРФЕЙ Я не умер, я жив. Я пришел за тобой.

ЭВРИДИКА Мне совершенно все равно.

ОРФЕЙ И о мертвой женщине – я думал только о тебе. В отчуждении смерти – твоя сила. Я хочу говорить с тобою, чувствуя, что меня слышат и понимают; без тебя – вокруг пустота и глухонемые лица.

ЭВРИДИКА Я не могу говорить – у меня нет гортани, нет языка.

ОРФЕЙ Вспомни, вспомни листву в саду, обрызганную утренним солнцем и запахом свежего пара земли, вспомни сентябрьские цветы, их мелкую нежную резьбу: голубовато-лиловые астры, напоенные воздухом хризантемы, тонкий изразец багрового кленового листа. Вспомни музыку. Рояль в полутемной комнате, лунные блики, млечный путь.

ЭВРИДИКА Не помню. Музыка – душа плоти, а плоть истлела.

ПЕРСЕФОНА Души бесстрастны, как сама судьба.

ОРФЕЙ Я буду целовать тебя как прежде. Я океан волью в поцелуй – и он оживит тебя. Я уложу тебя в траву, а в глубине веков и пространств будут пылать звезды, и ты воскреснешь. Из хаоса я выведу тебя на свет, и ты преобразишься.

ЭВРИДИКА Мне не нужны поцелуи – у меня нет губ.Преображение? Зачем? Безразлично, тьма или свет.

ОРФЕЙ Вспомни: таяние свечи, и мы сгорали перед свечой. Вспомни пряный душный запах сирени, и как мы задыхались, осыпанные робким дождем ее мелких цветов.

ЭВРИДИКА У меня нет желаний.

ОРФЕЙ Боги! Воскресите в ней хоть одно чувство!

АИД Это лишь призрак, потусторонняя субстанция, и даже я не могу тебе помочь, она вернется в плоть только собственным желанием. Человек умирает, чтобы отдохнула душа.

ОРФЕЙ Ты помнишь, Эвридика, в нашей темной спальне воздух дрожал и рассыпался. Соленые как соль слезы катились их твоих глаз и высыхали на губах. Море отхлынуло от берега. Ночь угасала. Звезды мчались, завершая перед зарей немыслимый хоровод. И мы любили друг друга.

ЭВРИДИКА Слова… слова… слова…

ПЕРСЕФОНА Чудо рассвета… нежность травы… Жаль, что не мне звучат твои слова, Орфей (Орфей молчит.)

АИД Орфей, ты не отвечаешь на мольбы богини. Отвергнутая женщина ужасна, а богиня опасна. Тебя ждет страшная смерть.

ОРФЕЙ Я приму любую смерть, но верните мне Эвридику.

АИД Но у нее нет ничего, что могло бы напомнить о чувствах.

ОРФЕЙ Я так одинок. Все отреклись от меня. Я не умею славить хищных властелинов и жалких поденщиков, не признаю лжи и лицемерия… Я не могу фальшивить. Счастье – это когда соловей настраивается на мою песню и природа замирает, прислушиваясь.

АИД Противодействие сильным мира сего приближает смерть. Во все времена нравы приспосабливались к властвующим.

ОРФЕЙ Постой, Аид. Дела земные я оставил на земле. Дай я спрошу ее. (Эвридике). Я хотел, Эвридика, чтобы после смерти ты завернула меня в старый плащ и положила в могилу на берегу моря, чтобы душа моя слушала шум прибоя и разговор воды и неба. На закате ты указала бы мне, как багровое солнце ладьей падает на горизонте, и под ним на мгновение вспыхивает зеленый луч, рассылая от дна морского до небесных пучин золотисто-зеленые радуги.

ЭВРИДИКА Ты взял себе солнце и песни, а мне оставил грязные сандалии и рваный плащ.

ОРФЕЙ (Устало). Я тоже хочу умереть, но боги не присылают смерть. Наступили мрачные времена, жалкий век. Пусто и глухо пространство вокруг. Некому сказать: печаль, тоска, фальшь – слова канут в Лету. Равнодушие перегрызло мне горло, я мечусь по улицам, но не вижу лица, в котором бы теплился огонек. Глухое время. Крики гибели и отчаяния не слышит никто. Жизнь непоправимо изолгалась.

ЭВРИДИКА Все кричат, и никто не слышит. Я устала слышать… Я стала такая как все.

ОРФЕЙ Слезы прикипели в груди. Что-то душит меня и заставляет забыть важное, истинное. Но я хочу жить, а жизнь – это ты. Ты в каждой травинке, каждом звуке, каждой песне. Ты не умерла. Ты только должна воплотиться, тогда жизнь станет явью, а смерть – иллюзией.

ЭВРИДИКА Нет. Там – все мука, все страдание. Ты вызывал насмешки, – я брала их на себя, тебя побивали камнями – я закрывала тебя, тебя отправили в Скифию – я была с тобой. Я ни в чем не предавала тебя: бодрила дух, когда ты впадал в отчаяние, добывала пищу, когда приходил голод, одаривала любовью, когда ты выл от одиночества, согревала, когда ты замерзал, а у тебя была лишь одна любовница – песня. Ты убивал меня изо дня в день и не видел этого. Ты выжигал в себе по капле все чувства, все желания, чтобы холодно и трезво смотреть на жизнь. Ты убивал мою любовь, чтобы она не мешала тебе. Непреходящая боль – вот чем была моя жизнь. Я умерла. Оставь душе покой.

ОРФЕЙ Я не умер, только потому, что ты была со мной. В нищете, в холоде, во мгле, в снегах – ты была музой и спасением. Нищета становилась роскошью, темные дни и светлые ночи ты превращала в покой труда и наслаждения. Теперь же меня пугает вой ветра и шуршание листьев. У тебя, у тени, прошу милости и защиты от смерти.

ПЕРСЕФОНА Ты боишься смерти? Что ты оставляешь на земле?

ОРФЕЙ Горькие слова. В моей речи – несчастье и пепел, в ней черная смола воспоминаний и глыбы труда. В моей речи хранится та человеческая совесть, которую нельзя вытравить смертью, подкупом и глупостью. Клянусь, я говорил правду и только правду, и если сожгут мои слова, боги сохранят в памяти речь.

АИД В пепел обращаются и рукописи и храмы.

ОРФЕЙ Но память о веке, о людях, чьи года составили время истории?

АИД Стирается. Время измеряется тысячелетиями, а столетия, как минуты, канут в Лету.

ОРФЕЙ Но моя смерть не будет позорна. Я не склонялся ни перед чернью, ни перед тираном, и когда призрак смерти встанет передо мной, душа моя вырвется из тесной оболочки и обретет весь мир…

АИД Даже я не знаю, что обретает душа после смерти. Загробная жизнь у каждого своя, как и земная. Все скрывается в смерти. Бездонность времени страшнее бесконечности пространства, ибо что-то имеет конец, а время – ничто. Страсти человеческие смешны перед ним. Вы еще не осознали существование как абсурд. Легче быть мертвым, чем живым, ведь жизнь – иллюзия.

ОРФЕЙ Стужей веет от твоих слов. Холодом, тихим и ясным, как морозная ночь. Все бело и черно Одновременно холод льда, миры ледяных пространств, отчужденные и бесстрастные. В грешном танце пурги не видать ни зги, и бредешь наугад, не встречая преград в отдаленных мирах и близких словах. Приходит горький час – настигает безумие нас, и слезы текут из глаз в пустоту.

ЭВРИДИКА Я пойду с тобой! (Орфей молчит и неотрывно смотрит на Эвридику. Потом медленно говорит)

ОРФЕЙ Мне кажется, что пронеслась гроза и воздух рая перелился в ад. Все ожило, и свежестью наполнен сад. Все светится, и тени черной копоти вдруг загорелись синевой небесной. Все светится, и зелень сада, омытая дождем, дрожит как девушка под первым поцелуем.

 

АИД Ну и краснобай.

ЭВРИДИКА (Безнадежно). Он ничего не понял.

ПЕРСЕФОНА Он художник. Даже с богов Олимпа – этих ветхих забытых вещей – он смыл пыль и грязь. Жизнь преображается под его рукой. Действительность не узнает себя в его воображении, но в его душе она более правда, чем сама быль. Потрясения и перевороты лишь сметают людей, а пламенные души, преобразуют мир.

АИД (Персефоне) На старости лет ты стал сентиментальна. (Орфею). Эвридика уйдет с тобой, но пока она в моем царстве, она принадлежит мне. Не оглядывайся, пока вы не выйдете из Тартара, иначе она вернется ко мне. Гермес, проводи их.(Уходят.)

ЭВРИДИКА Я вновь бреду за ним покорной и безвольной тенью, туда, где он предаст меня, отдавшись страсти песнопения. Туда, где одиночеством пьяна, я закричу от замкнутых дверей и темных окон, и воздух там еще мертвей, чем воздух ада.Оглянись, Орфей! Ты так этого хочешь! Не я тебе нужна, а песня. Высохла душа, – и трезвые слова бредового стиха сложатся без меня. Перед листом, дыша воспоминанием, ты испытаешь радости свидания, горечь, боль – всю ложность чувств и фантазии правдивой.

