Постсоветский мавзолей прошлого. Истории времен Путина

Кобрин Кирилл Рафаилович

Глава IV

Пробы цайтгайста, весна – лето 2016-го

 

 

Ушастые яйца

Весна 2016 года в Москве оказалась веселой: мэр Сергей Собянин постарался и тем для искрометных шуток стало еще больше. В конце зимы в центре города принялись истреблять мелкую и среднюю торговлю и всевозможный уличный сервис, а затем – в качестве компенсации – власти выставили наглядную агитацию состояния собственных умов. Казалось бы, властям надо скрывать свою комическую, какую-то детскую беспомощность в отношении всего на свете, кроме угрюмого освоения денег, – все-таки негоже тем, кто правит, выглядеть глупее тех, кем правят. Но это было в старые годы и при старых режимах. Раньше власть в России – неважно, монархическая или диктаторская – пыталась выглядеть не только мудрой, но иногда даже и умной. Порой это у нее получалось. После 1917-го на службу столь разным режимам, как ленинский, сталинский, брежневский, были поставлены десятки тысяч умов, неустанно сочинявших тексты, проектировавших памятники и строения, снимавших кино. Более того, многое из созданного тогда по заказу прогремело, осталось в памяти и даже получило свои несколько десятков лет славы за пределами России. За качеством наглядной агитации внимательно следили – ибо агитировали не лично за товарища Ленин или даже Сталина, а за стоявшую за ними «великую идею», точнее за набор этих идей, за идеологию. Неважно, что в случае основателя пролетарского государства это было полной правдой – Ленин выступал как бы практической функцией от этой идеологии, – а во втором совсем не правдой. Режим Сталина был именно «режимом Сталина», со смысловым ударением на втором слове, а не на первом. В любом случае предполагалось, что здание государства построено для общественного блага, а некоторые издержки по умолчанию списывались на особенности неслыханного по размаху строительства в столь сложных климатических и исторических условиях. Соответственно, архитектура и украшение этого здания считались делом первостепенным, а внутри него были предусмотрены огромные пространства для развлечения и поучения граждан. Все это происходило на самом высоком эстетическом уровне, чему способствовал в том числе банальный страх призванных к этому делу умов. Неправильный рисунок, неверный проект, слабый фильм могли привести к прискорбным персональным последствиям – материальным и даже физическим. Те, кто в 2016-м поставил на московских площадях и улицах трех богатырей, зеленую голову, странные жестяные фитюльки с ошметками живой и мертвой растительности, – все эти люди, отмеченные художественным талантом Остапа Бендера, создателя непревзойденного «Сеятеля», все они, сооруди нечто подобное году в 1938-м или 1949-м, на следующий же день вели бы дружеские беседы с сотрудниками столь любимого ими НКВД. Сломанные ребра, выбитые зубы, раздавленные дверями пальцы, расстрел или ледяное гниение в Заполярье – таков был бы гонорар за подобное веселое украшение Москвы.

Слава богу, времена сейчас другие и на авторов беззаботных пасхальных яиц с ушами никто не покушается. Более того, кроме кучки «недовольных» в Фейсбуке, никто особенно не обращает внимания на то, что происходит в городе, совсем недалеко от Кремля. И здесь не только эстетическая слепота. Наоборот, жалкая пестрая чушь, расставленная тут и там в Москве, ровным счетом ничем не отличается от остального – от рекламы, от оформления книжных обложек, от того, что показывают в телевизоре, от всего прочего. Эти штуки – материализация нынешнего московского, российского цайтгайста, точнее одна из материализаций, которых столь много, что в глаза бросаются зияния на тех местах, где оный цайтгайст не проявлен. Ну это как в каком-нибудь «Библио-Глобусе» скользить взглядом по цветастым обложкам сочинений Старикова, Прилепина, Донцовой, Лукьяненко и вдруг упереться в строго оформленную книгу без признаков золотого и красного. А на корешке еще и имя какое-то другое, не из обычного перечня. Странно. Непорядок. Откуда? Кто разрешил? Ведь даже Пушкина с Толстым поспешили снабдить полуголыми тетками и квадратнолицыми мужичками в мундирах. Кстати, нынешний цайтгайст во многом об этом – о том, как хорошо, когда мужики в мундирах, а при них полураздетые женщины, всё сентиментально, сурово и судьбоносно, чуть даже с надрывом, зато мы умеем веселиться и смеяться, как никто другой. См. пасхальные яйца с ушами.

В этом главная особенность нынешнего российского режима. Предыдущие создавали мощное эстетическое поле, с которым имело смысл не соглашаться, бороться с ним (вспомним знаменитую фразу о стилистических разногласиях с советской властью). С нынешним бороться глупо, а не соглашаться – комично, ибо яйца с ушами не предполагают того, чтобы с ними кто-то соглашался. Ну действительно, как можно реагировать на трех богатырей, прискакавших в Москву из рекламы сызранского майонеза, снятой в 1998 году ловкими парнями, которым поручили по-быстрому отмыть уворованные из дефолтного банка деньги? Никак, конечно. Кстати говоря, в этом смысле собянинский public art неожиданно сошелся с contemporary art. И то и другое искусство стоит немалых денег, и то и другое не требует эстетической оценки – и, наконец, и то и другое абсолютно безразлично окружающим. Его просто не замечают. В каком-то смысле Собянин сделал то, что Марат Гельман пытался сделать в Перми, – заселить город бессмысленной разухабистой ерундой, чтобы заказчики были довольны, а местные не особенно обращали внимание. Но у одного вышло, у другого нет.

Но вернемся к нынешнему режиму. Его эстетическая безответственность не слабое место, а, наоборот, одна из скреп. Ведь советский «большой стиль» (как и нацистский, как и некоторые фашистские, но не все) мог существовать лишь при подпитке из большого внеэстетического источника, то есть из все той же всеобъемлющей, универсалистской идеологии. Такая идеология монолитна, оттого монолитен и ее декор. Сталинская архитектура или лирический мещанский брежневский соцреализм – все это не виньетки, дарящие мимолетный отдых глазам, уставшим от работы по строительству нового мира, это инструменты такого строительства, быть может даже самые важные. Вспомним, что «культурная революция» была одной из ипостасей Святой Троицы Ленинского Плана Построения Социализма, столь же важная, как другие – индустриализация и коллективизация. Не забудем и Мао, который пустил в дело «культурную революцию», как Наполеон «старую гвардию», – в самый решительный момент, когда провалился «большой скачок». Область «культуры» для подобных режимов была важнейшей – именно в ней оттачивались образы прошлого, настоящего и будущего, без которых повседневная жизнь в СССР 1951-го или Китае 1970-го выглядела бы тем, чем она была на самом деле, – жалким существованием, насквозь пропитанным лишениями и страхом.

Так что сталинские высотки и мухинские скульптуры сделаны из серьезного социокультурного материала, который позволяет им – учитывая, конечно, неизбежные упадок и разрушение – стоять до сего дня и производить сильное впечатление, схожее с древнеегипетскими пирамидами или камнями Стоунхенджа. Собянинские фитюльки, богатыри и ушастые яйца сделаны из материала, который прекрасно знаком нынешнему населению Москвы и всей России. Они сделаны из распиленных денег. Из них же сделано почти все в стране. Так что на это уже давно никто не обращает внимания – как крестьянин не обращает внимания на красоты сельского пейзажа. Возмущаются лишь те, кто действительно хочет возмущаться – и делает это по двум причинам. Иногда совпадающим, иногда нет.

Первые автоматически возмущаются всем, что делает нынешняя власть. При этом неважно, что именно она делает; раздражение вызывает любое ее движение – как и отсутствие движения тоже. Первая разновидность «недовольных» относится к власти примерно так же, как герой набоковского рассказа «Истребление тиранов» относится к тирану. Он думает только о нем, мысленно следует за любым поворотом его судьбы, проникает воображением в его жилище – и даже в его тело. Набоковскому герою во сне являются люди, которые «работают» с телом тирана, – массажист, булочник, портной. В другом сне он видит биологического отца тирана, достраивая семейный сюжет своего знания о нем. Паранойя столь сильна, что внимательный читатель ближе к концу рассказа начинает сомневаться в том, что повествователь на самом деле был в молодости знаком с будущим диктатором, что он действительно разговаривал с ним, а один раз даже подержал его за руку. Эстетическая брезгливость «истребителя тирана» тоже небезупречна – да, он порой находит точные слова для описания тоскливой пошлости массовых госпраздников, но во вкус героя верится с трудом, так как он слишком поглощен ненавистью. Настолько поглощен, что в какой-то момент даже превращается в тирана, в конце концов с огромным трудом восстанавливая дистанцию между собой и предметом своей ненависти. Но эстетическое чувство немыслимо без дистанции; «антисоветское», как мы помним, эстетически выглядело не лучше «советского». Впрочем, это общее место.

