Кошмар неистории
Эта история произошла в начале мая 2015 года в Чечне. 16 мая в городском загсе Грозного зарегистрирован брак 46-летнего главы Ножай-Юртовского РОВД Нажуда Гучигова и 17-летней Луизы (Хеды) Гойлабиевой. Сообщения о том, что немолодой милиционер собирается жениться на несовершеннолетней, да еще и при довольно темных обстоятельствах – вызвали медийный скандал. Прежде всего, непонятно, разведен ли Гучигов – у него есть уже одна жена и сын от этого брака. Сам жених путался в объяснениях, то отрицая любые матримониальные намерения в отношении Гойлабиевой и воспевая свою любовь к первой (и единственной на тот момент) супруге, то – уже потом – отрицая свои отрицания. Ему, как водится в последнее время, даже пришлось кое-что убрать со своей страницы в соцсетях. По слухам, свадьба назначалась два раза, два раза отменялась; Рамзан Кадыров – покровитель Гучигова – то гневался, то смягчался; говорят, что жители села Байтарки, где живет семья Гойлабиевой, не пускали людей жениха и перекрывали дороги; дороги перекрывали и люди Гучигова. В общем, история мутная и грязная. Отважная журналистка «Новой газеты» Елена Милашина написала обо всем этом удивительно точный и горький репортаж – за что ее тут же принялись травить в Чечне. В конце концов 16 мая это преступление – а перед нами действительно преступление по формальным признакам, от многоженства до принуждения к браку несовершеннолетней без специальных, оговоренных российским законом причин, – было совершено. О нем поговорили и вскоре забыли. Очередная чеченская история времен Путина, не больше. Но она указывает на многое, что происходит с обществом – не только с чеченским, а со всем российским. С обществом, которое равнодушно взирало на очевидную гнусность.
* * *
«Мачистская гнусность патриархального общества» – феминистки, писавшие об этом, правы. Но я бы несколько изменил формулировку: мачистская гнусность общества, решившего, что оно патриархальное. Ниже речь пойдет как раз о последнем обстоятельстве.
Нынешнее российское общество такое же исконно патриархальное, как Рамзан Кадыров – китайский император. Революция и первые полтора десятилетия советской власти сделали такое общество невозможным – и не только из-за ненависти ко всему, что можно было бы назвать «старым порядком». Ведь для строительства коммунизма нужна довольно однородная масса, так что гендерное различие, как и классовое, воспринималось с подозрением. Целью освобождения советской женщины от патриархального рабства было формирование полноценного строителя новой жизни; отсюда – долой домашний быт, семью и пр. При всем злодействе большевиков, они женщин действительно освободили – по крайней мере, тех, кто остался в живых после Гражданской войны и последовавших, относительно вегетарианских еще, репрессий. Отказ от строительства коммунизма в пользу неявного, обладающего подвижными хронологическими и содержательными границами социализма, отказ от идеи мировой революции в пользу воссоздания Российской империи на относительно новых идеологических основаниях – все это похоронило гендерную эмансипацию; репатриархализация общества была начата при Сталине. Возвращение к практике имущественного неравенства, которое превратилось, как известно, в имущественную пропасть в позднем сталинизме (об этом писала, к примеру Лидия Гинзбург), – вещь из того же ряда.
Новая попытка эмансипации – хрущевское и раннебрежневское время. Здесь дело не только в кавер-версии советских 1920-х, которой была, по сути, оттепель; советские женщины стали зарабатывать примерно столько же, сколько советские мужчины (может быть, чуть меньше, но это не столь важно здесь), но в то же время за ними остались вся домашняя работа и воспитание детей. Советский «мужик» – тут уж действительно неважно, городской или деревенский, – оказался не очень нужен. По большей части он сидел в майке-алкоголичке на кухне, переругивался с женой, которая после работы варила обед да еще и присматривала за тем, как дети делают домашнее задание. Именно тогда советский мужик вообразил, что он тут главный: ведь, как главный, он ничего толком не делает, зато может покомандовать женой, а то и прибить ее. Перед нами разновидность ползучего сопротивления нового советского мещанства против относительно уже старой, полусдохшей коммунистической идеологии равенства; сегодня те, кто клянется в верности заветам прекрасной старины, на самом деле воспроизводят позднесоветский гендерный расклад.
Так называемая «традиция» в постсоветской России есть традиция позднесоветская, глубже 1965 года в основном не уходящая. Знание о более древних обычаях, нежели раздавить пузырь на троих в подъезде, основывается на позднесоветском же кинематографе, литературе и поп-культуре вообще. Показательно, что для производства кислых шуточек по поводу драмы с несчастной чеченской девушкой использовали – что же еще? – фильм «Кавказская пленница» (1966). Мы имеем дело с обществом, на самом деле считающим своим «древним истоком» брежневский Советский Союз, точнее позднесоветскую поп-культуру. «Патриархальность» такого общества воплощена не в седых благообразных старейшинах, разбирающих своры родичей, а в полупьяных мужиках-резонерах, лжецах, насильниках и бездельниках, которые привыкли компенсировать свою никчемность, извергая очередную чушь про 27-летних женщин, потерявших fuckability. Забавно, что автор известного изречения не задался вопросом о собственной fuckability – ведь он несокрушимо уверен, что рефери здесь может быть только один, в трениках с вытянутыми коленками, в той самой майке-алкоголичке, со стаканом в одной руке и газетой «Советский спорт» в другой. Не почтенный старейшина, а расхристанный Афоня – вот столп постсоветского патриархата. Более того, Афоня и есть символ возможного примирения российского общества: ведь под знаменем «телочек» готов встать практически любой «настоящий мужик» – либерал и крымнашист.
И вот здесь возникает главный вопрос: почему все так происходит? То есть на самом деле: почему все так уже сложилось? Откуда эта страсть ко всему посконному и домотканому, которая оборачивается страстишкой к задушевной позднесоветской тоске, искусно дистиллированной в дюжине клаустрофобических фильмов брежневских времен, где скучные люди додезодорантной эпохи едут в львовских автобусах среди других скучных людей, маются, невесело шутят и, самое главное, знают, что завтра будет как вчера? Разница только в том, что те – позднесоветские – герои от такого знания мучились (пусть и не очень сильно), а нынешние с энтузиазмом мечтают впасть в то же состояние. Наиболее наивные из критиков путинского общества видят в этом возврат то к «феодализму», то к «дикости», а то и к «совку», что совершенно неверно, даже последнее.