ОРФЕЙ (Останавливаясь). Где она? Идет ли за мной? (Продолжает идти.) ЭВРИДИКАЛгать самому себе поэт не должен. Внимательно вглядись в добро и зло, и, если мир уродливо скукожен, – ему на честность страшно не везло. В глубине души меня задуши, себе ворожи от вражьей стужи. Меня отпусти без униженья и лжи. Я не могу, как прежде, умирать каждый день без любви, без радости, в горькой отрешенности от тебя. Я ушла в ад, но ничто не изменилось. Я нужна тебе для тебя. Отпусти – и ты будешь счастлив.(Орфей оглядывается. Эвридика удаляется. Орфей застывает, пораженный.)

ОРФЕЙ Эвридика!

ГЕРМЕС Не кричи. Ты проиграл, потому что хотел проиграть. О чем тебе было петь с ней? О старой любви? Неинтересно. Уже в аду ты понял, что нужно петь утраченную возлюбленную и свои муки. Ты даже забыл об Эвридике и замурлыкал вслух, а потом спохватился и стал раздражительным, но не знал – как теперь избавиться от нее. Она все еще любит тебя. Она поняла и заставила тебя оглянуться. Ты даже богов обманул своим красноречием, но не любящую душу. Прощай. Теперь у тебя есть песня и нет души.(Гермес удаляется.)

Орфей выходит из пещеры, обозначающей вход в ад. Наконец есть свет, воздух. Внизу под скалой плещет море. Яркие краски. Все сине-голубое, ярко-зеленое, радостное.Слышны страстные звуки, это приближаются Менады. Когда они подходят к Орфею, он начинает танцевать с ними.

 

3. Мертвые не пробуждаются Сон третий «театральный»

Действующие лица:

ОН ПАССАЖИРЦЫГАНКАЖАНДАРМАВТОРРЕЖИССЕРБОЦМАНМАТРОСПублика в театреАрестантыФАУСТ

МЕФИСТОФЕЛЬ Вагон поезда. Сидят Он и Пассажир. За окном догорает заря, кровавая как беда над головой. Поезд мчится в пригороде, наверстывает время.

ПАССАЖИР Какой чудесный закат, не правда ли?

ОН Да, красиво…

ПАССАЖИР Люблю путешествовать. Так и кажется, что все красоты природы выставлены для тебя. Как бы философы не обзывали наши чувства: там всякий индивидуализм, экзистенциализм и всякое другое, а вот же они… Этим и живем.

ОН Плюньте на философов и думайте, что живем только раз.

ПАССАЖИР Что верно, то верно!

ОН Я так думаю – нужно брать от жизни все, что можешь.А то всунули в эту распроклятую жизнь на пять минут и требуют всяческой морали.

ПАССАЖИР Гм… Ну это вы немного перегнули. Как же совсем без морали?.. Так все друг другу глотки перегрызут.

ОН Ну и что? Умей отгрызать от пирога самый большой кусок и жизнь станет раем.

ПАССАЖИР А если это убьет кого-то?

ОН Не я ведь убивал. Пусть выдерживает натиск, а не может – туда ему и дорога.Поучитесь живучести и приспособленности у крыс. Знаете, на винном заводе бутылки с вином выдерживают в подвале и накрывают сеткой. И вдруг стали замечать, что вино убывает. Туда-сюда, ничего не ясно. Но однажды сторож, явившись туда ночью, застал такую картину: крысы сидят на бутылках, опустив хвосты в вино, потом вылизывают хвост и, напившись, отваливают пьяные. Когда приходит человек, крысы не оставляют своих собратьев, а пытаются напившихся утащить. Выживают только по крысиным законам: когда нужно – вытащить, когда нужно – загрызть.(Входит цыганка)

ЦЫГАНКА (Ему) Давай погадаю, золотой. Всю правду скажу – что было, что будет.

ПАССАЖИР Ты мне погадай, красавица, я тебя одарю.

ЦЫГАНКА Нет, у тебя все известно – долго проживешь, скучно проживешь. (Ему) Дай, бриллиантовый, тебе погадаю!

ОН Да не надо, и денег у меня нет.

ЦЫГАНКА Врешь. Деньги есть и немалые – жене везешь.

ОН Да не надо мне гадать, я в судьбу не верю.

ЦЫГАНКА Как не веришь? Судьба не простит.(Он встает и пытается выйти, цыганка хватает его за руку) ОНДа не держи ты меня, вон моя станция. Пусти, проклятая! (Толкает ее)

ЦЫГАНКА А! Паршивый! (Кричит ему вслед.) Жену потеряешь! Глаз потеряешь! Свободу потеряешь! Жизнь потеряешь!Перрон. На перроне его встречают жандармы

ЖАНДАРМ Вы арестованы.

ОН Я? За что?

ЖАНДАРМ Молчать. Не рассуждать!…

ОН Я не рассуждаю, я только хочу знать – в чем я виновен?

ЖАНДАРМ Сопротивляться властям!…

ОН Я не сопротивляюсь, но в чем меня обвиняют?

ЖАНДАРМ Велено арестовать – значит виновен! Нам лучше знать.

ОН Вам… лучше… обо мне?…Я требую суда, разбирательства!

ЖАНДАРМ Молчать! (Бьет его) Тот же вагон поезда, только теперь везде решетки. За решетчатой дверью – часовой. Люди набиты, как селедки в бочке. Над вагоном висит тяжелый запах пота и ненависти. Он стоит в первом ряду, вытянувшись во весь рост и держась за решетку.

1-й заключенный (Ему) Эй, ты, опусти руки!

ОН (Не слыша) Я всю жизнь стоял у станка и так не уставал.

2-й ЗК Ты слышишь, что тебе говорят?!

1-й ЗК Врежь ему в бок. Он от бабы никак не оторвется.

2-й ЗК (Бьет его) Тесно людям!

ОН (Сгибаясь) Вы что?

1-й ЗК Я те почтокаю. Встань как все. Боком и смирно.

ОН Почему?

2-й ЗК Счас как врежу "почему". Стоят так, значит всем удобнее.

ОН Я же не мешаю.Вагон швыряет из стороны в сторону. Все падают друг на друга.

1-й ЗК (Бьет его) Так ты не мешаешь!

2-й ЗК (Тоже бьет) Он не мешает, он места не занимает!Он падает. Они бьют его ногами. Постепенно к ним присоединяются остальные.Темнота, затем тусклый свет.Огромный мрачный цех. Все угрюмо работают. К нему подходят двое: бригадир и начальник цеха

БРИГАДИР Эй, кривой, оторвись от работы.

ОН А потом мне простой зачислишь. Жрать баланду без хлеба. БРИГАДИР(косится на второго) Нет. Начальство разрешило получасовой перерыв.

ОН Разрешило?

НАЧАЛЬНИК Вам письмо.

ОН Письмо? Мне?

НАЧАЛЬНИК Ну да.

ОН Мне не от кого получать письма.

НАЧАЛЬНИК Письмо с воли.

ОН Я не знаю, что такое воля.

НАЧАЛЬНИК Письмо от жены.

ОН У меня нет жены.

НАЧАЛЬНИК Ну как же так? Вот письмо.

ОН Вы что-то путаете.

НАЧАЛЬНИК Черт побери! Одноглазый, тебе пишут, что жена повесилась, а ребенок умер в детском доме.

ОН (Прекращая работу) Это было пять лет назад, когда меня взяли.

НАЧАЛЬНИК Да. Откуда ты знаешь?

ОН Жена во сне приходила. Она сказала, что все от нее шарахаются как от зачумленной, что над ней издеваются. Она осталась без куска хлеба. У нее не было другого выхода. Я тогда простился с ней.

НАЧАЛЬНИК Да ты железный! Собственное дитя не пожалел.

ОН Я вытравил в себе все воспоминания. Когда в вагоне меня избили и бросили подыхать, я уяснил, что никаких там "человеческих сочувствий" не существует.Человек – страшный зверь. Жена правильно сделала. Она не выдержала бы. Ее бы затравили и свели с ума.

НАЧАЛЬНИК Ну и ну! Народец.(Уходит)

БРИГАДИР Жены… они да… может лучше, что померла. Моя вот: значит прихожу поздно… сам знаешь – работай, да работай. Придешь домой, рухнешь на кровать, а она с палкой: "Полюбовницу завел!" А какие тут любовницы? Охо-хо, все кости болят.

ОН Иди ты… мне работать надо.(Поворачивается к станку).Огромный котлован. Наверху в подвесных люльках сидят зрители в арестантской форме. Над ними часовые с автоматами. Внизу сцена. Вокруг "сцены" – чистая публика "партера"На сцене двое – полуобнаженный молодой мужчина, матрос и пожилой боцман. Сцена представляет собой трюм корабля.Наверху, в одной из люлек сидят "автор" и "режиссер". На "сцене" разыгрывается спектакль. Сверху на "сцену" спускается трап.

МАТРОС Эй, боцман, надолго нас здесь заперли?

БОЦМАН Надолго.(Молчание)

МАТРОС Слушай, а как надолго?

БОЦМАН До скончания.

МАТРОС Это как это – до скончания?

БОЦМАН Пока концы не отдадим.

МАТРОС Эй, эй! Ты не заговаривайся.

БОЦМАН Да пошел ты… Ты думаешь охота кому-то подыхать от холеры.

МАТРОС А… а мы тоже не хотим умирать.

БОЦМАН Ты подцепил холеру – ты и подыхай. Не жди, что откроют, или дадут жратву и воду: вот так в собственной блевотине и загнемся.

МАТРОС Ты что?.. Серьезно?