Вторая разновидность «недовольных» собянинским паблик-трэшем исходит из более продуктивного сентимента. Это чувство горожанина, члена городской общины, которому небезразлично то, что делают с местом его обитания. Здесь и только здесь возмущение по поводу навострившихся яиц может обрести политическое значение. Политики в нынешней России нет, она тщательно вытоптана, а ее институты либо безнадежно и намеренно скомпрометированы, либо попросту демонтированы. Политическое может вырасти вновь, но именно «вырасти», как grassroots politics. Надежд на это явно больше, чем на «социальное возмущения», на «протесты трудящихся из-за ухудшения их экономического положения». Это отдельная тема – то, как «экономическое» стало столь же безразличным значительной части населения, как и «эстетическое». Но вот «локальное», чувство принадлежности к местному сообществу – дело другое. Солидарность и взаимный интерес людей, которые живут рядом в одном районе, – чуть ли не последняя оставшаяся в России возможность построения горизонтальных социальных связей, а значит, складывания общества с его мнением, конфликтом интересов, жизнью. В этом смысле жалкие собянинские декораторы работают на будущее.

Но есть ли возможность хоть как-то эстетически относиться ко всему этому – к металлическим заусеницам на Пушкинской, к статьям в газете, чья редакция находится ровно над этими заусеницами (и я со злорадством представляю себе, как эти бедолаги выглядывают из окна, некоторые даже кривятся, но что тут поделать? Ничего не попишешь, ты этого хотел, Жорж Данден! И они возвращаются на свои рабочие места восхищаться тем, как все прекрасно), к суровым песням про Родину в исполнении спившихся лабухов, наконец, к убранству кремлевских кабинетов, которое предвосхитил Набоков («Ее долго вели мраморными коридорами, без конца перед ней отпирая и за ней запирая опять очередь дверей, пока она не очутилась в белой, беспощадно-освещенной зале, вся обстановка которой состояла из двух золоченых стульев»)? Думаю, да. Эстетика требует историзма, так называемое «чувство прекрасного» ограничено временными и культурными рамками. Именно в такие рамки и следует поместить вышеназванное – как и почти все остальные российские эстетические феномены последних 16 лет. А внизу рамочки, согласно музейным правилам, повесить табличку «История времен Путина. Эстетические объекты».

 

Веселая рабочая Пасха

На праздники приятно поговорить о праздниках, особенно если они перестали быть рутинным событием. История может сыграть здесь роль – если пользоваться терминологией русских формалистов – «литературного приема», который позволит увидеть некоторые вещи как бы заново, с дистанции, то есть совершить то, что Виктор Шкловский называл «остранением». Выведенный из рутины, лишенный автоматизма праздник позволяет кое-что понять об обществе, которое его отмечает, – и о том, как это общество думает.

«Православный Первомай» – так печальные шутники назвали нынешний праздник в России, в котором сошлись сразу два праздника – Труда и Христа. Напоминать, что такое Пасха, не нужно, а вот о содержании Первомая стоит сказать несколько слов – как и о том, что стои́т за ним. Как известно, Международный день солидарности трудящихся (как только его не называли и называют – День труда, Праздник весны и труда и т. д.) появился сначала в Соединенных Штатах среди местных анархистов. Затем, в 1889 году уже II Интернационал объявил его международным, добавив к идее «солидарности» экономические и социальные требования, вроде восьмичасового рабочего дня. В царской России это начинание получило довольно широкое распространение – думаю, почти все те, кто прожил в СССР хотя бы 10–15 лет, помнят веселое слово «маевка». Советская литература и кино посвятили маевкам немало страниц и кадров – зеленый луг, окруженный деревьями или кустарником, полсотни человек в кепках и платочках, красный флаг, на стреме мальчишка – какой-нибудь будущий герой Гражданской войны, поблизости шныряет шпик в мещанском котелке и с тросточкой, из кустов выбегают пузатые полицейские, но маевщики счастливо растворяются в дружественной пролетариату природе русской средней полосы. Любопытную версию маевки предложил Валентин Катаев в романе «Белеет парус одинокий». Он перенес праздник классовой борьбы в иную стихию – с суши на воду. Одесская маевка происходит на море, в ней участвуют рыбаки, а с берега за сошедшимися вместе шаландами в злобном бессилии наблюдают городовые – и свистят, конечно, ведь не бывает соцреалистических романов про историю без свистков городовых. Катаев – кажется, первым в большой советской литературе – рискнул смешать, пусть и осторожно, следуя за линией партии, даже несколько юмористически, Христа с Марксом, пролетарский праздник с христианским. Его маевка – действительно «рабочая пасха»: «Мотя сказала, что маевка – это рабочая пасха. Но вот они уже добрых полчаса плывут вдоль берега, а до сих пор что-то не видать ни кулича, ни окорока, ни крашеных яиц. Впрочем, может быть, это так и полагается. Ведь пасха-то не просто пасха, а рабочая». Куличи, яйца – и бутылки, конечно, – в конце концов явились на свет божий. Поговорив о социальной несправедливости и пожаловавшись на притеснения, отметив таким образом День трудящихся, рыбаки не забыли и про Христа: «И сейчас же красавец Федя, развалившийся на корме своей великолепной шаланды “Надя и Вера”, заиграл на гармонике марш “Тоска по родине”. Откуда ни возьмись на всех шаландах появились крашенки, таранька, хлеб, бутылки. Матрос полез в свою кошелку, достал закуску и разделил ее поровну между всеми в лодке. Пете достались превосходная сухая таранька, два монастырских бублика и лиловое яйцо. Маевка и вправду оказалась веселой рабочей пасхой». Позволю себе только одно – чисто литературное – замечание. Кажется, Катаев придумал всю эту сцену только затем, чтобы на мгновение вывести на сцену красавца Федю, он выплывает на страницу романа в своей «великолепной шаланде “Надя и Вера”». Да-да, «Надежда» и «Вера» – не хватает только «Любы», но книга-то детская, так что Люба явится чуть позже.

Чуть ли не с самого начала маевка, празднование Дня солидарности трудящихся, в какой-то степени действительно являлась «рабочей пасхой», то веселой, а то и трагической. Рабочее движение было интернационалистским, так, по крайней мере, придумали Маркс с Энгельсом и так утверждали деятели международной организации, которая называлась Интернационал. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Марксизм поставил отношения собственности, эксплуатацию и классовую борьбу выше нации – и уж тем более выше религии, презрение к которой Маркс разделял со своими политическими недругами, от буржуазных либералов до анархистов. С другой стороны, в национальных государствах и националистических движениях конца XIX века религии тоже пришлось несладко: почти везде церковь ставили на службу государству – или освобождению народа от гнета завоевателей. Так что, отрицая религию, этот «опиум для народа», марксизм, социал-демократия отрицали и национализм. Лето 1914 года и последующие сто с лишним лет показали, что марксизм проиграл. История социал-демократии времен belle epoque кончилась в тот момент, когда многочисленные левые фракции в парламентах Франции, Германии и некоторых других стран поддержали собственные буржуазные правительства, вступающие в войну.

Противник войны, великий французский социалист Жан Жорес, был убит шовинистом Раулем Вилленом 31 июня 1914 года. В каком-то смысле – в компании с несчастными австрийским эрцгерцогом Фердинандом и его супругой – он стал первой жертвой еще не начавшейся войны. Любопытна дальнейшая судьба Виллена: за убийство его приговорили к пожизненной каторге, однако в 1919-м, сразу после конца Первой мировой, он снова предстал перед судом и был оправдан, ибо «способствовал победе». Виллена ненадолго арестовали в Париже в 1920 году за сбыт фальшивых купюр, после чего он бежал на Ибицу, где мирно обосновался в доме, который он построил с помощью Поля Рене Гогена, внука знаменитого художника. В 1936-м отряд испанских анархистов высадился на острове и, заподозрив француза, который установил рядом с домом распятие, в шпионаже в пользу франкистов, арестовал его. В конце концов при невыясненных обстоятельствах анархисты застрелили Виллена. Не будь автор этого текста агностиком, он употребил бы известную поговорку «Бог шельму метит». Что касается Жана Жореса, то прах его был перенесен в Пантеон в 1924 году.

Жорес основал газету французских социалистов (потом коммунистов) «Юманите». У итальянских социалистов – своя газета, «Аванти!», в 1914 году ее редактором был Бенито Муссолини. Муссолини быстро перешел на крайне воинственные позиции, покинул ряды партии и основал другую, название которой известно до сих пор, став именем нарицательным да и просто ругательством. Чернорубашечники Муссолини подожгли штаб-квартиру «Аванти!» в 1919 году, после чего ее издание было перенесено за границу. Судьба Муссолини – одна из самых показательных для истории рабочего движения и, соответственно, для понимания праздника 1 Мая. Фашизм – как и нацизм – такое же детище пролетарской борьбы, как и коммунизм. Только последний по-прежнему уповал на утопическое единство пролетариев всех стран поверх национальных и религиозных барьеров, а первые, наоборот, поставили нацию и даже расу выше всего прочего. В становлении нацизма важнейшую роль сыграл антисемитизм, также отмеченный социальной завистью – по версии Гитлера и его сторонников (в том числе и в нынешней России), во всем виноваты не просто «евреи», виноват «еврейский финансовый капитал», который для удобства пропаганды тут же объединили с «англосаксонским финансовым капиталом». Получается, что трудящиеся, имеющие «правильную национальность» (а кое-кто добавляет сюда и «правильную веру»), трудятся-трудятся, но все зря, ибо плоды их трудов похищают британские и американские банкиры-евреи.

