«В описании обрушившихся башен и пустых залов, упавших крыш и заброшенных бань присутствует сочетание скорби и восхищения… Саксы вовсе не обязательно были разрушителями, оттого этот стих выражает истинное почтение к античности и к beohrtan burg, “блестящему городу”, где некогда обитали герои». На втором этаже семьдесят шестого я проплывал мимо тех самых мест, где возник блестящий город, Олд-стрит, Лондон-уолл, Ладгейт-хилл, здесь торчали остатки римских башен, здесь варвары саксы пасли скот между заброшенных бань, здесь сквозь рухнувшие крыши пробились сорняк и трава, которую медленно жевали германские козы, здесь этот народ с его грубым хрипящим и рычащим языком ютился в холодных пустых залах бывших дворцов, магистратов, вилл. Сейчас храмы восстановили, в них поклоняются Маммоне, неустанно, бодро, энергично. Подо мной по улицам бежали местные маммониты в полосатых костюмах, розовых, красных и голубых галстуках; тупые, веселые, высокомерные, полные алчбы лица заставляют вспомнить, несмотря на нынешний расово-этнический галор, старых-недобрых саксов, столь же неустанных в битвах, как нынешние биржевые и банковские клерки неустанны в финансовых схватках, интервенциях, маневрах. Сити не изменился, Акройд прав, чтó полторы тысячи лет назад, чтó сейчас – жемчужное небо, стальная алчба, светло-серые камни огромных домов, где вряд ли придет в голову поселиться, разве что когда они придут в окончательный упадок, ведь придут же! и мы запустим туда своих коз, мы разожжем там костры, мы будем смотреть, снедаемые скукой и меланхолией, на прекрасные развалины и повторять, каждый на своем наречии, beohrtan burg… И тут я почему-то вспомнил рассказ Алеши Молотова о том, как он, оказавшись с научно-туристическими целями в Болонье и будучи поселен благодетелями на вилле, сидел прекрасными италийскими ночами в саду, пил виски и думал на тему, мол, как же все невероятно в жизни сложилось, просто фантастически, после детства в Апатитах, юности в Архангельске, после облезлых стен, засыпанных пургой военных поселений, зассанных, пропахших «Астрой» подъездов, разведенного спирта, вечной изжоги от маргариновой столовской жратвы, от… ну чего там перечислять, и так все знают, и вот сейчас сад, виски, южное черное небо со звездами, Болонья, да еще потом и денег дадут, надо же, повезло. Убедительности в его «повезло» не было вовсе, скорее, скука давно отрепетированного и сто раз повторенного номера, повезло, повезло, повезло, свезло мне, пацан, от сладковатой пошлости этой жалкой истории я отвернулся в сторону, чтобы не выдать себя, мы стояли на мосту где-то на канале в районе Излингтона, за плечами предавался громким наслаждениям жизни лондонский люд, оттуда, с площади, что рядом с метро «Angel», неслась чесночная вонь итальянских едален, обрывки музыки из проезжавших крутых тачек крутых пацанов, шум большого древнего города, снедаемого вовсе не ангельскими страстями, впрочем, я не знаю, бывают ли у ангелов вообще страсти, бывают, наверное, они же не буддисты, ангелы, они наверняка испытывают страстную ненависть ко Злу и столь же страстную любовь к Богу, то есть к Добру, если они, конечно, не гностики, которым нашего Бога, незадачливого бракодела триста шестьдесят пятой эманации Абраксаса, любить не за что, да и не с руки, не с крыла, если ты ангел, но здесь, на канале, было тихо, Молотов нес свою джеклондоновскую, хемингуэевскую ахинею, я прятал лицо, копошась в рюкзаке, где была припрятана бутылка плохого розового со свинчивающейся крышкой, вот, подумалось, у меня тоже как фантастически сложилось, как невероятно удачно, раньше от розового отнимались ноги, я не шучу, еще лет пятнадцать назад, выпив бокал этого напитка, я просто не мог встать со стула, а сейчас хоть бы хны, глотнул из горла и пошел дальше бродить вдоль канала, о котором понаписано в последнее время уже столько, что даже называть его не буду, М.