Константин Симонов (1915–1979)
Вспоминаю, как меня на концерте отвел в сторону поэт Константин Симонов. (Я исполнял песню Матвея Блантера на его стихи «Песенка военных корреспондентов» — «От Москвы до Бреста нет такого места».) Отвел и говорит: «Иосиф, кто Вас учил петь неправильно мои стихи?»
— Да что Вы, Константин Михайлович! Как неправильно? Я все — по клавиру…
— Нет. У меня не так. То, что Вы поете (Симонов сильно картавил), придумали перестраховщики. Я так не писал. Вот Вы поете: «Без глотка, товарищ, песню не заваришь. Так давай по маленькой хлебнем…» А у меня в стихах: «Без ста грамм, товарищ, песню не заваришь…» Или Вы поете: «От ветров и стужи петь мы стали хуже…»
Я говорю: «Ну?!»
— А у меня, — говорит Симонов, — «От ветров и водки хрипли наши глотки». Так что, пожалуйста, если Вы хотите петь стихи Симонова, пойте мои стихи, а не то, что Вам эта конъюнктурная редактура направит!
С тех пор я стал петь, как сказал поэт. Поэтому моя «Песенка военных корреспондентов» так отличается от других ее исполнителей.
Роберт Рождественский (1932–1994)
Однажды Оскар Борисович Фельцман и Роберт Иванович Рождественский пригласили меня спеть на авторском вечере композитора в Колонном зале Дома Союзов их песни, среди которых одна была новая. Песня была непростая. Я сразу понял, что это их сочинение — политически опасное… Оскар перед исполнением испуганно говорил: «Роберт, нельзя… Нас посадят сразу после выступления!» На что Роберт отвечал: «Мы не дураки! Мы все сделаем». Имея в виду, что решит со мною, как выйти из положения: чтобы и спеть то, что хочется, и в тюрьму не сесть. Стихи звучали так: «Маменькины туфельки, бабушкины пряники. Полстраны — преступники. Полстраны — охранники… Лейтенант в окно глядит — пьет, не остановится. Полстраны уже сидит. Полстраны — готовится». Это были стихи Роберта в 1973 году. Я, когда их услышал, сказал: «Ой, что это?»
— Старик, не волнуйся! После каждого такого запева будут идти слова: «Это было, было, было…» Поэтому все вместе будет это выглядеть так: «Лейтенант в окно глядит — пьет, не остановится (Кобзон начинает петь). Полстраны уже сидит, Полстраны готовится. Это было, было, было…» И все будет в порядке, — закончил Роберт.
Но я их все равно обхитрил. И в конце, когда пел «Это было, было, было…», я с Силантьевым и оркестром сделал такую чисто смысловую штучку: «Это было, было, было… было. Это было, было, это было?…» Т. е. в конце поставил вопрос. И пускай теперь думают: «Это было? Или это есть?»
…С Робертом меня связывала большая дружба. Я так любил этого человека. И мы так понимали друг друга, что потом, после этой перестройки, когда ломали судьбы, ломали людей, ломали психику и принципы, он написал свои самые чистые, самые исповедальные стихи и несколько стихотворений посвятил мне.
…Есть что-то мистическое, связанное с Рождественским. Рождественского мы похоронили на кладбище в Переделкино… Он тяжело болел, и его неудачно оперировали во Франции. Горбачев отнесся сочувственно к судьбе и болезни Роберта — выделил средства на его лечение в Париже. Но, к огромному сожалению, именно там его очень неудачно прооперировали. Плюс ко всему у него была язва, которая мучила его много лет.
А он очень любил курить. Я часто приезжал к нему в Переделкино. (В 1976 году я приобрел дачу в Баковке. Это, можно сказать, то же самое Переделкино.) Мы дружили так, что могли приехать друг к другу в любое время дня и ночи, чтобы обговорить, что наболело, да и просто пообщаться.
И вот, каждый раз, когда я поднимался к нему в кабинет, он говорил мне: «Оська, закури!» Я закуривал. И отдавал ему. Это была у нас наработанная схема: «Как только придет Алка (Алла Борисовна Киреева — жена Роберта) — ты сразу заберешь сигарету, чтобы она не поняла, что я курю…» Курить ему было нельзя, и жена всячески следила, чтобы он соблюдал это предписание врачей. Но я знал, что, к огромному сожалению, мой друг, наш Роберт, безнадежен, и не хотел лишать его этой последней для него радости.
Когда Роберта не стало, когда его похоронили, я как-то в расстроенных чувствах закурил сразу две сигареты. Одну положил на каменный край памятника, а вторую стал курить со словами: «Давай покурим, Роба!» Я курил, не обращая внимания на вторую, зажженную «для Роберта», сигарету. И вдруг с удивлением для себя отметил, что она курится. Лежит сигарета, никто ею не затягивается, но она курится. И докурилась так до фильтра. Это была какая-то мистика, Я сказал тогда «Ал, смотри! Робка выкурил всю сигарету». Она отнеслась к этому так недоверчиво, что даже подумала: «Говорит, как сумасшедший…»
После этого обязательно два раза в год (в день рождения и в день его смерти) мы стали появляться на кладбище, и каждый раз я стал закуривать сразу две сигареты и одну из них класть Робке. И не было еще случая, чтобы это мистическое явление не повторялось: каждый раз сигарета не гасла и выкуривалась до конца. Даже Алла стала смотреть на это по-другому и однажды сказала нашим общим друзьям: «Иосиф ходит на могилу курить… с Робкой». Друзья переглянулись: «Как это?»
— А вот так…
И мы все вместе пошли к нему на могилу. Я закурил сразу две сигареты, а дальше — случилось то, что было всегда.
Тогда мне предложили отойти от могилы и снова закурить сразу две сигареты, и одну из них куда-нибудь положить: сигарета тут же погасла…
Я не мистик и не религиозный, но, тем не менее, факт остается фактом!
Герман Титов (1935–2000)
Ребята, наши первые космонавты, с которыми я дружил, жили еще в Чкаловской. Мы встречались довольно часто. Я ездил к ним. Они, случалось, приезжали ко мне. Запомнилась встреча весной 68-го «Университет культуры». Ее вел Гагарин. После встречи всех попросили наверх, на фуршет. И тут Герман Титов (мы с ним особенно близко дружили) вдруг предлагает: «Поехали, покажу тебе, как я здорово гараж себе оборудовал, точнее, погреб в гараже…» Приезжаем. Действительно, все очень толково сделано: гараж, а под ним погреб, на полках чего только нет: собственная консервация в банках, варенья, овощи и даже вино. Ну мы, конечно, с ним выпили. Это было можно, потому что я был не за рулем, был на служебной машине, а он оставался — ехать ему никуда не надо было.
Выпили. Только Герман сказал: «Мне много нельзя. У меня завтра — полет». На следующий день созваниваемся. Он говорит: «Ты что делаешь? Может, пойдем куда-нибудь поужинаем?» Я говорю: «Давай приезжай! Пойдем». А сам чувствую, что у него настроение очень плохое. Спрашиваю, когда встретились: «Что случилось, Герман?» А он: «Да-а-а… Юра отстранил меня от полета». «За что?» — спрашиваю.
— Да за вчерашнее… Говорит: «Ты, наверное, с Кобзоном „квасил“ всю ночь…»
— Ну, во-первых, мы не пили с тобой так, чтобы можно было сказать, что «квасили».
— Да я ему говорил. Говорил, что комиссию перед вылетом прошел… Что ты еще хочешь от меня? «Ничего, — говорит, — но я тебе сказал „нет“, значит — нет, чтобы знал в следующий раз, как надо себя вести перед полетом…»
В общем, они поругались. Гагарина, видно, задело, что мы не пошли на его фуршет. Герман был жутко расстроен этим отстранением.
…Ночью я уехал на гастроли. Там — сообщение: погиб Гагарин. Я прервал гастроли и вылетел на похороны Гагарина и погибшего с ним в одном самолете пилота-инструктора Серегина. Прощание с ними было в ЦДСА. Там встретил Германа; «Вот, видишь, как бывает, — вздохнул Герман. — Он как чувствовал, что со мной может что-то случиться в тренировочном полете… Полетел сам. И вот… я есть, а его нет… Не меня, а его надо было оберегать. Он все-таки был первым…»
Вспомнилось, как мы были однажды в одном серьезном обществе, и кто-то из высокопоставленных людей (кажется, маршал Гречко) сказал Гагарину: «Все это, конечно, хорошо, что тебя тянет в небо, но, знаешь, Юра, летать ты все-таки прекращай. Ты нам нужен!» Это было в Крыму, на правительственной даче.
И тогда Гагарин вспылил: «Так в чем проблемы? Вы теперь возьмите меня и под колпак. Посадите и ходите-смотрите, как на музейный экспонат! Я что — не живой человек? И не должен жить теперь живой жизнью?»
Последний разговор с Гагариным (1934–1968)
Гуляли мы с Юрой так, что и теперь есть что вспомнить. Как только свободный вечер — он ко мне. Я тогда квартиру в коммуналке снимал.
На звонок обычно выходила моя соседка, — кочегарка Нюра, — узнать из любопытства, кто это и к кому пришел? Потом стучала ко мне и говорила: «Осип, иди! Твой космонавт опять пришел, опять мне улыбается так, что ушей не видно!»
Кстати, с Юрой мы были… страшные хоккейные болельщики!
Весной 1968 года я собирался на очередные гастроли. Дня за три до моего отъезда в гостинице «Юность» был вечер Госстроя СССР. На вечере среди приглашенных были и мы с Гагариным. Помню, стояли с Юрой в фойе концертного зала гостиницы и смотрели по телевизору хоккей. Играли ЦСКА и «Динамо». Я сам болельщик «Спартака», но поспорил тогда, что выиграет «Динамо». Хотелось мне подразнить его, страстно болевшего за армейцев.
— Ну, сейчас наклепают подков твоей «конюшне» (пренебрежительное прозвище ЦСКА на жаргоне болельщиков) подкалывал я.
— Да ладно… Сейчас накидают твоей «Динаме», сколько захотят, — защищался Гагарин.
— Если так уверен, давай спорить на ящик коньяка, что не накидают, — распалял его я.
— Да ладно… ящик. Мне жалко тебя — тебе потом за этот ящик нужно будет целый год петь. Лучше на бутылку.
Я говорю: «Ну… давай!»
Бутылку я проиграл. ЦСКА тогда победил. Говорю: «Ну, все — побежал за бутылкой». Гагарин: «Не-е-е. Мы должны распить ее вместе». Я говорю: «Мне некогда, Юра! Мне нужно улетать на концерты».
— Ну, прилетишь, разопьем…
Вот… не распили. Через несколько дней на гастролях меня догнала весть: «27 марта 1968 года в 9 часов 30 минут погиб Гагарин Юрий Алексеевич…»
Марк Бернес (1911–1969)
Когда я был женат на Гурченко, она дружила с Бернесом. Подружился и я. Жили мы на Маяковке, а Марк Наумович с женой Лилей на Колхозной площади. Там, где магазин «Обувь». Ходили в гости: мы к ним, они к нам. Занятный был человек Бернес. Очень занятный. Не зря его называли Марк сам себе Наумович. Был он человек оригинальный, амбициозный. Однако когда компания располагала его к себе, он был удивительно обаятельный. Красивый и обаятельный. А как шутил! И еще любил нецензурную лексику, которая в его исполнении превращалась в настоящее искусство. Он делал это так вкусно, так по-одесски смачно, что язык ни у кого не поворачивался сказать: «Что это Вы все матом ругаетесь?!» Его мат звучал не оскорбительно и красиво. Эти острые словечки вылетали из него, как междометия. Казалось, что без них речь его сразу перестанет быть понятной, а уж то, что перестанет быть яркой, так это точно!
Еще он был заядлый анекдотчик. Одним словом, очень живой человек.
…Как-то в Ростове мои гастроли совпали с моим днем рождения. Выступали там в это время и другие артисты. И вот в назначенный час приходят поздравить меня Павел Лисициан, Борис Андреев и… Марк Наумович. А на груди у Бернеса огромный значок — «Ученик Кобзона»!!! Все начали хохотать и спрашивать: «Где Вы это взяли?» А он серьезно так отвечает: «Купил в соседнем универмаге». Так серьезно, что чуть не поверили. Потом уже выяснилось, откуда у него этот значок. Оказывается, он зашел в магазин, а там, как и полагается, у каждой работницы соответствующий знак: «Продавец», «Младший продавец», «Старший продавец», ну и у начинающих — «Ученик продавца». Бернес выпросил у кого-то эту табличку «Ученик», и уже сам тушью приписал после слова «Ученик… Кобзона». Не знаю, кто бы еще мог додуматься до такого подарка, а Бернес додумался, потому что он почти во всем был такой оригинальный человек. Очень приятный был человек, но… вместе с тем непредсказуемый и капризный невероятно… Все время чего-то капризничал. Особенно, когда стал себя плохо чувствовать, всех держал в напряжении. Все волновались, как он может себя повести (?), если надо было выходить не тогда, когда он хотел: никто не знал — выйдет он сейчас на сцену или чего-нибудь выкинет?!
…С ним очень дружил композитор Ян Френкель. И вот, когда подтвердилось, что у Бернеса рак, и он уже лежал в больнице, вдруг звонит Френкель: «Иосиф, приходи сегодня на „Мелодию“. Марк будет записывать новую песню. Послушаешь. Не дай Бог, это его последняя запись…»
Я пришел на «Мелодию». Приехал Марк. Естественно, весь болезненный, но держался достойно, не капризничал. Потрясающе спел он тогда своих «Журавлей»:
Спел. Потом прослушал запись со своим… таким бернесовским прищуренным взглядом и… сказал: «Ну вот. Попрощались». «Да что Вы? — попытался успокаивать я. — Вы еще столько песен споете!» «Нет уж… Петь их придется тебе…» И уехал. Это была последняя наша встреча.
Юрий Никулин (1921–1997)
Когда я начал учиться в Москве, мне, как почти каждому студенту-провинциалу, стипендии на жизнь не хватало. Поэтому приходилось подрабатывать. И вот в 58-м представился такой случай: мне и моему коллеге Виктору Кохно предложили на время гастролей певцов Белокрынкина и Удальцова подменить их выступления в цирке на Цветном бульваре. Так я впервые попал на профессиональную сцену. Теперь мы могли переодеваться и готовиться к выходу вместе с теми, кто уже завоевал право называться настоящими артистами. Это меня волновало необычайно. А после того, как увидел, что имею право работать буквально бок о бок с набиравшим популярность дуэтом клоунов «Юрий Никулин и Михаил Шуйдин», я вообще долго не мог прийти в себя от переполнявших меня чувств.
Никулин и в жизни мало отличался от образа, который выносил на манеж. Он и в жизни был каким-то наивным мудрецом. Был очень простым и добрым, смешным и неуклюжим, каким-то неповоротливым… Знаменитым на всю страну Никулин еще не был, но уже пользовался у публики успехом. Его уже узнавали на улице, а это для артиста значило, что наступает всенародное признание.
И вот как-то перед выходом на манеж он вдруг спрашивает: «Куда это ты все бегаешь после пролога и появляешься только к финалу?»
Мы сразу начали с ним на «ты», хотя я человек совсем не фамильярный, но есть люди, оказывающиеся такими родными и близкими, — как, скажем, старший брат, — что с ними просто нелепо разговаривать на «вы». Таким оказался и Никулин. И вот я говорю: «Юр! А что такое?»
— Оставайся. Поиграем в нардишки, — подмигнул и улыбнулся до ушей Никулин. Он любил эту игру и скоро заразил своей страстью меня. Страсть эта живет во мне и сейчас. Юра пригласил меня в свою артистическую, попросил жену Таню налить нам по стакану чая. И когда чай был готов, сказал: «Вот теперь можно начинать учиться играть в нарды». Он вообще любил делать дела за чаем, как другие любят за водкой.
Называл он меня «Мальчик».
— Мальчик, привет, — говорил Никулин. — Ты готов?
Это на его языке означало, что пора садиться за игру. Нарды, наверное, были его отдушиной для того артистического напряжения, которое он каждый раз испытывал на манеже.
Умение создать смехом хорошее настроение у зрителей всегда стоило ему нервов.
Мы сошлись еще и потому, что не могли жить без анекдотов. Особенно эта тяга к анекдотам помогала поддерживать форму на работе. Мы сходились и начинали так травить разные байки, что вокруг всем становилось легче переносить любую усталость и плохое настроение. Никулин был неиссякаемым источником хорошего настроения.
Сам уставал страшно, но настроение людям поднимал так, словно самому никогда не было плохо.
…Когда звонили друг другу, мы никогда не говорили «здрасте» до тех пор, пока тот и другой не расскажет новый анекдот. Например, первым начинал я. Говорил то-то и то-то. И если Никулин мог его закончить, значит, он его знал, и мне нужно было рассказывать другой, пока не удавалось найти такой, какого он еще не знал. Задача эта, признаюсь, была не из легких. Никулин, как библиотека анекдотов, превосходил в этом отношении, наверное, любого. Во(!) была школа юмора. Так что, если хотел поговорить с ним сразу по существу, всегда надо было иметь в запасе наисвежайший анекдот. Не делал он исключений, даже когда умирал. Даже умирая, старался шутить, чтобы не портить своими болезнями настроение окружающим. Вот такой был необыкновенный человек!
Свои анекдоты он всегда рассказывал на полном серьёзе. Вокруг все покатывались, а он сам не смеялся. Случаи, чтобы он хохотал, наверное, вообще можно пересчитать на пальцах. Он и на сцене играл какого-то мрачного забитого клоуна, но у людей это вызывало редкое веселье.
Он умел рассказывать даже общеизвестные анекдоты, и все искренне смеялись так, будто слышали их впервые. Вместе с тем Никулин любил производить впечатление и очень радовался, если это ему удавалось. Любил, когда состояние его радости передавалось другим. Вот такой он был человек!
Почему-то вспомнился сейчас один его грустный анекдот. Приходит артист устраиваться в цирк. Его спрашивают: «И что Вы умеете делать?» Артист отвечает: «На моей голове можно разбивать кирпичи». Тут все обращают внимание, что рядом с ним стоят два чемодана — большой и маленький. Спрашивают: «А что у Вас в маленьком чемоданчике?»
— Молоток! — говорит артист.
— Значит, — говорят, — в большом кирпичи?
— Нет, — отвечает, — анальгин… Незамысловатый анекдот, но, поверьте, когда Никулин его рассказывал — вырывался смех и накатывались слезы.
Когда в Москве захозяйничала демократическая революция, и даже людям есть стало нечего, цирковые животные вообще начали свирепеть и загибаться от голода Юрий Владимирович был уже директором цирка. Такое наказание животным, которые, как и прежде, продолжали поднимать народу упавшее до нуля настроение и ничего плохого людям не сделали, Никулин не мог перенести просто так. Поэтому решился на отчаянный шаг: пошел к Председателю Совета Министров Силаеву и сказал: «Посмотрите, пожалуйста, в окно!» Силаев посмотрел и увидел стоящие на дороге фургоны. «Ну, и в чем дело?» — спросил Силаев.
— А в том, что в фургонах — слоны и хищники из моего цирка, — сообщил Никулин и продолжил. — Или Вы выделите животным деньги на еду, или я их выпущу прямо перед Домом Правительства, чтобы они сами решали свой продовольственный вопрос, как это делают бездомные собаки и кошки…
— Вы что? С ума сошли, Юрий Владимирович, — спохватился Силаев.
— Нет! Просто я уже не в силах наблюдать, как мучаются от голода мои братья меньшие, а люди относятся к ним хуже самых страшных зверей.
Вот выпущу — пусть разбредутся — может, где-нибудь вкусно поедят…
Вопрос решили сразу: больше звери, пока был жив Никулин, не голодали.
Последний раз видел я Юрия Владимировича на юбилее в театре Вахтангова. Он вдруг пожаловался: «Мальчик, я очень плохо себя чувствую. Знаешь, надоело жить: не могу не дышать, не пить, не курить…»
— Юр! Ну ты что? Ты же никогда не был слабым человеком, — попытался успокоить я.
— Да нет, — остановил меня Юра, — просто я думаю: а не попробовать ли мне «резануться». Может, перекроят сердце и еще хоть немного поживу, как человек. А так что? Не жизнь, а медленная смерть! Угнетает вот эта вот беспомощность…
Последний раз позвонил он мне из больницы. Я хотел зайти к нему, чтобы проведать перед гастролями по Волге, а он как раз позвонил и говорит: «Мальчик, я хочу с тобой попрощаться перед тем, как идти под нож… Прости, если что-то было не так!»