«Совок» здесь актуален лишь потому, что поп-культура второй половины шестидесятых – середины восьмидесятых – единственная реальная реальность, доступная нынешнему российскому обществу; то, что было раньше, совершенно непонятно постсоветскому человеку, не прочитывается. Это сознание заперто в камеру, где нет «современности» и нет «будущего», а «прошлое» показывают в телевизоре. Причем «далекое прошлое» берется в образах «недавнего прошлого» и подается зрителю как «вечное прошлое». Так что на самом деле никакого прошлого там тоже нет. Там есть вечное настоящее, которое совсем не означает «современности», модерности. Скорее наоборот: «современность» предполагает историю, вечное «настоящее» – нет. Постсоветский человек просто мечтал выпасть из истории, которая так обидела его. Он сознательно сделал это, так и не поняв, что сам является чистейшим результатом травмировавшей его истории. В итоге историческое время, основанное на идее дискретности хронологически расположенных элементов, сменилось в его голове мифологическим, где все является всем, безо всякого различения. Правы были фоменковцы – «Батый это Христос это Александр Македонский это Батый». Круг всегда замыкается. Напомню: среди последователей «новой хронологии» – Эдуард Лимонов и Гарри Каспаров. Это тоже многое объясняет.
Говоря попросту, постсоветское общество пытается (причем довольно единодушно) – поверх этнических, культурных, религиозных и даже социальных барьеров – отменить историю, но только для себя самого. Вокруг пусть бушуют события – по возможности неприятные, чтобы был повод позубоскалить, – но здесь у нас все идет по накатанной колее. В этом нет никакого консерватизма; последний исходит из того, что в какие-то моменты прошлого было хорошо, а в какие-то нет, консерватизм основан на выборе между разными образами прошлого, соответственно на акте различения. Консерватор будет любить либо царя, либо Ленина, либо Сталина, либо Брежнева; любить их всех одновременно он просто не сможет. Роль консерватора в постсоветском обществе пытается играть КПРФ, но вместо консерватизма у них получается розовая рвотная масса, цвет которой определяется сочетанием непереваренных и извергнутых красных (коммунизм) и белых (православие и народность) корпускул. Собственно, вся «традиционность», которой поклоняются сегодня в России, – того же розового цвета.
Итак, отменить историю – задача грандиозная, не менее серьезная, чем желание Ульриха из романа Музиля «Человек без свойств» «отменить реальность». Раз уж зашел разговор о великом модернизме: «отменить историю» в исполнении условного путинского чиновника, чеченского милиционера или скромной учительницы в городе Лукоянов Нижегородской области совсем не соответствует истерическому «проснуться от кошмара истории» в исполнении джойсовского Стивена Дедала. Дедал конкретно-исторически мучим своим конкретно-историческим окружением эпохи Национального Возрождения, когда «национальную традицию» не столько возрождали, сколько изобретали, конструировали, отделывали. Почти все «национально-традиционное» появилось в то время, со второй половины XIX века по начало XX. Это был процесс, приведший в конце концов к мировым войнам, гибели пяти империй, революциям, к созданию независимых «национальных государств», тоталитаризму и авторитаризму, этническим чисткам и геноциду, а также к расцвету позднеромантической литературы, музыки, театра и живописи со скульптурой. Заканчивая «Портрет художника в юности», Джойс просыпается от этого кошмара – и пытается пробудить своего героя. Его следующий роман «Улисс» – памятник этому пробуждению, а тот, кто вводит Дедала в мир настоящей современности, – обыватель, еврей, космополит Блум. Кошмар рабства у изобретенной традиции кончается, начинается бодрствование в современной истории. Постсоветский человек, в отличие от Дедала, не считает историю кошмаром, он просто считает, что она – будучи штукой болезненной и неприятной – для него просто не существует, только для других. Постсоветский человек эгоцентричен, он нарцисс, его не интересуют другие люди, страдавшие и страдающие от истории, – ему достаточно того, что в его жизни, как ему кажется, истории нет места. Оттого знаменитая нечувствительность и несострадание постсоветского человека к любым прискорбным происшествиям за пределами России, от стихийных бедствий и преступлений геноцида до терактов; единственное чувство, которое рождают у него подобного рода события, – вялое злорадство. Он-то давно вне истории, пусть они там помучаются.
Так что постсоветский традиционализм, частью которого стала советская патриархальность, вовсе не описывается лозунгами и фразами вроде «назад в СССР», «новое Средневековье» или «новый феодализм». На этот счет сказано много глупостей, надеюсь, социологи, антропологи и историки объяснят когда-нибудь, что предпринятое в мае 2015 года в Чечне (и одобренное по всей стране) публичное изнасилование несовершеннолетней не имеет никакого отношения ни к СССР, ни к Средним векам и феодализму. Точно так же как и покупка-продажа пленных девочек головорезами из «Исламского государства». Замечу в сторону, что «черная легенда» о западном Средневековье (а никакого другого и не было), подхваченная прогрессивной советской интеллигенцией и некритически воспринятая сегодня, сильно затемняет любой разговор о нынешнем дне вообще. Все, что прогрессивному интеллигенту не нравится, он списывает на непонятное ему далекое время, когда ходили в Крестовые походы, сжигали ведьм, поддавались суевериям и даже не догадывались, что все эти привычки будут осуждены в романах Стругацких. Интеллигенту невдомек, что ведьм сжигали по большей части уже после конца Средних веков, суевериям он сам поддается ничуть не меньше средневекового человека, а большинство так называемых средневековых (или даже древних) традиций придумано относительно недавно, века два тому назад, если не позже. Но вернемся к нашему предмету, к отказу от истории.
Здесь следует отделять интенцию от результата. Первая вполне буржуазна, точнее мелкобуржуазна. Мелкий буржуа определенного сорта, а именно рантье, – вот кто мечтает оказаться вне истории. Жизнь на ренту возможна для людей, начисто лишенных желания действовать самим, на свой страх и риск, и в то же время мечтающих, чтобы, пока они предаются безделью, проценты капали безостановочно. Постсоветский человек после некоторых покушений в 1990-х на что-то интересное (и даже дерзкое) успокоился, остепенился и принялся жить на проценты. Сначала это были проценты от продажи ресурсов, а потом, постепенно, не без зловещего участия культурной обслуги власти, экономический ресурс превратился в символический. Как блистательно показал Илья Калинин, вместо нефти ресурсом стала история; на самом деле даже не история вообще, а позднесоветская версия истории, сформулированная коллективными усилиями разных людей, от Пикуля и Чивилихина до Эйдельмана и Лотмана, от Сергея Бондарчука до Говорухина. Именно там – неисчерпаемые залежи всех необходимых представлений о прошлом. Удивительное время – именно тогда несколько тысяч людей изобрели весь необходимый подножный культурный корм для нескольких последующих поколений. Они создали огромный капитал, потомки положили его в банк, живут на проценты и мечтают о том, чтобы это не кончалось никогда. Это не кончится никогда, если объявить капитал, банк и себя, получающих проценты, вечными, не подверженными историческому времени.