БОЦМАН Ну и дурак ты! Матрос кидается к трапу и пытается взобраться на него, но у него не хватает сил, тем более, что это веревочная лестница, по которой ослабленный человек не может подняться.

МАТРОС (Кричит вверх) Эй, вы, там, суки! Выпустите меня отсюда! Я жить хочу!Зрители смотрят безучастно сверху из люлек. "Партер" равнодушен.Матрос опять пытается подняться, но падает без сил.Очнувшись, он набрасывается на боцмана.

МАТРОС (С кулаками) Ты, падла, знал, что нас на смерть сажают. Дал себя в загон отправить, как скотину, сволочь!

БОЦМАН (Отшвыривает его) Заткнись щенок! Если бы мы стали сопротивляться, нас прирезали бы на месте. Им не хотелось брать кровь на душу, вот нас и сбросили сюда. Все знают, что подохнем, а никто не виновен, и вернутся домой со спокойной совестью.

МАТРОС (Плачет) Собака ты! Не хочу, чтобы у них была спокойная совесть, пусть бы они видели меня в страшных снах, а так меня некому вспоминать.

АВТОР (Тихо, режиссеру) У меня такое чувство, что зрителям на все плевать – подумаешь, засадили подыхать двух засранцев в трюм.

РЕЖИССЕР (Автору) Чего вы хотите? Каждый из них обречен умереть здесь, то есть в такой же банке, а в партере плевать хотели на чужую смерть, да еще на сцене.

АВТОР Так что же – в них нет жалости к себе, сочувствия к другим?

РЕЖИССЕР Да вы меня удивляете! Наоборот, они радуются, что кому-то хуже, чем им.(Действие на сцене продолжается)

БОЦМАН Заткнись, щенок, разнюнился, и без тебя тошно. Когда корабль подойдет к берегам Австралии, наши трупы начнут разлагаться, их выбросят на съедение акулам.

МАТРОС Господи! Господи! Неужели у них нет души, но ведь я еще так молод, я ничего не успел, я жить хочу! Почему они не пощадят меня? Почему они не хотят меня лечить? Господи, сделай так, чтобы они сжалились надо мной!(Некоторое время сидит успокоенный, потом снова вскакивает)Эй! Господи! Почему они не открывают люк?! Неужели ты в них не вложил и крупицы добра? Зачем же тогда они остаются жить? Господи! Они ведь творят зло, такое зло!(Боцман поднимается и бьет матроса. Тот падает и плачет.)Действие на сцене заканчивается. Начинается антракт. Часть зрителей – в люльках – остается "на местах". "Партер", нарядные дамы, господа, устремляются в буфет. Они едят шоколад и пирожные, осматривают туалеты дам. У них сытые лица и счастливые глаза.

АВТОР (Мрачно) Полный провал. Я хотел, чтобы душу задело, а они за икрой давятся.

РЕЖИССЕР (Хитро) Погодите. То ли еще будет.(К группе подходит ОН в одежде ЗК.)

ОН Я хотел вам сказать, что это ужасно: они не слышат друг друга… ваши герои… мы не слышим их, они не слышат людей. Все глухи и говорят в пустоту… Кругом стена, непробиваемая, непроницаемая. Ужасно. Зачем жить?

АВТОР (Не слыша его, режиссеру)Вы что-то придумали. Вы надеетесь их пронять? Ну что ж, посмотрим, посмотрим.Они уходят. Он остается и горестно качает головой. Начинается второе действие. Люльки опущены до уровня пола. Они образуют второй ряд за стульями "партера". Второе действие на "сцене"

МАТРОС У меня никого нет. Ни отца ни матери. Подружку не успел завести. Так все – по кабакам шлялся… море… ненавижу море… хотел денег подзаработать. Море страшное… синее и глубокое. Солнце взойдет – оно красное как кровь, солнце в зените – стальное и слепит глаза. Стоишь, смотришь – конца нет и аж голова закружится.

БОЦМАН (Не слушая его) Заваруха… Впрочем, черт побери, чего мне выть? Все помирают. Я бы на их месте то же самое сделал: запер бы двух покосников в трюме и поминай как звали. Обидно только, что добровольно даешь шкуру с себя содрать за здорово живешь. Оставлю им вонь и блевотину – долго не отчистят этот паршивый пароходишко. Ненавижу людишек: все сволочь и мразь. Трусы, мерзкие хари. Ну чего вот этот воет? Эй ты, парень, перед смертью хоть помолись с достоинством, а то я тебе морду набью. Я не потерплю, чтобы этакий собачий визг сопровождал меня в преисподнюю.

МАТРОС Послушай, а? Я в жизни ничего не знаю и тебя тоже не знаю. Ты любил когда-нибудь? А? Мне так подыхать страшно… Что же есть такое, любовь?

БОЦМАН Любил одну суку в порту. Как возвращались – так я к ней, и кутим напропалую. Но она, стерва, уж больно властная была. Все хотела меня подмять. Я однажды так ее изметелил, не знаю – жива ли, бросил в кровище и ушел.

МАТРОС И это все?

БОЦМАН А чего тебе еще? Рассказать что ли как мы любовью занимались, так что земле жарко делалось… Нет, малыш, это мое.

МАТРОС Господи! Да за что же, за что Ты не дал мне этого?!(Пытается ударить Боцмана)Ненавижу! Ненавижу!(Боцман отшвыривает его. Матрос падает и умирает)

БОЦМАН Эх, дурак! А так пожил бы еще пару часов.(Хватается за голову)Что за наваждение? Какие-то видения!Падает на пол и катается по сцене, чувствуется – от невыносимой боли. На сцену обрушивается тьма. Постепенно в углу высвечиваются две фигуры. Это Фауст и Мефистофель.

МИФЕСТОФЕЛЬ Твое земное любопытство привело тебя в ад.

ФАУСТ Черт возьми! Я ничего не вижу! Только чувствую невыносимую вонь.(Зажимает нос кружевным платком).(Вокруг носятся какие-то фигуры).Объясни мне – что это такое?

МЕФИСТОФЕЛЬ Ты хотел увидеть ад, а теперь спрашиваешь что такое ад? Видишь ли, он устроен как пыточная тюрьма для грешников. Души грешников должны обретаться в терзаниях и муках вечного пламени, терпеть поношение и позор. Грешники жалуются и на невыносимый холод, и на все сжигающий огонь, на непереносимые муки, мрак, зловоние, страшные побои, бесконечную боль и бесконечность этих мук.

ФАУСТ И нет конца? Милость Божья не ждет их?

МЕФИСТОФЕЛЬ Нет. Здесь в аду не на что надеяться. Их мольбы, вопли и вздохи не будут услышаны, их пробудившаяся совесть будет наносить им удары в лицо, но грехи их перешли меру.

ФАУСТ Но ведь и вы, бесы, должны вечно терпеть все это, занимаясь подобной работой.

МЕФИСТОФЕЛЬ (Лицемерно вздыхает). Что поделаешь.

ФАУСТ Если бы ты был человеком, сотворенным Богом, чтобы ты стал делать?

МЕФИСТОФЕЛЬ (Усмехаясь) Я бы следовал заповедям, восхвалял и возносил Бога, делал бы все, чтобы сюда больше не попасть.

ФАУСТ (Смеясь) То-то ты так охотно прибегаешь, когда я тебя зову!

МЕФИСТОФЕЛЬ Ты один можешь вызволить нас из этого зловония и духоты. Только прикажи.

ФАУСТ Отправляемся в Мюнхен, в какую-нибудь пивную.

МЕФИСТОФЕЛЬ О! Там для нас подходящая компания!(Исчезают)

БОЦМАН (Очнувшись). Дьявольщина какая-то!(Смотрит на мертвого матроса.)Ну что ж, парень, вот и я подыхаю. Больше, наверное, не встретимся. Ты и нагрешить-то не успел, а мне, видно, прямая дорога в ад.(Падает)Действие на сцене заканчивается. Одновременно в зал входят полуобнаженные молодые актеры с факелами в руках. Они поджигают портьеры и занавес. В публике начинается паника. Все вскакивают с мест, бегут к дверям, давят друг друга. Заключенные кричат и кидаются вниз. Наступает темнота. Слышатся стоны.

РЕЖИССЕР (Автору, смеясь) Не бойтесь, ничего страшного. Все пропитано огнезащитным составом. Огонь только вспыхнет и погаснет.(с горечью) Смотрите, как их прихватило. За свою шкуру они испугались!(Уходят)Камера тюрьмы. Нары, табурет. Зарешеченное окно. Он встает на табурет, деловито прилаживает веревку. Входит Бригадир.

БРИГАДИР Ты что делаешь?

ОН Вешаюсь.

БРИГАДИР Что так?

ОН Надоело жить. Мы не видим друг друга, не слышим друг друга, не чувствуем. В нас не осталось даже сиюминутной любви, не то что на всю жизнь.

БРИГАДИР Ну и что?

ОН Я не могу больше так жить.

БРИГАДИР А… ну вешайся, вешайся.(Уходит).Он стоит на табурете, держась за прилаженную к окну веревку.