— Что за чушь, Юра? — я попытался сбить его обреченное настроение. — Что за шутки у тебя сегодня такие дурацкие?
— Нет, Мальчик, ты пойми меня правильно: я нормальный человек и понимаю все, как есть. Так что… лучше попрощаться. Просто с теми людьми, кого я люблю, я должен на всякий случай напоследок поговорить и… извиниться…
Потом, когда много дней он находился в предсмертной коме, мы вспоминали этот разговор. Оказывается, в тот день перед операцией он действительно позвонил всем своим друзьям, попросил прощения и попрощался… навсегда.
Дмитрий Шостакович (1906–1975)
Это было в 1960 году. Союз Композиторов организовал творческую поездку по маршруту Москва-Ленинград. Заканчивалась она концертом в Ленинграде. В группу входили Хренников, Туликов, Островский, Фельцман, Колмановский и исполнители их произведений. Конечно, я, как и все, был восхищен самой возможностью находиться рядом с гением. Когда после концертов устраивались застолья, я глаз не отрывал от Шостаковича и готов был ловить каждое его слово. Интересно было наблюдать за ним. Был он абсолютно прост и общителен. Умело шутил.
На концертах я пел песни Островского. После одного из концертов Шостакович сказал мне: «Молодец!» Так состоялось мое шапочное знакомство с великим композитором. Вскоре я подготовил в своем камерном классе цикл из пяти произведений Шостаковича на стихи Евгения Долматовского.
Цикл назывался: «День обид», «День радости» и т. д. Сделав этот цикл, я попросил Евгения Ароновича, чтобы с этой программой он представил меня гению, чтобы Шостакович прослушал то, что я делаю, и высказался. Прослушивание происходило у него дома на улице Огарева Мы пришли с Долматовским, и я прямо у рояля с концертмейстером показал свою работу. Дмитрий Дмитриевич прослушал и сказал: «Ну что ж… Мне нравится». Это означало, что наше знакомство становится более обстоятельным.
Шло время. Я сдружился с потрясающим хирургом из Кургана — с Гаврилой Абрамовичем Илизаровым. Прилетаю как-то в этот город выступать. Он встречает меня в аэропорту. Едем в гостиницу. Обедаем. И вдруг за рюмкой Гаврила Абрамович говорит: «Слава Ростропович привез ко мне на лечение Шостаковича… Очень тяжелый случай… Знаешь что, давай все отставим и прямо сейчас поедем к нему в палату».
Дмитрий Дмитриевич лежал в палате один. Окруженный какими-то замысловатыми приспособлениями. Лечение было экспериментальным. Потому что ничего другого не оставалось. Какое-то страшнейшее разжижение костных тканей прогрессировало. Шостакович был в обычных бумажных носках, в обычных больничных тапочках, в обычном коричневом больничном халате… И в своих бессменных очках.
Встретились мы тепло. Дмитрий Дмитриевич сразу встал с койки и говорит: «Гаврила Абрамыч! Ко мне пришел такой знаменитый гость — надо бы выпить за встречу!» Илизаров: «Ни в коем случае!» А сам в сторону, в сторону, чтобы Шостакович от него спиртное не учуял… Здесь нужно сказать, что Дмитрий Дмитриевич любил позволить себе расслабиться, был бы только повод. Нет, он не напивался, как алкоголики — до чертиков, но принять любил!.. Однако Илизаров ни в какую не соглашался, и тогда Шостакович не выдержал: «Жестокий Вы человек, Гаврила Абрамович, жестокий…» И добавил: «Знаете, он заставляет меня на глазах у всех своих пациентов спускаться и подниматься по больничной лестнице на 5-й этаж вот в этом халате! Вы не можете представить, что он со мною делает! Он вывозит меня в лес и заставляет лазать по деревьям… Представляете, Шостакович лезет на дерево. Это же ужас какой-то!..»
Посидели так, поговорили, оставили на гостинец ему разные фрукты и все такое, и я уехал на концерт, а утром улетел. Это была вторая моя личная встреча с гением.
Не помню уже, сколько времени прошло, как звонят мне из Кургана и говорят: «Шостаковичу хуже…» Я срочно организую там концерт и лечу, чтобы хоть как-то его поддержать. Прилетаю, прихожу, а он уже не встает. И не шутит уже, как прежде. Печальная была встреча. Последняя. А потом, мы его хоронили.
Таким он и остался в моей памяти. Когда я слушаю его музыку, у меня перед глазами обязательно возникает его образ.
Козловский (1900–1993)
Лемешев (1902–1977)
Шульженко (1906–1984)
В отличие от сегодняшних начинающих артистов я, когда был молодым, всегда, когда меня приглашали участвовать в престижных концертах, скажем, в Колонном зале Дома Союзов, приходил заранее, становился за кулисами и наблюдал, что и как делают наши выдающиеся мастера. Я учился у них выступать и вести себя на сцене. Впитывал все: как они готовятся, как они выходят…
Помню, как студентом бегал на спектакли в Большой театр с участием Сергея Яковлевича Лемешева. И вот (самому не верилось!) теперь пою с ним в одном концерте. Он был после инфаркта. Первое выступление. Ходит, волнуется.
…За кулисами набрался смелости, подхожу, говорю: «Добрый вечер, Сергей Яковлевич!»
— Здравствуйте, Иосиф. Я слушал Вас. Все хорошо делаете. Молодец. (Господи, кто это мне сказал? Сам Сергей Яковлевич Лемешев…)
Зато везло часто общаться с Козловским на разных неофициальных приемах… Я родоначальник сдвоенных и строенных сольных концертов в нашей стране. А мастера отказывались это понимать: «Как это можно два сольных концерта в один день?» Для них это было неприемлемо. И вот на одном из приемов Иван Семенович берет меня под ручку, отводит в сторону и говорит: «Иосиф, у меня деликатный вопрос… Я слышал разговоры, что Кобзон дошел до того, что поет по два сольных концерта в день?!» (А я к тому времени пел уже и по три, и по четыре!!!)
Говорю: «Иван Семенович, да ну… Мало ли что говорят…»
Он говорит: «Вот и я говорю, что только сумасшедший может себе позволить такое».
Думаю: «Господи! Скажи ему, что я пою уже по четыре — он же с ума сойдет…»
Вот с таких забавных и поучительных историй начиналась моя карьера.
…Я не знаю ни одной известной личности в истории искусства, которая бы не подвергалась гонениям. Особенно со стороны бездарных чиновников, рассуждающих примерно так: «Ах… Ты личность? А вот я не подпишу тебе какую-нибудь бумажку, и все! Сразу перестанешь быть личностью! Сразу поймешь, что ты — букашка…»
Вспоминаю, когда впервые мое имя прозвучало по радио. Вы не представляете, что это значило для меня, совсем еще молодого артиста… Господи! Мама сейчас услышит, как скажут: «Поет Иосиф Кобзон». Какое счастье это будет для мамы! А друзья услышат, которые еще вчера курили со мной на улице, они сегодня скажут: «Надо же, наш-то поет уже на всю страну!..» Чувства тогда переполняли меня. И вдруг, в 1964 году, фельетон против меня. Я страшно расстроился. Не знал, что делать? И тут — Клавдия Ивановна Шульженко: «Ой, сынка! Да что ж Вы расстраиваетесь? Вы — счастливый человек. О Вас пишут. А обо мне уже забыли…» И как жизнь в меня вдохнула. Я понял, что главное надо стараться делать свое дело. А остальное приложится. И если ты действительно что-то заслужил, заслуга твоя найдет тебя обязательно! Вот что значил для меня опыт выдающихся мастеров.
Их опыт помогал мне переживать неудачи не только в деле, но и на личном фронте. Помню, как будучи уже известным, но еще холостым молодым человеком, я тянулся ухаживать за девчонками. И каково же было мое потрясение, когда нередко в ответ я слышал, обидное: «Вот не хочу с тобой… Думаешь, если ты Кобзон, так тебе все можно… Ну и что с того, что ты мне нравишься? А я все равно с тобой не пойду…» Такое непонятное отношение буквально выбивало меня из колеи. Но благодаря тем же мастерам я мало-помалу осознал: мало быть хорошим певцом, надо быть, особенно для порядочной девушки, в первую очередь — че-ло-ве-ком! Потому что: любить песню — одно, а человека — другое.
Наблюдая за собой, я обратил внимание на одно интересное свойство своего характера: я не могу похвастаться тем, что у меня нет чувства страха. Это абсолютная ерунда. Я боюсь так же, как все. Но, если я уже принял решение, у меня наступает полное отвращение к страху. Так было и тогда, когда решил петь в клетке с тиграми. Так предполагал сценарий, и я решил его осуществить. А потом я все-таки не один на один был с хищниками. Рядом был мой друг и знаменитый дрессировщик Слава Запашный. Хотя, конечно, я знал, что неоднократно любимые звери отправляли на тот свет «любимых дрессировщиков». И все-таки — это были редчайшие случаи. Поэтому с моей стороны это не был безрассудный риск… Хотя «полосатая девушка» — тигрица Джина не переносила меня на дух. И не скрывала этого. Недаром Слава все время находился рядом. Все репетиции и на спектакле. Потом, уже, смеясь, я спросил у Запашного: «А что это Джина так нервничала. Никак не хотела меня воспринимать?»
На что Запашный ответил: «Ну что ты хочешь? Женщина!»
Кто-то посчитает это бравадой. Однако это оттого, что я хочу все испытать сам. И этому я тоже научился у выдающихся наших мастеров.
И еще много есть чему у них поучиться!
Лидия Русланова (1900–1973)
В начале 60-х в моде были концерты на стадионах. Так называемые сводные концерты. В них участвовали самые выдающиеся певцы и артисты. Там были и классики из Большого театра (скажем, Лисициан или Огнивцев), и киноактеры (например, Любовь Орлова, Марина Ладынина, Борис Андреев, Иван Переверзев, Олег Стриженов, Зоя Федорова), и певцы (Клавдия Шульженко, Лидия Русланова и, конечно, молодые, среди них был и я). Такие «звездные концерты» вели чаще всего Михаил Гаркави, Борис Брунов и Олег Милявский. После концертов, вечерами, все собирались. У всех было приподнятое настроение. Царило незабываемое веселье.
Обычно собирались по номерам. Все, надо сказать, куролесили до упаду. Что касается меня, то я любил ходить в гости к «барыне». Так я называл легендарную Лидию Андреевну Русланову. Она отправлялась в «свои покои», то есть в свой гостиничный номер, и говорила мне: «Ну что, касатик, идешь?» (Кстати, с ней мы как раз на этих концертах и познакомились. Нет! Вру. Познакомились мы в Колонном зале Дома Союзов.) На этот ее вопрос «идешь?» я всегда отвечал: «Конечно!» Здесь надо сказать, что, приглашая меня, Лидия Андреевна настаивала мне в графинчике водку на травах. Она знала, что в чистом виде пить я ее не могу. Потому что водка была тогда отвратительная. Вкус и запах той водки Лидия Андреевна умела отбивать ягодами и травами. И вот, значит, я приходил к ней. И приходили к ней ее подружки: Клавдия Ивановна Шульженко, Зоя Алексеевна Федорова, Людмила Зыкина, Ольга Воронец и, конечно, блистательная Марина Ладынина. Бывал в этих компаниях и поэт Михаил Светлов. Это был человек, как говорится, с большим юмором. Помню, когда пришли проведать его в больнице, он спросил: «А чего без пива пришли?» Мы говорим «Какое пиво, Михаил Аркадьевич? Вы же в больнице…» Он говорит: «Зря… Принесли бы пивка, а я вам рак обеспечил». Вообще-то они все отличались своеобразными шутками. Русланова рассказывала, как везли Гаркави Михаила Наумовича на каталке на последнюю операцию, и вдруг он басом: «Лида, смотри! И какой же русский не любит быстрой езды!?» Обратно он не вернулся…
Вообще на таких гостиничных посиделках Лидия Андреевна любила вспоминать. Особенно вспоминала свои лагерные годы, ну и, конечно, годы артистические, годы до войны. Ее очень любил Иосиф Виссарионович. Приглашал ее на все концерты. Она была независимой женщиной. Была любимицей народа!
…Однажды Лаврентий Павлович (Берия) предложил после концерта в Колонном зале подвезти ее домой. Ну и… по дороге положил руку на ее коленку.
— А я, — говорила Лидия Андреевна, — была влюблена тогда в Мишаньку (Гаркави; кстати, он стал ее мужем) и не знаю, как уж так вышло, что в грубой форме я отбросила его руку. «Ну ладно, — сказал Берия, — пожалеешь…» И действительно, потом я очень серьезно жалела, что не сдержалась и не нашла дипломатичного способа отказать шефу НКВД.
На этих гостиничных посиделках вспоминали все. Зоя Алексеевна Федорова, которая сидела вместе с Руслановой, любила говорить: «А помнишь, Лида, как мы в лагере…» И тут же начинался обмен «лагерными» воспоминаниями. Но никакого отчаяния у них не было. Видимо, они так любили и умели жить, что находили способ продолжать полноценную духовную жизнь даже за колючей проволокой. Потом вступали в разговор Ладынина и Шульженко. Как с ними было интересно! Я смотрел на них и не мог поверить, что происходит это не в кино, а на моих глазах. Передо мною сидели женщины-легенды. Мне повезло, что выпало счастье знать их не через книги или газеты, не через радио или телевидение, а напрямую, находясь с ними, что называется, бок о бок.
Если бы вы знали, как я, «молодой пастух», любил наблюдать и ухаживать за ними. Одно удовольствие было подавать им чай. Когда они отходили ко сну, и наступало время уходить, я отправлялся в компанию забористых мужиков (Переверзева и Стриженова) догуливать. Интересные были годы! Да еще среди таких людей…
Однажды на фестивале искусств России в Грозном спускаюсь в гостинице вниз и вижу: сидит моя «барыня». Одна. Печальная сидит. Я говорю: «Ой, барыня…» Бросился к ней. Расцеловались. Спрашиваю: «Что Вы тут делаете, в холле?» А она отвечает: «Сижу и думаю, кому я здесь нужна?»
— Ну что Вы, Лидия Андреевна!
— Да ничего, касатик… Никто вот не встретил, номера в гостинице нет. Что ж мне остается думать?!
— Это с Вами просто пошутили. Вас давно ждет отдельный номер! — с этими словами хватаю ее чемодан и веду ее в свой номер.
— Так это ж твой номер, — говорит Русланова.
— Нет, — говорю, — Лидия Андреевна, это Ваш номер. А то, что я поставил в нем свой чемодан, говорит только о том, что я знал, что Вы приедете и будете здесь жить…
— Ой, какой же ты хитрый! Ничего ты не знал, потому что спросил внизу: почему я здесь?
— Нет-нет, — стал выкручиваться я, — я предполагал, что Вы приедете, просто не знал, что так быстро Вас встречу.
— Ну ладно-ладно. Теперь-то ты куда?
— Я? Я — на рынок (мне нравилось тогда ходить на рынок за фруктами да разными южными яствами).
— Тогда ягод купи, а я уж к вечеру, касатик, тебе любимую настоечку приготовлю…
Возвращаюсь с рынка, звонок: «Вот вы поселили в свой номер Русланову, а ведь у нас действительно больше номеров нет…»
Я говорю: «Ну что ж… Нет так нет. Значит, поселюсь с кем-нибудь из моих музыкантов. Ничё страшного». Они туда-сюда. Видно, это затронуло их престиж. В конце концов, нашли мне номер…
Но потом произошло самое интересное: «А что нам делать с Руслановой? Она нам — как снег на голову…»
— Неужели вы думаете, — возмутился я, — что она просто так взяла и приехала в Грозный с концертом? Наверняка ее кто-то пригласил. И… забыл про это. Так что надо что-то придумать!
Они руками разводят — не знают, что делать. Тогда я позвонил Татаеву, их министру культуры: «Ваха Ахметыч, как же так? Кто-то из ваших пригласил в Грозный такую великую артистку, но не встретил, не обеспечил ее ни жильем, ни работой…» Татаев говорит: «Сейчас готовится концертный выезд… Это километров 70 от Грозного. Давай отправим ее туда».
Я говорю: «Ну что Вы! Как с нею так можно — посылать ее куда-то к черту на кулички? И потом у нее такие больные ноги. Еле ходит. Подагра ее замучила. После этого переезда она будет никакая и вряд ли сможет выступать. Нельзя ее по горам таскать!»
— Ну тогда я не знаю, что делать, — задумался Татаев. — Кроме Вашего выступления сегодня в Грозном концертов нет.
— Пусть выступает в моем концерте, — предложил я.
…Прихожу к Руслановой. Приношу фрукты, ягоды, прочую снедь и говорю: «Лидия Андреевна, в пять часов у Вас выезд на концерт.»
— Вместе поедем? — спрашивает Русланова.
— Конечно, вместе, — говорю я.
Садимся в машину, приезжаем на концерт. Увидев мой оркестр, Русланова задает вопрос: «А кто еще будет с нами в концерте?»
— Никого.
— Как никого?
— Да так. Будем выступать только Вы и я. Так что сами решайте, когда Вам удобнее выходить: хотите в конце, хотите в начале, хотите в середине…
— А ты сколько петь будешь? — озадачилась Русланова.
— Не знаю. Песен 25–28.
— Сколь-ка?
А я даже не подумал, когда машинально называл эти цифры, которые соответствовали моему сольному концерту…
— А-а-а… Значит, я у тебя в антураже…
— Да не-е-ет. Что Вы, Лидия Андреевна? Вы — как подарок слушателям!
И вправду любовь к ней была, что называется, народная. Как-то, гастролируя в Омске, я, еще очень молодой артист, ехал с концерта на такси. Разговорились. И вдруг таксист спрашивает: «А Вы Русланову живьем видели?» «Не только видел, но и выступал много раз в одном концерте», — сказал я. И тогда растроганный таксист неожиданно признался: «А вот если бы мне сказали: за то, что увидишь Русланову, придется умереть. Знаете, я бы, не задумываясь, в гроб согласился…»
Лидия Андреевна жила у метро «Аэропорт».
И мы в 1973 году с моей еще совсем молодой женой, с Нелей, пришли как-то к ней в гости почаевничать. Жила она уже одна. Была, правда, у нее приходящая домработница, но жила она одна. Воображение гостей всегда поражали развешанные на стенах картины знаменитых художников. Моя Неля восхищалась: «Какая у Вас красота, Лидия Андреевна!»
— Тоже мне скажешь, красота. Это все, что осталось от красоты, — вздыхала Русланова. — Все забрали.
Я поправил ее: «Лидия Андреевна, не все забрали. Многое ведь и вернули».
— Называется «вернули». Если бы ты видел, сколько забрали!
Для нее эти картины были поистине духовной пищей, а не тем, чем бывают для очень богатых, но малоинтеллектуальных людей, которые, ничего не смысля, заводят собрания книг, фарфора, живописи и т. д. Русланова во всем, что собирала, разбиралась. Подводила к картине и, как настоящий ценитель, давала пояснения и делала тонкие замечания. Собирательство было у нее не ради моды, а для души. Антиквариат, живопись, драгоценности и ювелирные украшения — все это было плодами ее профессиональных увлечений.
Она до последнего со знанием дела надевала на себя те или иные богатые украшения.
В связи с этим запомнились картинки ее подготовки к выходу на сцену. Она говорила: «Пора засупониваться. (Значит, одеваться.) Давай, касатик, иди к себе, потому что я сейчас в сейф полезу». И показывает себе на грудь. «Сейф» был у нее на груди. Я уходил. Она доставала из этого своего «сейфа» мешочки с драгоценностями и начинала наряжаться. По окончании концерта все происходило в обратом порядке. Я стучал к ней в гримерку: «Лидия Андреевна, Вы готовы?»
— Ой, какой ты скорый! Подожди-подожди, касатик, я еще не рассупонилась. (Это означало, что она еще не переоделась и не отправила свои драгоценности в… «сейф».) А матерщинница была какая! Заслушаешься…
Последние ее дни и похороны были очень печальны. Кстати, это участь большинства знаменитых людей. На этот счет у Беранже есть точные стихи (известные у нас в переводе Маршака «Нищие» — о судьбе когда-то популярной актрисы):
Я не могу сказать, что и Лидию Андреевну в последний путь на Новодевичье провожало мало народу, но, конечно, несопоставимо меньше, чем было бы, если бы ее не стало в те годы, когда ехали на ее концерты за тридевять земель.
Похоронили ее в одной могиле с генералом Крюковым — одним из ее любимых мужей.