Национализм, увы, победил интернациональную солидарность рабочих и навсегда отравил своими миазмами пролетарское движение. Я уже не говорю о том, что сегодня «пролетариат» как таковой, в терминах марксизма, мало где существует. В конце XIX – первой половине XX века под «пролетариатом» понимали прежде всего тех, кто работал в крупной индустрии. Большие заводы, гигантские толпы по гудку медленно втекают в фабричные ворота. Как писал в гениальном стихотворении Блок,

                   В соседнем доме окна жолты.                    По вечерам – по вечерам                    Скрипят задумчивые болты,                    Подходят люди к воротам.                    <…>                    Я слышу всё с моей вершины:                    Он медным голосом зовет                    Согнуть измученные спины                    Внизу собравшийся народ.

Конечно, уже тогда марксистские теоретики сильно заблуждались – существовало огромное количество мелких предприятий, да и само слово «фабрика» вовсе не означало «большую фабрику». Это могла быть просто большая (или даже средняя) мастерская. К примеру, перед Первой мировой отец Франца Кафки попросил сына присмотреть за семейной фабрикой по производству асбеста. Она располагалась в пражском районе Карлин. Как-то из любопытства я решил найти фабричное здание – и в результате обнаружил каменный сарай, где могли расположиться не более дюжины человек.

Еще одна любопытная вещь относительно «трудящихся», которые вроде бы должны проявлять 1 мая солидарность друг к другу, – это то, что не все трудящиеся считались таковыми, по крайней мере многими из социалистов и коммунистов. Все трудящиеся равны, но некоторые равнее прочих. Катаев отправляет на маевку рыбаков, однако в классическом ленинизме одесские рыбаки не являются пролетариями, ибо являются «владельцами средств производства». У них есть сети и шаланды. Вопрос о том, считать ли мелких производителей, ремесленников, кустарей и т. д. «трудящимися» не раз раскалывал социалистическое движение; к примеру французские социалисты XIX века отвечали на него вопрос положительно, а итальянские и испанские анархисты и вовсе чувствовали себя в «мелкобуржуазной стихии» как рыба в воде. Но Ленин со товарищи (и Эрнст Тельман с германскими коммунистами) записал сапожника и булочника во враги. Результат не замедлил себя ждать: обыватель, мещанин – вот кто поддержал Гитлера и составил его массовую социальную базу. Впрочем, в этой базе нашлось место и для настоящих пролетариев.

Сегодня же в странах Запада крупной индустрии почти нет, а там, где есть, она требует совсем небольшого количества рабочих рук. Под термином working class подразумевают социальные низы вообще – но только работающие «низы». Вряд ли можно включить сюда, к примеру, безработных, а уж тем более безработных во втором или в третьем поколении, то есть людей, которые никогда не работали. Более того, немалая часть working class в странах Запада, прежде всего Западной Европы, – трудовые мигранты. Остатки местного рабочего класса никаких теплых интернациональных чувств, никакой солидарности с трудящимся, приехавшими к ним из Польши, с Украины или из Турции, не чувствуют, чаще всего голосуя за собственных ксенофобов. К примеру, в Великобритании именно депрессивные бывшие рабочие города – вкупе с местами обитания провинциального среднего класса – поддержали Brexit. А на первомайские демонстрации в Лондоне ходят прогрессивные интеллигенты, журналисты, врачи, учителя и прочая публика, которую ни один марксист никогда не назвал бы «пролетариями».

И зря не назвал бы. Ибо слово «трудящиеся» вовсе не равно слову «рабочие», оно значительно шире его. Оно даже шире термина «наемные работники». В число последних, к примеру, входят крупные менеджеры или биржевые трейдеры, на доходы каждого из которых можно было бы содержать небольшой азиатский или африканский город. Формально же, с марксистской точки зрения, эти богачи равны бедняку, который всю жизнь закручивает гайки на конвейере – ибо и менеджер, и рабочий завода продают свой труд, а их наниматель получает от сего прибавочную стоимость. Ну и, конечно, согласно Марксу, все они отчуждены от произведенного ими продукта.

Можно, конечно, тогда делить общество на классы по величине дохода: справа богатые, слева бедные. Но, как мы знаем, бедные часто голосуют за правых, а богатые – за левых. Так что и здесь ни серьезной политической позиции не выстроить, ни о солидарности не поговорить. Более того, если делить современный мир по такому довольно примитивному признаку, который на самом деле более характерен для доиндустриальной эпохи, то получается, что наш мир провалился в странную архаику – ни тебе классов, ни классовой борьбы, а вместо идеологии – пасхальные яйца на Праздник труда. Впрочем, «современность» современного мира, созданного мыслителями, инженерами, рабочими, солдатами, учеными позапрошлого и прошлого мира, сильно преувеличена. Об этом писал французский философ Бруно Латур. Доиндустриальная архаика всегда с нами. Другое дело, что мы принимаем за нее многие вещи, изобретенные уже в наше, современное время, – как, например, национализм. Многие считают нынешний всплеск национализма чем-то ужасно дремучим, хотя понятно, что ни во времена Франциска Ассизского, ни во времена Ивана Грозного ничего такого просто не существовало. Сивуху национализма начали гнать из браги национального романтизма только в XIX веке, применяя изобретенные тогда механизмы общественного сознания.

Оттуда же, из XIX века, доставили в наше время – но уже в Россию, пока не во Францию или в Германию, слава богу, – пасхальные яйца на Первомай. В нынешнем русском смешении праздников Труда и Христа не стоит искать особенно глубоких корней, чем занялся весной 2016 года Геннадий Зюганов, напомнив пастве КПРФ, что живи Христос сегодня, он пошел бы на первомайскую демонстрацию в нашей партийной колонне. Кстати, никто не заметил в этом высказывании возмутительного богохульства. Дело в том, что Христос жив сейчас, он вообще жив всегда, ибо является одной из ипостасей Святой Троицы, он – Бог. Зюганова можно было бы заподозрить в неслыханном ницшеанстве («Бог умер», как мы помним), не будь его рассуждение продиктовано обычным благоразумием. Если Христос жив и собирается выказывать солидарность в рядах колонны КПРФ, то это он тогда должен возглавить ее, а не Зюганов, которому явно не по рангу вести за собой Сына Божьего. Так что для всех будет лучше, если Христос успокоительно мертв, а во главе КПРФ стоит некто Зюганов, который, впрочем, с удовольствием выдал бы членский билет известному борцу за справедливость из Галилеи.

Но если Христос мертв, то праздновать Пасху бессмысленно. Однако российские коммунисты – вместе с многочисленными российскими гражданами другой партийной принадлежности – ее с удовольствием отмечают, одновременно отмечая День солидарности трудящихся в стране, где на месте социальной справедливости (и любой гражданской солидарности вообще) зияет гигантская пропасть. Получился удивительный праздник: невоцерковленные последователи универсалистской религии, верящие не в Бога, а в специального Русского Бога, ходят по майским улицам, демонстрируя солидарность с неизвестными им людьми, которых они на всякий случай боятся и даже ненавидят. По другую, западную сторону от бывшей советской границы по майским улицам ходят другие, наоборот, очень благорасположенные и сочувствующие, но не совсем понимающие, кому именно. А на юг и на восток от всего этого в огромных страшных заводских корпусах сидят миллионы людей и в ужасных условиях производят вещи для первых и для вторых. Но они на демонстрации не ходят. Им некогда. Надо работать, иначе можно помереть с голоду. Что же до богов, то они помолятся им в свободное время – только без красных флагов и лозунгов.

 

Парадизный, пальмирный, эрмитажный концерт

Концерт в только что отвоеванной у исламистов Пальмире (впрочем, через несколько месяцев им же благополучно и уступленной), который был сыгран в мае 2016 года на открытом воздухе оркестром Мариинки под управлением Валерия Гергиева и с участием самого известного виолончелиста в мире Сергея Ролдугина, произвел должное впечатление за пределами России. Внутри страны эффект был значительно слабее по понятным причинам – Прокофьев с Щедриным мало кого занимают, да и целевая аудитория подобных шоу проводила майские праздники известно где и известно каким образом. Впрочем, это был акт именно внешнеполитический, рассчитанный на тех, кто слышал имена Баха и Прокофьева, читал про новейшие панамские аферы и содрогается от видеотриллеров, изготовленных «Исламским государством» (организацией, героически запрещенной на территории России). То есть речь идет о среднем классе в Европе и Соединенных Штатах, причем именно о белом среднем классе, той его части, что испытывает осторожную фрустрацию по поводу «исламской угрозы», «нашествия беженцев» и «традиционных ценностей», что бы под ними ни подразумевалось. Именно этой этнической и социальной группе на Западе адресована новорусская риторика и пропаганда телеканала RT. Есть, конечно, еще и западные леваки, те, что не без отвращения поддерживают Россию в конфликте с Украиной, но они исходят из своих интересов. Их ненависть к Америке столь сильна, что они предпочитают, как им кажется, меньшее зло. Плюс, конечно, леваки обижены на украинцев, свергающих Лениных с пьедесталов. Здесь леваки правы – Ленин тут ни при чем, он страдает за Александра Третьего, повесившего его старшего брата. Возвращаясь к концерту в Пальмире – он не для читателей Guardian и New Statesman, ибо они любят музыку поновее Прокофьева – да и посложнее Щедрина.