 

4. Время в пространстве Африки Сон четвертый «исторический»

Я люблю этот город. С высоты двадцать пятого этажа передо мной расстилается Нью-Йорк: море огней, бесконечные просторы, застроенные небоскребами, красивые парки и сады, Гудзон и океан – вот то, что я люблю, это часть меня самого. Нью-Йорк дал мне все, потому что я здесь – СВОЙ. Учеба в Университете, работа, карьера – все давалось мне легко. Главный менеджер в крупной фирме, пара сотен людей, подчиняющихся непосредственно мне. Чувство ответственности и чувство удовлетворения – вот, что испытывал я к тридцати годам. Огромная квартира, обставленная с той изысканной скромностью, имя, которому – роскошь. С женщинами у меня тоже никогда не было проблем. Женился я по любви и первое время был счастлив в браке. И вот теперь – крах. Чего ей не хватало?

Сначала она восхищалась мной. Еще бы: девчонка сразу после университета, – она училась на факультете социологии, – попав на стажировку в нашу фирму, покорила всех своим обаянием и работоспособностью, покорила и меня. Мы поженились. Она смотрела на меня с обожанием. Потом стала присматриваться, потом критиковать и вот теперь наступил разрыв. На мой взгляд, она сама не знает, чего хочет. Слова ее звучат для меня как бред. Вот, что она сказала.

– Ты слишком удачлив и счастлив. У меня такое ощущение, что ты не умеешь чувствовать. Ты не знаешь что такое боль, ты не умеешь переживать, ты никогда не делал ошибок, не спотыкался, не падал, не вставал, ты просто не знаешь, что значит переживать.

– Зачем же мне волноваться, если у меня все хорошо. Я переживаю в театре, в кино, слушая хорошую музыку, я всей душой сочувствую другим. Но о чем мне переживать лично, если в моей жизни все сложилось удачно.

– Ты знаешь, что я выросла в среде русских эмигрантов, и мы много пережили и в России и здесь, в Америке пока нашли свое место. Я выросла на русской литературе и мне кажется, что человек ничего не переживший в жизни – никчемный человек.

Она просто убила меня этими доводами. Я не понимал их, они казались мне дикими: успех и свободное движение по жизни – это плохо, а всякие неудачи и преодоления – хорошо. Из всей русской литературы я любил только поэта Бродского, потому что он понял дух американской жизни, а герои Достоевского, которого так любила моя жена – это просто экзотика.

Она ушла, чтобы научить меня быть несчастным.

Эта девчонка с умными глазами, пухлым ртом и классной фигурой почему-то считает, что быть всегда удачливым и счастливым – неприлично. Она пыталась читать мне что-то там из Чехова… Как много на свете счастливых людей и как они не замечают несчастья других. Я не понимаю этого, какое-то средневековье.

Наше свадебное путешествие по ее просьбе проходило в России. Она говорила мне: «Я не помню свою родину. Меня увезли, когда мне было пять лет. Помню только другой запах, не такой как в Америке». Что ж, я поехал с ней. Она влюбилась в византийскую Москву и европейский Петербург, и все твердила – будь ее воля, она ни за что бы не уехала. А по мне Россия – это белая Африка: такая же большая и нецивилизованная. Там жарко, а здесь холодно; там пески, а здесь снега. Не вижу разницы. Но я, конечно, не показывал виду. Просто иногда подшучивал над ней. Уж больно она была хороша в своей искренности и восторгах.

Она любила длинные юбки и летящие шелковые кофты, застегнутые на множество мелких пуговиц. Высокая, светловолосая, с очень умными серыми глазами, она всегда обращала на себя внимание. Если мы были на каком-то званом обеде или вечере, и она надевала свое длинное бархатное платье, глухо закрытое спереди, но коварно открывавшее руки и спину, а это так подчеркивало ее необычайную красоту, то все мужчины волей-неволей начинали кружить возле нее, а друзья откровенно завидовали мне. Женщина с такой красотой и таким изысканным умом – находка. Только мне одному было известно, как тяжело с ней. Какие требования она предъявляет в духовной жизни, как строга к себе и другим. Вряд ли эта женщина будет счастлива с кем-то. И дело тут вовсе не во мне, – хотя я не совершенство, – дело в ней. Она слишком много требует – отсюда и проблемы.

Часто я думаю о ней в прошедшем времени: для меня она как будто умерла. После развода она перевелась в филиал фирмы в Чикаго; детей у нас не было – нас ничто более не связывает.

Может быть, я совершил ошибку, четыре года мы прожили для себя, а будь у нас дети, все бы сложилось по-другому? Прошло пол года, но я не могу ее забыть: запах ее волос, ее голос, ее нежные руки – я брежу этим и во сне и наяву. Она сумела сделать меня по настоящему несчастным, но я вовсе не хочу поддаваться абсурду такого существования. Я решил взять отпуск и уехать в настоящую Африку. В конце концов, мне, американцу, воспитанному на Хемингуэе, Африка и мужественные герои истинно американского писателя, куда ближе бесконечных размышлений о смысле бытия всех героев русской классики.

Я взял отпуск, купил билет до Каира и вот теперь лечу на высоте, которая гораздо ближе к звездам, чем к земле. Люблю летать на самолете. Даже неприятные истории в авиации последних лет не отучили меня от этой любви. Люблю, потому что передо мной и вокруг расстилается необъятное, голубое пространство, залитое ярким солнцем или черная бездна, где в бесконечной глубине горят звезды, которые почти никогда нельзя увидеть среди огней большого города. Конечно, я лечу в Африку потому, что она противоположна снежной России, потому, что я хочу поохотиться и забыть эту фантастическую и невыносимую женщину.

Странная мысль пришла мне в голову, когда я с высоты 9000 метров смотрел на окружающее меня синее безбрежье. В древности люди поднимали голову вверх и вглядывались в синее, залитое солнцем и облаками небо или распознавали бесконечные звезды в черной тьме и узрели Бога, а мы, покорив космос, забыли о Боге, потеряли Его и стали или делаем вид, что стали, совершенно самостоятельными, как подростки, которые хотят казаться взрослыми.

Я поселился в лучшей гостинице Каира – меня привлекают удобства, а не роскошь, – и начал осматривать достопримечательности. Я и еще парочка немцев взяли местного гида и отправились бродить по Каиру. Конечно, это очень привлекательно – сочетание старых узких средневековых улиц и современной цивилизации. Но из-за тяжелой жары у меня все слилось перед глазами. Гораздо ярче мне запомнились древности, выставленные в Каирском музее. Как подумаешь, что какой-то чудесной статуэтке около семи тысяч лет, так голова идет кругом, интересна была поездка к пирамидам. И обставлено это замечательно: на рассвете, почти ночью выезжаешь из отеля, потом пересаживаешься на верблюда и последние километры плывешь между его горбов. И вот, наконец, открываются они – величественные, неповторимые. Пирамид много. Их надо осматривать постепенно, в один день мы не уложились, невольно начинаешь думать о том великом смысле, о замысле слияния с бессмертием, который вложили фараоны в строительство пирамид.

Но, в конце концов, и эти экскурсии, и шумный восток, и пряные блюда – все мне надоело. Меня вновь одолела бессонница – гостья моих последних месяцев. По вечерам я стал спускаться вниз – посидеть на веранде перед фонтаном, чего-нибудь выпить, поглазеть на публику. Я подружился с ночным портье – Али, красивым пожилым человеком, похожим на Омара Шарифа.

Вскоре мы заговорили с ним по-дружески, и он спросил меня:

Вас, наверное, одолевает скука?

Я ответил, что так оно и есть. Я выложил ему все. Все, что не сказал бы и на исповеди. Часто незнакомому человеку, которого больше никогда не увидишь, легче выложить то, что накопилось на душе, чем близкому другу.

Омар внимательно меня выслушал.

– Вы бежите от самого себя, – сказал он, – обычное дело. Но примите мой совет – НЕ СМОТРИТЕ В ЧУЖОЕ ЗЕРКАЛО, ТАМ ВЫ НЕ УВИДИТЕ СЕБЯ.

Я опешил: а ведь это правда, я стараюсь посмотреть в чужое зеркало.

– Что же мне делать? – спросил я.

– Хотите, я отправлю вас поохотиться? В Танзании у меня есть знакомый егерь, я переговорю с ним

Вот так я очутился посреди саванны с ружьем в руках. Завтра у нас нешуточная охота, не для развлечения американского туриста, я иду с местными охотниками на льва-людоеда, и я заплатил большие деньги, чтобы они взяли меня с собой. Здесь я, наконец, понял, что мы живем как бы вчерне, откладывая настоящую жизнь на потом, как будто потом кто-то за нас её проживет. А настоящая жизнь вот она – сейчас, и другой не будет. Я начинаю понимать мою жену – она хотела жить настоящей жизнью. Теперь я должен выспаться перед охотой. В маленьком домике мне выделили отдельную комнату, занавешенную простой марлей. Никаких удобств. Глушь. И это я, настоящий Кай Ро, теперь я попробую узнать самого себя, а не удачливого бизнесмена, получившего образование в Гарварде и быстро сделавшего карьеру.

Мы выехали на рассвете. Восход солнца в саванне – это что-то особенное. На несколько минут все замирает в абсолютной мгле. Первобытная тишина. Кажется, даже ветер не шевелится, и вдруг почти внезапно выпрыгивает на горизонте огромный алый диск солнца. Только увидев такое, понимаешь, что так было всегда, миллионы лет. Это и есть бесконечная вечность. Мне казалось, что больше всего я люблю ночной Нью-Йорк, но теперь я засомневался в этом. Пустынную рассветную саванну я не забуду никогда.

Мои спутники настроены куда менее романтично. Я тоже чувствую, что предстоит очень опасное дело. В засаде оставили буйвола, но, почуяв близость человека, не захочет ли лев-людоед насладиться более легкой добычей – человечиной?