Дожив до почтенных лет, ни с одним мужем Русланова детей не завела. Наследницей ее богатейшего наследства оказалась приемная дочь, дочь генерала Крюкова. У них были хорошие отношения, но, знаете, могилка Руслановой почему-то не ухожена… Конечно, это могло бы сделать, скажем, государство, но даже у него нет юридического права на владение могилой, и никто, кроме имеющих такое право, не может предпринимать никаких действий к месту захоронения…
Короче, умерла Русланова Лидия Андреевна от второго инфаркта в возрасте 73-х лет. Тяжело ей было жить, потому что была она очень болезненная, очень одинокая и забытая, хотя в годы известности мужей, друзей и поклонников было не сосчитать.
Леонид Утесов (1895–1982)
Впервые с Леонидом Осиповичем Утесовым я встретился в Летнем театре парка «Эрмитаж». Я выступал на открытой эстраде в «раковине», а Леонид Осипович выступал в Летнем театре. Закончив выступление, я побежал к нему на концерт. Это был примерно 1961 год. Мне, как артисту, позволили наблюдать за Утесовым из-за кулис. Когда он завершил концерт со своим джаз-оркестром, сразу выстроилась целая очередь поздравлять его с очередным успехом. Ну и… я тоже встал. Когда я выстоял очередь и смог подойти к Леониду Осиповичу, мне было так интересно смотреть на его припомаженное лицо, а говорить с ним напрямую тем более. От избытка чувств я выдохнул: «Это фантастика — то, что Вы делаете. Спасибо Вам огромное. Мне не просто интересно наблюдать, но и — учиться у Вас…».
— А зачем это Вам? — удивился Утесов.
— Ну, я же тоже артист! — отрекомендовался я.
— Да-а-а? И чем же Вы занимаетесь?
Я пою, Леонид Осипович. Может быть, Вы когда-нибудь меня услышите…
— Может быть, и услышу, — вежливо закончил разговор Утесов.
…Следующая встреча состоялась в 1964 году. В Москве проводился конкурс на лучшую советскую песню и на лучшего исполнителя. Я выступал с композитором Аркадием Ильичем Островским и пел песню «Атомный век». Председателем жюри был Утесов. Нам присудили вторую премию. Первую премию получили Лученок и Вуячич. Я, естественно, был счастлив…
Прошло какое-то время, и я оказался в гостях у Бориса Брунова, с которым дружил всю жизнь. Брунов жил с Утесовым через стенку. Сидим, болтаем. Заходит Леонид Осипович. «О-о-о! Садитесь, Леонид Осипович», — пригласили хозяева Борис Сергеевич и Марья Васильевна. Утесов сел и неожиданно говорит: «А я видел Ваше выступление по телевидению, Иосиф. Молодец! Вы мне понравились». «Большое спасибо, Леонид Осипович. Если бы Вы знали, как мне приятно это слышать!» — с волнением произнес я. Это сейчас Сталин не Сталин, Гагарин не Гагарин, Утесов не Утесов… А тогда все, не только я, никогда не теряли понимания: кто есть кто!
Утесов зашел к Брунову прямо в домашнем халате. Быстро было организовано застолье с выпивкой и чай. Пили, надо сказать, немного. Да это и не нужно было, как бывает нужно, когда хотят поднять собравшимся настроение. И так было жутко весело. Утесов, если его компания располагала, мог выдавать такое, что от смеха становилось не по себе. И вот в тот раз, помню, шепчет мне Маша Брунова: «Иосиф, попроси Леонида Осиповича, чтобы он „рассказал“ песню „Из-за острова на стрежень“.» Я говорю: «Что значит — рассказал?» Она: «Именно рассказал…» Я попросил. «Э-э-э, ладно, Маша, прекрати», — попытался отбиться Леонид Осипович. Однако мы так дружно стали упрашивать, что деваться ему было некуда, и он согласился…
Как же интересно он это «рассказывал», с ума можно было сойти. Мы обхохотались.
— Как думаете Ви, что было би, — начал он с одесским еврейским акцентом, — если би Стенька Разин проснулся би и оказался би Сеней Ройзман?… Вот просипается Сеня Ройзман и говорит: «Голова у мене болит… Голова у мене болит… Ганэф, иди сюда! Шо я вчера делал?
— Пили…
— Пили? А де мы пили?
— Ну как… де мы пили? На корабле мы пили…
— На корабле? А как мы оказались на корабле?
— Ну как? Мы выплыли…
— Откуда мы выплыли?
— Из-за острова…
— Из-за… Эти мои еврейские штучки — „из-за“… Нет, чтобы прямо, мне нужно обязательно из-за… И куда мы плыли?
— На стрежень…
— На стрежень? На стрежень меня потянуло… А шо ти так кричал: „Нас на бабу променял?…“ То же мне товарчик! Кричать такое. Слушай, а там, по-моему, какая-то девушка была.
— Да… Была… Шамаханская княжна.
— Шамаханская княжна? И шо такое? Шо с ней стало?
— Та вы ее за борт выбросили.
— Я? Выбросил женщину? Что ты говоришь такое? Перестань! Нельзя так! Ой! И так голова болит…»
У Леонида Осиповича было много таких рассказов, в которых он переделывал разные знаменитые песни на «новеллы» подобного характера.
Когда у нас с Нелей было 10-летие свадьбы в ресторане «Прага», я пригласил Утесова. К тому времени мы уже сдружились. Он бывал на моих концертных премьерах и относился ко мне очень дружески. И вот, когда Леонид Осипович согласился быть тамадой на нашем свадебном юбилее, он сказал: «Я хочу публично извиниться перед Иосифом…» Все, конечно, притихли от таких слов: Утесов, публично, перед Иосифом… А Утесов говорит: «Он об этом не знает, и, слава Богу! Но когда Аркаша Островский в 64-м году после конкурса пришел ко мне и спросил: „Как Вам понравился мой солист?“ — я ему ответил: „Ну, шо тебе сказать про твоего солиста Кобзона? Бог дал ему голос и послал его на…“. Так вот, я хочу сейчас публично извиниться, Иосиф. Я был не прав! Но мы все ошибаемся. Прости!..»
Так получилось, что в 1982 году я вернулся из поездки по Африке. Там случился у меня тепловой удар. Я выступал перед нашими рыбаками прямо на траулере в океане. Мне говорили: «Нельзя петь больше 15 минут. Здесь африканское солнце, и ты должен с этим считаться. Уходи! Не стой долго на сцене!» Я сказал: «А-а-а… Ерунда!» Брунов вел концерт. Все были в шапочках. Один я вышел без головного убора, да еще в «тройке». И… через час меня долбануло. Солнечный удар. Меня отнесли в каюту. А за рубежом тогда работали, естественно, «блатные специалисты». И какая-то медсестрица от волнения, что артист помирает у нее на глазах, решила ввести мне хлористый кальций. Ее «автограф» у меня по сей день есть. Ну и… промахнулась, и вколола мне его в мышцу. Начался некроз, омертвление мышцы. Рука отказала. Когда я вернулся из Африки, меня госпитализировали. Я лежал в клинике. А Леонид Осипович лежал в Кремлевке. Пришел проведать Брунов и говорит: «Ну надо же… Теперь надо бегать и туда, и сюда…»
И дает мне телефон в палату Утесова Я стал ему звонить из своей палаты. Так мы переговаривались несколько дней. Я ему рассказывал историю про Африку и… анекдоты. Последний анекдот я рассказал Леониду Осиповичу за несколько часов до его ухода из жизни. Вот как бывает.
…Я еще еле ходил, но на время вышел из больницы, чтобы проводить его в последний путь. Вот его проводили достойно! Вот у него на похоронах народу было много! Он до последних дней оставался кумиром. На эстраде он первым получил звание Народного артиста Советского Союза. Было это так.
Отмечалось его 70-летие в Театре Эстрады на Берсеневской набережной. И вдруг радостное сообщение ведущего: «Товарищ уважаемый юбиляр! К Вам в гости приехала Министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева». После этих слов на сцену выходит элегантная красивая Екатерина Алексеевна (а она действительно была очень красивая), подходит к микрофону и говорит: «Указ Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик. За заслуги и т. д.». Зал вскочил в едином порыве. Что творилось — передать невозможно. Он был по-настоящему народным!
Как хоронили Высоцкого
После ухода Высоцкого вокруг его похорон распространяется столько слухов, что лучше рассказать все, как было, чем развеивать каждый из них. Тем более что невольно я оказался в самом центре событий. 25 июля 1980 года в 8 утра мне позвонили близкие друзья Высоцкого Сева Абдулов и Валерий… Нет, не Золотухин. Валерий Янклович. Позвонили и сообщили о наступившей трагедии, о том, что в 4 часа не стало Володи. Потом сказали, что семья очень просит, чтобы его похоронили на Ваганьковском. А для того, чтобы похоронить на Ваганьковском, нужно было обязательное разрешение Моссовета. Во-первых, кладбище закрытое. Во-вторых, по статусу Володя… как бы… не подходил, потому что у него не было никакого звания…
— До этого вы с ним часто встречались?
— Много встречались. Особенно часто встречались, когда я был женат на Гурченко. Он неоднократно приходил к нам, и мы с ним, как почти все в те времена, любили сидеть у нас на кухне. Однажды пришел он очень расстроенный. Вышел фильм «Служили два товарища». В фильме должны были быть две его песни, песни вырезали. Володя пришел с гитарой. И стал на кухне петь нам эти песни… Дело было на Маяковке, на квартире Гурченко. Точнее, это была наша квартира, хотя оформлена была она на нее. Потому что, когда мы встретились и начали жить с Гурченко, Ангелина Степанова, мать Шуры Фадеева, предыдущего мужа Гурченко, сказала: «Купите квартиру моему сыну. Не будет же он жить на улице». И я купил Шуре квартиру, хотя у меня тогда уже была и своя квартира на проспекте Мира…
Однако — о Высоцком. Он звонил мне. Я ездил к нему в гости, когда он жил еще на Матвеевской. Потом встречались у него дома на Малой Грузинской. У нас были общие друзья — капитаны дальнего плавания из Одессы — Толя Горогуля и Феликс Дашков. Надо сказать, они нас сближали. Но особой личной дружбы у нас не было.
…Как-то выступаю я в саду «Эрмитаж», в Летнем театре. Приезжает из ресторана «ВТО» Высоцкий. И… значит… говорит: «Иосиф, купи у меня песню». Я говорю: «Володя, ты с ума сошел. Я не покупаю песен». Он говорит: «Ну, тогда дай 25 рублей». Я говорю: «Это другой вопрос…» Смешно получилось.
А один раз, когда с марта по ноябрь в 71-году я еще ухаживал за Нелей, возвращаюсь с концерта в гостиницу «Ленинградская», в которой жил тогда в Сочи. Вхожу, а в холле стоят Володя… Высоцкий и Марина… Влади.
— Ой, — говорю, — ребята, привет!
— Привет!
— Вы чего здесь делаете?
…Вот сошли с теплохода и коротаем ночь… Утром собираемся к Горогуле идти на «Грузию»… Мест в гостинице нет.
Я говорю: «У, ерунда, какая. Поехали ко мне». Приехали на мой 10-й этаж, и я отдал им свой люкс. Договорился, чтобы им поменяли постель, а сам пошел спать на балкон в номер… туда, где жила моя будущая теща и Неля…
Встречались от случая к случаю. Но случаи были яркие. Когда в 74-м у меня родился Андрюшка, я поехал забирать его и Нелю в роддом. Едем мы из родильного дома, и вдруг на Дмитровке нас обгоняет красный «пежо». Обгоняет и тормозит. Это был январь месяц, и я держал Андрюшку в одеяле. Из «пежо» выходит Володя. Говорит: «Покажи! Кого родил?»
Я выхожу. Показываю. Володя снимает с шеи крестик и говорит: «Поздравляю!»
— Так он же неверующий был?
— И я неверующий. Но говорю же вам, как это было. Да-а-а. «Поздравляю!» — говорит. «Спасибо, — говорю, — Володя…»
Когда разъехались, я сказал: «Ну, точно Андрюха или гениальным будет, или бандитом…»
Когда Володи не стало и возник вопрос, что дальше делать, собрались Евтушенко, Вознесенский, Белла Ахмадулина, другие, близко знавшие его люди. Трое суток не выходили мы из его дома. Володя лежал у себя в доме. Его не отдали в больницу. Вскрывать не дали. И правильно сделали. Потому что было бы столпотворение…
Однако про самое главное — про кладбище. Я сразу поехал в Моссовет. У меня был там очень хороший доброжелатель Коломин Сергей Михайлович, первый заместитель Промыслова. Я ему все рассказал. Он говорит: «Да. Очень жаль Володю». Эту новость он от меня узнал. «Что ж, — говорит, — езжайте, выбирайте место. Если найдется там место, я разрешу».
Я поехал на Ваганьково. Там уже были заместитель директора Театра на Таганке и отец Володи Семен Владимирович. Стали смотреть, куда бы можно было положить Володю. «Нет, нет, — говорил отец, — только на Аллее поэтов». Мы пошли туда, но это была такая глупость… по одной простой причине: там почти нет места, и, зная популярность Высоцкого, можно было гарантировать, что от других могил ничего не останется, когда на кладбище хлынут его поклонники.
А директором кладбища был бывший мастер спорта по футболу… Кстати, то, что пишет Марина про это в своем «Прерванном полете» — вранье. Было, что я полез в карман за деньгами, но никаких тысяч я даже достать не успел. Он остановил мою руку и говорит: «Не надо, Иосиф Давыдович! Я Высоцкого люблю не меньше вашего…»
И мы вместе пошли выбирать землю. Я сказал: «Представляете, сколько придет народу… хоронить? Вам разметут все кладбище. Поэтому нужно какое-то открытое место, например, здесь», — и указал место, где теперь находится могила Володи. А тогда там был асфальт. Он сказал: «Я не против, если будет разрешение Моссовета». Я говорю: «Хорошо!» И опять в Моссовет, к Коломину. Говорю: «Если хотите избежать давки и большого скандала в Москве, нужно хоронить только там». «Ну, там, так там!» — сказал Коломин и подписал разрешение, чему я несказанно был рад… И то, что пишет Марина Влади, врет, как последняя сучка. Ее еще не было в Москве, а она пишет: «Мы пошли (якобы мы с ней пошли) выбирать место для Володи». Да ее близко там не было. И она еще пишет, что я какие-то пачки денег вытаскивал. Когда я ее встретил, сказал: «Ну как тебе не стыдно?» Она мне говорит: «Иосиф, это же книга. У книги должны быть читатели!» Я говорю: «Ну, нельзя же так бессовестно привлекать читателей! Нельзя же так врать!» Я с ней поссорился…
После решения вопроса могилы, я позвонил в ЦК комсомола и попросил Бориса Николаевича Пастухова разрешить некролог в «Комсомольской правде». Пастухов поддержал это предложение.
— Иосиф Давыдович, — замечаю я, — некролог в «Комсомолке», к сожалению, так и не вышел. Перелистали подшивку за конец июля — начало августа — увы… Некрологи были только в «Вечерней Москве» и, кажется, в «Московском литераторе».
— ???… После похорон началась долгая борьба за памятник на кладбище. Годы шли, а памятника не было. Народ уже роптал: «Как не стыдно? Столько друзей, а памятник поставить не могут!» Между тем начальник управления культуры при Моссовете Шкодин собрал всех, кто мог бы решить эту задачу. А в связи с тем, что по закону на могиле нельзя ничего делать без разрешения хозяев могилы, шли переговоры. Хозяев было двое: Марина Влади — жена, и отец Высоцкого.
Марина сперва хотела установить глыбу без всяких изображений. И друг Володи Вадим Туманов нашел на Урале подходящую глыбу. Однако отец с матерью и сыновья Володи считали, что нужно хоть какое-то изображение. А Марина — ни в какую: никакого изображения, только глыба. И глыбу привезли. Во двор Театра на Таганке. Новый поворот. Марина передумала: дескать, хочу не глыбу, хочу… метеорит. Ну, мы все развесили уши по этому поводу: метеорит, так метеорит, давайте как-то впишем его в глыбу. И опять: нет! Так прошло три года. Я снова обратился в Моссовет. Говорю: «Пошел четвертый год, а могила Высоцкого без памятника. Нас могут неправильно понять. Люди могут подумать, что как при жизни ему не давали ходу, так и после смерти делают все, только бы не воздать должное».
И тогда объявили конкурс на лучший памятник. В Театре на Таганке выставили около двух десятков скульптур. В итоге выбрали ту, которая сейчас стоит. А Марине сказали: «Пожалуйста, вписывай в него метеорит, если он у тебя есть». Знающие люди над этим желанием просто смеялись, потому что метеорит не может быть в частных руках. Может принадлежать только Академии наук. И стоить может миллионы рублей и даже долларов.
В конце концов, нам удалось преодолеть ее сопротивление следующим образом. Ей сказали: «Все! Мы ставим конкурсный памятник. Это решение семьи, т. е. половина памятника. Вторая половина — твоя! Хочешь ставь рядом свой метеорит, если он у тебя есть!» И тогда она психанула, сказала, что не хочет ничего ни слышать, ни видеть. И уехала. Так появился памятник на могиле Высоцкого. На открытие памятника она не приехала. Сказала, что он ее не интересует. Зато с удовольствием на правах официальной жены приезжала получать огромные валютные гонорары за издание миллионными тиражами книг Высоцкого, аудио-, видеозаписей и прочего. В общем, женщина она оказалась низкая. То ли она деградировала с возрастом и стала пьянью, то ли еще что-то. Во всяком случае, повела она себя недостойно жены великого Высоцкого. Так я считаю.
Она, конечно, это знает. У меня не было желания общаться с этой женщиной. И только общее горе нас сблизило…
К памятнику, который стоит у Петровских ворот, я, слава Богу, не имею отношения. Высоцкий таким никогда не был. И хотя я пел на его открытии, это было символическое отношение к Высоцкому, но ни к этому памятнику.
Три Михалкова
Михалков I
Поэт Сергей Владимирович Михалков (отец двух других, тоже знаменитых Михалковых) вошел еще в мою школьную жизнь… баснями и, конечно, Гимном Союза Советских Социалистических Республик. Познакомиться мне с ним довелось, как ни странно, в круизе на Черном море. Мы плыли вдоль черноморского побережья. Я был уже достаточно известным артистом, но, естественно, далеко не таким известным, как Сергей Владимирович Михалков. Уже одно то, что он был автором всемирно известного Гимна, заставляло меня относиться к нему с особенным уважением.
Однако в компании с ним оказалось, что все это моментально отходит на второй план. Сергей Владимирович был очень простым, общительным и поразительно веселым человеком. Очень любил шутить. Но всегда старался шутить так, чтобы это было уместно. Любил анекдоты и праздное времяпрепровождение. Разница в возрасте никак не сказывалась на его окружении. Он был своим и в кругу детей, и среди молодых людей, и в среде людей старшего возраста, не говоря уже о своих сверстниках. Был со всеми приветлив. Тяжесть его авторитета не чувствовалась.
Очень отзывчиво реагировал на шутки других. Запомнилось, например, как он восхищался шутками Виктора Темнова, композитора и баяниста, а заодно и музыкального руководителя прославленного ансамбля «Березка».
После каждой гастрольной поездки Темнов писал басенные куплеты, особенно на основе зарубежных впечатлений. Михалкову эти зарисовки безумно нравились. Хотя были они, что называется, «солеными». Сергей Владимирович говорил: «Будь моя воля, я бы все это растиражировал!» И с восторгом, чуть заикаясь, цитировал понравившиеся строки:
Или такой куплет:
Все эти его знаменитые международные частушки были написаны на мелодию знаменитой в подворотнях песни: «Великолепная земля вокруг залива Коктебля… Колхозы бля, совхозы бля, природа…»
Закончив цитировать, Михалков говорил: «Я бы все это в газете „Правда“ на месте передовой статьи опубликовал, потому что это — такая, правда…»
Одним словом, Михалков — не похожий ни на кого человек!
…Я не могу сказать, что мы с Сергеем Владимировичем дружили домами. Однако очень откровенные разговоры у нас случались.
Однажды я задал ему вопрос «Почему Вы отправили Никиту служить в армию, хотя могли совершенно спокойно избавить его от этого? Ведь у Вас достаточно было связей в самых верхних эшелонах власти. А Вы отправили его служить, да еще на Дальний Восток».
Сергей Владимирович ответил: «Не потому, что я желал показать, что дети известных людей такие же, как и все остальные, а потому, что хотел, чтобы сын на себе испытал, что такое армия, и вообще, что такое жизнь. Никита находился в том юном возрасте, когда легче всего скатиться до самых вредных и губительных привычек…»
И действительно, когда сын вернулся из армии, он сам стал добиваться «места под солнцем». Добивался через кинематограф, потому что до армии ему уже удалось там кое-что сделать (он успел сняться в фильме «Я шагаю по Москве»). Это было много, однако было недостаточно, чтобы раз и навсегда самому заставить всех считаться с его именем.