В каком-то смысле пальмирский концерт стал потешной версией Крестовых походов. Те начались после того, как турки-сельджуки захватили Иерусалим с его главными христианскими реликвиями. Только в XXI веке, в отличие от XI, в поход отправились люди, вооруженные не копьями, мечами и луками, а смычками и дирижерскими палочками. Впрочем, чтобы доставить все это культуролюбивое войско в Пальмиру, понадобились боевые самолеты и вертолеты, ракеты, танки и автоматы, не говоря уже обо всем прочем. Так или иначе, жест был сделан и воспринят должным образом. О реакции западной публики сказать что-либо невозможно – кроме того, что реакция явно была. Но вот содержание реакции политиков и прессы более понятно – и столь же предсказуемо. «Дурной вкус». «Демонстрация имперских амбиций России». «Запад с его либеральными ценностями оказался бессилен перед русским консерватизмом». Собственно, на этом можно было бы и закрыть сюжет – музыка сыграна, нужные слова сказаны, нужные средства освоены, героев-музыкантов и героев-военных украсили награды и премии. Плюс Мединский, этот новейший Боэмунд Тарентский, несколько укрепил свои пошатнувшиеся было позиции, побив карту скучного коррупционного скандала в своем ведомстве жирным тузом просвещенного героического патриотизма.

Конечно, все это то, что постсоветский человек называет «пиаром» – причем давно делает это безо всякого осуждения. «Пиар» стал такой же инструментальной, этически нейтральной частью российского сознания и речи, как «наезд» или «откат». Невозможно нечто разоблачить – или даже выразить к чему-то отрицательное отношение, – назвав это нечто «пиаром». Реальные вещи существуют рядом с рекламой несуществующих вещей, причем последние вовсе не являются менее реальными. Буддист хладнокровно отметил бы, что в мире сансары все состоит из отдельных дхарм, которые не лучше и не хуже других, и что «пиар» такая же дхарма, как и «любовь» или «котлета». Постсоветский гуманитарий с культурологическим уклоном непременно использовал бы словечко «симулякр», припомнив философа Бодрийяра. Человек без претензий на ученость или особую мудрость вспомнил бы небезызвестный американский фильм, который в России шел под названием «Хвост виляет собакой». Собственно, в этом смысле ничего больше из пальмирского концерта не выжать. Да, небольшой, но довольно громкий эпизод «гибридной войны». Да, все сделано ради картинки. Да, если присмотреться, то все это выглядит комично – сыграть Баха министру культуры, директору Эрмитажа, сотне собственных солдат и нескольким сотням чужих солдат, сотрудников изуверских спецслужб Асада и тщательно подготовленной массовке из «местных жителей».

Особенно забавно, что – выражаясь в духе «постколониальной теории» – перлы «западной» музыки исполняют «восточным людям», которые, скорее всего, эту музыку не слышали никогда (за Баха не поручусь, но уверен насчет Прокофьева и особенно Щедрина). Перед нами типичный колониальный жест, апеллирующий к «вечным ценностям» западной культуры (ибо понятно, что не арабы построили все чудеса Пальмиры), у которых теперь нашелся истинный защитник (Россия). Эта апелляция на самом деле идет поверх голов как местного населения (а арабы заселили эти места несколько даже раньше создания Древнерусского государства; остальные этнические группы тоже не вчера появились в Сирии), так и традиционной местной культуры. Местное население – не говоря уже о местной культуре – в данном случае никого не интересует и даже намеренно не берется в расчет. А расчет таков: в какой-то далекой варварской стране идет гражданская война, у власти там наш друг, мы в этой стране зачем-то (уже не помним зачем, но неважно) держим военные базы, так что для поддержания нашего статуса великой державы нам надо показать, что великая держава – это не только великая армия (с этим не очень хорошо, но с помощью телекартинки мы изъяны заретушируем), это прежде всего великая культурная традиция. Мы привезем эту традицию (в портативном складном виде) на денек в варварскую страну, продемонстрируем нашим конкурентам в великой схватке за величие, потом соберем обратно и отвезем домой. Ведь на самом деле все равно, где смонтировать выездное лего высокой культуры, главное, чтобы подтянули провода с электричеством, привезли телекамеры – ну и охраняли, конечно, должным образом. То, что все это унизительно для местного населения, – неважно. Война все спишет. В конце концов, сириец, перемещенный из пальмирского амфитеатра в беженский лагерь в Германии, превратится для российской пропаганды времен гибридной войны из друга во врага.

И, конечно, Ролдугин. Странно, что ни один из либеральных фельетонистов не позубоскалил на следующую тему: выездная филармония в пустыне понадобилась для того, чтобы продемонстрировать миру – у С. Ролдугина действительно есть виолончель за миллиард долларов. Вот ее и возят по миру под охраной целой армии. Дело того стоит. На виолончели за миллиард играют Родиона Щедрина – именно здесь сошелся вороватый постсоветский капитализм и советская интеллигентская культура. Еще одной темой для шуток могло бы стать название сыгранного Ролдугиным в Пальмире произведения – «Кадриль». Уж не знаю, кто утверждал плейлист концерта, но ничего, кроме тонкой издевки в отношении несчастных сирийцев, здесь обнаружить невозможно. Хотя не исключено, что перед нами – тайный знак, понятный только российским VIP-зрителям концерта. К примеру, вдруг Гергиев (или даже сам Ролдугин с благословения своего друга-президента) намекнул таким образом Мединскому на некое возможное важное кадровое решение в Министерстве культуры? Кадриль, как мы помним, решает все.

Участие виолончелиста Ролдугина в пальмирском концерте – это еще и жест в отношении неприятельского Запада. Мол, смотрите, вы обвиняете нашего великого музыканта и подвижника в том, что он отмывает деньги путинской элиты. Вы – просто критиканы и нечистые на руку клеветники, пляшущие под известно чью дудку, а этот рыцарь великой культуры и немногословного патриотизма просто берет в руки смычок и играет среди руин великой же культуры, руин, которые из-за ваших, Запада, происков стали еще бо́льшими руинами. Вы разрушаете, а мы созидаем – покупаем виолончели за миллиард и играем на них в античных амфитеатрах. Хакеры и активисты, взломавшие панамские архивы, – анонимны, Ролдугин в белой бейсболке на фоне древностей и пустыни – персонифицированный образ новой-старой России, вернувшейся на Ближний Восток с самыми благородными, как всегда, намерениями. Этот образ спорит не с чем иным, как с портретом Лоуренса Аравийского кисти Огастеса Джона. У Лоуренса за поясом знаменитый кинжал, подаренный ему шерифом Насиром, двоюродным братом эмира Фейсала. У Ролдугина – смычок, подаренный президентом Путиным (пусть не лично подаренный, но по негласному его распоряжению).

Вышеперечисленное касается скорее намерений тех, что устроил пальмирский концерт, а также реакции телепублики. Разве что о реакции публики на само́м концерте мы никогда не узнаем, а жаль, было бы любопытно послушать, что думает по поводу всего этого российский солдат, или асадовский контрразведчик, или – уж тем более – житель Пальмиры, если таковые действительно там были. Но нас здесь больше интересует другое. Что думали люди, сочинившие это мероприятие? Откуда взялись элементы пальмирского шоу, слова2 для его описания, визуальный ряд? Наконец, как это соотносится с представлениями об истории, характерными для нынешней российской власти?

Начнем с названия всей акции. «С молитвой о Пальмире. Музыка оживляет старые стены». Здесь два любопытных пункта. Прежде всего, конечно, «молитва». Кому в данном случае молятся музыканты Мариинки, Гергиев, Мединский, Пиотровский, президент Путин? Вряд ли языческим богам Античности, хотя развалины Пальмиры исторически вроде бы в их сфере ответственности. Заманчиво, конечно, представить себе Ролдугина, возносящего молитвы ассиро-вавилонскому богу Баалу (Ваалу), чей храм был почти уничтожен боевиками «Исламского государства» – ведь, если верить Библии (Иер. 19: 4–5), «наполнили место сие кровью невинных и устроили высоты Ваалу, чтобы сожигать сыновей своих огнем во всесожжение Ваалу». Также не очень правдоподобно, что молились древнеримским божествам, отношение к которым у христианской церкви было не очень дружелюбным – а ведь все вышеперечисленные особы дважды в год (а то и чаще) посещают православную церковь. Сейчас же на этих территориях царствует не Юпитер, не Кибела и даже не Ваал, а Аллах. Многие его последователи, как известно, музыку не жалуют, да и вряд ли светское сочинение протестантского композитора Иоганна Себастьяна Баха – и уж тем более щедринская «Кадриль» – особенно здесь уместны. Что касается бога Русской православной церкви, то он делами Сирии почти не занимается и помочь вряд ли сможет. Так кому же возносятся молитвы Гергиева?