Г. стояла молча и курила, а Алеша все распинался о своих успехах, о том, как интересно он живет и в чем только не участвует. Мол, жизнь удалась. Я, тот, кто тогда стоял на мосту в Излингтоне, а сейчас едет на семьдесят шестом уже мимо Института Курто и вспоминает уморительный розыгрыш, описанный в «62. Модель для сборки», общество анонимных невротиков и все такое, почти вслух говорил в ответ: нет, врешь, не удалась. И не могла удаться. И потому, что вообще никогда ничего не удается и вечности жерлом пожрется, и потому, что у тебя, меня, нее, них не удастся никогда, ведь не вырваться из блядских Апатитов, из поганой табачной вони в зассанном подъезде, из маргариновой лужи и честной, блядь, советской бедности с ее выстиранными полиэтиленовыми мешочками, мутными, испещренными морщинами от множества таких стирок, которые, я продолжаю о пакетиках, торчали из крашенных жирным слоем грязно-белой краски батарей как знамена вечной капитуляции. Эти-то штандарты и овевают наши героические рожи сейчас, двадцать, тридцать, сорок лет спустя. Ничего этого давно нет, но оно всегда с нами, не дразнит, как утверждают новейшие хонтологи, а отравляет, создает подлый фон, иногда для неуместного и пошлого торжества, как у Алеши Молотова, который закончил свою речь и уже прикладывается к бутылке, а я смотрю вдаль, в огни большого девелоперского пупырла, возведенного алчными, они считают это роскошью, по каналу медленно проплывает баржа, на крыше – горшочки с различными полезными растениями вроде конопли, на корме курят три мужика богемного вида, на столике стоят бутылочки со «Стеллой Артуа», потом один из них соскакивает на берег и неторопливо идет разводить ворота шлюза, солнце уже зашло, а сейчас еще день, я все пробираюсь на автобусе по Стрэнду, никак не свернем на мост Ватерлоо, и да, конечно, подлый фон советского прошлого пошлого несостоятельного мудацкого торжества как у бедного в сущности Алеши да и для моей скуки и меланхолии бесконечно твердой и серой как эти лондонские камни будто я уже вижу их развалины и ютящихся в них варваров и их коз. Юты, англы, саксы, немцы, советские, все мы больны, все мучимы призраками.
Но по-разному, надо сказать. Германцев мучает призрак страшного прошлого, чудовищного преступления, которое они, а на самом деле не они, учитывая, что тех, кто натягивал на себя восхитительную эсэсовскую форму, уже нет среди нас, среди них, немцев, совершали когда-то, ничто немцем не помогает, ни скромное умолчание с учтивым сокрытием первые лет двадцать после войны, отчего юный Зебальд услыхал о проделках старшего поколения только в шестнадцать, проклял все и сбежал сюда, на остров, ни позже расчесывание этой раны, «индустрия Холокоста», конвейер самоуничижения и смирения. Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься. Спастись-то нашим саксам удалось, почище чем победителям, да вот только радости это не принесло. Моральный урок сей прост: моральные уроки мучают не только во время классов, но и на перемене. Но и по выходе из школы. Но и по выходе на пенсию. До гробовой доски. Здесь, кстати, много кладбищ, в городе, упадок которого оплакивал англосакский поэт. В соборах ходишь по могилам. На могилах же разбиты скверы и детские площадки. Беспечные клерки поедают ланчи, сидя на серых надгробиях, поглядывая в серое небо. Имена десятков мертвых лондонцев поглядывают на беспечного клерка, поедающего ланч. Акройд прав, проклятие смерти здесь. На всем.