Если интенция была (и есть) мелкобуржуазная, то результатом стала психология рабов. Я далек от публицистической взвинченности/истерики и пошлых рассуждений об «исконном русском рабстве», «нации рабов» и прочей чепухе. Вся «исконность» такого рода – тоже относительно свежей выработки. Но есть вещь, которую следует иметь в виду. В эпоху Нового времени не было ни одного класса или большой социальной группы, действительно существовавших вне истории. Даже крестьянство, которое часто обвиняют в «отсталости» и прочем, на самом деле жило и живет именно в истории – если под последней понимать конъюнктуру рынков сельхозпродукции, систему кредитования сельского хозяйства, государственную и международную поддержку аграрного сектора и прочее, прочее, прочее, включая политику, от которой все вышеперечисленное зависит. Крестьянство было важной движущей силой русских революций, Гражданской войны в Испании и т. д. Я уже не говорю о пролетариате, среднем классе и элите. Все они живут – пусть порой и нехотя, по обязанности, следуя своему классовому предназначению, – в истории. И только раб находится в ментальном пространстве вне ее. Раб обитает исключительно в циклическом времени рабочего дня, ибо никакого серьезного изменения его участи, его статуса не будет почти никогда. Ему не на что надеяться – и он не надеется. Оттого он безразличен и к прошлому, и к будущему. Раб не живет общественной жизнью, так как у него нет общественного интереса – и быть не может. Раб не живет политической жизнью, ибо не может иметь политического интереса. Наконец, раб имеет только одну – иногда очень мощную и живую – культуру, свою. Другие культуры могут представлять для него лишь поверхностный, снисходительный интерес.
Конечно, речь идет о современном рабстве, эпохи модерности, а не о древнем. О рабстве, что сложилось в раннее Новое время, а потом обрело второе дыхание в ХХ веке. Об этом писал в 1942 году Оруэлл: «Кто мог представить себе двадцать лет назад, что рабство вновь станет реальностью в Европе? А к нему вернулись прямо у нас на глазах. Разбросанные по всей Европе и Северной Африке трудовые лагеря, где поляки, русские, евреи и политические узники других национальностей строят дороги или осушают болота, получая за это ровно столько хлеба, чтобы не умереть с голоду, – это ведь самое типичное рабство. Ну разве что пока еще отдельным лицам не разрешено покупать и продавать рабов. Во всем прочем – скажем, в том, что касается разъединения семей, – условия наверняка хуже, чем были на американских хлопковых плантациях». Подобное рабство, имевшее в разных странах разную историю (кое-где, слава богу, его не было вовсе), – тоже изобретение недавнее, но маскирующееся под «традицию»; не зря даже такой тонкий мыслитель, как Оруэлл, использует вводящее в заблуждение словечко «вернулись». Нет, не «к нему вернулись», а «его создали». Безусловным чемпионом по такому современному рабству в прошлом веке стал СССР. Потомки тех, кто пережил самые жуткие советские времена, восприняли выпадение из истории, которое для их предков было трагедией, как самый легкий и необременительный, даже приятный вариант. Так постсоветское буржуазное сознание, сознание пусть мелкого, но господина, переизобрело себя как сознание раба.
Поэтому все, что происходит внутри круга «неистории», по умолчанию хорошо и правильно, ибо так было и так будет. Если почитать многочисленные сетевые комментарии по поводу отвратительной чеченской свадьбы, в этом убеждаешься. Кадыров неудачно все организовал, это да. Астахов неудачно пошутил – верно; мужику ведь можно пороть чушь, разве нет? Но, по сути, ничего страшного: подумаешь, девушку в 17 лет насильно отдали немолодому женатому дядьке, тоже мне трагедия, вы что, «Кавказской пленницы» не видели? Там, в горах, всегда так было! Но главное даже не это, а совсем другое. Как сформулировал один из милых доброжелательных россиян, если браки геев – это хорошо, то почему же это плохо? Вот здесь выпавшее из истории сознание встречается с историей. Браки геев – результат долгой, сложной общественной кампании и политической борьбы. Они – продукт изменения, значит, продукт истории. Оттого они «плохи». А насилие над несчастной тинейджерицей под хамский гогот толпы – это «хорошо», так как в нашем бараке так повелось. Традиция.
Любопытно вот что: никто никого не заставлял – и не заставляет – так думать, говорить и действовать. Всё сами.
Сенцов и чужие
Олег Сенцов (1976 г.р.) – украинский кинорежиссер, сценарист и писатель. Активист Автомайдана. После захвата Крыма Россией в 2014-м был арестован на полуострове и обвинен в подготовке терактов. Несмотря на многочисленные свидетельства фабрикации дела, сообщения о пытках и протесты международной общественности, 25 августа 2015 года приговорен к 20 годам колонии строгого режима, где и находится на момент написания этого текста.
* * *
Евгения Васильева (1979 г.р.) – российский предприниматель, менеджер, чиновник. Бывший начальник имущественных отношений Министерства обороны России. Имя ее получило широкую известность осенью 2012 года в связи с коррупционным скандалом в Минобороны, ставшим причиной отставки министра Анатолия Сердюкова (которого считают не только покровителем, но и возлюбленным Васильевой). 8 мая 2015 года приговорена к 5 годам лишения свободы в колонии общего режима за мошенничество. По официальным данным, отбывала наказание с 8 мая по 23 июля 2015 года в московском СИЗО, затем 34 дня в колонии во Владимирской области. В срок заключения засчитано также пребывание под домашним арестом с 23 ноября 2012 года по 8 мая 2015 года. 25 августа 2015 года районный суд, где находится колония, удовлетворил ходатайство об условно-досрочном освобождении Васильевой, которая, как объявлено, возместила ущерб в размере около 200 миллионов рублей. Освобождена и покинула колонию по решению суда немедленно, в тот же день.
* * *
Приговор Олегу Сенцову и освобождение Евгении Васильевой, одновременно произошедшие, вызвали сильнейшую реакцию.
* * *
Кумулятивный эффект: совпав по направлению воздействия, обе драмы прожгли броню равнодушия довольно многих и подорвали боеприпас негодования. Негодование сменилось бы яростью, говори мы сейчас об иной социальной группе; интеллигенция в РФ от негодования переходит к столь понятному (и даже психологически удобному) отчаянию. Происходило это так: в соцсетях сначала вывешивались (рядом) фото Сенцова и Васильевой, ниже перечислялись содеянное и наказания на содеянное. Дальше – уже от владельца аккаунта – следовало восклицание: «Доколе!» Или: «Гады!» (часто и покрепче). В завершение – либо недобрые пожелания в адрес судей и власти вообще (ад, угольки, Гаага), либо известное рассуждение насчет «дна» и стука оттуда. Схема отработанная, все это повторялось не раз, оттого можно обозначить некоторые закономерности и проанализировать ряд распространенных заблуждений.