Бог, которому неустанно поклоняется российская власть, – идея Высокой Культуры, которая вся в прошлом, оттого безопасна и удобна для использования при первой необходимости. Культура, созданная надежно мертвыми людьми, культура, надежно огражденная от так называемой «реальной жизни» своим официально признанным статусом, своими намеренно архаическими институциями, любым билетером в филармонии или неприступной смотрительницей в Третьяковке. Такая культура неотделима от государства (как его представляет нынешняя власть), она в каком-то смысле является не только инструментом его, но и даже функцией. У Великого Государства должна быть Великая Культура. Эта культура является носителем идеи величия наряду с армией, полицией и бюрократией. Все они вместе и высадили десант в Пальмире, городе мертвой Высокой Культуры, которой угрожают варвары самых разных видов, от кровожадных фанатиков до циничных либералов.

Вторая фраза в названии акции, впрочем, сильно снижает пафос и сигнализирует о том, в каком именно историческом периоде застряло сознание пиарщиков Мединского. «Музыка оживляет старые стены» – это что-то из первой половины советских восьмидесятых, то ли фильм-концерт Валерия Леонтьева, снятый в помещении дореволюционного кабаре, то ли даже танцевальный вечер для тех, кому за тридцать, устроенный на южном курорте среди развалин непонятного происхождения. Или даже бардовский концерт для участников археологической экспедиции в Херсонесе. Конечно, пиарщики могли бы сочинить фразу и похлеще, и посовременнее, но здесь не особенно развернешься. Во-первых, непонятна целевая аудитория, она слишком обширна и как минимум двуязыка. Во-вторых, здесь не пройдет привычная зловеще-агрессивная риторика, пригодная для чисто внутреннего употребления, – иностранцев пугать не надо. Так что пришлось придумывать нечто миролюбивое и сентиментальное. А что может быть миролюбивее и сентиментальнее, чем воспоминания о телепрограмме, виденной в родительской квартире в 1983 году?

Второй ключевой пункт – выбор композиторов для исполнения. Бах, Прокофьев и Щедрин. Я, конечно, далек от чисто профессиональных музыкальных соображений, но здесь прочитывается вполне определенная культурно-историческая логика. Один иностранец, совсем старый, и двое русских, из ХХ века. Бах отвечает за Высокую Мировую Культуру вообще, а также за общую Духовность (которая обычно и представляется в виде чего-то такого баховско-орга́нного. Как пела в те же 1980-е группа Стаса Намина, «Бах творит, и только звезды смотрят вниз, роняя слезы»). Еще очень важно – Бах жил до того, как в России появилась собственная академическая, высокая, светская музыка, так что он в данном случае не конкурент. Сергей Прокофьев в этой триаде отвечает за Патриотизм – благодаря музыке в фильму «Александр Невский», конечно. К тому же он бывший эмигрант первой волны, который вернулся в сталинский СССР, то есть патриот вдвойне. Наконец, Родион Щедрин в представлении организаторов концерта отвечает за «современную музыку». Здесь следует отметить несколько деталей. Прежде всего, Щедрин жив, что уж точно делает его «современным» в отношении Баха и Прокофьева. Во-вторых, он политически лоялен, доказательством чего является, к примеру, фотография, на которой Щедрин сидит рядом с Путиным на открытии новой сцены Мариинки в 2013 году. Наконец, в-третьих, Щедрин как бы оправдывает в глазах условного Мединского само понятие «современный». Ненависть нынешнего поколения культурных госменеджеров к действительно современному искусству известна, однако им приходится «современное искусство» терпеть. И вот здесь начинается тщательный отбор – не только по линии политической лояльности, но и в рассуждении понятности, народности, доступности и даже, в каком-то странном матрешечном духе, красоты. Оттого Щедрин, а не, скажем, Губайдулина или даже Мартынов. «Современное»? Хорошо. Пусть тогда будет кадриль. Ну и конечно, еще одно соображение. Родион Щедрин – знаменитый советский, прежде всего советский композитор (естественно, ничего плохого в этом нет). Характерно, что за Современность отвечал на пальмирском концерте именно он, а не кто-то другой.

И, конечно же, Мариинка. Северная Пальмира, город Пушкина, Путина и Гергиева, протянул руку помощи просто Пальмире. Как писал в XIX веке поэт Михаил Милонов,

                   Я к вам от Северной Пальмиры                    Теперь, настроя звуки лиры,                    Хочу послание писать.

Титулом «Северная Пальмира» Петербург наградили еще в конце XVIII века, а в начале XIX это название можно все чаще увидеть в русских стихах и прозе. Предполагалось, что Петровская столица является таким же произведением искусства, как и античный город, он столь же совершенен, как и древние руины, которые как раз в это время стали откапывать из-под песков пустыни. И, как после Милонова скажут великие, он столь же умышленен. Любопытно, что именно этот мертвый от рождения, прекрасный, ложноклассический город, о котором Ходасевич писал «парадизный, пальмирный, эрмитажный Петербург», и есть «культурная столица» в представлении нынешней российской власти. Город Медного всадника, бронзового Пушкина, чугунного Александра Третьего, гранитного Ленина, город «Авроры» и Эрмитажа, классицистических названий, которые давно потеряли свое первое значение, став советскими маркерами соответственно «революции» и «культуры», город Александринки и Мариинки. Не город Зощенко, Хармса, Уствольской, Лидии Гинзбург, «митьков», Леона Богданова или уж тем более, группы «Ленинград» (я понимаю всю разницу между этими культурными феноменами, конечно). Именно такая «культурная столица» нынешней империи (и бывшая столица бывшей империи) посылает работников одной из своих высококультурных институций играть среди вечных руин. Пластик и позолота дешевого постсоветского ремонта на фоне античного мрамора и вечного песка пустыни.

И последнее. Конечно же, война и музы. Средний пиарщик из Минкульта помнит, конечно, и про Мэрилин Монро, и про Марлен Дитрих, и про Шульженко – все они (и сотни других артистов) выступали перед солдатами в военное время. Сделать что-то подобное в Сирии было затруднительно. Во-первых, и Монро, и Шульженко пели только перед своими солдатами. Здесь же солдаты есть, а войны – официального в ней участия России – нет. Так что получится некрасиво. Во-вторых, жанр. Кого из поп-певцов отправить в Сирию? Кобзон не подходит по национальности. Женщину нельзя. Газманова? Неприлично – все-таки будут показывать на весь мир. И тут в голову пришла «классическая музыка». Тем более что прецедент есть – и знаменитый.

9 августа 1942 года Седьмую («Блокадную») симфонию Шостаковича исполнили в осажденном Ленинграде – это был один из самых знаменитых концертов в истории академической музыки. Как известно, ему предшествовала серьезная подготовка, включая даже артподготовку – советская артиллерия попыталась на несколько часов подавить немецкие огневые точки. Музыкантов не хватало из-за голода и болезней. Часть из них пришлось отозвать из воинских частей, чтобы заменить выбывших из строя коллег. Седьмую симфонию Шостаковича транслировали по радио и громкоговорителям в городе. За три недели перед этим ее сыграли в Нью-Йорке – дирижировал Тосканини. Естественно, что все эти хрестоматийные факты о страшно торжественном концерте в Северной Пальмире всплыли в головах госкультурных чиновников, когда они затевали концерт в Пальмире. И вот именно за это – уж простите за моральное суждение – их и следует презирать. Все остальное ерунда, пиар.

 

Памяти потешной модернизации

В этом тексте речь пойдет о недавней истории времен Путина, собственно о временах, когда президентом был Дмитрий Медведев. Многие политологи считают именно 2011 год концом «старого путинского режима», в котором президент (или в 2008–2011 – премьер) Путин выступал в качестве условия и инструмента баланса между различными группами политической и экономической элиты – то есть был фигурой очень нужной, но отчасти даже и прикладной. Действительно, период с 2000 по 2011 год был – несмотря на все усиливающиеся черты авторитаризма – временем политического маневра и своего рода политтехнологической игры, частью которой стали попытки власти прикормить либеральную и творческую интеллигенцию. Большим мастером этого, как известно, являлся Владислав Сурков.