Из нас оно, прошлое, тоже сосет силы и радость, только уж совсем не потому, что мы или не мы, неважно, как немцы, совершили в прошлом страшные преступления. В России они не волнуют никого, преступления прошлого, чего там вспоминать былое, глаз вон, у нас другой адик. Выезд на мост Ватерлоо сопровождается столь сильными псевдопалладианскими архитектурными впечатлениями, что жужжание внутри черепной коробки невольно настраивается на лад классицистского трактата о морали, тыртыртыр, таким образом таким образом таким образом исходя из этого потому что имея в виду то что наш оппонент не обратил внимание на ввиду того что ввиду того что ввиду того что детали словесной лепнины оседают на слабой мысли не украшая, а затемняя зарисовывая забивая и без того слабую геометрию культурной чепухой, а правда ведь довольно проста и вот она. Ввиду того что мы мучимы призраком, отравлены фоном, как несчастный беглый гэбэшник Л. полонием, было бы логичным установить, каким именно, описать его, выявить историю, предысторию, механизм работы и что все это для нас и них значит. Все-таки не фон, а призрак, прости Л. Призрак. Назовем его «призраком устойчивого прошлого», у которого «устойчивое и известное наперед будущее». То есть те, кто жил тогда, при позднем совке, знали наперед свое будущее. И будущее это было хорошее. А потом это будущее не наступило, так как совок кончился со всем своим будущим. Итак, назовем этот призрак «образом будущего, которое не наступило». Оно было жалким и смешным, коммунизм тут ни при чем, мы про бытовое сознание, о том, что люди, скажем, в 1978 году думали, что знали наперед, а знали они немало: когда подойдет очередь на квартиру, когда и куда поедут в отпуск, что возьмут в магазине, а что достанут, сколько будут получать через пять лет, сколько через десять, сколько на пенсии, кто от профкома похоронит, а от местной многотиражки сочинит некролог. Ха-ха. Типа смешно, ну да. Только вот он и был, жил себе, поживал, «образ будущего», жалкий и мудацкий, истрепанный и перестиранный, как торчащий из батареи полиэтиленовый пакет, но был. Будущее, которое хоть немного, на пару позиций в очереди за квартиру, но лучше настоящего. И вот оно взяло и не наступило. Вообще. И не наступило не для тех, кто о нем думал и на него рассчитывал, эти-то либо уже умерли, на родине много пьют, много лечатся, как тут протянешь до семидесяти, скажем, пяти, либо они уже в таком пустынном чистилище постсоветской нищеты томятся, что не до бывшего будущего прошлого. Нет. Оно, приватное советское будущее, не наступило для тех, кто тогда и не жил толком, не нюхал маргариновых столовских котлет, не блевал «Агдамом», не сжимал в потном кулаке трехкопеечного трамвайного билета. Эти, нынешние, помнят о нем, что оно, будущее с его дружбой народов, радостным на троих и мультфильмами про ежика и нупогоди, было, а нынче нет. Бесприданники, лишенные наследства пакостные младшие дети мудрых пролетариев и интеллигентов (пейзан тож), они, мы болтаемся в жизни, как известно что известно где, и никакой тебе радости, знай восторгайся виски болоньезе под апатитские мадленки. Все одно изжога.
Солнце невысоко висело на западе, над Челси, и да, конечно, у советского человека было еще одно, помимо будущего. Запад, вестимо, «Запад». Если в хорошем будущем все привычно и предсказуемо, то здесь мечталось необычное, яркое, даже опасное, вроде смелых девушек и вкусных крепких напитков, напитки можно потреблять не закусывая, сидя ночью в компании оных девушек, на вилле под Болоньей. И вот, что же, «будущее» не наступило, а Запад, пусть виски льется рекой, оказался так себе, типа хорошим, красивым, отчасти даже безопасным, но. Будничный опыт – эмиграции и туризма, простого и научного. Да и чтó там есть, чего нет теперь здесь… Вот он, Запад, под боком, на расстоянии одного клика озаренной внутренним светом компьютерной мышки, одного уверенного проезда пальца, справа налево, по айвсяческому экрану, да и вообще, выйди в супермаркет, и вот тебе Милан с Чикаго. К тому, кто не переехал на Запад, Запад сам переехал под бок. Будь здоров, школяр, не кашляй, ешь ананасы, суши глотай, праздник вечно продлится, банзай. Ничто эдакое не дразнит нынче, скука, скука, примем же ее поскорей в объятья, как советует веселый крепыш Р., зажмем Запад в кольце рук, сожрем всех его гуччных лобстеров с витаминами бета-ромео, спляшем под эми водкахаус, сгоняем в Байройт на «Властелина колец», столь любимого знаменитым Вустером и его соусом. За Воксхоллом угадывалась шпионская штаб-квартира, над ней призраком вставал неснятый новый Бонд. Призрак ходит по.
Призрак жужжит в мозгу пассажира семьдесят шестого автобуса, медленно передвигающегося по мосту Ватерлоо, dirty old river, жужжание его продолжает быть трактатообразным, описания и рассуждения, профили и ситуации, Де Куинси и его статья о судьбе одного татарского племени. Призрак дразнит, испытывает наше терпение, сосет наши силы, призрак несостоявшегося советского будущего, он ведь никуда не ушел, он шатается по пустырю нашего сознания, странным образом превратившись в прошлое, став ярким и сказочным, каким раньше был «Запад». Запад, на который я сейчас поглядываю из окна семьдесят шестого, обернулся прикладным эрзацем чуть лучшей, чем здесь и сейчас, русской жизни, то есть эрзацем бывшего советского будущего. Только для русского человека размещается он в двух-трех часах перелета от его «здесь». Тот же, для кого «здесь» и есть конечная точка перелета, лишен и этого. Отсюда и меланхолия моя.