Прежде всего стоит отметить: как негодовать по поводу приговора Сенцову, так и оплакивать освобождение Васильевой бессмысленно. Такие вещи должны были произойти – вот они и произошли. В первом случае, говоря о действиях суда, мы имеем дело с логикой убийц (посадить нестарого человека в русскую тюрьму на 20 лет – значит его убить, пусть и не до конца, при счастливом исходе). В этом нет ничего сверхъестественного: убийцы были всегда и, увы, всегда будут. Одними из них движет корысть, другими – идеология или верность долгу, третьими – природная жестокость. Да, убивать в бою или в иной ситуации, когда ты сам в опасности, более, скажем так, почетно. В случае приговора Сенцову никакой опасности для судей нет и не было – воображение у них развито недостаточно, чтобы представлять себе загробные адские муки или вполне комфортные стулья зала заседаний условной Гааги. Судьи делают свое дело в той же мере, как все это сословие (думаю, за небольшим исключением) в нынешней РФ. Глупо и опасно представлять себе трогательные картины их моральных метаний, их скупые мужские слезы, попытки отмыть нечистую совесть алкоголем, исповеди старым друзьям на полуночных кухнях и т. д. Ничего этого нет. Им сказали – они сделали.
Тут важно другое – на самом деле неинтересно, что там с ними происходит. Совсем неинтересно. Психология здесь излишня: ведь речь идет об aliens, только эти пришельцы ниоткуда не прилетали, они просто всегда были рядом. Отсюда и иллюзия, что психология в их отношении работает. Много способствовали этому заблуждению сочинения Достоевского и небезызвестная книга Арендт «Банальность зла: Эйхман в Иерусалиме», которую так любят цитировать, особенно те, кто ее не открывал. Увы, это не имеет никакого отношения к действительному положению дел. А оно таково: им приказали – они убили. Или: им захотелось, и они убили. При случае убьют еще. Не будет случая – не убьют. Вот и вся психология.
Aliens не хуже и не лучше остального населения земного шара: они другие, как и прочие составные части этого населения. Терзания в рамках иудеохристианской этики не имеют отношения ко всем – как и умение ловко перерезать горло пленному. И то и другое похвально – в рамках соответствующих референтных групп. Беда начинается, когда привычки и правила одной начинают применять к другим, в чем особенно преуспела литература начиная с эпохи романтизма и – уже в ХХ и XXI веках – поп-культура. Отсюда и все эти образы кающихся убийц, столь прекрасных в своем этическом вочеловечивании.
Особенность нынешнего момента в России заключается в том, что немалая часть населения представляет собой aliens. Давно замечено, что постсоветские катастрофы, будь их детали самыми что ни на есть душераздирающими, невыносимыми для внешнего взгляда, вроде «перестукивания» с мертвыми подводниками на затонувшем «Курске» или сгоревших детей Беслана, на самом деле мало кого тронули. Задушевности, особенно официозной, сколько угодно. Пустили слезу, утерли платком и пошли дальше. Но сочувствия, уж простите за высокий термин, сострадания – нет. Для задушевности достаточно имитационной психологии, так сказать, механических реакций на внешние раздражители, вроде того как Горький плакал, читая рукописи из самотека. В подобных реакциях не задействованы воля, ум, любой другой глубинный человеческий элемент.
Aliens устроены по-другому. Они – цельные натуры, высеченные из одного куска. Их принцип – поддержание собственного существования, задача чисто техническая, я бы даже сказал – методологическая, ибо без принципа эффективности тут ничего не работает. Минимум затрат, максимум мощного инерционного продвижения по жизненному кругу. Поверхностные ахи, та самая задушевность, иногда придают aliens чертовской привлекательности, как в случае беллетриста Лимонова, который всегда пишет про одно – про мелкие нервные реакции, отчего-то происходящие на поверхности чугунной чушки.
Настоящие убийцы – не всегда aliens. Но aliens составляют рекрутский резерв корпуса убийц, это бесспорно. Вопрос, если вернуться к нынешней ситуации в РФ и к приговору Сенцову, очень прост. Как так произошло, что «чужие» столь многочисленны здесь, столь влиятельны? Обычно говорят: мол, это совок возвращается, Сталин и все такое. Отнюдь. Ничего никогда не возвращается. Aliens – продукт новой эпохи, постсоветский человек как он есть, атомизированное существо, предоставленное самому себе в смысле выживания, привыкшее автоматически прибиваться к сильному, а став сильным, сделать все, чтобы и дальше пребывать таковым. Чистая механика плюс инстинкт самосохранения, никакой психологии. Для aliens совершенно все равно – нация, идеология, этическое, эстетическое, любое другое. Чистая эффективность. Потому единственная из постсоветских профессий, пришедшаяся постсоветскому миру по нраву, – кроме, конечно, охранника – это менеджер. Равнодушие aliens к моральным, политическим, социальным и прочим последствиям своих поступков есть равнодушие менеджера к тому, чем занимается завод, которым его поставили порулить. Пекарня или химкомбинат – какая разница?
Впрочем, у aliens есть еще одна важная особенность. Они декаденты. Обычно под декадентами понимают каких-то невероятно изысканных людей с интересной бледностью в лице. Абсент, дамы в черном курят пахитоски, гашиш, Бодлер и череп на каминной полке. На самом деле декадент – тот, кто может существовать только в ситуации упадка: нравов, политического устройства, экономики и т. д. Но прежде всего, конечно, нравов. Иными словами, декадент существует на ренту, величина которой находится в обратной зависимости от реальных общественно признанных ценностей. Чем хуже дело с ними, тем лучше дела у декадента. Не зря же многие находили декадентский шик у сутенеров.
Однако это – осмысленное декадентство, порой (но нечасто, надо сказать) даже плодотворное в культурном смысле: громкие имена всем известны. Но ведь жулик, лжец, убийца (особенно убийца) – тоже декадент, даже если он вместо абсента с гашишем запивает кружкой доброго пива свиную отбивную и галлюциногенным оргиям предпочитает мирное сопение в постели рядом с женой. Или, к примеру, исправно бьет земные поклоны в церкви. Декадент, даже несознательный, живет упадком, паразитирует на нем, как червяк на трупе. Постсоветская история РФ в конце концов закончилась скучной картиной именно такого рода. Если посмотреть на персональный состав высших, средних и нижних эшелонов власти в стране, а также в самых важных институциях, то везде мы увидим примерно одно и то же: менеджеры-декаденты в разной степени осознания принадлежности к обеим категориям.