Пиком – и одновременно концом – этого периода стал 2011-й, год, когда все гадали, кто же станет баллотироваться от власти на президентских выборах – 2012. Самые наивные делали ставку на Дмитрия Медведева, считая его «модернизатором» и даже чуть ли не тайным либералом, который вот-вот стряхнет с себя морок путинского влияния и покажет себя во всей красе. Одни указывали на то, что будущий президент некогда преподавал латынь (будто бы обер-прокурор Константин Победоносцев, этот титан ледяного русского консерватизма, языков не знал), другие надеялись, что в отличие от Путина, которому секретари носят «распечатки из Интернета», Медведев компьютерно грамотен и даже энтузиаст продукции компании Apple, наконец, третьи вспоминали его домашние посиделки с немолодыми русскими рокерами. И всех отчего-то радовало юношеское увлечение Дмитрия Медведева группой Deep Purple.

Это прекраснодушие закончилось 24 сентября 2011 года, когда на съезде «Единой России» объявили, что избираться от власти будет опять Путин, а Медведев в качестве утешения возглавит партию и правительство. В сущности, перед нами одно из нескольких важнейших событий Новейшей истории России. После него произошли выборы в Госдуму, которые вызвали массовые протесты конца 2011 – начала 2012-го, явил себя новый курс и новый стиль кандидата Путина (вспомним хотя бы предвыборный митинг в Лужниках, где он зачитал собравшимся «Бородино» Лермонтова), произошла жесткая смена социальной базы всего режима с новой декларативной опорой на условный Уралвагонзавод, потом были президентские выборы, хичкоковская инаугурация в пустой Москве с Григорием Лепсом в качестве массовки, наконец – отказ от системы, в которой президент есть политический брокер, Болотная и репрессии, все, что продолжается – нарастая – до сегодняшнего дня. Так что почти пять лет с конца 2011-го можно считать либо вторым, совсем иным периодом все той же «истории времен Путина», либо даже новой «историей времен Путина». Оттого, как мне кажется, было бы полезным вспомнить один уже забытый исторический юбилей 2011-го, юбилей важнейшего события российской истории, по поводу которого тогда было сказано несколько любопытных – и очень показательных – фраз. Сегодня ретроспективно тот юбилей кажется нам многозначительным – и предупреждающим о том, что случится после.

В марте 2011 года праздновали 150 лет отмены крепостного права. Информационное агентство писало об официальных торжествах по этому поводу: «В Санкт-Петербурге в четверг отметят 150-летие подписания одного из важнейших документов в истории России – Манифеста об отмене крепостного права. Между тем в “Единой России” считают, что в России до сих пор не изжито крепостное сознание…К юбилею подписания этого документа приурочена научно-практическая конференция “Великие реформы и модернизация России”… в Мариинском дворце. В работе конференции примут участие политики и ученые – историки, экономисты, юристы, а также общественные деятели, представители религиозных конфессий и дипломаты». Как мы видим, ключевые слова здесь «модернизация» и, конечно же, «великие». С тех пор первое слово основательно подзабыли, а второе стали прилагать не к существительному множественного числа «реформы», а к названию страны – «Россия». Кто теперь помнит, что при Медведеве только и говорили о «модернизации»? Сколько приятных научно-практических конференций и круглых столов для благонамеренных умеренных либеральных экономистов, социологов и политологов было под этой шапкой тогда устроено…

В тот же день, 3 марта 2011 года, по поводу юбилея отмены крепостного права высказался и сам президент Медведев (как дико на сегодняшний слух звучит это словосочетание – «президент Медведев»!): «Я придерживаюсь позиции, что Александр II получил в наследство страну, где главными институтами были крепостничество и военно-деспотическая вертикаль власти. Неэффективная экономика грозила стране крахом. Поэтому царь и его единомышленники, хотя это было и трудно, отказались от традиционного уклада и указали России путь в будущее – в этом их заслуга. <…> Я надеюсь, что Россия XXI века будет свидетельством правоты и дальновидности реформаторов XIX века… по сути мы продолжаем тут курс, который был заложен полтора века назад». Здесь исторические параллели, которые сознательно прилагает к своему времени Дмитрий Медведев, еще интереснее. Он – как бы Александр II «Освободитель», принявший страну после мертвящей реакции Николая Первого и катастрофы Крымской войны. Значит, Владимир Путин в логике 2011 года выставлялся царем Николаем, который держал страну в узде тридцать лет, после чего умер в позоре поражения – и даже ходили слухи, что покончил с собой. Но неприятность заключается в том, что на момент произнесения этих слов Путин – Николай Палкин – был вполне жив, и даже на самом деле он, а не президент Медведев управлял государством. Более того, «путь в будущее», который «указал» Александр II, был путем к 1917 году и подвалу Ипатьевского дома, путем, станциями на котором были 1 марта 1881 года (убийство царя народовольцами), безумная политика Александра III («замораживание» России и русификация империи), наконец, несчастное царствование Николая II, начавшееся с Ходынки, продолжившееся Цусимой и Кровавым воскресеньем, затем было убийство Столыпина, Первая мировая и далее, во все более убыстряющемся темпе, движение к полному краху. Вряд ли бывший университетский преподаватель Медведев не знает всего этого. Просто он говорил нужные тогда слова – чтобы, опять-таки, не разочаровать тех, кто надеялся на него и его «модернизацию». Эти люди тогда были нужны власти.

Вот о забытой «модернизации» стоит здесь поговорить несколько подробнее. Дело в том, что столь легкомысленно использованный Дмитрием Медведевым термин имеет отношение к процессам, которые происходят в мире уже более ста лет. Ученые спорят о том, что такое «модернизация», существует довольно популярное понятие «догоняющая модернизация», наконец, некоторые утверждают, что «модернов», то есть типов «современного общества», есть несколько и условный «Запад» вовсе не единственный.

Драма модернизации, переживаемая многими обществами и государствами, есть порождение прогрессистского, линейного мышления, возникшего на Западе в Новое время (Modernity). Тут важно отметить, что линейное мышление, восторжествовавшее вместе с христианством, долгое время отчетливо носило не только «теологический», но и телеологический характер. Цель этого движения была заранее задана; речь шла только о его скорости. После «века Просвещения» цель постепенно заменилась на само движение, которое и стало наиболее ценным; коммунисты и радикальные социалисты перехватили у церкви образ окончательного, далекого и идеального Будущего, образ же Сегодня (и ближайшего Завтра) во второй половине XIX века перешел к мейнстриму буржуазного либерального сознания. Так закладывалась одна из основ понятия «модернизации» – идея «современности», «современного» как главной ценности. Когда юный поэт Артюр Рембо восклицал, что поэзия (читай – все искусство) должна быть современной и только современной, он на самом деле повторял азы буржуазной идеологии своего времени. «Современный», то есть «соответствующий нынешнему времени», – вот фундамент будущего понятия «модернизации»; после чего остается разрешить только один вопрос: соответствующий какому нынешнему времени? Чьему нынешнему времени?. Когда цитируемый в знаменитой книге Эдварда Саида «Ориентализм» (1978) лорд Бальфур рассказывает членам британского парламента о миссии империи – сделать Древний Египет «современным», – он, не зная того, встает в один ряд с дерзким парижским коммунаром Рембо. Любопытно, что поэт, бросив писать стихи в очень молодом еще возрасте, отправился в Судан заниматься то ли работорговлей, то ли торговлей оружием. Символично видеть столь очевидное проявление колониалистского оттенка тогдашних представлений о «современном», «современности».

На тему «модернизация и колониализм» мы еще поговорим, а сейчас вернемся к идее прогресса, основанной на линейном мышлении. «Прогресс» вовсе не существует «для чего-то»; его цель – он сам, его собственное движение: чем быстрее, тем лучше, тем современнее. Если впереди нет отчетливой цели вроде Страшного суда и если возвышенность идеологии (а любая идеология возвышенна) не позволяет провести в секуляризированном обществе трансформацию, сводящую прогресс к удовлетворению самых банальных материальных целей, остается сам этот прогресс как процесс, как побудительный мотив – и как конечная цель. Не стоит обманываться фразами вроде того, что «прогресс приведет к счастью человечества»; вряд ли тот же лорд Бальфур, искренне пекущийся о Британской империи и наилучшем обустройстве полуколониального Египта, думал о «счастье египтян». Но он не рассуждал и в циничных понятиях «власти над египтянами», «ограбления Египта британцами», «полного господства». Его идея «правильной колонизации» страны фараонов заключалась в том, чтобы сделать ее современной, то есть модернизировать.