«Меланхолия постсоветского человека, – по-тептелкински подумал я, пробираясь вниз по узкой автобусной лесенке, – имеет истоком сочетание довольно легкой достижимости (в ряде социальных случаев) желаемого и отсутствия понимания, зачем это нужно и к чему это должно привести. Его прошлое – фантазмически несостоявшееся советское будущее, а своего собственного будущего он – атомизированное существо с минимальной социальной и даже антропологической солидарностью – придумать не может». С тем я зашел в Hayward Gallery смотреть на исподнее розово-белого тела Pipilotti Rist. А из Хейворда – в Tate Modern на сакса Герхарда Рихтера, мучимого патентованным раскаянием в известно чём, от Гиммлера до Майнкоф. Хонтология сенсуальная и хонтология морально-политическая. Рист с ее нежными и жестокими шелестящими, плывущими видео, с дразнящей, дерзкой и нежной плотью, очень чувственная, но чувственность здесь недостижимая, ускользающая, розовый призрак чувственности. Погружённый в зебальдовщину Рихтер, немец перец колбаса, живопись поверх фото, дядя в вермахтовской форме на фоне стены, имеющей стать потом Берлинской, все оттенки серого, потом – все оттенки яркого, потом абстракции, наконец, нежный (если немецкое бывает нежным) фотореализм вперемежку с этими абстракциями. Замаринованный искусством, я отправился пешком на Чаринг-Кросс-роуд. Солнце садилось, толпы маммонитов растекались по Сити, гигантский огурец отражал закатный свет, меланхолия, вспомнил я, меланхолия и ее анатомия, натуральный Бертон, анатомия меланхолии, все о ней: виды, причины, симптомы, прогнозы и некоторые лекарства. Первое издание в 1621 году под псевдонимом. Про лекарства не знаю ничего, о причинах см. выше, а вот и немного прогнозов. Меланхолия постсоветского человека есть залог его проклятия, отъединенности, вечной депрессивности, главным же признаком последней сочтем вялотекущий кризис мотивации. Любое его начинание, любой порыв натыкается на страшное, унылое, пыльное «зачем?». Надчеловеческая телеология закрыта для него ввиду невозможности в его жизни «теологии» (пусть даже и идеологической), а «человеческое» навсегда отравлено вонью издохшего несостоявшегося будущего. Оттого он ни здесь, ни там, вечный жид-шатун безблагодатного нынешнего мира – если не сдастся, конечно, на благодушный свирепый консюмеризм.
«Но в этом же и его главная сила», – заключил и огляделся по сторонам. Занятый бесплодной риторикой, я прошагал уже до книжного магазина, где на третьем этаже и заховался от собственного книжного консюмеризма, в заведении, в котором безвредные интеллигенты накачивались кофеином в нежном сером свете своих макбуков. Я сидел за довольно большим некрашеным деревянным столом, рассчитанным на восемь человек. Нас почти столько и было. Справа расположилась элегантная пацанка с короткой стрижкой, цепкий взгляд медленно движется по компьютерному экрану, приталенный сиреневатый жакет в тонкую серо-желтую полоску. На хлястике красным вышито какое-то недлинное слово, не могу разобрать какое, не нарушая приличий. А нарушать их не хочется. Напротив две среднего возраста то ли португалки, то ли бразильянки, судя по всему, историки архитектуры или дизайна, что я определяю по книге, которую они обсуждают, – «Строительство собора Святого Павла». Одна из них – низенькая мулатка, другая – явно бывшая красавица с прекрасными длинными волосами, с тонким орлиным носом, с невероятно серьезными глазами. Лет ей примерно как мне, но южные женщины стареют быстро. Наискосок сидит актуальная красавица, юная турчанка, вся в черном, только из-под жакета выглядывает салатовая блузка, не забудем еще свеженакрашенные красные ноготки. Девушка проделывает странные манипуляции с двумя записными книжками, одним пособием по хореографии, стикерами, которые она зачем-то клеит на обложку пособия, двумя авторучками, одним айфоном и одной чашкой кофе. Впрочем, вот она поднялась, протиснулась мимо архитектурных критикесс и вышла. И мне давно пора.