…После знакомства на корабле мои встречи с Михалковым стали относительно регулярными. Чаще всего это происходило во время, каких-то мероприятий, завершавшихся по советской традиции грандиозными банкетами.
Особой страницей жизни была его дружба с художником Глазуновым. Недаром Илья Сергеевич при любой возможности не устает повторять: «Сергей Владимирович Михалков — это мой учитель и друг. Больше того, он — мой спаситель!» Глазунов действительно по-настоящему благодарен Михалкову-старшему, потому что тот помогал ему в трудные дни становления и когда Глазунов бедствовал, особенно когда он приехал из Ленинграда в Москву. Они дружат по сей день. Неоднократно встречался я с Сергеем Владимировичем у Илюши дома. И всегда был свидетелем, что это встреча настоящих друзей.
…Несмотря на свой очень серьезный возраст (все-таки 1913 год рождения), Сергей Владимирович по-прежнему молодо реагирует на все происходящее в государстве и в его окружении. Чего стоит хотя бы тот факт, что новый (уже третий!) текст Гимна нашей страны поручили написать опять Михалкову. И он опять с этим справился лучше других известных поэтов.
…Михалковы (Сергей Владимирович и сыновья) все такие разные потому, что Наталья Петровна Кончаловская, интеллигентнейшая женщина, написавшая много интересных книг, она совершенно другая, нежели Сергей Владимирович. Недаром Сергей Владимирович появлялся с ней в обществе крайне редко. И это несмотря на то, что относились они друг к другу нежно (во всяком случае — на людях). А вот их дети (что Андрон, что Никита) они почему-то не дружили. Каждый жил сам по себе, и сам занимался своим творчеством. Но при этом и тот, и другой очень любили своих родителей.
Михалков II
…Никита называет Сергея Владимировича «падре» и при встрече целует ему руку, т. е. относится к нему с благоговением. Лишь однажды, насколько я знаю, все собрались вместе… на юбилей Сергея Владимировича в Колонном зале Дома Союзов. Кажется, это было его восьмидесятилетие. Конечно, в основном устраивал все Никита. И вот, когда в тот юбилейный вечер они всей семьей с внуками и правнуками чествовали отца, у всех сложилось впечатление, что это монолитная, единая семья, что Сергей Владимирович очень нежно относится к внукам, внучкам, а также и к правнукам. Однако это очень не простая семья и далеко не все в ней так, как это кажется. Отношения в ней очень не похожи на отношения, которые имеет обычная благополучная семья. И это потому, что они все индивидуальности и все — очень не простые люди! Тем не менее, они как-то оставляют впечатление, что в случае необходимости они всегда придут друг другу на помощь и будут вместе столько, сколько понадобится!
Что касается Валентина Гафта, то у него, на мой взгляд, эпиграммы излишне злые! Очень злые эпиграммы! Гафт написал: «Россия, слышишь этот зуд? Три Михалкова по тебе ползут…» А я на этот счет вот что скажу: «Дай Бог, чтобы таких Михалковых, как можно больше, ползло по России! Они — талантливые люди. И каждый из них — талантлив по-своему».
…Когда у меня спрашивают: «Почему у Вас такие прекрасные отношения с Михалковым-старшим и такие сложные с его сыновьями, особенно с Никитой? В чем дело? Приоткройтесь для истории!» — я отвечаю: «Ничего я не хочу открывать!» Не знаю, то ли кто-то нас поссорил, то ли еще что-то… не знаю! Во всяком случае я без особых симпатий отношусь к этому незаурядному человеку, талантливому режиссеру и талантливому актеру. Обычно, чтобы художник общался с художником, должно быть состояние внутреннего притяжения, которого у нас с Никитой нет.
Вот он очень хорошо относится к Юре Башмету и в то же время позволяет себе такие выражения, которые, на мой взгляд, если они даже шуточные, не стоит говорить публично, а Никита говорит: «Ах ты мой жиденок любимый! Ах ты мой еврейчик любимый!» В общем, такой как бы шуточно-антисемитский подход… Это заставило меня относиться к нему осторожно. И, может быть, в какой-то степени даже предвзято. И у него то же самое отношение ко мне. Несмотря на то, что очень часто мне приходится, как председателю Комитета по культуре сталкиваться с письмами и жалобами в его адрес или с письмами и проблемами с его стороны… И тогда мне, конечно, приходится проявлять какую-то определенную объективность. Тем не менее, я хочу сказать, у меня личного уважения к Никите нет! К Андрону? О нем разговор особый…
А насчет Никиты я еще вот что должен отметить: разговоры о том, что он кончился вместе с советской властью, это неправда, неправда и еще раз неправда. Он, как был великолепный кинохудожник, так им и остался. Даже как-то еще больше заматерел. И как он дружил с советской властью, так он и теперь дружит… с несоветской властью. Дружит с Путиным.
Я думаю, и своим творческим «я» он нас еще удивит и не раз! Он полон энергии.
Михалков III
Андрон Михалков-Кончаловский — тоже очень серьезный кинохудожник. Конечно, менее активный, менее решительный и менее конъюнктурный, чем его брат Никита. Вместе с тем — тоже очень своеобразный. Вызывающий к себе со своими женитьбами и со своими высказываниями ажиотированное внимание. Но когда разговариваешь с ним, когда слушаешь его, или когда смотришь его фильмы, убеждаешься, что он — очень глубокий художник. Не потому, что он пожил за рубежом и создал там себе какое-то имя. Может быть, и правильно он сделал, уехав от той смуты, какая была в России, в более спокойные места. Теперь у него очередная (дай Бог — последняя!) семья, жена — скромная красивая женщина-актриса. По газетным сообщениям, семья благополучная, а как на самом деле — не знаю. В гости друг к другу мы не ходим. При встречах с Андроном обнимаемся, как, впрочем, обнимаемся и с Никитой. Точнее, обнимались. Но в объятиях этих больше традиции, нежели искренности. Между нами пролегло что-то такое, что не дает нам возможности иметь что-то общее.
У нас есть общие с Никитой друзья, Юра Николаев (телеведущий) и Юра Башмет, которые сетуют, что, организуя какие-то праздники, участвовать в них я Никиту не приглашаю. И Никита меня не приглашает, хотя при встречах… друг другу кланяемся. Николаев и Башмет говорят: «Ну давайте мы вас помирим!» На что я отвечаю: «Да мы, вроде, и не ссорились никогда… Чего нас мирить?»
— Как хорошо было бы, если бы вы объединились. Он возглавляет Российский культурный фонд, а Вы госдумовский комитет по культуре…
— Ничего страшного. Пусть на здоровье возглавляет и дальше… сам.
На этом обычно подобные уговоры и заканчиваются, а на душе остается какой-то непонятный беспокойный осадок.
…Каждый из Михалковых ценен сам по себе. Однако наиболее серьезная фигура в истории, безусловно, отец — Сергей Владимирович Михалков, но на развитие сыновей он да-а-авно не влияет. По значимости я бы расставил их так: отец, Никита и Андрон. Значимость я определяю по вкладу в искусство, по активности, по жизненной позиции и так далее. Конечно же, огромный крест на груди Никиты — это еще не определение его российской принадлежности. Это — просто демонстрация принадлежности. Когда я говорю, Никита — человек конъюнктурный, я имею в виду его стремление возглавлять находящиеся на слуху организации… такие, как Союз кинематографистов или Российский фонд культуры.
Мне приходилось слышать, что в последние годы неприязни к отцу Михалковых нет, к Андрону неприязни нет, зато по отношению к Никите неприязнь, наоборот, растет… В чем тут может быть дело? Я думаю, прежде всего, в том, что он не скрывает каких-то своих националистических убеждении. Он — националист, такой русофил активный!.. Хотя в своих творческих работах свои национал-шовинистические стороны он не проявляет. Откуда у него такая «активность» — ума не приложу? Тем более что, как говорят, мать его имела еврейские корни. Отец подобной «активностью» не страдал. И Андрон тоже. Где он этого набрался? Наверное, кто-то его заразил… Я никогда не забуду, как однажды Григорий Горин по моему заказу написал сценарий, точнее, синопсис предполагаемого фильма или спектакля на тему «Любимая жена царя Соломона». Потрясающая вещь получилась. Гриша вообще был талантливый автор, а это — ну просто удача из удач, написанная на основе исторических данных.
И вот… я позвонил Никите и сказал: «Никита! Я хотел бы прислать тебе синопсис. Посмотри его. По-моему, может получиться очень интересная работа».
Я даже предположить не мог, что сама тема и принадлежность темы так повлияют на Никиту. И потом автор — Горин…
Он перезвонил мне через несколько дней и говорит: «Старик, понимаешь, у меня сейчас снимается большая картина, и я не смогу в ближайшие год-два заниматься этим синопсисом. Поэтому предложи кому-нибудь другому…»
Я говорю: «Хорошо, послушай, если ты берешься, то, в конце концов, можно и подождать…»
Он: «Нет-нет-нет. Ждать не надо. Ждать не надо. Надо снимать. Я сейчас это снимать не буду».
И я сказал: «Что ж, очень жаль…»
Это было года за два до смерти Горина. Синопсис был напечатан в каком-то альманахе или сборнике, но… так и не осуществился!
Никита понимал, что это очень серьезная работа, которая, безусловно, будет пропагандировать еврейскую историю и еврейскую культуру, а он просто не захотел это пропагандировать…
Когда говорят: «А Вам не кажется, что православие, которым так кичится Никита, какое-то у него нарочитое? Он его везде выставляет так активно, что даже вызывает отторжение. Если у Лужкова — православие скромное, как бы православие для себя, то у Никиты — оно какое-то навязчивое и обязательно напоказ, да еще — всему миру…»
Отвечая на такие рассуждения, я бы, прежде всего сказал: «Пусть православные это сами решают, что у него и как!?» И потом, я человек не религиозный, хотя и уважающий любую веру. Что же касается подходов Лужкова и Михалкова к православию, то я вообще не хочу их сравнивать. Это совершенно разного рода явления, т. е. явления — просто не сравнимые!
Кстати, когда был юбилей православной церкви, и они летали в составе паломников в Иерусалим, они даже помирились там у Гроба Господня, но все равно в дальнейшем общения у них не получилось. Уж больно они разные. Что уж тут сравнивать?!
Вот такие они Михалковы.
Жванецкий
Начну с того, что знаю я Михаила Михайлыча с его, будем так говорить, ранних лет, когда он появился в антураже у Аркадия Исааковича Райкина, и потом, когда они (Виктор Ильченко, Роман Карцев и Михаил Жванецкий), так сказать, отпочковались от Райкина и стали работать втроем. Они работали и терпели большие жизненные и творческие трудности, задыхаясь в вакууме Одессы и Ленинграда, Кончилось тем, что они приехали ко мне в Москву и попросили, чтоб я помог им встретиться с нужным человеком… Они договорились с Рудиным дать им «Сад-Эрмитаж», чтобы выступать там со своей программой. Но дело встало из-за Шкодина Михаила Сергеевича, в то время первого заместителя руководителя Комитета по культуре Москвы. Он был против. И вот они попросили: «Как бы нам попасть к Шкодину, чтобы он не возражал против нашей работы в Москве?!» А у меня с Михал Сергеичем Шкодиным были нормальные отношения. И я привел их к нему. Состоялся откровенный разговор, который закончился тем, что Шкодин разрешил им работать в «Эрмитаже».
Потом появилась просьба помочь решить их квартирные вопросы по обмену, по переезду в Москву, по получению квартир. И в этом я им тоже помог. Таким образом, я принял самое прямое участие в их судьбе, хотя их юмор и сатира, как говорится, не мой жанр. Они не были мои близкие, но я видел, что это очень талантливые люди, и поэтому считал необходимым поддержать их. И все вышло нормально.
Общались мы с Мишей эпизодически, когда еще была жива его мама, и он находился у нее в Одессе. Он часто любил там отдыхать и писать, когда уже стал достаточно обеспеченным автором. Если в такой момент я приезжал на гастроли в Одессу, мы как-то пересекались. Относились мы друг к другу хорошо. Но особой дружбы не было.
Теперь, когда многие плюются от того, что Жванецкий делает в наши дни, мне не стыдно, что я когда-то ему помог. Потому что сейчас это совершенно другой Жванецкий. И я это дал понять ему достаточно откровенно. Особенно после того, как он стал высказываться в разных интервью и в передачах Андрея Максимова насчет Кобзона. Как только разговор каким-то образом заходил обо мне, Жванецкий тут же начинал отпускать свои глубокомысленные замечания в том смысле, что… чего же вы хотите, если Кобзон комсомольско-молодежный певец и… всегда с начальством?!
Когда мы встретились на юбилее одного хорошего общего друга в Киеве, тут он получил от меня сполна. Я сказал все, что о нем думаю. Я сказал: «Понимаешь, в чем дело? Если бы не „мой комсомол“, ты бы вообще неизвестно где был бы… Если бы не „комсомольский певец“, о котором ты говоришь с таким упоением, вызывая ажиотаж и ехидные улыбки, кто бы тебя знал, кроме соседей по коммунальной квартире в Одессе? Так бы ты там и жил, пока сам себе не надоел… Ты что себе позволяешь? Какое ты имеешь право? Собственно говоря, и в Москве-то тебя прописали только потому, что просил за тебя именно тот самый „комсомольский певец“, над которым ты теперь так посмеиваешься. Как же тебе не стыдно? Почему ты такой неблагодарный? Почему ты удивительно хамский человек по отношению к людям, которые делают тебе добро?» Вот где-то в таком духе я ему все высказал и добавил: «Теперь я буду на всех углах говорить, что ты — ‹…›, что ты — человек, который не заслуживает совершенно никакого внимания, потому что все, что ты говоришь — все это ерунда, что у тебя нет ни позиции, ни приверженности, ни к чему: ни к народу, ни к стране, ни к коллегам по работе… Как „комсомольский певец“ я буду это утверждать! Тебя это устроит?…»
Кончилось тем, что Жванецкий извинился и сказал: «Больше я в жизни такого себе не позволю. Я даже не подумал, что я наделал своими словами. Вот сейчас тебя слушаю и понимаю, что действительно незаслуженно обижал тебя…» Жванецкий извинился, но осадок остался.
Вот такое было, но что я хочу еще сказать. Для писателя подобного масштаба, причем, действительно талантливого писателя, существовавший режим, политическая ситуация и время являлись незаменимой пищей для творчества. Можно просто рассказывать анекдоты или просто шутить. Это да. Но это так, в компании. Для государства же, для страны, для народа настоящему писателю нужно прежде всего заявлять о своей позиции!
В свое время, в советское время, когда он остро высказывался в своих монологах или в тех работах, которые по его произведениям делали Карцев и Ильченко, Жванецкий по-настоящему был на высоте положения. Но потом, когда возникла эта лживая демократия, когда стало можно говорить, что угодно, и даже со сцены говорить матом, оказалось, что все это никому не нужно.
Многие сатирики, в том числе и Жванецкий, потеряли свою актуальность: ведь они были писателями того времени, а то время… кончилось. И без чьих-то сатирических намеков все видели, что представляет из себя Ельцин… Необходимо было проявить новое видение новой жизни и величайшую изобретательность, как это смог сделать Михаил Задорнов, дабы остаться на плаву достойным образом, а не гадить в приличном месте, «забыв», что для этого существуют специально отведенные места.
…Конечно, можно сказать, что Жванецкий взялся за Кобзона, потому что остался без темы. Хотя, скорее всего, причина в том, что он почувствовал себя великим, когда перестал им быть, когда ушло его время. Однако хочется показать, что ты еще есть и еще ого-го какой бесстрашный, независимый и абсолютно свободный во всем вольный художник. Сейчас он то же самое повторил и в отношении Лужкова, который обеспечил его всем. И его проживание в Москве, и квартиру, и место для строительства дачи выделил в Серебряном Бору. А Жванецкий в ответ: «Лужков? Ну что… Лужок, конечно, хороший мэр, если бы не эти вот „церетельчики“, его окружающие…» Какое хамство! Вообще неприкрытое… Это — не провинциализм. У хамов нет столицы. Они везде одинаковы — и в городе, и на селе. Хам есть хам. Отличительная его черта — отсутствие культуры человеческих отношений. Хотя, может быть, это и есть проявление провинциальности (?) вырвавшегося из грязи в князи: «Я теперь вот какой. И могу все, что захочу!» А получил по башке, испугался, затих и сразу на попятную, и тут же давай прятаться за чьи-то могущественные спины или бежать на «запасной аэродром».
Для этого у него, у Жванецкого, есть дом в Америке, у него оставленная семья в Америке, а здесь есть другая семья, и живет он, так сказать, на два лагеря… Живет в Америке и стесняется этого, словно боится, чтобы кто-то не узнал это и… как-то не так понял… Я не хочу вмешиваться в его личную жизнь, но не хочу, чтобы и он вмешивался в чью-то жизнь так, будто сам — самый святой. Художник никогда не должен забывать, что у него есть ответственность перед теми, ради кого он живет и работает. Здесь недопустимо фальшивить. Здесь необходимо проявлять особую ответственность и осторожность, если ты берешься лезть в человеческую душу. Ты же — как хирург!
…Вседозволенность сыграла со Жванецким злую шутку. Он посчитал себя самым великим. А раз так — значит, ему все можно. В действительности же, самому великому этого как раз и нельзя. Ему надо жить с оглядкой. Жить с пониманием свой роли в обществе. Его же захватила эйфория советского смутного времени настолько, что до сих пор он прийти в себя не может.
А в связи с обвинениями в конъюнктуре и связях с властью хочется спросить: «Чего же ты сам ходишь по кабинетам и просишь себе то машину, которую у тебя украли, чтоб ее заменили, то клинику, чтоб тебя полечили… „на шару“, то еще что-то?… Что же ты сам ходишь к тем, кого так поливаешь? Зачем сам делаешь то, за что так критикуешь других?»
Все, конечно, станет на свои места, если на эти больные вопросы Михаил Михайлович Жванецкий сам найдет ответы, достойные великого писателя.
Алла Пугачева
Впервые я увидел Аллу на улице Качалова в Доме звукозаписи. Это было в году 70-м или 71-м. Тогда на Всесоюзном радио существовала такая веселая редакция, которая называлась редакцией сатиры и юмора. На ней работали замечательные авторы Трифонов и Иванов. И вот однажды, когда у меня шла очередная запись песни, ко мне подошли эти самые веселые редакторы Всесоюзного радио и сказали: «Иосиф, нам нужно срочно для воскресной передачи „С добрым утром!“ записать одну девочку. Будь добр, уступи нам свое время!» Вместе с ними подошел композитор и музыкант Лева Мирабов, написавший песню, которую должна была озвучить эта самая девочка…
Я говорю: «Да, пожалуйста…» — и прервал запись. Входит в студию такая… ну чересчур скромная девочка. Такая синюшная, худенькая, бледненькая. В конопушках вся. И начинает записывать песню удивительно запоминающимся протяжным голоском «Робот, ты же был человеком…» Дальше забыл. Но эта строчка врезалась навсегда. Короче, записали, поблагодарили и… вот таким образом познакомились. Это было ее первое появление в эфире. Я даже не помню, под какой фамилией она тогда выступала. Что происходило дальше с этой девушкой, я не интересовался.
…Прошло время. Где-то в году 74-м ее заметил руководитель ансамбля «Веселые ребята» Павел Слободкин. И… как бы женившись на Алле, взял ее к себе в коллектив, и она начала у него работать.
Слободкин по советским временам был очень активный и предприимчивый человек, старавшийся не упускать ни одной возможности, чтобы как-то заявить о себе и о своих солистах, которые могли добавить популярности его коллективу.
Когда был Всесоюзный конкурс на лучшее исполнение песни, Павел «пристроил» на него свою Аллу. Председателем жюри являлся знаменитый дирижер Юрий Васильевич Силантьев. Я тоже входил в состав жюри. И вот, как сейчас вижу, выходит Алла в скромном платьице, точнее, в сарафанчике в горошек, и поет две песни (Ермолова «С чистых прудов» и «Посидим-поокаем»). И поет их просто замечательно.
…Начали обсуждать кандидатуры исполнителей на премию. И тут я понимаю, что она «вылетает». Из-за какой-то совершенно дурацкой системы подсчета очков она оказывается за бортом лауреатов конкурса. Тогда я стал уговаривать Силантьева, который относился ко мне дружески: «Юрий Васильевич, ну неужели не убедила Вас Пугачева своими песнями, что она достойна быть лауреатом?» Он говорит: «Иосиф! Ну… убедила. Ну и что, что меня убедила? Других-то не убедила! У нас все-таки жюри. Поэтому мы должны коллективно принимать решения!»