Из вышесказанного следует два важных вывода. Первый касается общественной реакции на приговор Олегу Сенцову. Как и в предыдущих – уже многочисленных – случаях, реакция эта наивна. Обычно обсуждаются персональные характеристики судей, следователей, охранников и сервильных журналистов. Как выглядят. Как одеты. Как читают приговор. Помню, одна прогрессивная журналистка с гламурными запросами целую социально-психологическую драму сочинила про секретаршу суда то ли над Ходорковским, то ли над Pussy Riot. Мол, одета она на рынке, бижутерия у нее дутая, мейкап вообще как у гулящей девки и все такое. Из вышесказанного делался вывод о чуть ли не социальной войне постсоветских нестильных неимущих против постсоветских стильных (имущих и неимущих в равной степени). «Шинель» и «Бедные люди» в изложении Трумена Капоте. Все мило, только никакого отношения к делу это не имеет. Как и то, бормочет ли судья приговор или читает хорошо поставленным голосом, бегают ли глазки у лжесвидетеля, хорошо ли сидит пиджак на плечах подлого журналюги. Не стоит психологизировать то, что не имеет психологии. Alien все равно, что о нем думают и говорят люди, от которых не зависит его существование и воспроизводство его существования. И, конечно, бессмысленны восклицания про «дно» и «завтра всему этому придет конец». Нельзя выдавать собственную истерику за реальность сознания совсем других людей. В лучшем случае идея «дна» есть метафора сознания тех, кто так рассуждает. А то и просто – фигура речи. Декаденту – если он благосклонно примет идею вечного падения на дно – эта идея очень даже понравится. Декадент кормится падением. На все сетования о человеческих трагедиях alien всегда холодно заметит: мол, она утонула.
Второй вывод касается Евгении Васильевой, а то мы тут про нее слегка подзабыли. Если негодование по поводу приговора Олегу Сенцову вполне по-человечески понятно, то страсти вокруг освобождения Васильевой загадочны. Если мы считаем, что Сенцова судил не суд, а кучка aliens, никакого отношения к юриспруденции, судопроизводству, законности и просто чувству справедливости не имеющая, то почему мы должны считать, что Васильеву судил кто-то другой? Я не в смысле, что она невиновна или виновна. Об этом мы просто не можем знать, так как нынешняя Россия не является «государством» в обычном смысле этого слова, то есть государством, одна из функций которого – принятие законов, их применение, их поддержание и охрана. В любом отдельном случае группа декадентствующих aliens делает то, что ей в этот конкретный раз нужно. Общих правил нет никаких, кроме одного – правила, что общих правил нет. Оттого все разговоры о неопровержимых доводах защиты или обвинения бессмысленны, они лишь затемняют дело и создают иллюзии. Так что, думаю, невозможно что-либо определенное сказать ни об одном приговоре, вынесенном сегодня на территории РФ. А если так, то тем, кто не входит в число aliens, надо только радоваться освобождению человека из русской тюрьмы – ведь все знают, что такое русская тюрьма.
Столь же наивно возмущаться хронологическим совпадением посадки Сенцова и освобождения Васильевой. Во-первых, никакого умысла власти тут нет. Случайное совпадение. Власти все равно, что думают по поводу нее не-aliens, а aliens всегда думают про власть одно и то же, когда власть сильна. Когда она слаба, они думают уже по-другому. Так что власти интересно именно их мнение, а их мнение зависит от нее самой. Круг замыкается: перед нами идеальная, замкнутая на себе система. Во-вторых, будет сидеть Васильева или не будет – это на самом деле не интересно никому, кроме самой Васильевой и небольшого круга лиц, вовлеченных в ее историю. В этом сюжете нет политики – ибо здесь вообще нет политики. Политика предполагает систему институтов, которую называют государством. Само понятие «институты» предполагает наличие долгосрочных интересов, ответственности и т. д. К примеру, таким институтом является суд. Даже в СССР с его всегда неправедным судом в делах политических он являлся институтом государства – купить судью было сложно, идея «социалистической законности» также не была чужда ни населению, ни самим судейским. То, что мы видим сейчас, институтом не является: это набор находящихся на разных уровнях разнообразных групп людей с разнообразными функциями, преследующих свои собственные цели. Эти группы столь же замкнуты, как высшая власть, о которой мы только что говорили, – но от этой власти так или иначе зависят. Как только власть исчезнет или станет дряхлой, эти группы будут искать покровительства другой власти. Или, скорее всего, как мне кажется, во множественном числе – других властей.
Так что выход Васильевой на волю вовсе не явился пощечиной общественному мнению. Отнюдь. Просто единичное событие в море подобных единичных событий, не имеющих между собой никакой связи. Ставить его на уровень приговора Олегу Сенцову неправильно – да и просто глупо.
А вот приговор Олегу Сенцову – безусловная трагедия. Единственный герой в этой трагедии – сам Сенцов, человек, говоря метафорически, однажды проснувшийся в другом государстве. Не потому, что его прежнее распалось или даже исчезло, нет: он проснулся на той территории своего государства, которая была захвачена другим государством. И он, в отличие от aliens, подумал, что это как-то нехорошо – и даже стыдно. И потому ему вынесли приговор. Не как Йозефу К. Нет. Как Цинциннату Ц.
Интеллигенция, Революция – и Мединский
Время от времени я предлагаю друзьям такую игру: назвать пять крупных (понимая всю глупость деления на «мелких», «средних» и крупных») русских писателей и поэтов, которые – так или иначе – были против Февральской революции. Не будучи историком литературы, я довольствуюсь исключительно догадками и интуицией, мои друзья, по большей части, тоже. И вот получается, что если говорить о феврале 1917-го, а не об октябре, то противников революции почти нет. Кажется, Бунину она не понравилась, но я не уверен. И все. Самые убежденные монархисты, даже почти черносотенцы, те, кто еще недавно глупыми виршами и статейками воспевал триумфы солдатушек над «фрицами», – даже они не выказали гнева и разочарования. Тон Василия Розанова в «Апокалипсисе наших дней» почти торжествующий; возможно, это своего рода истерика, но повод ее серьезен – мгновенно обнажившаяся пустота предыдущего порядка вещей. Можно, конечно, упрекать русских авторов в цинизме и приспособленчестве, но очевидно все-таки другое – точно так же, как в армии и полиции мало кто вызвался с оружием в руках защищать власть Николая Второго, среди культурных деятелей не нашлось большого количества желающих публично сказать пару добрых слов в адрес «старого режима» и свергнутого монарха лично. «Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три. Даже “Новое Время” нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь».
Сегодня у заинтересованного наблюдателя есть возможность проследить – уже на новом материале, – как работает механизм деградации власти и ее представления о себе и об обществе, как разворачивается процесс, ведущий к тем самым роковым розановским двум-трем дням. Российская власть неустанно добавляет детали к печальной картине; один из самых щедрых поставщиков деталей – министр культуры Владимир Мединский. Именно он – по долгу службы и по званию «историка», которое он сам себе присудил, – то и дело вспоминает и о феврале 1917-го, и о деятелях культуры вообще. В опубликованной летом 2015 года в «Известиях» статье с длинным названием «Кто не кормит свою культуру, будет кормить чужую армию» министр наставляет: «Главный механизм культурной политики – отнюдь не “покупка лояльности лидеров общественного мнения”, “признанных творческих авторитетов”. Это все недорого стоит – что было доказано и в феврале 1917-го, и в августе 1991-го, когда именно обласканная казной творческая элита оказалась в авангарде сил, разрушавших государство».