Сначала все было тихо. Часа два, изнывая от жары, мы сидели под деревом, где устроились так, чтобы было видно буйвола. Наконец появился лев. Громкий страшный победный рык слышен издалека. Огромный гривастый лев поворачивает к нам свою голову, и я вижу его глаза, глаза, налитые ненавистью и кровью. Господи! Он кидается на охотников. Но не на нас, с нашими современными ружьями – я и главный охотник заповедника, Симон, стоим несколько правее, – а на местных, у которых ружья-то из умершего 19 века. Мы стреляем, стреляем, стреляем, но пока он терзает одного из охотников, мы попадаем только в бока и спину, и кажется, что его дубленая кожа даже не чувствует пуль! Местные охотники бросились к нашему старенькому джипу, я не увидел, а только услышал, как завелся мотор, и против разъяренного подстреленного льва остались только двое – я и Симон, – двое посреди бесконечной, первобытной саванны. То чувство, которое владеет мной, это не страх, это спонтанное магнетическое желание замереть, сделаться невидимым, исчезнуть. И лев повернулся к Симону. Я не шевелился. Не мог. Симон стрелял и стрелял, а лев все шел на него и шел. Он не отступил, пока не раскроил Симону голову, а потом, пройдя мимо меня, окровавленный и огромный, пропахший запахом боя и смерти, упал под деревом и больше не шевелился, только глаза его смотрели куда-то вдаль гневно и печально. Я бежал, не разбирая дороги, кричал, падал и умирал. Когда обрушилась страшная ночь, я забился в узкую пещеру, понимая, что в любой момент может прийти смерть. И она пришла.

ВРЕМЯ В ПРОСТРАНСТВЕ АФРИКИ ТЕЧЕТ ПО ИНОМУ РУСЛУ РЕКИ. ОНО ЗРИМО. ОНО ОСЯЗАЕМО. ОНО – ДРУГОЕ.

Кто я?! Двуногий среди других двуногих. Вокруг меня они – черные, обросшие шерстью. А я белый и без шерсти. Старший показывает, что они сняли с меня вторую шкуру, и я слабый и белый. Они кричат и стучат. В огромной пещере светит огненный шар, маленький, но светлый и теплый, туда бросают сучья, чтобы он светил, все прыгают вокруг него и показывают на меня. Но ко мне подходит самка маленькая и хорошенькая, она смеется, и между ног у меня оживает звериное желание, и я кричу и хватаю ее и жестко подминаю маленькое тело под себя. Я весь проникаю в нее, я рычу и кусаю ее, растягиваю ее внизу, кусая выпуклые бока и впереди, потом переворачиваю ее, и похотливая свистопляска продолжается. Идет кровь, и все самцы бросаются слизывать кровь самки, а я не могу оторваться от этой маленькой самки, рычу и ухожу все глубже и глубже, пока старший самец не отрывает ее от меня и не кладет под свою тяжелую тушу, а остальные самки принимаются облизывать меня, урча и тихо рыкая.

– Ты другой, – говорит вождь, – без шерсти и белый – мы тебя не съели. Кто ты? Ты необычный и ты сразу берешь самку. Кто ты и откуда?

– Не знаю.

– У тебя есть вторая шкура. Кто ты?

– Не знаю.

– Ты продолжаешь род как бык, который дает семя всем пасущимся с ним. Кто ты?

Я не знаю.

Мы не съедим тебя, пока не узнаем, что самое важное в тебе, что нужно съесть.

Я не знал, что ответить вождю. Моя вторая шкура не была шерстью, она лежала в пещере на виду, как кожа, снятая с двуногого. Все удивлялись: ведь с меня сняли шкуру, а я остался жив, двуногий с двумя шкурами, так прозвали меня. Племя решило разорвать шкуру на кусочки, чтобы каждому достался кусок, предохраняющий от первой смерти.

Вождь сказал мне: «У тебя две шкуры и две жизни. Нам повезло, что ты с нами. Самая большая честь – съесть того, кто из другой пещеры и взять их силу, но ты не из пещеры, ты с неба, хотя мы нашли тебя в глубокой пещере, а выход из нее загораживали кости гривастого убийцы, оставайся с нами, ты будешь давать семя нашим женщинам».

Я не умел охотиться и не знал, какие плоды собирать, но пока мужчины охотились, я брал одну из женщин и спускал в нее семя, это очень радовало всех. Чаще всего я брал маленькую Ло, ту, что я увидел и взял первой.

Когда выпадала удачная охота, и было много мяса, его держали в небесном огне, который всегда светил в углу пещеры, а когда оно становилось мягким, разрывали и съедали то, что каждому давал вождь. Мне и себе он давал лучшие куски, чтобы было больше силы. А потом мы делили Ло… Мы почти разрывали ее и рычали. Как огромный зверь с желтой гривой, здесь я был равен вождю, но в остальном я был хуже младенца. Я ничего не умел и ничего не знал.

Сначала меня научили ловить рыбу. Надо было так встать, чтобы тень падала на камни, а не на воду, тогда рыба тебя не видит, она плавает вокруг тебя, а ты ее руками ловишь, но руки должны быть быстрыми, и в конце концов я наловчился и приносил одну и еще одну, а иногда и еще одну рыбу в пещеру. Они были большие и толстые, и женщины с удовольствием их ели. Однажды меня взяли на охоту. Мне показали яму, на дне которой была палка, и вождь сказал мне, что если закрыть яму травой, то зверь не видит. Когда попадается большой зверь, то племя долго будет сыто, а когда маленький, это плохо. А еще можно бежать долго-долго за зверем, который тебя не съест, и запустить в него острой палкой. Это самая лучшая охота, но не всегда получается, потому что часто охотится за тобой большой Зверь с желтой гривой и громко рычит, он может убить всех.

 

Я так испугался и задрожал, что не мог идти, и меня отнесли в пещеру и все мужчины смеялись надо мной. Но вождь сказал, что хотя я сам не могу охотиться, но приношу им удачу, и приказал мне сделать так, чтобы удача всегда сопровождала их. Я долго думал. Потом взял черное дерево из деревьев небесного огня, который всегда горит в пещере, и стал на стене пещеры изображать ту охоту, которую я желал своему племени.

Следующая охота была особенно удачной, и все сказали, что это я помог. Постепенно я стал также нужен как вождь. Он говорил, что видел такое, как я делаю на стене, давно, маленьким, когда жил далеко от большой воды в другой пещере, что каждый из нас и охотник и зверь, и мы должны перед охотой показать зверю, что мы его не боимся, любим, но должны убить, чтобы съесть. Мы брали шкуры тех, кого хотели съесть и показывали, что мы будем делать, а я на стене изображал, как все будет. И мы так готовились к охоте, что почти всегда воины приходили с добычей, а я с рыбой. И всем было хорошо. Но ночью мне было страшно. Мне снились странные сны. Будто я живу в какой-то прозрачной пещере, там, где летают птицы, а внизу бегают какие-то жуки, на которых ездят двуногие. Я кричал от ужаса и просыпался. Я рассказывал племени эти сны, и все качали головой, а вождь говорил: Ты видишь далеко, через много лун вперед, ты сын неба и оттуда свалился, но там не так хорошо как у нас, поэтому тебе страшно.

Сны снились мне каждую ночь, и я не хотел закрывать глаза. Я стал сидеть под луной, без света большого огня, когда вокруг темно, у большой воды. Было холодно, но хорошо. Иногда ко мне приходила Ло, и мы сидели тихо-тихо рядышком. Но чаще я был один. Я думал. Вот там далеко ночь и день падают в большую воду, и большой огонь с неба падает туда, в большую воду, значит, они подчиняются большой воде и она великая Большая вода держит все, а на чем держится она? А еще мне нравилось смотреть, как падает большой огонь в большую воду. Это было так красиво!

Огонь распадался на много-много цветов, они цвели на небе, а не на земле, потом огненный шар падал в большую воду, и сразу становилось темно и появлялись маленькие огоньки – это светились глаза ночных зверей, смотревших за нами. Потом приходил ночной шар, и стая зверей, кормившихся возле пещеры, начинала выть, они пели песню ночного огня.

Как-то раз один маленький зверь отбился от стаи и подполз ко мне, когда я сидел у большой воды. Он болел и он подполз погреться возле меня, но и меня он согрел, а когда я взял его в пещеру, он не кусался, а стал греть меня, и всегда стал лежать возле меня, даже если рядом была Ло. Я отдавал ему кости после охоты или еды, а он всегда был рядом и спас меня, когда зверь с копытом хотел меня убить. Вождь только качал головой: Ты не такой как мы и воющий зверь это чувствует. Он сделал тебя своим талисманом, он хочет быть с тобой даже в пещере, хотя другие из стаи сидят только у входа.

А еще мне вдруг перестало нравиться, что другие самцы берут Ло.

Я стал забирать ее с собой. И мы часто лежали вместе под скалой у большой воды: я, Ло и воющий зверь, и нам не надо было никого больше, но разве мы могли охотиться, когда нас так мало? А потом Ло родила мальчика, и он не был таким черным и шерстяным, как другие и вождь сказал, что надо смотреть хорошо это или плохо, каким он будет воином.