…При голосовании, кому присудить первую премию, она «проскочила». Первую премию дали Венере Майсурадзе. Вторую премию она тоже «проскочила». Наконец, когда исчерпали третьи премии, я встал и сказал: «Коллеги, мы с ума сошли! Ну как мы можем оставить без премии так здорово начинающую певицу Аллу Пугачеву?»
— А мы ей диплом дадим! — раздались голоса.
— Да нет! Так нельзя! Лауреат — это все-таки не дипломант. Вы же сами понимаете, что лауреат — это действительно много значит! Поверьте мне, она — очень перспективная девочка, и ее надо обязательно поддержать. Дайте ей шанс, и она себя покажет!
Силантьев не выдержал и говорит: «Коллеги, а ведь Иосиф прав! Он вел себя достаточно демократично на протяжении всего конкурса, И раз уж он так настаивает, давайте его поддержим!»
И меня поддержали. Алле дали четвертую «третью премию». Всего было девять премий: две первых, три вторых и четыре третьих. Последней была ставшая вскоре, как я и предсказывал, первой (!) Алла…
Происходило это в июне 1975 года. А в августе на конкурсе «Золотой Орфей» в Болгарии она спела песню Эмила Димитрова «Арлекино». Это уже была революция Аллы Пугачевой! С этого часа не было дня, чтобы о ней не говорили. О ней говорил не только огромный Советский Союз, но и разные зарубежные страны.
…Тогда я еще ездил за рулем. И наутро после того нерядового ночного события, проезжая по Каретному ряду, увидел гуляющего Леонида Осиповича Утесова. Он жил в Каретном ряду. Я остановился. Вышел. Обнялся с мастером, а он мне и говорит: «Иосиф, Вы смотрели вчера „Орфей“?» Я говорю: «Смотрел».
— Ну и как Вам эта рыжая лахудра?
— Потрясающе! — говорю я.
— Это с ума можно сойти, Иосиф. Она — действительно потрясающая. Она — явление! — так сказал великий Утесов.
А сама Алла, еще несколько часов назад бывшая какой-то там солисткой «Веселых ребят», вспыхнула в ту ночь новой звездой первой величины.
По-разному складывалась дальше ее судьба. Она становилась невероятно популярной. Трудно, конечно, кому-либо когда-либо переплюнуть популярность, которая была у Муслима Магомаева. Однако Пугачева временами все-таки приближалась к его уровню. Порою достаточно было произнести ее имя, чтобы собрать стадионы… Это, к сожалению, затмило ей голову. «Звезда» все чаще стала направо и налево раздавать свои не терпящие никакой критики оценки всему и вся… и все реже делать то, что сделало ее «звездой». С «ее высоты» выходило, что вокруг никого нет, ничего нет, что она одна, и она — самая-самая…
Как-то при встрече я сказал ей: «Вчера смотрел твое телевизионное интервью. Не надо так делать, Ал! Ты себя погубишь…»
— Почему? Что такое, Иосиф Давыдович? — удивилась она (она зовет меня Иосиф Давыдович).
— Да потому, что своими безапелляционными заявлениями ты настраиваешь против себя коллег. Ты можешь о чем угодно говорить с публикой, но зачем обкладывать коллег?! Они не виноваты, что у них не было в начале карьеры «Арлекино». Тебе повезло, и ты удачно выстрелила. Безусловно, твои талантливые качества сыграли в этом не последнюю роль, но все равно: не надо так обижать коллег по сцене…
Так и сказал. И она, видимо, затаила на меня обиду. Шел 1989 год.
А за несколько лет до этого она обращалась ко мне. У нее со Стефановичем (бывший муж Аллы) возник конфликтный вопрос. Они разошлись. Перед этим я потерял ее из виду. За это время она успела родить Кристину. Пожила с одним мужем. Потом с другим. Со Стефановичем, с которым она разошлась. И они решали квартирный вопрос. Она обратилась ко мне. И, конечно же, я ей помог.
К тому времени я стал народным депутатом СССР. Причем, в финале выборов нас осталось два конкурента на одно место народного депутата от культуры. Остались Гундарева и Кобзон. Молодая Наташа Гундарева перед самым голосованием вдруг встала и сказала: «Я вас очень прошу: не надо голосовать, не надо решать судьбу этого места голосами, потому что Иосиф гораздо более активный человек с гораздо более активной позицией. Поэтому он лучше, чем я, сможет отстаивать интересы культуры в новом парламенте. Тем более что я не люблю это дело, поскольку это — не мое». Так я стал народным депутатом…
И вот однажды уже в качестве народного депутата нахожусь я в Омске. Смотрю телевизор. И что, вы думаете, я вижу? Я вижу на экране ядовитую и вездесущую писательницу Толстую, какую-то даму и… Пугачеву (в канун 8 Марта). В прямом эфире Алле задают вопрос «Алла, как ты относишься к тому, что сейчас (в годы перестройки) многие творцы пошли в политику?» (Тогда действительно в составе съезда народных депутатов СССР было очень много режиссеров, художников, народных артистов, поэтов, писателей и кинематографистов.) И Алла выдает: «Ну… если вы имеете в виду Кобзона, то ему, наверное, уже пора сидеть там, а я-то еще попою…» Это вызвало бурный ажиотаж. Пошли разговоры, аплодисменты. «Ах ты, Господи!» — думаю.
А у меня как раз в Омске было три концерта: в двенадцать, в шесть и в девять. Выхожу на первый концерт. И зал с аплодисментами встает, как бы протестуя против ее высказываний. Я пою, как будто ничего не случилось. Возвращаюсь в Москву. Меня спрашивают: «Как вы прокомментируете слова Пугачевой?» Я говорю: «Да никак! Дура есть дура. Что тут комментировать?» А тогда уже у Аллы был роман с Женей Болдиным. Он ее продюссировал. И вот Болдин, встретившись со мной в концертном зале «Россия», говорит: «Иосиф, прости ее, пожалуйста! Ну, ляпнула баба…» Я говорю: «Женя, а почему ты за нее прощения просишь? У нее что, голос пропал? Пусть она сама объяснит: почему она так сказала о человеке, который ей кроме добра ничего не сделал?! Уступил ей место в студии, чтобы не сорвалось ее первое выступление по Всесоюзному радио. Пробил ей звание лауреата, что позволило поехать на конкурс „Золотой Орфей“ и стать знаменитой… Или, может, я сделал плохо, что помог получить квартиру, когда ей с Кристиной жить было негде? Какое она имела право вообще меня трогать? Тем более что она, наверное, понимает, что я не самый плохой певец в этой стране…»
— Ну, дура, Иосиф, и есть дура! Прости!
— Нет, — говорю, — Женя, ты меня не убедил. Пока она сама не опомнится, я буду при всех удобных случаях уничижать ее, несмотря на то, что она женщина…
Потом как-то отлегло. Я, конечно, отошел от этого и… все забыл. А тогда накипело, и я высказал ему все, что о ней в то время думал.
После этого у нас с ней бывали разные случаи. Как-то раз, когда у меня шли сплошные концерты, а Алла значительно сократила свою концертную деятельность и творческую активность и опять начала что-то там высказывать, я не удержался, чтобы не пошутить: «Не исключено, что… (если так и дальше пойдет) мне придется спеть на проводах Аллы со сцены!»
Потом мы с ней опять приятельствовали. Она часто бывала на каких-то моих сборищах и юбилеях, была на моей серебряной свадьбе, пела специально написанную песню на моем прощальном туре по местам моих гастролей в бывшем Советском Союзе. Пели мы с ней дуэтом…
Мы и по сей день общаемся. Однако той искренности, которая могла бы быть между старшим товарищем и младшей коллегой, нет.
Меня спрашивают: «Что ей за шлея под хвост попала?» Отвечаю: «Никакой шлеи нет! Скорее, это эйфория, что она все время будет на пьедестале. И от этого она может унизить и оскорбить кого угодно: и Соню Ротару, и Иру Аллегрову, и Ларису Долину… Кого угодно! На нее обиделась и наша „прибалтийская звезда“ Лайма Вайкуле. Что тут нужно делать? Да все просто! На нее просто надо реагировать соответствующим образом. Брякнет она что-то, а в ответ ей: „Да пошла ты…“ И она сразу (!) успокаивается. И становится на место».
Вместе с тем надо признать, что Алла — не мстительная. Она не использует свои дружеские связи и свое положение против своих коллег. Нет! Ничего этого нет. Она нормальная… Но на ней почти все время висит маска вот этой вот «неугасимой звезды», которая иногда ей очень мешает, а порою даже вредит. Обозначилась и еще одна беда. Она теперь много пропадает на каких-то бездарных тусовках вместо того, чтобы активизировать свое творчество. Времени ведь впереди, что у нее, что у меня, мало. Да, к огромному сожалению, она очень много времени, которого у нее осталось не очень много, отдает пустому времяпрепровождению, какой-то своей дури. Мне не как артисту, а как потребителю ее творчества это очень обидно. Лучше бы она записала новую песню.
И как она не понимает, что в свои 57 (я не ошибся: она 48-го, а не 49-го года)…
В свои 57 она не понимает, что ресурс жизни уже и у нее ограничен? Особенно творческий ресурс… совершенно ограничен! Ей бы наверстывать то, что прогуляла, и подтверждать себя, пока есть время, а она предается всяким глупостям в ущерб своему необыкновенному таланту.
Разговоры о том, что Пугачева уже дисквалифицировалась, — чепуха! Я так не думаю. Мастер никогда не может дисквалифицироваться. Недаром есть поговорка: «Талант не пропьешь!» Талант всегда остается талант. Она его никогда не пропьет и не проиграет. Поэтому всегда будет примадонной. Но дело не в этом… Алла могла бы сделать карьеру не конъюнктурной, но очень полезной для развития своего жанра.
Она же, кроме участия в глупом (с точки зрения искусства) коммерческом проекте «Фабрика звезд», ничего толком не делает. А могла бы хорошо влиять на обстановку в стране, в которой она не просто пребывает, а все-таки живет. Могла бы высказывать свое мнение по поводу того, что у нас происходит, и как она воспринимает текущую политику. Нельзя же быть известным гражданином и отмалчиваться. У нее нет никакой позиции. Такое впечатление, что она и иметь ее не хочет.
Если ее приглашают, она идет. И опять-таки, если это не коммерческое предложение, то приглашение ей должно быть очень личностным. Ей должен позвонить чуть ли не сам Президент, чтобы она приняла участие. Она напрягает всех. И все идут… автоматом, идут упрашивать. Хотя я считаю, нас, артистов, за такое поведение надо наказывать. Как наказывать? Элементарно. Скажем, позвонили и говорят: «Гражданин Кобзон, необходимо выступить во Дворце съездов на концерте, посвященном Дню пограничников!» Если я начну торговаться — сколько мне за это заплатят? — сказать: «Ничего вам не заплатят…»
— А чего это я обязан выступать без денег?
— Хорошо, гражданин Кобзон, больше государство к вам никогда не обратится, но и вы больше никогда во Дворце съездов выступать не будете! Прощайте…
После этого, чтобы вернуться на главную сцену страны, придется искать возможность и повод извиниться, доказать, что был неправ… Потому что в жизни есть такие дела, без которых мы, артисты, жить не можем! Если мы хотим от государства что-то иметь, скажем, престижные залы и рекламу своего творчества, мы должны выполнять элементарный долг перед Родиной. В самом деле, почему все должны, а мы, артисты, не должны? Чем мы лучше других? Чем мы лучше тех, кто больше нашего делает, чтобы страна была настоящей державой?! Не следует, конечно, забывать, что песня «строить и жить помогает». Но ведь строят-то другие граждане…
В этом смысле грешна Алла Борисовна. Но другой Аллы Борисовны у нас нет!
* * *
Кобзон закончил свой рассказ, а я вспомнил случай, произошедший 11 сентября 2002 года.
…В те дни вновь поползли слухи, что Кобзона не пустили на гастроли в Канаду из-за его якобы причастности к международной мафии. Взбудораженная публикациями и разговорами общественность в лице наиболее известных людей Москвы решила обратиться в связи с этим к президентам России и США с предложением провести совместное расследование и, если Кобзон действительно виноват, отдать его под суд, как об этом в своем заявлении для СМИ просил сам певец.
Письмо это подписывали практически все, кому оно подавалось. Среди них были и друзья, и недруги Кобзона. Пугачева оказалась в числе тех немногих, кто сделать это отказался. Точнее, выглядело это так… Мы с ней встретились случайно на закрытой территории у служебного входа в кино-концертный зал «Россия». Вокруг никого не было. Только мощные охранники Пугачевой маячили неподалеку от нас. Мы поздоровались. Я коротко объяснил Алле суть дела. Она не ответила, словно ничего не услышала. Какие-то секунды мы бессмысленно и безмолвно продолжали стоять друг против друга, словно что-то обдумывая. После чего я повторил уже сказанное более обстоятельно и предложил ей самой прочесть это письмо. Алла взглянула на письмо, потом — на меня и… вдруг медленно, как кошка, избегающая нежелательной встречи, пошла в сторону. Я автоматически последовал за ней. Но она снова изменила курс, так ничего и не ответив. Оцепеневшие охранники, наблюдавшие наш странный диалог, словно пришли в себя и встали между нами так, чтобы продолжение такого совместного передвижения стало невозможным…
Пугачева той же походкой вошла в служебный вход. Через какое-то время, ошарашенный ее реакцией на письмо, я вошел следом и отправился в правый банкетный зал, находящийся перед гостевой ложей. Зашел и сел за край единственного длинного, уставленного разными яствами стола. Там же, за тем же столом, в одиночестве сидела с каменным лицом Алла. Только охранники в дверях да пара банкетных служительниц взирали на наше бессмысленное нахождение в том зале. Алла ничего не пила и не ела. Я тоже. Однако заговаривать больше не стал. А зачем?
Почему она так поступила — до сих пор остается загадкой. Быть может, вспомнила главу из книги «Рок из первых рук», где я, возможно, излишне откровенно описал свои впечатления от первой с ней встречи на квартире у Буйновых? Хотя… вряд ли. Осадок, если он и был, давно растворился во времени. Скорее всего, в тот вечер, когда перед ее глазами возникло нашумевшее письмо, Алле было просто ни до кого! Уж больно печальной она была…
А может, Пугачева и вправду затаила на Кобзона обиду???
Клавдия Ивановна Шульженко
Это был период тех первых, так называемых безголосых, певцов на эстраде, которые поражали своим исполнением. Тогда еще не было электронной техники, которая существует сегодня. Не было таких микрофонов и такой усилительной аппаратуры и, тем не менее, своим маленьким голосочком Клавдия Ивановна творила чудеса. Потому что она каждую песню играла! Не пела, а играла! У нее это переняла Пугачева. Многие вещи она у нее переняла так же, как и я перенимал песенные интонации и отношение к песенному слову у Трошина и Утесова Клавдия Ивановна — это целая эпоха на нашей эстраде. Маленький голосок, но очень артистичная и музыкальная была женщина. Безусловно, она была личностью, ни на кого не похожей. Поэтому вокруг нее всегда собирались хорошие музыканты, концертмейстеры и оркестры, которые работать с ней всегда почитали за честь.
Клавдия Ивановна была интеллектуальным человеком. Отсюда у нее свой, особый вкус к песне. Шульженко никогда не пела однодневок и, тем более, пошлых песен. Песен без драматургии она не признавала. Возьмите любую песню, и вы сразу убедитесь в этом. Скажем, «Руки, вы словно две большие птицы». Как она их показывала! Или другая песня: «Что? Да! Что? Где? Ах, как кружится голова! Как голова кружится…» Ну… это — фантастика!
У меня был друг — замечательный певец Юрий Александрович Гуляев. Мы оба были поклонниками Клавдии Ивановны. Несмотря на то, что он пел в Большом театре, а я пел на эстраде, мы очень близко дружили и очень часто выступали вместе с Клавдией Ивановной в дивертисментах, т. е. в дополнительных эстрадных номерах к главному сценическому представлению.
Когда Шульженко в Колонном зале Дома Союзов пела свой юбилейный (к семидесятилетию) концерт, это была такая песенная хрестоматия, на которой могли бы поучиться все исполнители: и оперные, и камерные, и, конечно, эстрадные. Сколько же было в ней мастерства, эмоций, мимики, движений и жестов, несмотря на ее преклонный возраст (выступать в таком возрасте — подвиг, особенно с выходом на сцену)!
…В личной жизни ей не везло. Хотя и рос у нее сын Гоша, она все равно всегда была очень одинокой женщиной. В то же время поклонников у нее было не сосчитать. Однажды, когда она решила, что должна уже уходить с эстрады, она обратилась ко мне. У нас были очень нежные отношения. Она сказала: «Иосиф, я тебя очень прошу, забери у меня, пожалуйста, Шурену». Шурена — это костюмер, которая с ней очень долго работала. Я, конечно, ее взял, как просила великая певица. Александра Федоровна Суслова, или Шурена, благополучно проработала со мной не один сезон. И вместе с ней проводили мы в последний путь Клавдию Ивановну. Положил я ей в гроб синенький платочек, потому что сильней всего пела она про «Синий платочек, что был на плечах дорогих…» И, смахнув слезу, бросил в могилу прощальную горсть земли…
Это была удивительная женщина! Она, в отличие от большинства сегодняшних «звезд», так боролась за своих молодых коллег, так настойчиво не давала их в обиду, что недруги чаще всего отступали. Помню, как однажды в Усть-Каменогорске задержался с вылетом наш самолет. Один музыкант из оркестра Людвиковского Александр Гареткин страшно страдал от язвы и должен был постоянно пить минеральную воду. И вот в зале ожидания он в очередной раз достал бутылку и начал пить. На него набросился милиционер и, вырвав изо рта у него бутылку, заорал: «Пить здесь не положено! Я что… не тебе сказал?» Потом схватил того за руку и попытался заломить ее. Естественно, я кинулся на защиту и, оттолкнув милиционера, говорю: «Ты что себе позволяешь? Это же больной человек, с язвой…»
— Ах, так?! — огрызнулся милиционер и вскоре привел еще троих — таких же, как он, типов, неизвестно каким образом получивших право носить форму «стражей порядка». Кучей они бросились уже на меня, несмотря на то, что я был достаточно известным человеком и уже хотя бы потому имел право на более обходительное разбирательство в связи со случившимся. На выручку мне пришли музыканты. И началась предварительная потасовка Хулиганов в форме оттеснили. Они стали вызывать подкрепление. Тогда Клавдия Ивановна подошла к главному милиционеру и, схватив его за лацканы, прошептала «Негодяй, какое ты право имеешь так обращаться с артистом? Пожалуйста, можешь со мной тоже так обращаться… Только я тебя не боюсь! Я во время войны смотрела смерти не в лицо, а в зрачки. А ты… Сосунок! Позволяешь так себя вести…» То есть она, можно сказать, бросилась на амбразуру. Совершенно удивительная была женщина.
Когда высокое начальство разобралось, в чем дело, извинениям перед Клавдией Ивановной не было конца, особенно извинялся первый, зарвавшийся милиционер.
Лужков
Эту фамилию впервые я услышал по телевидению в самом начале девяностых. Мэром Москвы Лужков еще не был… А свел нас печальный случай, когда Лужков уже вовсю руководил делами столицы. К нему в приемную меня привело неожиданное и нелепое убийство Игоря Талькова. Родные и близкие певца обратились ко мне с просьбой помочь захоронить его на Ваганьково. Тело из Ленинграда уже привезли. Оставалось… добиться разрешения. Кладбище-то — режимное. То есть, закрытое для простых смертных. Людей без звания там не хоронят. Одного имени мало, чтобы получить там место. И все же я решил попытаться…
Прихожу в приемную. Говорю: «Доложите, пожалуйста, мэру, что мне нужно срочно с ним встретиться». Положение было таким, что вопрос надо было решать немедленно. Я очень переживал и очень хотел помочь. У коллег по творческому цеху все надежды в тот момент были только на меня. Но… надо знать Юрия Михайловича. Выходит помощник и говорит сконфуженно: «Он сказал, что вас не приглашал. Поэтому и принимать вас не будет».