Высказывание любопытное: Мединский попытался убить двух зайцев одной фразой. Про «покупку лояльности лидеров общественного мнения» и «признанных творческих авторитетов» (у министра непростые отношения с русским языком, как видим) – это он так отмежевывается от сурковских времен, когда лояльность «творческих авторитетов» действительно покупалась или имела быть купленной, впрочем не всегда успешно. Нынче другие времена, намекает Мединский, раньше Марат Гельман обустраивал Пермь, а теперь – Черногорию, несколько лет назад Макаревич пел песни Медведеву, а сегодня… все знают, где теперь Макаревич (что касается Медведева, то почти уже никто не помнит, кто он таков).
Но самое интересное другое – это исторические аллюзии, ведь, как мы помним, Мединский называет себя историком. Аллюзий две – август 1991-го и февраль 1917-го. В первой автор статьи выказывает удивительное непонимание либеральной столичной советской культурной элиты – в смысле ее представлений о политически допустимом. Марк Захаров, радостно приветствующий Пуго с Язовым, – такого даже Фоменко вообразить не может. Да и вообще сюжет августа 1991 года не в том, что кто-то взял и сверг существующую власть. Мединскому тогда был 21 год, он учился в МГИМО, так что можно было бы извлечь из памяти ход событий: сначала путч против Горбачева, а потом уже триумф Ельцина. Государство убило себя само. Впрочем, Мединский – специалист по иным периодам, мог упустить из виду, бывает.
Если первая аллюзия выглядит довольно наивной, то вторая, увы, представляется плодом исторического невежества председателя Российского военно-исторического общества. Оказывается, в феврале 1917-го некая, как изящно выражается автор, «обласканная казной творческая элита» взяла и встала в авангарде роковых сил. В этом авангарде кое-кто был, это правда, только очень сложно представить себе, как казна «обласкивает» Зинаиду Гиппиус, или Маяковского, или Блока, не говоря о том же самом Розанове. Мединский явно перепутал времена; двор иногда действительно кое-что подкидывал писателям и художникам в виде заказов, и те рисовали «Заседание Государственного Совета» или сочиняли частушки про незадачливого кайзера Вильгельма, но казенные ласки носили спорадический характер, конечно. Систему придумали сначала большевики, а потом Сталин; но в сознании министра культуры «признанные авторитеты», начиная с летописца Нестора, ежемесячно выстраиваются в очередь в кассу за госзарплатой. А потом, о ужас, уходят в авангард. Перед нами типичное позднесоветское сознание, в котором все, что было до него, пропускается через советский фильтр.
Здесь одна из болевых точек нынешней российской власти, в частности ее культурной политики. «Авангард». Слово сегодня почти ругательное. Авангард в эпоху модерна, в том числе русский авангард, – утопическая попытка создать не новое искусство, а нового человека и новое общество, это проект будущего, а будущего нынешняя русская власть боится, она пытается всячески избежать не только разговора о нем, но даже мимоходного упоминания. Оттого авангард ненавистен во всех его проявлениях, от политического до художественного. Конечно, выходит несколько неловко – ведь «русский авангард» есть одна из немногих «конвертируемых» за пределами русской культуры вещей прошлого века, соответственно, им можно «гордиться», он есть часть «нашей великой традиции». Поэтому во времена Мединского русский авангард пытаются обезвредить, превратив в милый благонамеренный культурный мусорок, который отчего-то любят просвещенные иностранцы. Любят? Ну и пусть. А мы погордимся. На московской выставке 2015 года «В гостях у Родченко и Степановой» можно было ходить от стенда к стенду, из комнаты в комнату и ничего, кроме следов благодушного чудачества трудолюбивых супругов, не замечать. В сопровождающих текстах, в самой концепции выставки практически не было революции, Гражданской и Отечественной войн, не было истории. Собственно, цель нынешнего министра в том и заключается: остановить историю, выключить ее механизм, похоронить реальные социальные, политические, экономические, культурные интересы и запросы реальных людей и общественных групп под болтовней о «традиции».
Главное – лишить «историю» какого бы то ни было значения, отказать фактам в существовании, превратив «историю-изменение» в неподвижное «прошлое», где царит не имеющая начала и конца «традиция». Статья в «Известиях» – прекрасный пример того. В ней разворачивается концепция отношений Российского государства и культуры (в данном случае – театра), но совершенно безотносительно конкретных исторических обстоятельств. Что XVIII век, что XX – Мединскому все равно. Как опытный пиарщик, он видит в любой ситуации игру спроса и предложения, где первый определяется некоей вечной властью, которая вечно отражает интересы державы и ее подданных, а второе есть банальное предоставление культурных услуг на предмет развлечения и поучения тех же подданных под снисходительным присмотром той же власти. Задачу свою министр видит в доведении этой ситуации до кристальной ясности: государство диктует набор ценностей, полезных для общества, с этими ценностями культура и должна работать, если хочет быть «обласканной казной». Автор, конечно, ссылается на некое общественное мнение в России, якобы исключительно традиционалистское и даже чуть ли не религиозное, но, думаю, даже сам Мединский знает, как сегодня считают общественное мнение, да и само это мнение есть отражение того, чего от него хочет – посредством медиа – власть. Круг замкнулся. Нет здесь никакой идеологии, сплошной социокультурный аутизм, превращенный в набор скверно написанных рекламных слоганов.
Что же до столь мудрой культурной политики консервативных русских императоров вроде Николая Первого, у которой предлагает учиться министр Мединский, то как тут опять не вспомнить Розанова. В «Апокалипсисе наших дней» он пишет: «Между тем Пушкин, Жуковский, Лермонтов, Гоголь, Филарет – какое осияние Царства. Но Николай хотел один сиять “со своим другом Вильгельмом-Фридрихом” которым-то. Это был плоский баран, запутавшийся в терновнике и уже приуготованный к закланию (династия)».
P.S. Моя любимая фраза в статье Владимира Мединского: «На глазах нашего старшего поколения деградировала советская культура, скованная “идеологически выверенными” циркулярами. В результате классики рок-н-ролла родились в Ливерпуле, а не в Одессе. В итоге могучая, казалось бы, советская культура, целиком заточенная под идеологию, в целом оказалась и содержательно, и творчески бессильна перед вызовом западного “масскульта” и в целом нравственного кризиса конца ХХ века». Здесь все замечательно – и Одесса в должности Ливерпуля, и масскульт в кавычках, и, конечно же, противопоставление «нравственного кризиса конца ХХ века» неназванным, но явно чтимым автором нравственным высотам предыдущего периода времен Аушвица, Колымы и проч.