Вернемся к вопросу: если модернизация должна привести некое общество в соответствие с современностью, с сегодняшним днем, тогда с чьим же? Кто задает этот образ «современного», к которому следует столь безоглядно стремиться? Самый распространенный ответ: Запад. Вне характерной для Нового времени оппозиции «Запад есть Запад, Восток есть Восток» понятия «модернизации» просто не существует. Эта оппозиция существовала почти что всегда, но только в «буржуазную эпоху» она получила совершенно иное содержание. Прежде всего потому, что до Нового времени не было не только «модернизации», но и главной предпосылки ее – западного понятия «современный». Напомню, идея «современности» (но не сам термин) возникает в конце эпохи Ренессанса; с ее помощью тогда определили наступивший исторический период в отношении предыдущего – Средневековья. Античность дала самые высокие образцы, после нее наступило время варварства и упадка, но вот сейчас все самое лучшее возрождается, обогащенное, конечно, неизвестным высокой Античности христианством. В этом смысле «быть современным» – значит «следовать древним». Позже, в конце Средневековья, место Другого для «современности» стал занимать Восток. По мере этого изменился характер отношений с Другим: от средневекового человека, давно исчезнувшего к концу XVI века, невозможно было требовать, чтобы он соответствовал возрождающей Античность «современности» (хотя, конечно, требовали, но не от людей, а от институций, скажем, от университетов, сохранивших свои старые задачи и структуру). Теперь же, когда Другой оказался «современником», только живущим несколько южнее и/или восточнее, идея сделать его up to date, «модернизировать» (но уже, конечно, безо всякого следования древним) постепенно завоевала умы, составив главное объяснение, оправдание и целеполагание колониализма. Примерно так же дело обстояло там, где Другой находился внутри собственной страны.

И вот здесь опять встает вопрос: кто же модернизирует?. В рамках системы, которую я пытался описать выше, на него есть два ответа – в зависимости от типа ситуации «модернизации». Ответ первый – «колонизатор», «завоеватель», «внешняя сила». Здесь все достаточно просто – и с мотивами, и, собственно, с инициаторами, и с действующими силами. Второй вариант значительнее сложнее – это когда импульс модернизации исходит изнутри самого общества, от ее элиты (или части элиты). Многие считают, что это случай России. Такой случай не только более сложен, он более интересен и сомнителен одновременно – об этом написана нашумевшая книга Александра Эткинда «Внутренняя колонизация». Для того чтобы начать модернизацию собственного общества, элита (или ее часть) должна сознательно поставить себя вне, но не теряя связи с обществом, иначе быстро теряется мотивация и происходит прискорбный отрыв. Во второй половине XIX века часть элиты Российской империи смогла сделать это, пусть даже результат и оказался совсем не тем, что ожидалось, это, собственно, и привело к печальному исходу через 56 лет после отмены крепостного права.

Если же вернуться к 2011 году и к болтовне тогдашнего президента Медведева, то все это кончилось еще быстрее, хотя и не так печально. Причина этого как раз в слове «болтовня». Александр Второй не только был вынужден – он действительно захотел провести реформы, «модернизацию». Дмитрий Медведев и правящая элита образца 2011 года, во-первых, никакой потребности в настоящих реформах не испытывали, а во-вторых, и не хотели на самом деле их проводить. Тут важна была риторика – и ее конкретная политическая цель, поддержание баланса между либеральными и традиционалистскими (если не сказать криптофашистскими) устремлениями разных частей элит. То есть все это было частью политтехнологической операции по обеспечиванию сохранения власти, пусть и в ином формате. Естественно, что и медведевские либеральные порывы – вместе с его «модернизацией» – начисто забыли уже году в 2013-м.

Что же до понимания необходимости реформ и вообще трансформации страны, общества, власти в условно «модернизационном», «современном» направлении, то сегодня – мы говорим уже о 2016 годе – никакой необходимости в этом нет, как нет и возможности. И дело не только в том, что идеологическим прикрытием «российской власти призыва 24.09.2011» в наши дни стала охранительная, традиционалистская, националистическая болтовня. Просто самого понимания нужности трансформации, нужности быть «современным» у выращенной в путинские 15 лет российской элиты нет и быть не может. Соответственно, те, кто еще помнит «потешную модернизацию» Дмитрия Медведева, винят в ее провале и забвении не себя, а кого-то другого. Ну как в 2011-м бюрократы из «Единой России» ханжески жаловались на собственный народ, в котором якобы «не изжито крепостное сознание».

 

Смысла нет, но все держатся

Вспомним два относительно недавних события, которые – если забыть о воспаленной публицистике и кислых смешках – могут рассказать немало интересного об историко-политическом мышлении российской власти, предоставить в наше распоряжение первоклассные пробы нынешнего российского цайтгайста. Первое из этих происшествий наделало немало шуму, причем комического свойства; над героем его издевались все кому не лень, хотя грех, конечно, издеваться над несчастным человеком, которого и поставили-то на его нынешнее место, чтобы сделать объектом насмешек. Речь идет о премьер-министре РФ Дмитрии Медведеве, который 23 мая 2016 года, посещая Крым, решил пообщаться с не очень эффективно отсеянным «народом». Его ответ на жалобы о том, что пенсия маленькая и, к тому же, не индексируется, был настолько наивно-циничным, что даже бывалые зубоскалы развели руками и почти пожалели неловкого премьера. Как известно, Медведев сказал буквально следующее: «Мы вообще не принимали [индексацию]. Просто денег нет сейчас. Найдем деньги – сделаем индексацию. Вы держитесь здесь, вам всего доброго, хорошего настроения и здоровья». Действительно, сложно сказать, чего здесь больше: цинизма или глупости; однако те, кто тут же стал издеваться над Медведевым, неправы. В каком-то смысле он ведь искренен. Денег на индексацию пенсий – именно у его правительства и именно в условиях нынешнего политического режима с его системой приоритетов – действительно нет. Так что остается только пожелать согражданам переждать столь тяжелые времена, и не такое бывало.

Не стоит недооценивать Медведева. Просто премьер (и экс-президент) сделал жест философский, в духе Людвига Витгенштейна, утверждавшего, что цель философии не в изобретении новых фактов, а в размещении уже существующих (тех, в которых мы наверняка уверены) в наилучшем порядке. Вот Медведев и разместил – денег в бюджете на индексацию нет (первый факт), никакого желания и потребности искать деньги для индексации у власти нет (второй факт), остается только пожелать гражданам не сильно переживать по этому поводу и как-то выжить (третий факт). Порядок идеальный, так что ничего смешного.

Второй уровень гораздо интереснее, хотя тоже имеет отношение к очевидным фактам. Дело происходило в Крыму, который был захвачен Россией за два года до того. Захват Крыма происходил под лозунгами «восстановления исторической справедливости» и «заботы о русскоязычном населении». Как мы знаем, забота о населении Крыма – которое в большинстве своем вроде бы проголосовало (пусть и не на законном референдуме) за российскую оккупацию – не была проявлена властью должным образом. Не буду описывать здесь все проблемы, возникшие в результате крымского аншлюса, – они общеизвестны. Причин тому несколько, от тотальной российской коррупции и цементного цинизма Кремля до экономического кризиса, который, хоть и затормозился несколько, все же продолжается. В любом случае «денег сейчас нет». Соответственно, и «заботы» никакой не получилось – жители Крыма на самом деле Российскому государству не нужны. Пишу это безо всякого публицистического темперамента, просто констатирую факт. Они не нужны, так как Крым захватывали совсем не ради его жителей. Это сделали ради совсем другого, что описывается, крайне неточно, формулой «восстановление исторической справедливости». История же в понимании российской власти (и, увы, значительной части российского общества) к «людям» имеет весьма опосредованное отношение. Она о другом, соответственно, «историческая справедливость» тоже о другом. О чем? И здесь нам на помощь приходит второй инцидент с российскими руководителями.

В конце мая 2016 года состоялось заседание президиума так называемого Экономического совета при президенте РФ, на котором выступил Алексей Кудрин. Кудрин возглавляет Центр стратегических разработок (ЦСР), который вроде бы должен неолиберальным образом влиять на загадочную (на самом деле, отсутствующую) экономическую политику президента. Учитывая относительную близость Кудрина к Путину, на него возлагают умеренные надежды умеренные законопослушные российские либералы, которые превозносят успехи этого экономиста в 2000-х годах в деле создания финансовых резервов. У главы ЦСР с его совершенно очевидной программой действий (урезание госрасходов, упор на развитие частного бизнеса, улучшение инвестиционного климата в стране и прочие давно известные вещи) есть соперник, занимающий странную должность бизнес-омбудсмена. Борис Титов неолиберальным предложениям противопоставляет этатистские меры в духе идей британского экономиста первой половины прошлого века Джона Мейнарда Кейнса – увеличение госрасходов, усиление роли государства в экономике, выпуск дешевых денег, инфляционная политика и т. д. Путин, считающий баланс мнений вокруг себя идеальным бэкграундом собственной власти, пока придерживает обоих советчиков на примерно одном расстоянии, благосклонно прислушиваясь то к одному, то к другому. То есть не «благосклонно» на самом деле, а «равнодушно», ибо все эти отвлеченные, как ему кажется, споры к реальности не имеют отношения. И он прав. К реальности политического режима Путина образца 2016 года никакие экономические теории действительно не имеют отношения, ибо они всегда используются не в тех целях, для которых они сформулированы, – не для создания мощной, хорошо работающей современной экономики, обеспечивающей гражданам страны нормальный уровень жизни. Неолиберальные разговоры о свободном рынке, кейнсианские проповеди о необходимости государственного управления и поддержания высокого инфляционного спроса – все это нужно власти только для того, чтобы (а) избегать прямой ответственности за собственный провал в социально-экономической сфере, для чего под рукой всегда должен быть мальчик для биться, (б) создать видимость общественно-политической дискуссии о «судьбах страны», видимость политики, в конце концов, в условиях, когда никакой политики в стране нет. Верховная власть, парящая над этими разговорами – которые продолжают, странным образом, волновать остатки политически-ангажированных, крайне малочисленных групп населения, – как бы выводит себя из процесса обсуждения и даже принятия стратегических экономических решений. Власть выше этого. Власть не про экономику. Власть – помещик, а делами занимаются управляющие поместьем. Если кто из управляющих что-то не то сделал, то виноват именно он – и будет заменен другим.