Я вскипел: «Да сто лет мне не нужен ваш мэр, если бы не вопрос, не терпящий отлагательства. Я пришел просить место для захоронения Талькова, а не личный прием для Кобзона устраивать…»
В это время открывается дверь и выходит Юрий Михайлович… с моим другом Веней Левиным Веня говорит: «Привет, Иосиф!» А Лужков… проходит мимо меня, как мимо затонувших кораблей. Я говорю: «Юрий Михайлович!» А он делает вид, что меня не слышит. И тогда я в сердцах произношу ему вслед нехорошее слово: «…». Он так остановился, повернулся, посмотрел на меня, как не знаю на кого, и пошел. Мне так обидно стало. Не за себя. За Талькова…
Выхожу из приемной. Остановился в раздумьях: что делать-то? Вдруг друг мой Венька возвращается. Говорит: «Ты что? С ума сошел? Он все слышал… Что там у тебя такое?»
— У меня? Ничего! Талькова похоронить нужно…
— Ну ладно. Подожди, — говорит Венька. — Не уходи никуда!
Я остался ждать на пятом этаже. А они с Лужковым, поскольку дружили, пошли обедать. Через какое-то время появляется Веня и говорит: «Пошли!» Я спрашиваю: «Куда?»
— К нему…
— Да пошел он! — опять в сердцах не выдержал я.
— Не валяй дурака! Тебе же надо подписать бумагу, — стал настаивать Левин.
Короче, спускаюсь на третий этаж. Захожу с письмом в мэрскую столовую. Лужков смотрит на меня и говорит: «Ты чего такой ершистый?»
Я ему: «А чего это вы мне „ты“ говорите?»
Тогда он: «Извините, пожалуйста. Но если вы такой вежливый, почему вы меня… так оскорбляете?»
— Юрий Михайлович, — как можно сдержанней произношу я. — Прошу вас не разбирать случившееся. Я обещаю больше не беспокоить вас. Не волнуйтесь! Это мой первый и последний приход к вам. Но вопрос в том, что убиенный артист Тальков из-за случившегося здесь не может быть похоронен так, как он того достоин. А он ведь ни при чем! Подпишите, пожалуйста, разрешение. И вы меня тут больше не увидите…
— Прямо так никогда и не увижу? — смягчается Лужков.
— Никогда! — повторяю я.
— Хорошо. Давай письмо!
Я подаю письмо. Он читает и спрашивает: «Где хотите похоронить, на каком участке?» Я отвечаю: «Я еще не знаю. Еще не выбрали». И тогда он пишет: «Директору Ваганьковского кладбища… Захоронить в месте, указанном г. Кобзоном».
Я говорю: «Спасибо».
Он говорит: «Пожалуйста. Одумаешься — заходи!»
Я говорю: «Спасибо на добром слове. Но, думаю, не одумаюсь…» И ушел.
Проходит время. Встречаемся мы с Веней.
— Чего это он такой? — спрашиваю я Веню.
— А ты чего такой? — спрашивает меня Веня. — Не надо так. Он — хороший человек. Я его люблю. И ты — хороший человек. И тебя я люблю. Поэтому… я хотел бы, чтобы вы подружились. Давайте вместе кофе попьем!
Так мы встретились снова. Недели через две. Там же. У него в столовке. Попили, как говорится, кофе и подружились. Именно — кофе! Не коньячок с кофе, как некоторые могут подумать. Лужков не пьет! Он вообще непьющий человек. Он вообще не знает, что такое алкоголь. Насколько я знаю, и не пил никогда. И курить никогда не курил. Лужков, как спортивный человек, всегда поддерживал в себе здоровый образ жизни.
Он не то, что я в былые годы. Правда, уже около 30 лет и я не выпиваю. А до этого и курил всю жизнь, и выпивал всю жизнь. Не могу сказать, что был пьяницей и забулдыгой, но… практически каждый день после концерта 400–500 грамм водочки принимал, чтобы снять весь дневной и концертный стресс и хорошо выспаться. Благо почти всегда была рядом хорошая компания с хорошим застольем. Много закусывать не любил. Поэтому, наверное, и сохранялся долгое время в одном весе. Стройный был, как только что из армии вернулся. Вместе с тем по утрам очень любил (да и сейчас люблю) вкусно поесть. Поесть так, чтобы на весь день хватало. У меня три любимых кухни: украинская, узбекская и грузинская.
Однако — о Лужкове. С тех пор около 15 лет прошло. И дружим мы, что называется, душа в душу. Помню, как сейчас, пожали в столовке друг другу руки, и Юрий Михайлович, улыбаясь знакомой всем лужковской улыбкой, сказал мне: «Ну и характер у тебя!» Я тоже улыбнулся и говорю: «Слава Богу, и у вас тоже — характер!» Мы рассмеялись, потому что, думаю, поняли друг друга.
…Начало нашей дружбы запомнилось тем, как трогательно Юрий Михайлович относится к маленьким детям. Не забуду, как вместе поехали в родильный дом забирать его молодую жену Елену Николаевну и его первую дочку Аленку. Лужков, приняв на руки малышку, сам радовался, как ребенок. Через год появилась Оленька. С тех пор Новый год встречаем мы вместе. Новый год для нас стал вроде общего семейного праздника.
Я люблю наблюдать за отношением Юрия Михайловича к Елене Николаевне, когда вокруг нет посторонних людей. Поражает, что разница в возрасте не чувствуется совершенно. Многие жены позавидовали бы, как он нежен и ласков к ней и к детям. Как отец, когда рождались Аленка, а потом и Оленька, он целый год обязательно исправно спешил к назначенному часу домой и лично купал новорожденных перед ночным сном, а потом пеленал, укладывал и убаюкивал, мурлыча колыбельные песенки. Спокойно сидеть рядом с молодой женой он не может. Его рука непременно должна передавать любимой всю его нежность. Вот она на коленке. Потом на плечике. Затем ласкает шейку. И вот уже жена вся в его объятиях. И каждый раз, когда кто-то произносит тост за женщин, он тут же отрывисто говорит: «Горько!» — и бросается целоваться с Леной.
Он очень интересный в проявлении своих чувств человек. И дай Бог ему долгих лет жизни!
Это такой человек, которому незнакомо страшное чувство предательства. Он никогда не сдавал своих людей…
Я часто бывал у них в гостях еще тогда, когда они (до постройки своего дома в Молоденово) снимали дачу. Жили они там вдвоем Детей у них еще не было. Несмотря на то, что Елена Николаевна моложе меня намного, в дочери мне годится, я все равно зову ее по имени-отчеству.
Юрий Михайлович, как мало кто, умеет устраивать домашние праздники, особенно Рождество, Масленицу и Пасху. Круг людей, вхожих в семью Лужковых, очень невелик. Поэтому приятно чувствовать себя в числе их гостей. Лишь несколько человек из членов московского правительства бывают у них в доме. Остальные же никогда не были: отношения с ними у Юрия Михайловича по-настоящему хорошие, но все-таки официальные.
Домашние лужковские праздники проходят интересно, шумно и весело. Юрий Михайлович умеет так повернуть дело, чтобы все чувствовали себя непосредственно, чтобы приглашенные забыли, кто начальники, а кто — подчиненные. Вместе с тем, Лужков любит «тамадить». Обязанности тамады не доверяет никому. Может, благодаря именно этому всегда возникает и поддерживается непринужденная обстановка. Все поют и даже дурачатся, как дети. Чаще всего на пару с ним поем мы есенинские песни («Не жалею, не зову, не плачу», «Отговорила роща золотая»), поем «Наши годы, как птицы, летят», поем песню Марка Фрадкина «Мы вдвоем в поздний час, входит в комнату молчание», ну и, естественно, песни о Москве… Еще Юрий Михайлович любит петь под «караоке». Дочки подросли и охотно подпевают отцу в этой песенной игре, которая обычно начинается, когда прерывается застолье и гости готовы к музыкальным упражнениям.
Лужков жутко любит анекдоты. Любит смеяться и любит рассказывать сам. Получается это у него здорово. Рассказывает умело. Я бы сказал — театрально: жестикулирует, помогая всей мимикой лица, подбирает интонации и слова, придавая своим фразам особую динамику и энергию. Анекдоты он любит рассказывать с картинками, чтобы в воображении слушателей возникало соответствующее изображение.
Юрий Михайлович — человек общительный и очень простой. Когда играет дома в бильярд, входит в азарт.
Как только все поднимаются после застолья, дети уходят к себе, а женщины устраивают свою компанию, мужчины отправляются в бильярдную. Лужков играет нельзя сказать, чтобы профессионально, но очень увлеченно. И очень огорчается, когда проигрывает. Я, конечно, для него не партнер, потому что играю совсем примитивно.
Еще, бывая на отдыхе, на удивление любит преферанс. Тут он так расслабляется, что забывает и о возрасте, и о своем положении: ни дать ни взять — вылитый картежник! Но вот что изумляет: если рядом находятся женщины или дети, я никогда не слышал, чтобы он нецензурно выругался или сказал грубое слово. Это сдерживает и всех остальных, кто не прочь ввернуть острое словцо при любых обстоятельствах. Иное дело — в мужских компаниях и, особенно при исполнении служебных обязанностей, когда кто-то из подчиненных срывает какие-то договоренности. Тут уж Лужков становится суров и настолько, что слов не выбирает. Вместе с тем не помню случая, чтобы эти суровые слова кого-то обижали. Если это мат, то мат — не оскорбительный, деловой мат, т. е. если Лужков говорит какое-то плохое слово, то оно в полной мере соответствует тому плохому делу, которое сделал нерадивый работник. И говорится это Лужковым не с бухты-барахты, а только после того, как он во всем разберется. Зато потом, если уж врежет, так врежет. Чего же тут обижаться, если заработал?!
Лужков — личность уникальная, и уникальная во всем. Второй такой личности сегодня я не знаю, хотя хорошо знаком со многими выдающимися людьми. Коротко говоря, Лужков — по-настоящему великий человек!
В чем его уникальность? Прежде всего — в мышлении. Его книга «Паркинсон» потрясает меня. Это же профессиональный роман политического и хозяйственного деятеля. Или недавнее экономическое исследование о современном развитии капитализма в России. Кто читал это исследование, вряд ли скажет, что ее написал кто-то вместо Лужкова. Почему? Да потому что в нем на каждой странице чувствуется лужковский слог, неподдельный лужковский стиль разговора. Я допускаю, что имело место профессиональное редактирование, но главные-то, опорные выражения — явно лужковские! Лужковскую манеру мышления можно спародировать, но подделать ее нельзя!
Говоря это, я вспоминаю его выступления пятнадцатилетней давности и сравниваю с тем, как он выступает сейчас. Он был ярким речевиком, а стал потрясающим оратором, у которого не только запоминающиеся обороты речи, но и встряхивающие откровениями слова. Его слова и манеру говорить не спутаешь ни с кем.
От его монологов дух захватывает. Так заворачивает и с такой энергией, что безразличных не остается! Не случайно то там, то здесь шепчутся: «Во! Лужок дает!» Лучше, чем Лужков, ораторов я не слышал.
То, что он говорит, часто произносится без подготовки и не по бумаге. Однако за этой постоянной готовностью сказать нечто неординарное всегда стоит то, что он не прекращает учиться, не прекращает самым серьезным образом изучать то, что происходило, происходит и может произойти. Не на все у него хватает времени, не все он постиг одинаково глубоко, но в стремлении докапываться до истины ему не откажешь. А докопается — будьте уверены! — станет следовать этой истине, так или иначе. Тут уж его не собьешь с пути истинного.
Он не стесняется исправлять свои ошибки. Я много раз наблюдал, как ему любой человек мог сделать замечание за неправильно произнесенное слово. И он не обижался, а прислушивался и оттачивал свою речь так, чтобы она звучала и правильно, и литературно.
Бывает, конечно, что Лужков на кого-то обижается. Но человек он не мстительный. Он человек быстро отходчивый. Примером тому — случай со мной, с которого я начал этот рассказ. Другой начальник больше бы не подпустил к себе, а Юрий Михайлович, наоборот, приблизил меня, предложив мне быть у него советником по культуре.
Это произошло следующим образом. Мои коллеги по искусству часто обращаются ко мне с просьбами выручить при решении того или иного вопроса. Чаще всего это квартирные вопросы, проблемы с помещениями для офисов или строительные дела. Прослышав о моих хороших отношениях с большим начальством (в данном случае с мэром Москвы), многие творческие и деловые люди просили меня обратиться с их письменными просьбами к Лужкову. И я по комсомольской привычке давал им ход…
Сославшись на комсомольские привычки, не могу не вспомнить разговор, случившийся у меня еще в советские времена с. Первым секретарем ЦК комсомола Борисом Николаевичем Пастуховым, который как-то сказал мне: «Иосиф, прекрати ты ходить с этими письмами!»
Почему, Борис Николаевич? Почему же мне не ходить, если у меня их принимают, а у авторов писем не принимают? Почему бы мне не помочь людям?
— Дело в том, что кому ты помог, тот в лучшем случае скажет тебе спасибо, а кому не помог, тот распространяет слух, что ты ему не помог, потому что он не дал тебе взятку…
— Какую взятку? — не понял я.
— У многих создается впечатление, что ты это делаешь небескорыстно, — заключил Пастухов.
Но даже после такого разговора я не перестал ходатайствовать за других. И вот однажды, когда я пришел к Лужкову с очередной просьбой, Юрий Михайлович вдруг говорит мне: «Слушай, Иосиф, ты уже достал меня со своими письмами. Ну, сколько можно таскать их?» Он был по-своему прав, потому что не было ни одного известного артиста (скажем, Леонтьев, Пугачева, Евдокимов и т. д.), который бы не обращался через меня к мэру по квартирным вопросам. Я должен был дать мэру исчерпывающий ответ. И я сказал: «Мне очень жаль, Юрий Михайлович, что это действительно так. Но все дело в том, что мои коллеги и просто творческие работники знают о наших хороших отношениях, а я не могу делать вид, что это не так, и, как только можно, отбрыкиваться от их действительно „больных вопросов“».
— Я тебя понимаю, — говорит Лужков. — Но пойми и ты меня: каждый раз ты приходишь ко мне с папкой писем… А на каком основании? Давай тогда мы назначим тебя хотя бы советником мэра по культуре?
— Давайте! — согласился я.
Поначалу, получив надлежащее удостоверение, я думал, что все это формально. Однако Лужков повернул дело так, что я получил не только официальное право просить за других, но и набор обязанностей, предполагавших мою ответственность за решение культурных задач, которые ложились на плечи Москвы… Чем не мудрый ход дальновидного человека, своевременно и правильно решившего, что Москве помогать людям искусства необходимо, но и людям искусства необходимо помогать Москве?!
Да! Я знаю многих великих людей, но среди них нет и близко таких, кого бы я мог сравнить с Лужковым. Даже среди великих он уникальный!
Несмотря на приличный возраст (а родился Юрий Михайлович 21 сентября 1936 года), не было случая, чтобы московский мэр не вышел на работу. Даже больной, с высокой температурой, уже в 8.20 Лужков на своем рабочем месте. Так он себя приучил. Ко всему этому — два раза в неделю футбол. Обязательно! Два раза в неделю — теннис. Обязательно! Так он поддерживает свою физическую форму. Хотя суставы болят, ноги болят, потянул где-то мышцу, еле ходит, но выходит из машины, разминается и… его уже не остановить! Он снова весь в деле!
Как-то и мне сказал: «Приходи играть в футбол!»
— Что я с ума сошел? — сразу обозначил я свою позицию. — Зачем мне смешить людей в моем возрасте?
Я действительно не представляю себя играющим в мои годы в футбол, а гляну на Лужкова и восхищаюсь, как он достойно умеет находить свое место на поле и по сей день.
Лужков обожает смотреть спорт, который показывают по телевизору, особенно теннис и футбол. По принадлежности он болельщик спартаковский и очень переживает, что теперь «Спартак» огорчает больше, чем радует.
Отношение Лужкова к женщинам может служить примером для многих. Бываем мы, скажем, на показах «Недели высокой моды», где собираются самые красивые женщины Москвы и модели — «звезды» первой величины. С каким восторгом он смотрит на них, нескрываемо наслаждаясь их природной красотой. Но никогда я не видел, чтобы он встречал или провожал их похабными взглядами, которых, чего греха таить, хватает на подобных представлениях среди «крутых мужиков». Я не помню, чтобы, глядя на какую-нибудь потрясающую красавицу, он, смакуя, обсуждал ее формы, дескать: «Обрати внимание, Иосиф, какие у нее ножки!» Я же не могу, чтобы не сказать: «Ой… какая фигура, какие губы, а глаза, ну просто нет сил просто так на это смотреть!»
…Пускай не обижаются на меня хорошие столичные руководители, но среди них нет сегодня замены Лужкову. И, не дай Бог, Лужков уйдет — Москва это сразу почувствует. И не только Москва, но и те территории, с которыми у Лужкова есть деловые связи.
Тут я не мог не прервать откровения Кобзона вопросом «Иосиф Давыдович, тогда что будет делать сам Лужков? Такая активная личность и вдруг… завтра не мэр? Чем он станет заниматься? Огородом или пчелами, в которых он души не чает?»
— О-о-ой… Глупости. Глупости! Его личность сразу будет востребована. Любая самая крупная компания почтет за честь, чтобы ее возглавил Лужков!
— Да стыдно же будет ему заниматься даже крупнейшей компанией после такой масштабной деятельности! — не соглашаюсь я. — Для компании-то честь, но ему стыдно…
— Ничего не стыдно! — настаивает Кобзон. — Если Лужков возглавит РАО «ЕЭС» вместо Чубайса, ничего унизительного для Лужкова в этом не будет!
— Компания РАО «ЕЭС» от этого, несомненно, только выиграет, но сам Лужков… много потеряет. Хотя, конечно, через правильно организованные электросвязи всю экономику можно подтянуть… И все-таки это — не тот масштаб! Лужкову надо быть среди тех, кто миром командует! Поэтому, наверняка, и для Лужкова, и для его команды стоит вопрос «Что делать… потом?»
— Нет. Не стоит. И не будет стоять, — снова утверждает Кобзон. — Потому что отношение президента Путина к Лужкову достаточно прозрачное и уважительное.
— А что же тогда значил тот напряженный обмен намеками, когда Путин вручал Лужкову слишком маленький орден на фоне тех больших дел, которые сделал московский мэр? Что значили тогда, если не ошибаюсь, следующие слова Путина «Мы будем любить Москву, кто бы ею ни руководил!»? Впрочем, и сам Лужков перед этими словами президента не очень-то выражал чувства признательности… Так что мне не кажется, что все так просто, как говорите вы.
— Во всяком случае, еще 8 мая 2000 года во время моей первой встречи с Путиным после его вступления в должность президента, когда я задал ему насчет Лужкова вопрос, Владимир Владимирович сказал: «Иосиф Давыдович, давайте на эту тему даже не говорить. Я очень уважаю Юрия Михайловича. И очень ценю его деловые качества. Поэтому мы будем с ним работать…»
— Однако, Иосиф Давыдович, вы, перешедший через вершины стольких эпох, эпохальная личность, не можете не понимать, что, если лидер страны так серьезно уважает Лужкова, то Юрий Михайлович автоматически должен быть Председателем Совета Министров, а не оставаться мэром…
— Знаете что? На эту тему шел разговор, но Лужков никогда не давал на это согласия. Потому что, как умный человек, Юрий Михайлович понимал, что должность Председателя Совета Министров — это временная должность. Случись первый серьезный хозяйственный обвал, заложенный даже не в его правление, все равно все свалят на него и с проклятиями сбросят с пьедестала. Так уже было, когда все грехи, накопившиеся за годы председательства Черномырдина, списали на полугодовое правление тщеславного, но все-таки не во всем виновного Кириенко.
А во главе Москвы Лужков практически при любых обстоятельствах оставался на своем месте, потому что московское хозяйство он начал с нуля, взрастил его до немыслимых прежде высот, и теперь, зная все его плюсы и минусы, знает, где и что надо делать, чтобы не пришлось нести тяжелую ответственность.
— В таком случае первая за последние десятилетия (среди политиков!) попытка теоретического исследования Лужковым вновь возникшего процесса развития капитализма в России — не есть ли это заявка на какую-то большую политическую деятельность, скажем, на создание самой влиятельной партии? Ведь даже само название книги перекликается с первым всемирно известным произведением Ленина «Развитие капитализма в России». Лужков, быть может, впервые после современного огульного отрицания Ленина пытается с высоты сегодняшнего дня разобраться, что было так, а что не так, как предсказывал наш знаменитый предшественник.
— Я не думаю, чтобы Лужков ставил себе такую цель, являясь одним из сопредседателей «Единой России». Думаю, критически оценивая теперешнюю деятельность этой партии, он стремится помочь ей избавиться от разного рода обывательских заблуждений и тем самым укрепить «Единую Россию».