Праздник народного единства
Ниже речь пойдет отчасти и о самом авторе. Впрочем, я постараюсь соблюдать известную дистанцию по отношению к описываемым фактам; в любом случае автор же тоже человек, так что и с ним иногда происходят какие-то интересные вещи, которые полезно обдумать. Никакой саморекламы, просто так вышло.
Осенью 2015 года я дал интервью о Шерлоке Холмсе одному московскому изданию. Речь в нем шла о разных интересных для меня вещах – о рецепции Холмса в позднем СССР и постсоветской России, о том, какими могли быть политические взгляды детектива, о жестоком викторианском мире – и о вполне понятной аберрации, из-за которой этот мир ретроспективно воспринимается как «уютный», «безопасный» и даже «милый». В какой-то момент интервьюер спросил: кем сегодня мог быть Шерлок Холмс? Оказался бы он представителем продвинутой части населения со всеми ее модными привычками вроде вегетарианства? Меня несколько покоробила такая постановка вопроса: вегетарианство уж точно нельзя назвать «модной привычкой» – этому образу жизни несколько тысячелетий, он обусловлен в разных случаях разными причинами. Да и вообще дело это серьезное, по крайней мере для меня. Чтобы не бубнить всего этого в интервью – которое, предполагалось, должно быть веселым и даже лихим, учитывая характер издания, – я решил сыронизировать и даже подтрунить. Сказал, что Холмс сегодня был бы даже не вегетарианцем, а веганом, объяснив это как «моральной опрятностью» сыщика (качество, подмеченное еще доктором Ватсоном), так и беспощадной его логикой, благодаря которой Холмс обычно доходил в своих выводах до конца. Пошутил, конечно, только отчасти – я действительно так думаю, а ироническая завеса потребовалась, чтобы не разжевывать столь очевидные мне вещи на страницах модного издания. Пусть читатели сами слегка призадумаются.
Как только интервью опубликовали онлайн (а слова про Холмса, который сегодня был бы веганом, оказались вынесены в заголовок), я заглянул в комментарии на сайте этого издания. Зачем – не знаю. Обычно я такого не делаю, ибо знакóм – как и все мы – с яростным накалом неопрятной достоевщины, который поддерживается на любом форуме, от политического до кулинарного, особенно если он на русском языке. Но тут, будто что-то предчувствуя, я решил все-таки посмотреть. И был вознагражден. В первых же репликах на меня посыпались самые разнообразные обвинения – от нарциссизма и снобизма до идиотизма и невежества. И все потому, что я рискнул сказать такое про Холмса. Рискнул вообще заговорить о веганстве нормальным языком, заранее не извиняясь, не делая книксенов, не подсмеиваясь над собой, иными словами – не совершая всего того, что в обычной постсоветской жизни вынуждены проделывать представители любого из так называемых меньшинств.
Да, я веган – и свои предположения о воображаемой диете сегодняшнего Холмса строил на собственном опыте, который, естественно, оставил при себе, познакомив читателя лишь с выводами. Да, я действительно считаю, что веганство есть хороший способ проявить учтивость по отношению к окружающему миру, животным и людям. А учтивость я ценю чуть ли не превыше всего. Да, я действительно считаю, что веганство есть очевидный логический вывод из определенного хода размышлений об устройстве нашего мира – если только действительно честно додумать мысль до конца. Но я никогда не объявляю об этом окружающим, не проповедую, а просто держу при себе. Это мое частное дело – чем я питаюсь; более того, это уж точно мое дело – что я думаю по поводу устройства окружающего мира. Если меня просят, делюсь некоторыми из соображений, но не больше. И все вот это я – в своей гипотезе – приписал Холмсу. И все вот это вызвало дикое раздражение публики.
Раздражение, как сыпь, перекинулось с сайта издания, где было опубликовано интервью, на социальные сети. Я вывесил ссылку на беседу о Холмсе у себя в Фейсбуке (я тогда еще не покинул гостеприимную сеть) – и получил десятки взвинченных комментариев, где веганов (и меня самого) обвиняли в том же самом снобизме, «элитизме», неуважении к бедным, у которых якобы нет денег на веганскую диету, в том, что я сноб, красного дерева тростью с набалдашником из слоновой кости. Я пытался было утихомирить страсти. Отвечал шутливо, вежливо, отстраненно, но потом и меня стало одолевать раздражение. Как объяснить этим идиотам, что они идиоты? Ответа на подобный вопрос не существует, да и сама его постановка ложная – никому ничего объяснять не надо. Решив так, я успокоился и перестал следить за развитием событий в комментариях в ФБ; меж тем в отсутствие хозяина там разыгралась нешуточная война, воздух сотрясали взаимные оскорбления, люди, которые были дружны не первый год, ругались, разрывали отношения и т. д. Все это напоминало какой-нибудь ранний рассказ Сорокина, где банальное партсобрание незаметно, следуя параноидальной логике автора, переходит в каннибалистскую оргию.
Впрочем, через день я все-таки решил продолжить тему – то ли из дурацкого желания подразнить, то ли действительно намереваясь выяснить причину столь бурной реакции на скромное рассуждение о гастрономических привычках некоторых людей. И я написал в Фейсбуке – где же еще? – пост, в котором поставил следующий вопрос, даже не вопрос, нет, просто выразил недоумение:
«Опытным путем и совершенно случайно наткнулся на главный источник раздражения постсоветского человечка. Это не Путин, не Майдан, не мигранты и даже не геи с евреями. Нет. Это вегетарианство и особенно веганство. Стоит случайно упомянуть о них, даже говоря о совсем других вещах, постсоветский человек тут же начинает нервно ерзать, будто его самого уличили в краже свечек в церкви. Он гордо сообщает окружающим: “А я вот без мяса не могу!” (хотя его никто об этом не спрашивал), он обвиняет немясоедов в снобизме, в измене духовности, задушевности, рабочему классу, Родине и проч. Он ревниво намекает на социальный статус и географическое нахождение супостата и рассуждает на тему “вы там все зажрались, а у нас Тамбовская область от нищеты на пельменях и гнилом мясе сидит!” В этом вопросе нет консерваторов, либералов, фашистов и коммунистов, здесь полное неотрефлексированное единство если не взглядов, то уж реакций точно. Думаю, что вот это единство и есть загадочный “русский мир”».
Реплика моя была несколько политизирована, ибо я обращался именно к русской аудитории. Но я нисколько не преувеличивал насчет единения вокруг нелюбви к веганам/вегетарианцам – самые воспаленные комментарии к моему интервью принадлежали людям, которых я знал давно, друзьям и приятелям с совершенно для меня безупречным послужным списком в смысле этических взглядов, поступков и политических пристрастий. И вот они на моих глазах, объединившись с мужскими шовинистами, путинистами, националистами и прочими нехорошими людьми, негодовали по поводу мимолетного упоминания об одной – несвойственной им – стороне образа жизни. Особенно старалась некая левая активистка (впрочем, лично мне незнакомая), выступающая обычно за все хорошее и против всего плохого: она взывала к моей совести, социальному состраданию, утверждая, что в сибирских деревнях (sic!) бедные жители без мяса и молока не протянут. И что веганство придумали «лондонские снобы», которым просто нечем себя занять, – у снобов обычно несколько машин, большая недвижимость, а банковские счета вспухли от доходов. И вот, чтобы успокоить нечистую совесть, снобы из Лондона отказываются от мяса и ведут «этический» образ жизни. Насколько я себе представляю эту левую активистку, она восточнее Нижнего Новгорода никогда не бывала и о ситуации в «сибирских деревнях» судит по смутным детским воспоминаниям о советских киносериалах из истории Гражданской войны.