Скоро племя увидело, каким воином стал я. Пришли люди из другой пещеры, далеко от большой воды. Там, наверно стало меньше мяса и кореньев. Они хотели убить нас и занять нашу пещеру. Мы бежали от них в пещеру, и вождь велел закрыть ее большим камнем, но я сказал, что мы умрем без воды и пищи, когда не сможем охотиться. Я сказал, что мы наверху, а эти люди внизу и надо набрать много камней и кидать в них и взять заостренные палки и убивать как животных, мы так и сделали. Мы победили их. Они убежали, а те, кто были убиты, стали нашей добычей. Племя жарило их и ело, все брали те куски, силу которых хотели получить. Но я не смог есть похожего на меня. Я только взял мертвую плоть вождя, высушил ее и отдал Ло. Она сплела веревку из травы, вплела туда мой дар, и мы вместе радовались такой добыче.

Мне было хорошо. Но я все время думал, кто я, почему я не похож на других из пещеры или тех, кто живет далеко; а где живет большой небесный огонь, откуда появляется ночной огонь, на чем стоит большая вода? Мои мысли – это была моя работа, и часто в пещере стали делать то, что я говорил. Когда шли на охоту, вождь не брал меня с собой. Ты должен думать, – говорил он. Когда родились и другие дети, похожие на меня, я обратил внимание на равное количество лун, предшествовавшее рождению. Я увидел, что дневной огонь неизменен и прекрасен, но иногда он жжет невыносимо, а иногда гневается, и обрушивает на нас небесную большую воду, чтобы было холодно и страшно, потому что с неба на нас кричат и пускают небесный огонь на землю. А вот ночной огонь не столь страшен и велик, но он все время меняется.

Я стал складывать камни по мере того, как менялся ночной огонь и увидел, что изменение повторяется через равное количество отложенных камней. Когда я сказал об этом вождю, он потряс руками и сказал: Ты разговариваешь с высшими духами. Ты сможешь договориться с ними об удачной охоте и о добрых зверях; чтобы у нас было много мяса и рыбы и кореньев. Наши женщины много рожали, мы стали сильными и выгнали врагов из соседних пещер.

Но вождь и все старшие в племени считали, что в каждом камне, в каждом дереве, в траве есть высшие существа, любящие или не любящие нас. А я говорил, что есть кто-то один, кто сотворил небо и землю, траву и животных, ночной и дневной огонь, Тот, кто есть все. Он смотрит на нас и чего-то ждет, но я не знаю, не помню – чего. Вождю очень не нравились эти слова. Он говорил, когда вспомнишь, что от нас ждет небо, тогда и будешь объяснять нам, а сейчас мы живем по-своему, почитая духов вокруг нас.

Я стал забирать на холм возле большой воды, своих детей, своих женщин, а когда воющий зверь принес потомство, то и его со щенятами. Я просто хотел показать всем, как прекрасна большая вода, когда в нее падает небесный огонь, как сверкает вода и небо, когда они соединяются и однажды, глядя на все это, мне показалось, что из облаков выглянул прекрасный лик и любовался вместе с нами. Я упал на колени и завыл как мой друг – зверь. Я еще не знал, какую песню сложить.

Вождь и многие обитатели пещеры начали возмущаться. Одни говорили, что я такой же чужак, как и другие не из их пещеры, и должен умереть. Некоторые говорили, что я принес племени удачу, у нас славная охота, мы победили врагов, я сделал много детей, звери, охранявшие пещеру, дружат теперь с нами и еще – я приручил небесный огонь, который никогда не гаснет в пещере, потому что я строго слежу за этим. Вождь прекратил подобные разговоры, сказав, что не может запретить мне думать по-своему, но будет ждать знака свыше.

А я наблюдал за растениями: когда одни умирали, другие оживали; за рождением детенышей, которые появлялись в определенное время, за тем, как менялся и вновь возвращался к кругу ночной огонь, все было повторяемо, но было другим, каждое по-своему прекрасным. Я рассказывал обо всем этом своим детям, они резвились вокруг меня, но слушались меня больше, чем вождя, потому что считали, что я прав. Вождь долго думал. Он смотрел на всех нас хмуро, но не недовольно. Просто он постоянно думал. Многие же не любили нас. Мы были другие.

Часто и мои дети и я спали вне пещеры, если было тепло. Нас стерегли наши друзья – воющие по ночам. Если в пещере стоял запах пота и вони, то под небом – сухо и свежо. Но когда начинались дожди, надо было жить в пещере, делить со всеми оставшуюся пищу или вырывать у слабейших. Мне не нравилось это. Не нравилось это и вождю, он не хотел, чтобы нас было меньше. Однажды он встал посреди пещеры. Заставил всех замолчать и сказал:

– Ты, упавший с неба, ты принес нам удачу. Уже много лун ты с нами и мы сильны. Но нас стало много для одной пещеры и думаешь ты и твои дети по-другому. Ты должен найти следующую пещеру и другое место для охоты. Мы научим твоих детей охоте, остальное ты и твои женщины смогут сами, а потом вы уйдете.

Я был очень опечален. Но я понимал, что так лучше. Я чаще стал смотреть на большую воду, на облака, где я увидел Лик все Сотворившего. Я думал теперь, что большая вода лежит на большой рыбе, такой огромной, которую однажды большая вода выбросила на берег, что Лик Сотворившего Великое наблюдает за нами и надо делать так, чтобы Он не сердился, а желал помочь нам. Я думал о том, куда же мне идти с женщинами, детьми, с животными, воющими по ночам? Однажды ночью я был один и задремал. Проснулся я, когда дневной огонь вставал из-за холмов. Над большой водой реял туман, и розовело небо. Прохлада и тишина давали радость. Вдруг на воде я увидел фигуру, всю в золотом сиянии и розовом свете, с прекрасным ликом Того, Кто смотрел из облаков. Он протянул руки и указал на холмы, туда, где вставал дневной огонь. Тотчас видение исчезло. Я понял, что должен забрать своих женщин, детей, воинов, пожелавших уйти со мной, зверей, которые пойдут за мной, и уйти за холмы, чтобы в вечных странствиях заселить то, что создал Он. И мы вышли из родной пещеры, славя Его.

 

5. Дядюшка Ли Сон пятый «восточный»

Сколько себя помню, я всегда была вместе с дядюшкой Ли. Помню его острую седую бородку, смеющиеся глаза, лучистые морщинки, покрывавшие лицо. Дядюшка Ли был неизменно весел и добр.

Мне повезло. Я ведь была чужой девочкой. Он подобрал меня, когда мне было два года. Давно уже шли опустошающие войны между Востоком и Западом. Дядюшка Ли рассказывал, что нашел меня возле трупа матери – совсем молоденькой женщины. Видимо, она прикрыла меня своим телом, когда в хижину ворвались воины. Дядюшка Ли видел, как они с гиканьем и свистом унеслись из деревни, разгоряченные, и пьяные от крови. Дождавшись, когда последний воин скроется из виду, он пошел в деревню, стараясь найти тех, кому можно еще помочь. Увы! – воины убили всех.

Убили просто так, потому что несколько десятилетий война их единственная работа. Только меня нашел он на окраине села в убогой хижине: видимо, воины устали и не так тщательно обыскали дом.

С тех пор я всегда была с ним. Дядюшка Ли играл на скрипке, и зарабатывал на пропитание тем, что шел от села к селу, из города в город, наигрывая свои чудные мелодии. Инструмент этот совсем не знали на берегах Желтой Реки. В детстве один католический монах забрал дядюшку Ли с собой в Европу, пораженный его смышленостью и незаурядным музыкальным талантом. Ли обучался в католической школе, потом у иезуитов; брал уроки игры на скрипке, и его ждало блестящее будущее великого музыканта. Но когда ему исполнился 21 год, он решил уехать на Родину, уже раздираемую к тому времени жестокой войной Запада и Востока.

– Я услышал тихий зов, – говорил дядюшка Ли, – и все, что я забыл, живя в Европе, вдруг в один миг всколыхнулось во мне. Я вернулся сюда, на берега Желтой Реки. Страна погрузилась в кровавый хаос, но Великая культура не иссякла. И я пошел со своей скрипкой по берегам рек и озер, чтобы подать помощь и надежду всем, кто в них нуждались.

За годы странствий многие узнали и полюбили дядюшку Ли. Он приносил покой. В чайных, где мы отдыхали, в хижинах бедняков, в богатых домах, возле старинных пагод и буддистских монастырей нас всегда встречали приветливо и вежливо. Со всеми дядюшка Ли был предусмотрителен и ласков. Когда я появилась рядом с ним, я удостоилась того же внимания, что и мой покровитель.

Дядюшка Ли не только играл на скрипке, но и возвращал всем старинные истины.

– До отъезда в Европу, – говорил дядюшка Ли, – я был необразован. В монастыре иезуитов я изучал европейскую культуру и музыку.

Но, услышав Зов и вернувшись на Родину, я обратился к тысячелетним знаниям моего народа.

Пока люди, прикрыв глаза, упивались музыкой, им совсем неизвестной, дядюшка Ли, окончив музицирование, начинал читать стихи великого Лао Цзы.

Вместивши душу небесную и земную, объявши единое – Сможешь ли их удержать?!

Перегоняя дух ци до предела смягчения – Сможешь ли оборотиться дитятей?!

Омыв и очистив мистический взор – Сможешь ли бельма его устранить?

За годы страшной войны люди забыли философию и правила. Многие комментарии были утеряны или пылились, никем не востребованные, в тиши библиотек. Услышав бессмертные стихи, души их оживали. И часто я видела, с каким благоговением встречали и провожали дядюшку Ли.