— Однако заметьте! Происходит это, когда «Единая Россия» раскололась, когда дошло до того, что Слиска (одна из лидеров «ЕР») за то, чтобы памятник Сталину ставить, другие (ее однопартийцы) категорически против… Между тем, отношение к Сталину — лакмусовая бумажка политики. Стало быть, раскол налицо!
— Никакой это не раскол. Партия, которая допускает внутри себя критическое отношение к тому, что она делает, становится только жизнеспособнее, а не раскалывается. Если бы КПСС в свое время давала возможность для действенной нелицеприятной самокритики и необходимой при этом трансформации, то, наверное, не было бы и распада Советского Союза. Вот такой подход у Лужкова. А вообще-то он — радикальный, решительный социал-демократ. Он действительно очень критикует «Единую Россию». Чтобы лучше понять его направленность, надо обратить внимание на то, что именно старается он сохранить из прошлого.
Он продолжает многие начинания, которые достались нам от Советского Союза, например, студенческие строительные отряды, пионерию, бесплатные квартиры для малозарабатывающих семей и прочее…
— И все-таки Лужков не может не задумываться о своем будущем, — упорствую я. — Сам-то он что на этот счет говорит, когда вам доводится разговаривать по душам? Разве его не волнует его будущее? Неужели он готов после такой масштабной работы сосредоточиться на одном электричестве? Все-таки существует для него эта проблема или не существует? Как он это переживает?
— Ничего он не переживает. И нет у него никаких проблем. Он увлечен и поглощен делами настолько, что ему не до этого. Так что от него не услышишь: «Ах, что будет, если меня завтра снимут с работы?!»
— Тогда почему бы ему теперь, когда до отставки остался год, не согласиться на должность Председателя Совета Министров России?
— Знаете что? Хорошо бы было, если бы вы задавали эти вопросы Юрию Михайловичу, — неожиданно предлагает Кобзон.
— Я буду ему задавать, но интересно и то, как на это смотрите вы, — не отступаю я.
— Вот и задавайте, — вскипает Кобзон — Почему я должен говорить это за него? Как гражданин и как москвич я считаю, что он должен делать то, что он умеет делать и делает! А на пенсию, если его не снимут, он все равно не уйдет! Такие люди на пенсию не уходят. Они уходят из жизни раньше, чем уходят на пенсию! — категорически ставит точку в наших рассуждениях о будущем Лужкова Кобзон и, подумав, продолжает. — Нагрузки, которые Юрий Михайлович испытывает на себе в течение дня, вряд ли проходят для него бесследно. А он еще целый чемодан бумаг увозит с собой, чтобы их подписывать дома до часу ночи. Проспав максимум четверть суток, Лужков снова едет на работу. Поэтому знающие люди не удивляются, когда он назначает им встречу на 8.20 утра…
Однажды я в течение недели пытался дозвониться до Ю.М. Тщетно. И вдруг повезло. Дозвонившись, сразу задал вопрос: «Дорогой Юрий Михайлович! Неужели для того, чтобы Вас увидеть, я должен опять заболеть и лечь в больницу?» На что он, рассмеявшись, сказал: «Нет уж… лучше дозванивайся! Мне гораздо приятнее видеть тебя здоровым…»
— Скажите, вам приходилось наблюдать, как Юрий Михайлович в целях разрядки от деловой напряженности лично занимается пчелами, лошадьми, садом и огородом, — перевожу я разговор на бытовые темы.
— Конечно, — подтверждает противоречивые слухи давний товарищ московского мэра.
— А вас не тянет заодно с ним снять таким образом накопившуюся за неделю усталость? — интересуюсь я и добавляю. — Например, Сталин и Пастернак находили в садово-огородных работах способ отдохнуть от повседневных дел.
— Я не Сталин и не Пастернак. Поэтому, наверное, и не испытываю необходимости в физических нагрузках, чтобы получить расслабление за счет смены занятии, — отшучивается Кобзон. — И потом у меня просто нет на это времени. А если бы и было, я все равно бы потратил его более целесообразно — потратил бы на творчество и на то, чтобы решить какой-то общественный или чей-нибудь личный вопрос. Удовлетворение, получаемое мною от этого, не сравнится для меня ни с каким отдыхом! Я вообще не люблю времяпровождение, которое бы отнимало у меня массу времени на то, что могут сделать другие. Мне нравится делать то, чего другие делать не умеют. Еще я не люблю рестораны. Не люблю посещение общественных мест, в которых жизнь моя пропадает впустую. Хотя, конечно, случается всякое… И все же я никогда не стану копаться в огороде. Вот Неля моя только что позвонила мне в поезд и сообщила радостно, что она вчера посадила грядки! Я ответил: «Очень хорошо. Приеду — посмотрю». И действительно, я приеду, посмотрю, пройдусь с ней вдоль ее грядок, похвалю… и все!
— Ну, хоть поливать-то будете?
— Не-е-е… Поливать не буду. Для этого есть люди, чтобы поливать. За это время, которое бы ушло у меня, чтобы полить грядки, я лучше вместо вашей «разрядки» позвоню да попрошу за кого-нибудь… и таким образом гораздо более полезное дело сделаю. И испытаю от этого такую радость, какую мне ни одна «разрядка» не заменит.
…Лужков же — совершенно другой человек. У него в Молоденово целое поместье — такое колоссальное хозяйство, что никто даже представить не может. У него только лошадей штук 50 наберется. Чего только у него там нет: и бараны, и коровы, и птица разная… И во всем он хочет участвовать сам. Все это хозяйство он каждый выходной обходит, осматривает все внимательно, во все вникает и делает необходимые распоряжения. А когда доходит дело до пчельника, то тут он (обычно после воскресного тенниса) лично полдня обслуживает соты и в положенное время качает мед… лично! Лошадей тоже любит объезжать сам!
Собранный на своей пасеке мед Ю. М. раздает в детские дома и на религиозные праздники в храмы независимо от того, какую веру они проповедуют.
…Ошибается тот, кто думает, что по субботам мэрия не работает. Еще как работает! После футбола. Который, правда, начинается не в семь утра, как по средам, а в девять… Отзанимавшись футболом и съев традиционную послефутбольную кашу, Лужков садится в машину и только тогда объявляет охране и водителю, куда собирается ехать, чтобы своими глазами увидеть, что делается, скажем, в Северо-Западном округе столицы. Сами понимаете, в каком напряжении все это время находятся районные начальники. И, можно сказать, до самого отбоя… в 12 часов ночи. Того и гляди — Лужок нагрянет! А кто согласится быть в дураках? Поэтому у него кто не умеет работать, долго не задерживается.
А каждый вторник после заседания правительства Москвы Ю. М. отчитывается перед москвичами по телевидению. Вот бы федералам так же!..
Вместе с тем он не забывает дни рождения друзей. И на свадьбу, и на крещение в их семьях успевает. И дочь Лизу теперешнего генерал-губернатора Московской области тоже крестил Лужков. И не забывает о ней, несмотря на изменившиеся отношения с ее родителем…
Даже я, гордящийся умением успевать в течение суток гораздо больше, чем многие другие люди, не понимаю, как это у Лужкова хватает времени на все это? Не понимаю и искренне, по-дружески, завидую. Еще я завидую, что он знает английский и не нуждается в переводчиках, когда случаются особо важные деловые переговоры. А я, наверное, так и умру, не покорив этот самый нужный мне после русского язык…
Тяжело ли быть Кобзоном?
…Кобзон впервые за последние дни завтракал не на скорую руку. Потом мы пили чай. Вагон поезда «Брест-Москва» приятно покачивало. Кобзон расслабился и, забыв про вчерашние обиды, готов был вновь предаться свободным воспоминаниям и размышлениям. Разговор наш опять происходил, что называется, на колесах. Другой возможности завершить первый том его мемуаров не было, и я благодарил судьбу даже за такую работу урывками и с большими перерывами.
…Пора было, как говорится, брать быка за рога, и мы приступили к делу. Вспоминая вчерашний бешеный день, когда толком еще не поправившийся после операции Кобзон остался без обеда и ужина, я начал с неожиданного вопроса:
— Тяжело быть Кобзоном?
— А Вы сами сделайте вывод! Ведь Вы вчера сами видели, как, выступая под дождем, при температуре 9 градусов, промокший и продрогший Кобзон хотел выпить чашку чая… И что из этого вышло? Это вылилось в безумие, когда, не обращая внимания на мое состояние, образовалась очередь за автографами. Поначалу я готов был вынести такое внимание, но, когда очередь превратилась в толпы, давящие друг друга, в том числе и меня, нахлынуло раздражение… Повышенное внимание со стороны людей радует до тех пор, пока это не выливается в бессмысленный ажиотаж, и все забывают, что надо уважать друг друга. В такие минуты не хочется быть Кобзоном! Тяжело осознавать, что стал причиной того, что люди забыли и про свое, и про мое человеческое достоинство!
Настоящее вдохновение и удивительный прилив сил я испытываю тогда, когда в естественной беседе ветераны войны и труда говорят мне спасибо за мою верность военным и патриотическим песням; когда воины-афганцы называют своим за то, что 9 раз прилетал в Афганистан и под пулями душманов пел им любимые песни; когда строители Братской ГЭС и других великих советских строек зачисляют меня в свои ряды…
— А когда Кобзон остается один на один с самим собой или перед тем, как лечь спать, говорит ли он себе: «Так… опять жизнь себе укоротил. Не нужно было в это ввязываться, потому что пустое это! Эх! Не так надо было действовать…»
— Конечно, взволновавшее меня обязательно анализирую. И ночью, бывает, проснусь и думаю, что так, а что не так… сделал?! Но я бы не сказал, что это случается каждый раз, да еще перед сном. Запрограммированности у меня нет. Обращать внимание на все — жизни не хватит. Я не из тех, кто каждый день подводит итоги, как я мылся, как я ел, как я ‹…›, как я пел?… Нельзя себя так изводить! Зачем? Все, что делается не в меру, до хорошего не доводит. Да и потом все равно всего не успеешь и не предусмотришь. Так что осмысливаю прежде всего то, на чем споткнулся или могу споткнуться. Кобзон ведь тоже спотыкается… А вообще: Кобзоном быть и тяжело, и очень приятно! И особенно приятно сейчас… Ведь мне необходимо было полгода восстанавливаться после тяжелейших операций в Германии, а я начал работать больше, чем работал до болезни. Знаете почему?
— Почему?
— Да потому что хочу догнать время, упущенное на больничной койке. И это мне удается. И я испытываю от этого такой подъем! Ведь мой возраст не позволяет мне рассчитывать на большую перспективу. Я не из верующих. Так что мне нужно, как можно больше успеть на земле. Я не предполагаю, что, оказавшись под землей, попаду на небо и продолжу там то, чего не сделал здесь.
Кстати, певцы не уходят на пенсию — они падают, как деревья… Кажется, так сказал великий хореограф Юрий Григорович. Постоянно делать дело — это моя единственная болезнь, от которой я бы не хотел избавиться. К сожалению, с возрастом все чаще приходится бороться с болезнями, которые делать дело мешают. Я не сторонник лечиться за границей. Однако какие-то болезни где-то лечат лучше. Вот и оказываешься перед необходимостью ехать туда… Примерно в апреле 2004 года обнаружился у меня рак мочевого пузыря. Сделали в онкологическом центре на Каширке операцию. К концу года выяснилось: неудачно! И вот… не я, а наши светила из АО «Медицина» принимают решение оперировать меня в Германии, потому что лучший на сегодня специалист по этому делу профессор Петер Альтхаус находится в Берлине. Закончил он когда-то еще в Ленинграде Военную Медицинскую Академию. Альтхаус — гениальный хирург и… никакой доктор. Он умеет отлично оперировать и почти не умеет лечить после операции. Поэтому сразу после хирургии надо было бы вернуться на лечение домой. Лечащие врачи у нас — лучше! К сожалению, понял я это только тогда, когда в Германии «долечили» меня до повторной операции…
Как это произошло? Рассказываю. В конце 2004 года вопрос для меня стоял между жизнью и смертью. Конечно, не один врач точно не скажет: кто сколько протянет. Мне определили срок около полутора месяцев. Хотя были дни, когда буквально пять-шесть дней могли решить судьбу. Начали лихорадочно искать выход из создавшейся ситуации. Пытались искать помощи у китайцев.
Но одно их светило, осмотрев меня, сделало вывод: «К сожалению, тибетская медицина помочь Вам уже не сможет. Нужна срочная операция!» По Интернету определили: лучшие результаты на сегодняшний день по такого рода операциям — у Альтхауса! Так я оказался в Берлине. И сразу понял, что легко германская медицина мне не дастся.
Началось с незнания языка. Врачи и медперсонал не знали русского, а мы с женой не знаем немецкого. Это сразу осложнило мое положение: и с анализами, и с диагностикой, и с лечением, а главное — с настроением, когда тебя не понимают, и ты не знаешь, что от тебя хотят, и не можешь объяснить, что у тебя болит…
Осложняла положение и так называемая «немецкая скромность в медицине». В России сейчас много клиник, особенно частных, с хорошими, с человеческими условиями. У Альтхауса обыкновенная клиника с обыкновенными палатами. Все чистенько. Все стерильно. Хорошо оборудовано разными спецтехнологиями, прекрасное обеспечение всеми необходимыми лекарствами. Но, как мне представляется, нет человеческого отношения к больному. Нет сострадания!
Не больница, а какая-то машина по ремонту и восстановлению здоровья пациентов. Одним словом — клиника… Все время мною чувствовалась там какая-то ущербность! И не потому, что: «Ах! Они не знают Кобзона…» Ну и плевать. Это, может быть, даже лучше… с той точки зрения, что не переусердствуют. Однако то, что Альтхаус не имеет достаточного опыта в лечении после операции, сразу дало себя знать…
Сердце меня не подводило. И я категорически отказывался от эхокардиографии. Однако Альтхаус настоял. Я стал глотать эту «кишку». И у меня не просто шов разошелся, а разорвался живот… Живот просто в разные стороны разлетелся. И если бы только живот… Все внутренние швы тоже к черту полетели. Так что Альтхаус меня повторно всего перешивал…
Иначе и быть не могло. Швы-то были свежие. Врач, если он в лечении опытный, должен знать, что такая процедура может вызвать рвотный рефлекс и от рвотных содроганий привести к серьезным повреждениям результатов операции… Теперь-то — Альтхаус сказал — он будет это знать. А ведь сразу не прислушался. Хотя я умолял его не делать этого. Хорошо, если мой печальный урок послужит ему наукой. Ведь хирург-то он — гениальный!
Еще, что мне очень не понравилось, они очень «любят» иностранных больных. Потому что им в счет можно записать все: нитку или бинтик дали — в счет! Не говоря уже об уколах. Их, сразу бегут включать в стоимость. Шагу не сделают без счета! Деньги сосут, как пылесос — пыль. Просто жуть в отношении иностранных пациентов. Своих, немцев, они так не «обштопывают», потому что своих лечат по страховке государства. А за счет государства у них особо не разживешься…
В итоге (меньше, чем за месяц) пришлось перенести два сильнейших наркоза. Наркоз уже сам по себе не подарок. Нередко приводит к многолетним головным болям. Выручил мой сильный организм. К счастью, оба раза я вышел из наркоза нормально.
«Эксперимент с глотанием кишки» отобрал столько сил, что я потерял 18 килограммов веса, а непредвиденно огромный объем антибиотиков так сжег слизистую, что долгое время при приеме пищи я испытывал не только боль, но и безразличие и даже отвращение к еде. Смотреть на нее не мог. Произошла полная потеря аппетита. До неузнаваемости изменился, ухудшился и ослаб голос. Голос, главный инструмент певца, оказался на грани исчезновения…
Нужно было много пить и не двигаться. Ни то, ни другое практически было невозможно. Когда я начинал много пить, это вызывало тяжелую рвоту… Однако первое основательное ухудшение началось уже через четыре дня после операции. По легким ударила пневмония. Потом «наступил» сепсис правой почки. Затем «случился» этот злополучный «эксперимент», закончившийся разрывами швов, от которого я так отбивался, и который мне все-таки навязали. Вместе с тем (теперь, когда я уже могу называть себя здоровым человеком), кому бы я не показывался в нашем АО «Медицина», все говорят о ювелирности сделанной Альтхаусом операции. Говорят: «Если честно, у нас бы никто так не смог!» Это говорят такие знаменитые врачи, как Ройтберг, Грицай, Велиев, Матвеев… У нас, конечно, делают подобные операции. Сплошь и рядом делают. Но… с выводом мочеточников на внешнюю сторону, т. е. — через трубочку в боку. В результате, можно сказать, человек становится инвалидом, крайне ограниченным в движениях. А сделать так, чтобы чужой, искусственный, мочевой пузырь работал, как родной, у нас пока никто не умеет.
— Вы его искусственность чувствуете? — спрашиваю я.
— Конечно. Я еще не привык к нему, как к своему собственному. Поэтому, конечно, пока чувствую дискомфорт, — признается Кобзон.
— Я много раз убеждался, что Вы — сильный человек, — восхищаюсь я и вдруг (внезапно даже для самого себя) интересуюсь. — А было ли у Вас отчаяние, когда все это произошло?
— Было! — одним словом, но как-то очень значительно отвечает Кобзон.
— И как это было? — удивляясь неожиданности такого ответа, уточняю я. — Вы что, в Бога поверили? Или что?
— Ни в какого Бога я не верю. Я верю только в свою жену и в себя! Просто не хотелось жить инвалидом. Я не знаю: выдержал бы я психологически эту травму?…
У нее, у жены, совершенно удивительный характер. В обычной жизни она человек очень разный, капризный. А вот в экстремальных обстоятельствах обладает уникальным хладнокровием, организованностью и стремлением к разумности во всем. Она сразу собирается и не дает спуску никому: ни врагам, ни друзьям, ни врачам (ни немецким, ни русским) — никому! И главное — мне!
«Ешь!» — говорит. Я говорю: «Не могу!»
— Ешь! — я сказала. — Пей! — я сказала. — Идем гулять! Тебе пора в туалет! Тебе пора лекарства принимать! (А я их тоннами принимал.) «Неля, — говорю, — отстань!»
— Не отстану!!! Ты мне не нужен инвалид! Ты никому не нужен инвалид! Поднимайся сейчас же и делай, что я тебе сказала!..
В общем, вот такой строгий деловой напор. Она сама едва не заболела, пока возвращала меня к жизни. Устала безумно. И я стал ее беречь… Как только я стал самостоятельно двигаться и самостоятельно питаться, я стал ее беречь. Чтобы она восстановилась после того, как столько дней и ночей выводила меня из отчаяния, когда я, ощущая и осознавая ухудшавшееся час за часом состояние, мучительно мечтал о смерти… Особенно после второй, нелепо случившейся операции. Надоело страдать! Хотелось, чтобы поскорее все это кончилось…
Помогали мне выходить из отчаяния и друзья. Больше всех — Юрий Михайлович Лужков. Два раза приезжал он ко мне в Германию. Потом звонил… Прилетал и Игорь Сергеевич Иванов (бывший министр иностранных дел России, а ныне секретарь Совета Безопасности РФ). Не один раз навещал посол РФ в ФРГ Котенев Владимир Владимирович со своей супругой Машенькой. Приходили наши люди, среди них — мои старые друзья, которые живут в Германии. Особое внимание уделили мне Александр Волков, Михаил Хубутия и Галина Романовская. Проведали меня Владимир Винокур и Валентин Юдашкин, Александр Достман и Руслан Аушев. Постоянно звонили Валентина Терешкова и Елена Образцова. Не забыла меня и Алла Пугачева. Звонила, желала поскорее выздоравливать. Еще был с собственноручным посланием Патриарха. Всея Руси Алексия II (что бывает крайне редко) Прхаев из Софрино. Запомнились ободряющие звонки от Председателя Российского Правительства Фрадкова, и, конечно, от президента Владимира Владимировича Путина. Я не то, чтобы был конъюнктурно польщен этим, просто приятно было, что не забыли! Происходило это так.