В таком примерно духе и проходило последнее заседание президиума Экономического совета. Экономисты говорили, президент молчал, не выказывая особой вовлеченности в дискуссию. И тут Алексей Кудрин имел неосторожность отметить, мол, нужно снизить «геополитическую напряженность», и тогда Россия вновь «встроится в международные технологические цепочки» и в страну вернутся иностранные инвестиции. Кудрин – человек осторожный, так что неопределенным термином «геополитическая напряженность» замаскировал авантюристическую внешнюю политику РФ последних лет, перессорившую ее со всем миром, кроме Венесуэлы и Башара Асада. Кудрин – человек осторожный, а Путин – бывалый, и он все понял, что тот имел в виду. Как утверждают очевидцы (заседание, конечно же, закрытое, и информация поступила из-под кремлевской двери, что характерно), президент поставил экономиста на место: «Пусть страна в чем-то отстала, но у нее тысячелетняя история, и Россия не станет торговать суверенитетом, сказал Путин, пообещав защищать его, причем не только пока будет президентом, но и до конца своей жизни (со слов двух участников совета)». Президент еще добавил, что не Россия «первая начала».

В этом сюжете примечательно даже не то, что на вроде бы разумные и рациональные слова Кудрина Путин ответствует странным заклинанием, не имеющим никакого отношения к реальности. Здесь-то как раз все понятно. Нынешняя разновидность путинского режима полностью отказалась от любой апелляции к Разуму, к Рацио, которое есть продукт европейской культуры, – а Россия, по их мнению, никакая не Европа. Даже когда произносятся слова о том, что только Россия может спасти «европейские ценности» от уничтожения их аморальными либералами и варварами-мигрантами, подразумевается, что Россия спасет снаружи, с расстояния, дистанционно, а не изнутри. То есть оставаясь «сама собой», «суверенной» в терминологии президента Путина. Здесь мы видим отсыл, пусть и не отрефлексированный, к знаменитым высказываниям сразу двух персонажей романов Достоевского – «Подростка» и «Братьев Карамазовых». Версилов говорит: «Русскому Европа так же драгоценна, как Россия; каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же точно была Отечеством нашим, как и Россия… О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!» Иван Карамазов развивает мысль: «Я хочу в Европу съездить, Алеша, отсюда и поеду; и ведь я знаю, что поеду лишь на кладбище… вот что!.. Дорогие там лежат покойники, каждый камень под ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни, и плакать над ними, – в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище, и никак не более». Собственно отсюда в русском, а потом и советском интеллигентском сознании и укрепилось убеждение, что Европа «кончилась» и что там одно кладбище и одни камни. Любопытно: ведь «Подросток» и «Братья Карамазовы» написаны около ста тридцати лет назад – и «Европа» с тех пор претерпела несколько стадий серьезнейших изменений. То, что оплакивает Версилов и Иван Карамазов, – Европа средневекового благочестия (выдуманного), Европа Просвещения (обоим персонажам довольно чуждого) и Европа Канта, Гегеля, Фихте, Гете, Европа Высокой Добуржуазной Культуры. Европа, которую «оплакивает» нынешняя российская пропаганда, – Европа того самого периода, когда Достоевский сочинял свои романы, Европа империй, национализма, больших армий, буржуазного «красивого» искусства, вроде импрессионистов, понятного относительно образованным обывателям. Иными словами, путинский режим хотел бы оказаться в Европе тогда, во второй половине XIX – начале XX века, причем в той же самой роли, что и Россия Александра II – Николая II. Это роль важнейшего политического и военного игрока, который прекрасно существует сам по себе, с которым Владычица Морей Британия на равных соперничает в «Большой игре» на Востоке, дружбы которой ищет даже республиканская Франция. Заметим также, что место США было тогда относительно скромным, что не должно не нравиться путинским идеологам. «Американская гегемония» началась в том же роковом 1917-м, что и распад Российской империи, – Соединенные Штаты вступили в Первую мировую войну, перескочив через установленные ими самими пределы «доктрины Монро», и стали мировой державой. Год спустя Александр Блок пишет «Скифов» – стихотворение, в котором Россия представлена ордой диких варваров-азиатов «с раскосыми и жадными очами», влюбленных в Европу, но, увы, безответно. Так что пеняйте, европейцы, на себя, если не явитесь в положенное «варварской лирой» время «на братский пир труда и мира».

Собственно, полуграмотным пересказом этих трех цитат российская пропаганда по поводу Европы и исчерпывается. Более того, нет идеи более далекой от нынешней России, чем «братский пир труда и мира». «Мир» для путинского режима возможен только вооруженный, в котором все участники игры зорко следят друг за другом, схватившись за рукояти револьверов, как в финальной сцене дуэли на троих в фильме «Хороший, плохой, злой». «Труд» для них подразумевает, что кто-то там где-то трудится, а мы участвуем в «справедливом» (для нас) распределении плодов этого труда. Револьверы важнее мира. Распределение плодов труда важнее самого труда. «Суверенитет» важнее «экономики» (и «благосостояния граждан»). Не мы первые начали, так что граждане потерпят, будут держаться. Денег нет.

И вот здесь встает последний вопрос – о характере и происхождении представления об «исторической справедливости», ради которой стоит захватывать территории соседних стран, не особенно заботясь о том, что с ними делать потом. Той самой «исторической справедливости», что дает возможность РФ быть разом и «суверенной», и «отсталой» безо всякого ущерба. Никакого отношения к «советскому», в чем не раз упрекали Путина и его соратников, все это не имеет. СССР, советский экспансионизм и империализм были основаны на убежденности в собственном – и реальном, и грядущем – научно-техническом и технологическом превосходстве. Заводя союзников на Востоке и Юге, СССР готов был строить там электростанции, заводы, готовить у себя специалистов из этих стран и т. д. Советская модель была привлекательна потому, что была «современна» и за ней было «будущее». То же самое говорились и собственному, советскому населению. Недостатки в повседневной жизни, неудобства, дефицит – все это объяснялось необходимостью создания будущего, причем будущего для всех, не только для самих советских людей. Подобный интернационалистский гуманизм был риторическим, конечно, порой циническим, но он апеллировал к единственной атеистической ценности, ради которой стоит пострадать, – к светлому будущему для всех. Такова советская справедливость. Ее можно было ненавидеть и презирать (и совершенно справедливо чаще всего), но она являлась мощнейшим фактором в мировой жизни, ибо это была «справедливость будущего».

А для сегодняшней России справедливость может быть только «исторической», то есть такой, что существовала когда-то в (воображаемом) прошлом – и канула навсегда. Ее можно пытаться «восстановить», но даже министру Лаврову понятно, что это частичная и выборочная реставрация, которая заранее обречена на неуспех. «Восстановить» империю невозможно. Вновь отправить казаков в Париж или Берлин – тоже. Устроить возглавляемый Россией новый Священный союз согласятся разве что афонские монахи, да и то вряд ли. Озарять мир солнцем по-настоящему великой культуры, от Достоевского и Тургенева до «Русских сезонов», тоже силенок не хватит, даже если министр Лавров будет сочинять по стихотворению в день, а его сотрудница Захарова примется плясать «Калинку» на каждом утреннем совещании МИДа. Что же до советских примет величия, вроде космоса и физики, то об этом надо забыть, ибо отсталость есть следствие тысячелетнего суверенитета, так что это даже хорошо, что здесь России предложить миру просто нечего.

Помимо вполне очевидных последствий для позиции России в мире, а также для российской экономики, у всего этого есть еще одна – крайне опасная – сторона. «Держаться», как советовал премьер Медведев, можно только в том случае, когда чего-то «ждешь». Ждать можно «будущего», а не индексации на 10 % пенсии в 8 тысяч рублей. Это не значит вовсе, что ожидание – пусть даже и с «хорошим здоровьем» – приведет к стремительной смене «доброго, хорошего настроения» настроением недобрым и нехорошим. Скорее оно приведет к социальной апатии и окончательному всеразрушающему общественному цинизму – а такое уже случилось в период примерно с 1980-го по 1991-й. И тогда может восстановиться еще одна «историческая справедливость», но уже придуманная другими людьми.