Я подросла, и однажды дядюшка Ли обратился ко мне с такими словами:

– Цинь Ли, тебе пять лет и у тебя прелестный голосок. Мы будем разучивать отрывки из китайских опер, и ты будешь петь то, что я тебе покажу. Надо, чтобы люди не забывали свою культуру, чтобы война отступила перед душой. Помни, что душа бессмертна. Так я стала соучастницей дядюшки Ли.

Конечно, я многое, почти ничего тогда не понимала, но точно знала, что дядюшка Ли самый добрый человек на свете. Все птицы и звери, бездомные кошки и собаки признавали его и давали себя лечить, а люди с нетерпением ждали его появления. Когда он приходил в деревню, устраивался праздник, когда подходил к монастырю – монахи выходили навстречу. Но, не забудьте, кругом бушевала война. Она как бы обтекала нас стороной. Однако, если дядюшка Ли видел убитого, он предавал его земле, если раненого – оказывал помощь. Неважно, из какой армии был пострадавший.

О дядюшке Ли уже при жизни ходили легенды. Говорили: «Есть человек, который придет и утешит. Есть человек, который оплачет с тобой твоих близких, омоет твои раны. Есть человек, который помнит Путь и никогда не сходит с дороги. У него есть волшебная музыка и девочка, которая поет серебряным голоском».

Однажды мы вошли в сожженную деревню. Смрад испепеленных тел стоял в воздухе. Пепел покрывал землю и носился над головой как демон, который питается духом войны и, удовлетворив свою утробу, ложиться на землю, свернувшись как змея. Посреди огромного пепелища стоял мальчик лет семи. Черноволосый, оборванный, грязный и босой. В руках он держал отрубленную солдатами голову своего отца, он держал ее за волосы, и кровь капала темными каплями, а глаза мальчика горели красными углями, как у волка.

Дядюшка Ли молча подошел к мальчику. Взял у него из рук страшную находку, и так же молча закопал ее в землю. Потом, ничего не говоря, сел возле мальчика, знаком приказав мне сесть рядом с собой, и просидел так весь вечер, всю ночь и все утро. Когда солнце встало прямо над головой, он поднялся, взял мальчика за руку и повел за собой.

Позже Вэй И говорил, что если бы дядюшка Ли сказал бы хоть слово, он или убил бы его, или убежал и погиб сам. Но дядюшка Ли знал Великую науку: когда нужно говорить, когда молчать. Ибо молчание, чаще всего, важнее пустых слов.

– Молчи, – повторял дядюшка Ли, – и Дао само придет к тебе; когда ты весь погрузишься в себя, бесконечность находит тебя.

Со временем он стал обучать медитации и меня, и Вэй И. Мы были хорошими и послушными учениками, потому что любили дядюшку Ли. Он заменил нам родителей и предков, учителей и друзей. У нас была своя маленькая семья, в которую мы – я, Вэй И, не хотели никого допускать. Часто, когда дядюшка Ли помогал кому-то, мы ревниво следили за ним. Нам он давал очень много, а мы хотели еще и еще.

Меня дядюшка Ли обучал пению, как это я уже сказала, со временем к традиционной китайской опере он прибавил и итальянские арии. Очень сложно было переходить от одного к другому. Голос переставал слушаться, но я так почитала дядюшку Ли, что старалась сделать невозможное. Для Вэй И он нашел другой путь. Он обучал его древним танцам, а для разминки мы каждое утро часа два делали гимнастику и изучали позы и движения из боевых искусств монастыря Шаолиня.

Казалось, дядюшка Ли знал и умел все. Однажды я пренебрегла почтением и прямо спросила его – когда он всему обучился.

– Знать все невозможно, – улыбнулся дядюшка Ли. – Я вернулся на берега Желтой Реки совершенным невеждой. Не знал ни традиций, ни культуры, ни ремесел, ни искусств. Поняв это, я отправился в монастырь Шаолинь на послушание и провел там пять лет. Из двадцати четырех часов, которые даны человеку, двадцать часов я учился, а если уставал или монахи отдыхали, я играл на скрипке. Мое трудолюбие заметили и постарались дать мне так много, как я мог усвоить. Я уже стар. Скоро я пойду по пути предков. Я хочу дать вам, моим приемным детям, все, что дали мне и монахи в Европе, и монахи Шаолиня.

Весной, когда расцветает вишня, берега Желтой реки особенно прекрасны. На закате воздух нежен и чист. Часто, пройдя долгий путь, мы усаживались под бело-розовой шапкой цветущего дерева. Доставали лепешки и чистую воду и любовались таинственным желто-палевым закатом, отраженным в реке тысячу раз.

В такие минуты дядюшка Ли объяснял нам, что человек, чей внутренний взор не замутнен страстями и желаниями, чье сердце подобно вот этому чистому ровному зеркалу вод, отражает в себе все – от близкой пагоды до далекой звезды. Когда человек достигает столь высокой ступени обуздания и погружения, то он способен овладеть самым недоступным, самым неуловимым, сокровенным. Для его духа нет преград, он может опуститься по лестнице времен к первоначалу мира, когда Предвечное Имя еще не прозвучало.

– Если вас обуревают желания и страсти, – говорил дядюшка Ли, – научитесь смирять их. Иначе вы не овладеете сокровенным. Замутненному зеркалу вашего сердца будет доступно лишь бытие, вызванное к жизни Именем вещи. Но Бытие и Небытие есть тайна – высшее знание дается лишь проникновением в Тайну из тайн.

Вэй И долго не хотел ни слушать, ни слышать, ни смириться.

– Кругом война и боль, – говорил он, глаза его сверкали, и он вновь напоминал раненного волчонка. – А ты предлагаешь мне забыть кровь, струи которой текли из отрубленной головы моего отца и распоротый кинжалом живот моей матери. Недеяние хорошо для тех, кто погружен и удален от мира. А что делать тем, кого мир вещей коснулся кинжалом или пулей?

– Постигни Дао. Ведь Дао это не только Дух первоначальный, начало Пути, но бесконечное милосердие.

– Милосердие! А где оно? – в такие минуты Вэй удалялся от нас, бросал в досаде камни в воду, чтобы замутить зеркало вод.

Я так любила дядюшку Ли, что сердилась постоянно на Вэя, но дядюшка только улыбался и гладил меня по голове.

– Послушай, что говорит Старец с Берегов Желтой Реки, – обращался он к Вэю.

– «Когда отверзаются уста и вздымается язык, горе и немощи неизбежны. Не лучше ли сосредоточиться на внутренней благодати, пестовать и возвращать духовное Семя и Дух, возлюбить ци и говорить реже».

– Да, – вздыхал Вэй, – если бы весь мир так думал и был так устроен, я бы первый поклонился Дао, потому что тогда все были бы такие, как ты, дядюшка Ли. Но десятки лет Великой войны говорят мне о другом.

Прошли годы. Дядюшка Ли постарел, но был все также добр и приветлив. Я и Вэй достигли совершенства в своем деле. Мой голос звучал звонко и нежно, выражая все оттенки чувств, которые я хотела передать. Чаще мне легче было спеть, чем сказать, и я видела, как радуются дядюшка Ли, слушая мой голос. Вэй научился превосходно управлять своим телом. Он стал рослым красивым юношей с густыми черными волосами и совершенным телом. Мои маленькие груди набухали, когда он только смотрел на меня.

Вэй внимательно изучал все, что давал ему дядюшка Ли, но так и не смог смириться с бесчинствами и опустошением, царившими на берегах Желтой Реки. Он часто цитировал любимый стих из Лао Цзы:

Эти горькие строки так отражали чувства Вэя!

Со временем мы стали частью легенды о дядюшке Ли. К счастью, никто из посторонних не догадывался, что испытывали мы, его приемные дети. Потому что для нас пришло время любви, и она расцвела как цветок хризантемы пышно и ярко. Теперь мы больше времени проводили друг с другом, чем с дядюшкой Ли. Мои глаза не могли оторваться от Вэя, а он, сидя у моих ног, читал любимые стихи, чаще всего Ли Во:

Мне льстило, что стихи, посвященные одной из самых красивых женщин Поднебесной Империи, теперь предназначены мне.

Мы продолжали свой путь, но теперь он был для меня вдвойне приятен и легок.

Между тем что-то изменилось вокруг. Все меньше воинов попадалось на нашем пути, все больше полей было засеяно рисом и пшеницей. Воины, наслышанные о нас, почтительно уступали нам дорогу. Произошло чудо. Дядюшка Ли, вооруженный только своей скрипкой и своими знаниями, одержал Великую победу. Он даже выпрямился как струна на его скрипке. Его слова и дела разили вернее, чем стрела, пущенная из лука.

Сколько бы ни длилась война, она когда-нибудь кончится. Закончилась и эта страшная война, длившаяся 50 лет. И победу одержал дядюшка Ли, потому что Дао дышит во всем. Именно это понимание сумел вернуть дядюшка Ли народу.

Выполнив свою миссию, дядюшка Ли почувствовал себя уставшим. Мы купили маленький домик на берегу Желтой Реки и Весною во дворе цвели вишни и яблони, а осенью расцветали хризантемы. Но более всего радовали яркие пионы, в которых утопал наш маленький сад, и небольшой ручей, протекавший через него к берегам реки. Дядюшка Ли целыми днями сидел у ручья, в тени деревьев, и лицо его были умиротворенным и просветленным. Три спокойных года, насыщенных взаимной любовью и размышлениями, поэзией и музыкой провели мы в этом доме. Но ничто не вечно в подлунном мире. Когда-то мы все вступаем на Вечный Путь.