Моя новая реплика вызвала еще больший всплеск эмоций, за которым я, честно говоря, устал следить. Вообще вся эта история мне крайне надоела, и я уже не рад, что ее затеял. В конце концов, Шерлок Холмс, слава богу, до времен Джастина Бибера, Владимира Путина и нового припадка ксенофобской эпилепсии в Европе не дожил, так что нечего и спекулировать: по-прежнему бы он имел обыкновение баловать себя холодной куропаткой или перешел бы на спаржу и киноа? Что же касается моих собственных взглядов на производство и потребление животноводческой продукции, то они для меня кристально ясны, для других – совершенно радикальны, но я – еще и еще раз повторяю – не намерен пасти народы. Точка.
Однако вышеизложенный сюжет обладает и иным измерением, если отвлечься от того, что философ Александр Пятигорский называл «сферой психизма», – то есть отвлечься от раздражения по поводу несовершенства окружающего мира. Действительно, что происходит? Почему отношение к вегетарианству/веганству объединяет столь разных людей? Нет ли здесь богатой поживы для историка, антрополога, социолога? Мне кажется, этот сюжет имеет несколько уровней, но среди них нет главного. Наоборот, при определенных обстоятельствах сюжет может обернуться то одной стороной, то другой.
Уровень первый – самый простой; он находится на поверхности и обычно используется для объяснения странного, почти единодушного раздражения, вызываемого веганами/вегетарианцами. Обычно его определяют как «страх чужого», «подозрение к чужаку», «раздражение и неуверенность по поводу существования иного». Здесь все ясно. Тот, кто ест мясо, подозрителен к тому, кто его принципиально не ест, – оттого, что второй делает нечто, в принципе возможное для первого (и даже иногда втайне желательное), но первый этого таки не делает. То есть он не отказывается от мяса. Точно так же обыватель не любит героя, обычный человек раздражен существованием аскетов и проч. Даже благотворительность – а уж, казалось бы, что проще благотворительности в нашем мире! – встречается с подозрительностью, завистью, тайным устойчивым недоброжелательством. «Он – другой!» – и этим, на первый взгляд, объясняются многие, почти все, подобные истории. Но не все так просто – универсальный сюжет распадается на несколько локальных.
Здесь меня интересует российский. В России – несмотря на долгую традицию отказа от мяса, несмотря на учение Льва Толстого (не говоря уже о суровых православных постах) – к вегетарианству относятся довольно скверно. И у этого недоброжелательства, даже страха, есть вполне определенная причина – страшная история голодов конца XIX – первой половины XX века. И, конечно, бедная, тяжелая жизнь подавляющей части населения страны до относительно недавнего времени. Все это поднимает символическую ценность еды вообще – и особенно еды жирной, изобильной, мясной, то есть той, что была десятилетия и столетия многим недоступна. Память об этом – рискну использовать очень банальное и не совсем понятное самому мне выражение – существует на генетическом уровне. Оттого тот, кто отказывается от простых, «вкусных», питательных продуктов, которыми были обделены наши родители, бабушки, дедушки и т. д., делает – при всех высоких помыслах его – что-то странное, враждебное, неуважительное. Такое отношение обычно не рефлексируется, но оно составляет эмоциональный фон, на котором разыгрываются драмы уже других уровней.
Прежде всего это уровень социальной зависти. Веганство/вегетарианство воспринимается как причуда богатых избалованных людей, которым нечем больше заняться. Отвратительная советская и постсоветская формула «Эх, нам бы ваши проблемы!» определяет, в частности, и этот сюжет. У «нас» – тяжкая, безрадостная жизнь, борьба за выживание, труд, пот, страдание и т. д. У «них» – надуманные абстрактные проблемы, лишенные всякой связи с «жизнью» и, конечно же, с «нами». «Наше» главнее «чужого» – ибо наши страдания пóдлиннее, наша жизнь тяжелее. Соответственно, в этом чемпионате по невыносимой тяжести жизни мы – чемпионы. Оттого только мы раздаем знаки подлинности. Веганам/вегетарианцам таких знаков не получить – разве что они как-то обоснуют (в наших понятиях, конечно) необходимость, включенность их причуд в наше страдание. Скажем, если веган заявит, что избегает животных продуктов по медицинским соображениям, никто особенно ругаться не будет. Он страдает, оттого он настоящий, соответственно, ему можно. Конечно, это покровительственная позиция, ставящая чудака в положение «больного», «неполноценного», которого надо пожалеть. Особый случай, если человек отказывается от животных продуктов питания по религиозным соображениям. Тогда вопросов к нему вообще нет – ведь он таким образом включает себя в большое коллективное тело верующих. А вот веган-индивидуалист подозрителен, ибо он действует по своей воле, в его личные мотивы не верят, считая их каким-то вздором. Но если в дело замешана религия – то есть нечто непонятное, общее, но в целом хорошее – тогда да, дело важное и нужное.
Собственно, здесь, в этой комбинации разных причин и разных уровней, и лежит ответ на мой вопрос. Раздражение по отношению к вегану/вегетарианцу возникает почти из всех обстоятельств жизни постсоветского человека – от смутной персональной памяти через осознание себя в качестве результата долгой, полной страданий и голода истории к нынешней отчаянной социальной ситуации, зависти в отношении и тех, кто богаче тебя и находится рядом с тобой, и тех, кто вообще живет где-то там, на «Западе». Плюс общее недовольство актами персонального выбора, который, по идее, открыт и для «обычного невегетарианца», но так как он его не сделал, этот акт становится для невегетарианца этически невыносимым. Так мы от первого уровня добрались до последнего, глубокого, который внезапно оказался основанием для того, что происходит на поверхности, на первом, якобы «универсальном» уровне.
Это, конечно, только беглые наброски к серьезному разговору, ничего больше. Но важно зафиксировать одну вещь – мы действительно говорим о сентименте, который объединяет постсоветское общество вне зависимости от политических взглядов, эстетических пристрастий и даже социального статуса. Такая мысль выводит нас уже за пределы разговора о еде в иные области – туда, где можно попытаться понять, как устроен мир, который когда-то звался СССР. И наконец-то осознать, сколь страшную катастрофу устроили сами для себя населявшие эту территорию люди.