Вчера мы похоронили дядюшку Ли. Сотни людей пришли проститься с ним. Я спустила урну на воду, укрыв ее цветами белых лилий. Так хотел дядюшка Ли. Вопреки обычаю и учению Дао, я плакала, жалея о расставании, и не скрывала своих слез.

Сегодня я проснулась в объятиях Вэй И. Его черные волосы перемешались с моими волосами. Руки и ноги наши сплелись как ветви ивы, колеблемые ветром над водой.

– Когда я погружаюсь в тебя, – шептал он мне, – я словно опускаюсь в чашу лотоса, и, опьяненный его ароматом, чувствую мир, как единое естество.

Раньше я видела прекрасные закаты. Теперь я увидела прекрасный рассвет. Багровое солнце выбросило яркие лучи на горизонте, а потом внезапно поднялось над рекой, золотое, заставив светиться золотом всю Желтую Реку. Золотой рассвет прекраснее и дороже всех богатств мира, потому что он – это поцелуй Вэй И, нежное прикосновение его руки, трепетный ветерок его дыхания. Я с благодарностью подняла глаза к небу, и увидела в облаках веселую улыбку дядюшки Ли.

В рассказе использованы тексты из книг: Лао Цзы «Книга пути и благодати», перевод и комментарии И.С.Лисевича; стихи китайского поэта 8 века Ли Бо.

 

6. Выбор Сон шестой «философский»

Мне приснился сон о Тбилиси. Не совсем о городе, а о людях его, о духе города. Еще пару десятков лет назад Тбилиси был таким, каким был всегда: добрым, жарким, веселым; городом, который все любили, а он, город, любил вас, любил щедро и бескорыстно. Он встречал вас вином, хачапури, сациви: роскошным видом с горы Мтацминда, и старым городом, с узкими улицами, небольшими, переходящими друг в друга домами, балконами, прилепленными как ласточкино гнездо, над самой Курой. Когда начинаешь подъем туда, к этим старым домам, то, непременно, наткнешься взглядом на стену, на которой нарисован кенто, держащий в руках кувшин с вином и надпись: «Хочишь пей, хочешь – не», а на противоположной стене изображена восточная красавица с подносом свежевыпеченного лаваша на голове, и тоже надпись: «Хочишь ешь, хочешь – не». И, тоже, непременно, внизу подвал, духан, откуда раздаются веселые застольные, или грустные протяжные грузинские песни и пахнет свежим хлебом, молодым вином и неподражаемым запахом: смесью шашлыка, чехахбили и чего-то, чему названия нет.

Но мне приснился другой Тбилиси. 1946 год, первый послевоенный год.

Там, в старом городе, где деревянные дома лепятся один к другому, где балкончики нависают над Курой, где вечером и ночью, жаркой, темной Тбилисской ночью, начинается бурная жизнь. Там послевоенные мужчины, в старых солдатских формах, кто без руки, кто без ноги, кто с выжженной душой, играют во дворе в шахматы или в нарды, пьют вино и открыто, жадным взглядом смотрят на женщин. Их много, этих женщин, самых разных возрастов. Совсем молоденькие девушки, стройные и грациозные, с глазами испуганной серны, в скромных ситцевых платьицах, ничто не может скрыть их молодой победной красоты. Мужчины любуются ими, провожают восхищенными взглядами, но понимают, что эта цветущая красота не для них, они предназначены другому поколению.

Много пожилых женщин, сидящих на балконах, с чашкой неизменного кофе в руке, почти все в черных одеждах, и, хотя они не совсем старухи, их время ушло, их мужчины или погибли или сидят в лагерях.

Но больше всего женщин лет тридцати: вдов, несостоявшихся жен, матерей-одиночек. Они красивы и манящи. Они стоят на балконах, с папиросой в руках, облокотившись на перила, изгибы их тела так заманчивы, глаза затуманены и призывны, ветер слегка поднимает уголки их крепдешиновых платьев, мужчины не могут отвести от них глаза, глаза, в которых читается и желание и сострадание.

Здесь, в этом переплетении радости и горя, красоты и нищеты, ярких красок и темных ночей есть уголок, куда стекаются все, чьё сердце обожжено.

Это старинный Храм. Он прилепился к скале между домов; маленький, узкий, но внутри кажется большим, во всяком случае, вмещает всех, кто хочет сюда прийти. Старинные иконы оказались нетронутыми за годы забвения. Молодой священник с юной женой, приехав в начале 44 года, оттер пыль, украсил Храм вечнозеленой туей, зажег свечи, и церковь засияла как во дни славы.

Священник совсем молод, строен, красив, черноволос. Глаза сверкают огнем неугасимой веры. Каждый день в дни жестокой войны он укреплял веру изверившихся в жизни людей, помогал пережить горе, потери и отчаяние. И вот пришел первый послевоенный год, 1946 год. Первая мирная пасха.

Священник, одетый в праздничное шитое золотом облаченье, радостно, как-то по-особому возвышенно ведет первую послевоенную Пасхалию, и весь храм, залитый светом свечей и забитый людьми до отказа, вторит ему в этот праздничный час.

Крестный ход за порогом Храма запрещен. И поэтому священник, и паства с Крестом и Хоругвями обходят свой маленький храм.

– Христос воскреси! – восклицает он

– Воистину воскреси! – отвечают все.

Светло и радостно. Он стоит рядом со своей женой. Она на сносях. Длинноногая, с красивыми длинными руками, она, в то же время, вся округлая сейчас. Округлый овал лица с огромными, орехового цвета глазами, округлый живот, чуть припухшие губы. Но, как ни странно, от этого она еще красивее и желаннее.

Атмосфера праздника во всем; и в Великой Пасхалии, и в любви священника и его жены, и в радостных надеждах прихожан.

Но в углу, спиной – лица не видно, – стоит некто в черном; даже, кажется, на нем черный капюшон. Он глаз не сводит с молодой красавицы, жены священника. Душа его надрывается от ревности и злобы. Он, – я это знаю во сне, – бежит к себе домой и пишет донос на священника. В следующую ночь священник исчезает.

Жена его ничего не знает о доносе Черного. Оставшись совсем одна, она вынуждена выйти замуж за него, чтобы спасти и поднять ребенка. Только через много лет, уже после смерти Главного Злодея, она узнает правду и уходит от Черного навсегда.

Проходит 10 лет. 1956 год. Снова прекрасные Пасхальные дни. Священник вернулся в свою церковь. Свет и радость кругом. Добро и жизнь торжествуют, и все хотят наказать, отлучить Черного, принесшего в их мир много зла. Увидев мужа, она вместе с десятилетним сыном бросается перед священником на колени, обнимает его. Внезапно он остается обнаженным, в одной набедренной повязке, как Христос после снятия с креста. Темные волосы спутаны. Все его тело иссечено, изранено, изувечено, и жена целует его всего – от пальцев ног, до прекрасных грустных глаз. Так они и стоят, обнявшись втроем, – священник, его жена и их сын, – вокруг них свет, сияние, они счастливы в своем мире. Но за ними снова тьма, нет никого, погасли свечи, и некому наказать зло.

И тут же мне снится другой вариант возможной концовки событий.

Снова прекрасные Пасхальные дни. Священник, вернувшийся в свою церковь, одет в праздничные одежды, глаза его по-прежнему сверкают, горят огнем неугасимой веры, только волосы стали совсем седыми.

– Христос воскреси!

– Воистину воскреси! – громко подхватывают прихожане.

Для прихожан его возвращение означает начало новой жизни, новых надежд. Священнику указывают на то, что Темный, сотворивший столько зла, живет в Кутаиси, и весь приход, во главе со священником, крестным ходом отправляются туда, чтобы разоблачить и осудить зло.

Она, когда-то бывшая его женой, вместе с десятилетним сыном стоит в дальнем углу храма, одетая во все темное, только белая шаль, накинутая на голову, символизирует праздник. Она не решается подойти к мужу, но, когда все уходят, она крестит его вслед, и слезы текут по ее прекрасному лицу.

… ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретет ее; (Евангелие от Матфея. Гл. 16)

 

Об авторе

Эсфирь Коблер – прозаик, критик, эссеист. Член Московского союза литераторов. Живет в Москве.

Книги

«Истоки европеизма», «О Книге книг» – культурологические эссе о становлении европейской цивилизации

Проза – «Время разбрасывать камни», «Плоть времени»

Статьи

«Владимир Сорокин и охлократия»

«Культура слова или слово как факт культуры» (о творчестве Марины Вишневецкой)

«Сумерки», «Час между жизнью и смертью» (о творчестве Евгения Баратынского) и др.

Публикации в журналах

«Истина и жизнь», «Вектор творчества», «Литературные незнакомцы», «Мост», «Стороны света» (США), «Край городов», «Рефлект» (США), «Арго», «Диалог», «Комментарии», «Меценат и мир», альманахах «Лира».

В сетевых журналах – «Топос», «Вечерний Гондольер», «Точка зрения».

Другие виды литературной деятельности

Автор и руководитель культурологического интернет-проекта «Россия – далее везде» – http://www.r-dv.front.ru/

В 2005–2007 г.г. – соредактор журнала «Литературные незнакомцы».