…Просыпался я в берлинской клинике Альтхауса рано. Нас будили в половине седьмого. Давали утренние лекарства. В семь часов приходил профессор Альтхаус и делал обход клиники. И вот в один из таких дней где-то около двенадцати или даже часу дня приехали ко мне Игорь Сергеевич Иванов и посол Котенев. Они приехали с женами. Палата у меня была маленькая. И они стояли у стенки напротив моей постели. В Берлине, в отличие от Касселя, «жил» я, к счастью, в палате один. Точнее, с Нелей. «Жили», как два больных. Расспросили они меня, что и как? И вдруг Игорь Сергеевич говорит: «Я выполняю поручение нашего Верховного Главнокомандующего». И тут же по сотовому телефону, какими-то секретными кодами соединился с Кремлем «Владимир Владимирович, выполняю Ваше поручение и передаю трубку». Так случился разговор с Путиным. Президент старался подбирать наиболее добрые и сердечные слова, соответствующие моему положению. Напоследок сделал шутливое наставление: «Иосиф Давыдович, Вы сейчас не имеете права болеть. Мы здесь все готовимся к 60-летнему юбилею Великой Победы и без Ваших патриотических песен праздник не праздник. Так что Вы просто обязаны быстрее вернуться в строй!» Было очень приятно, что первое лицо нашей страны беспокоится о твоем состоянии и желает здоровья. Президент спросил: «Как проходит лечение?» Я пошутил: «Как раз сейчас принимаю новый препарат — „Путин-биотик“!»
В. В. рассмеялся… А двенадцатого июня на приеме в честь Дня Независимости России, поздравляя меня с возвращением в строй, улыбнулся и говорит: «Ну и как… помог „Путин-биотик“?» Улыбнулся и я: «Надо же… запомнили!» Приятное воспоминание.
…Минут через пятнадцать после разговора с Путиным Игорь Сергеевич неожиданно сообщил: «А теперь с Вами хотел бы поговорить Михаил Ефимыч». Сперва я даже не понял о ком идет речь. Думал, что это Швыдкой (бывший министр культуры РФ). Поэтому начал говорить: «Это хорошо, что культура интересуется своими бойцами…» В ответ слышу: «Фрадков».
— Ой, — говорю, — Михаил Ефимович, извините! (Они же со Швыдким оба Михаил Ефимычи!)
— Как себя чувствуете, Иосиф Давыдович? — спрашивает Фрадков.
Тут я вспомнил анекдот советского периода — ТАСС сообщает: «В Советском Союзе запущен космический корабль. Впервые в истории человечества корабль пилотирует летчик-космонавт СССР капитан ВВС… евреи Рабинович Мойша Израилевич. В двенадцать часов дня. Первый секретарь ЦК КПСС Никита Сергеевич Хрущев связался по телефону с первым евреем-космонавтом. Передаем запись беседы…
— Здравствуйте, дорогой Мойша Израилевич!
— Здрасьте, Никита Сергеич!
— Все евреи мира сегодня завидуют Вам — первому еврею, который вырвался на орбиту… Как Вы себя чувствуете, Мойша Израилевич?
— Спасибо, Никита Сергеич! Впервые чувствую себя хорошо…»
Рассказал анекдот Фрадкову и говорю: «Это я как бы отвечаю на Ваш вопрос как я себя чувствую? Впервые чувствую себя хорошо… за последние дни…»
Не могу сказать, что после двух этих звонков я сразу встал на ноги и стал пить водку от радости, но настроение на самом деле как-то улучшилось. Хотя, конечно, как был я больным, так им и остался. Это было до повторной операции…
…Вспоминая теперь, как все было там, в Германии, не могу забыть отношение обслуживающего медперсонала. Тяжелое отношение. Особенно со стороны «сестер». Никто у них милосердия не просил. Их просили выполнять обязанности. За деньги! Платили им, между прочим, во много раз больше, чем нашей отечественной медпрофессуре. Но они все равно делали все с каким-то вызывающим нежеланием. Особенно в часы ночного дежурства. Например, в Берлине так называемой «сестре милосердия» это очень не нравилось. Ну не нравилось ей лишний раз подняться, когда все спят. И она, тоже отдыхает. А тут опять этот тип из России. Опять ему плохо. Опять ему что-то нужно… Долго и тяжело встает, заходит: «Ну что? Шмерц?» (Шмерц — это больно.) Я говорю: «Шмерц…» (Я уже знал это и отвечал: «Шмерц…») А она: «А-а-а… Катетер — проблем, шмерц — проблем…» Все у нее было «проблем». Отсюда и настроение у меня ниже худшего. Если бы не было рядом Нели, я бы вообще с ума сошел. Единственным утешением было то, что они уходили за двери, и Неля говорила мне какое-нибудь ласковое слово. И я хоть как-то успокаивался…
Через полтора месяца после двух операций я отправился из Берлина в Кассель на реабилитацию. И пробыл в Касселе еще месяц. Там недоброжелательное отношение (уже другой «сестры милосердия») оказалось еще более откровенным. Наслушался я там от нее возмущений и истерик, и особенно отказов подходить, когда возникали сложности с катетером. Дошло до того, что однажды русско-язычный доктор предложил мне: «Давайте скажу главному врачу кто Вы!» Я говорю: «Зачем? А вдруг он отнесется ко мне еще хуже, чем она, узнав, что я — член российского парламента. Пусть уж лучше лечат, как всех…»
Короче, если со мной что-то произойдет, и я буду в сознательном состоянии, я больше ни в какую Германию или Америку, или еще куда лечиться… ни за что и никогда не поеду!
Сама западная организация больничного процесса своей бесчеловечностью приводила меня в шок. Ну как можно было поставить унитаз в реанимационной комнате на двух человек? Когда два немца одновременно находятся в такой (размером с два железнодорожных купе) реанимации, один другому еще может сказать «не храпи» или «отвернись, пока буду справлять нужду». Но каково такому «немому» больному, каким был я? Мне ведь не разрешали даже шевелиться из-за осложнившегося состояния легких, а сосед-немец в это время крутил на полную громкость транзистор и после раздражающе всю ночь храпел. И потом звучно и удушливо опорожнялся. И все это прямо перед моим лицом, прямо перед моим носом… А крики возмущения медсестры, когда я пытался возражать, чтобы не открывали окно над моей кроватью? Двадцатиградусный мороз добивал мои легкие. Какая же она после этого медсестра? Она же отъявленная хулиганка! Как я там выжил — не знаю?! Уезжая, я написал главврачу, что такие люди не имеют права носить белые халаты и работать в медицинских учреждениях. Но, думаю, главврач ее лишь пожурил, а она, скорее всего, сказала в ответ, что ненавидит этих русских и ничего поделать с собою не может…
Что говорить о младшем медперсонале, если ведущие врачи относятся к больным, что называется, спустя рукава?! Так хирург-профессор, переправляя меня в Кассель, не поставил мне на такой дальний путь катетер, и уже через двадцать минут отделение мочи пошло в почки. Начались совершенно жуткие боли. Еще немного и я, наверное бы, скончался от болевого шока прежде, чем отравился отходами собственного организма. Эта ошибка или забывчивость Альтхауса могла стоить мне жизни так же, как легкомысленное назначение мне процедуры эхокардиографии стало причиной тяжелейшей повторной операции под общим наркозом.
Немцы в таких случаях наверняка подали бы в суд и отсудили бы огромные деньги за нанесенный здоровью ущерб, способствующий явному укорачиванию жизни. Я же промолчал, благодарный уже за то, что Альтхаус сделал удивительную операцию, вернувшую меня к полноценной жизни.
Тешу себя мыслью: «А может быть это только меня лечили так безобразно, действуя по принципу: главное — сделать основное, а остальное как-нибудь и само сложится?!» Хорошо, если так!
…Когда уже никто не думал, что я смогу петь, я вдруг запел. Произошло это так. Юрий Михайлович, поздравляя женщин с Днем 8 Марта, позвонил мне и говорит: «Иосиф, мы сейчас на встрече с женщинами Москвы. Отмечаем их праздник. Скажи что-нибудь нашим дорогим женщинам!» Я говорю: «Юрий Михайлович, а можно я ничего говорить не буду? Можно, я лучше спою?» Лужков: «Что? Споешь? Ну, давай!» И я запел: «Благословляя на праведный бой, женщина мужеству нас научила. И если на свете есть все-таки Бог, Бог — это женщина, а не мужчина!» Благодаря тому, что была включена громкая связь, раздались аплодисменты. И Лужков сказал: «Ну, слава тебе, Господи! Раз ты поешь, значит, с тобой все в порядке».
К сожалению, выздоровление мое оказалось кажущимся. После этого была поездка в Кассель со всеми своими осложнениями. Опять было подозрение на эмболию легких. И опять была реанимация, в которой я думал: скорее умру, чем выживу, задыхаясь от испражнений соседа по палате. Однако организм выдержал. И ко мне снова вернулся голос. И снова стало приятно быть Кобзоном.
Я присяги не меняю
…Идет война с моей Родиной. Идет война Запада с СССР. Сколько сразу выявилось предателей! И… заведенных в заблуждение. Давали присягу служить Советскому Союзу, а теперь вольно или невольно служат совсем другой стране, возрадовавшись или смирившись, служат тому, что, на первый взгляд, невидимые захватчики оставили от СССР. Жизнь им судья!
Я — не предатель. Слов просто так не даю. И от слов своих не отказываюсь никогда. Поэтому присяги не меняю. Присяга ведь дается раз в жизни… Рано или поздно эти взгляды должны были проявиться и в отношениях с Кобзоном.
…Случилось, что договорились мы ехать с «Эшелоном Победы» в Брестскую крепость, в Белоруссию, которая теперь, как и Россия, — так называемое, с легкой руки предателей, «независимое государство». (Что, впрочем, противоречит интересам всех советских народов!) Начали оформлять проездные документы. Когда дошло до указания в билетах данных моего советского паспорта, дело зашло в тупик. Мой советский паспорт объявили недействительным. И моя поездка стала невозможной. Во всяком случае — с точки зрения навязанных теперь незаконных законов. «Что ж, — сказал я помощникам выдающегося певца, — я не буду своим присутствием в делегации Кобзона создавать ему проблемы…» Однако люди из московского руководства решили пойти навстречу моим принципам. Быть может, в связи с беспрецедентным празднованием 60-летия Победы великого советского народа над немецко-фашистскими захватчиками?!
Так 4 мая 2005 года оказался я на Белорусском вокзале. Не обнаружив Кобзона в купе, в котором он должен был ехать, звоню: «Иосиф Давыдович, как договаривались, еду на „Эшелоне Победы“ в Белоруссию, а вас — нет…»
— Николай, я решил завтра догнать «Эшелон» в Бресте… на самолете. Но постойте! Мне сказали, что вы не едете, потому что не хотите менять советский паспорт на российский. Вы же интеллигентный человек и искусственно делаете себя «невыездным». Я не понимаю этого. В чем дело?
— Поскольку все решилось положительно, не буду занимать ваш телефон, но, если вам это интересно, при первом удобном случае все объясню.
— Мне это не просто интересно. Мне это удивительно…
На том и порешили. И вот теперь здесь коротко даю объяснение.
…В наши дни идет тщательно спланированная невидимая ползучая война против СССР — война за пересмотр итогов. Второй мировой войны.
Евреи особенно знают, что это была за война…
То, чего Запад в лице Гитлера не смог сделать (согласно плану «Барбаросса») силой, «молниеносно», делается в наши дни через «агентов влияния» постепенно.
И вот, спустя 15 лет после Перестройки, войска НАТО, как и предупреждали ответственные политики, оккупируют СССР. Но СССР не распался! Идет его ползучая оккупация путем установления прозападных режимов вопреки воле всех советских народов сохранить Советский Союз. Кстати, выраженной подавляющим большинством на референдуме.
Обратите внимание! Никто не говорил о распаде СССР, когда Гитлер в открытую захватил Прибалтику (как сейчас — НАТО) и Украину с Молдавией (как сейчас — Запад). Почему же уверяют, что ныне имеет место распад СССР, в то время как происходит его уже фактический захват силами НАТО?! Ведь именно войска США и НАТО теперь хозяйничают или начинают хозяйничать на бывших советских базах и аэродромах в Прибалтике и на Украине, в Грузии и Узбекистане, в Азербайджане и Молдавии, распространяя эпидемию раскола советских народов в виде вновь изобретенной многоголовой гидры всюду ползающей змеи под сатанинским названием ГУУАМ. Сравните захваченные теперь территории СССР с тем, что планировали захватить Гитлер, США, Великобритания, Япония и Италия еще в 38–39 годах XX века, и вы убедитесь, что пересмотр итогов. Второй мировой войны в самом разгаре!
Наша задача — остановить захватчиков (кстати, ставших уже видимыми!) и восстановить страну в границах 1945 года! В связи с этим России и Белоруссии следовало бы объединиться в Союз безотлагательно!
Перестройка в СССР — была Перестройкой Запада в СССР… и не только силами «агентов влияния», внедренных в советское руководство с целью пересмотра итогов. Второй мировой войны, но и путем развала Варшавского Договора, потом развала Советского Союза (в первую очередь естественного союза России, Украины и Белоруссии) и, наконец, развала самой России. Вот главный итог Перестройки с точки зрения интересов НАТО и, прежде всего, США. Западу мешал не столько общественный строй в Советской России, сколько сама Россия в границах до 1917 года.
Показательно, что и Первая, и Вторая мировые войны были направлены именно на это! Третья мировая война (и холодная война как часть Третьей мировой) инспирированы, чтобы добить Россию…
Здесь уместно повторить уже опубликованное мною когда-то стихотворение о предателях.
Вот почему я не меняю советский паспорт на российский, во-первых. А вот почему я не меняю его, во-вторых.
…Сменить советский паспорт на новый, российский, не могу еще и потому, что я, как известно из моих книг и публикаций в центральной прессе, материалист, а на новом паспорте изображена религиозная символика. Для меня поместить паспорт с крестом и Георгием Победоносцем, убивающим змия, в нагрудном кармане то же самое, что с верующего снять крест! Уверения, что это всего-навсего исторический символ России, не соответствуют ни истории, ни сути дела. Это символ не просто России, а символ православной России до 1917 года, когда церковь еще не была отделена от государства и возводила православие во власть, низводя до граждан второго сорта тех, кто был представителем другой веры.
На словах, по нынешней Конституции, церковь отделена от государства, а на деле? На деле опять господствует православие! Господствует даже над неверующими, всячески принуждая их смириться перед своими символами.
Я не стану останавливаться на всех положениях, которые делают категорически невозможным для меня получить «религиозный паспорт». Вместе с тем материализм я никому не навязываю, но и во мне под любыми предлогами никто не имеет права насаждать религию в какой бы то ни было форме.
Не просто так в моей книге «Истерика» еще в 1991 году появилось стихотворение «Правда»!
Написано это 7 января 1990 года, а сегодня уже 2005 год в самом разгаре. И что же? Да то, что страна во многом отброшена в своем развитии на сто лет назад, когда разными путями преследовалась свобода совести или, проще говоря, не было не ущемленного права исповедовать любую религию или не исповедовать никакой…
Над страной снова довлеет православное самодержавие в ущерб свободам, провозглашенным еще Февральской буржуазно-демократической революцией 1917 года, когда был свергнут царь и власть впервые полностью перешла к Советам! Кстати, даже большевики не были против Советов…
Надеюсь, Иосиф Давыдович, вы не в обиде, что я не стал объяснять всего этого по телефону?
Из записной книжки последних дней
Возвращение Сталина в Москву
(Сталин на «Эшелоне Победы»)
5 мая 2005 года. Вечером Лужков, Кобзон и я стояли на крыльце музея в Брестской крепости. Ждали приезда руководителя Белоруссии Александра Лукашенко. Лужков и Кобзон разговаривали. Я слушал, чтобы потом внести главное из услышанного в свои исторические записки. Они обсуждали разные проблемы (какие — уже не помню). И вдруг (такое запоминается) Кобзон говорит: «Юрий Михайлович, все с организацией эшелона к 60-летию Победы идет по плану. Но… есть одна ошибка. Мы осуждаем искажение истории, и тут же искажаем ее сами…»
— Что ты имеешь в виду? — насторожился Лужков.
— На паровозе, идущем во главе «Эшелона Победы», утопающий в цветах портрет солдата. А ведь, если мы решили повторить все, как было в 45-м, там должен быть портрет Сталина! — напоминает Кобзон.
— Да! Это надо исправить, — сразу соглашается Лужков. — Я дам команду!
И… мало-помалу разговор переходит на другие темы.
…Наступает 6 мая. Эшелон прибывает в Минск. Но на паровозе Победы — все тот же портрет.
7 мая. Поезд Победы встречает Смоленск. И снова впереди — тот же портрет. Я осторожно спрашиваю: «Иосиф Давыдович, а что… не удалось Лужкову восстановить историческую правду?»
Кобзон вскипает: «Да железнодорожные чиновники из Москвы не хотят, боятся, как бы чего не вышло. И Людмила Ивановна Швецова, зам Лужкова, ответственная за проведение акции „Эшелоны Победы“, никак не решается взять на себя эту ответственность. Но я это так не оставлю, и в Москву „Эшелон Победы“ придет, как в мае 1945». С этими словами он выходит из своего купе и отправляется на переговоры в главный вагон. Возвращается нескоро, и я опять спрашиваю: «Ну что?»
— Еле добился своего. Дошло до того, что сказал: «Если что случится, валите на меня. Говорите, это Кобзон как художественный руководитель акции все устроил». А они мне: «Да Вы хоть представляете, чем все это пахнет? С Белорусского вокзала, куда прибывает „Эшелон Победы“, сразу на весь мир разнесется, что Сталин снова возвращается в Москву… Представляете, какая реакция будет на это у глав почти 60 стран мира, приглашенных в Москву вместе с нами отпраздновать 60-летие Победы над фашизмом? Из-за Вас и Лужкову достанется». А я им отвечаю: «Да Лужков не меньше моего хочет, чтобы не искажали историю. Потому и просил передать всем, что берет это дело под свою ответственность». Короче, они начали там что-то согласовывать, а потом вдруг заявляют: «Мы, вроде бы, готовы, да где взять портрет Сталина?» И тут меня выручили «союзники из Смоленска»: «Иосиф Давыдович, мы найдем!» В общем, завтра посмотрим…
Вечером, опережая эшелон, мы с Кобзоном на его машине из Смоленска уехали в Москву (это 400 км), чтобы главный певец страны мог подготовиться к встрече эшелона на Белорусском вокзале.
8 мая 2005 г. включаю телевизор. И… все каналы в новостях показывают: «Белорусский вокзал. Народу — видимо-невидимо. Все ликуют. Встречают „Эшелон Победы“. Медленно приближается главный паровоз страны. И чем ближе, тем отчетливее просматривается на лобовой его части утопающий в цветах портрет Сталина…»
…Кобзон — человек очень выдержанный. Его трудно вывести из себя. Однако был случай, когда он обиделся на меня так, что даже называть стал по имени-отчеству, а потом все-таки не выдержал и говорит: «Вы меня, Николай Алексеевич, опекаете сильней, чем моя Неля после моей операции в Германии… И как только Ваша жена Вас переносит?» Я отшутился: «Она привыкла». Тогда я не сказал, отчего с моей стороны по отношению к нему имела место такая жесткая опека. Дело в том, что Неля Михайловна (супруга Иосифа Давыдовича), насмотревшись на то, как тяжело проходила у Кобзона та опаснейшая операция, и на то, какой ужас был с Кобзоном потом, мне как другу семьи сказала, как она теперь за него переживает и как заботится и боится, как бы чего не случилось из-за перегрузок и вообще из-за недальновидного отношения Кобзона к своему здоровью. Ведь уже на почве операции произошло такое ослабление организма, что и пневмония была, и правая почка не к добру воспалилась… Словом, ее откровения произвели на меня такое впечатление, что и я после операции старался быть предупредительным, чтобы… как бы чего не вышло, иначе… как бы я потом смотрел в глаза Неле Михайловне? Говорила же, как ему надо беречься! Хоть и обиделся на меня Кобзон, но, думаю, зная все это, я не имел даже морального права поступить по-другому. В самом деле, после постоперационной пневмонии (а хорошие врачи знают, что это одно из предупреждений о возможности летального исхода) Кобзон, как ни в чем не бывало, вышел на вокзале в Бресте под ледяным дождем (накануне 60-летия Победы) петь перед ветеранами. Пиджак и рукава у него промокли, хоть выжимай. Я настоял, чтобы Кобзон снял пиджак и попытался, хоть так, просушить рубашку, а пиджак повесить поближе к обогревателю, который попросил организаторов найти обязательно. Потом настоял, чтобы организовали ему чай и суп без острых специй. Поначалу Кобзон подчинился, а потом, чуть ли не рассвирепел и заявил: «Я что, маленький, что вы все за меня решаете?» Это было, когда я уговорил его после второго выступления еще в худших условиях (к ледяному дождю добавился хлесткий ветер) пойти съесть что-то горячее и щадящее. Он с трудом согласился. Ему принесли горячую гречневую кашу с тушенкой (он ее, кажется, очень любит). Налили красное вино и чай.
Только Кобзон начал есть, как на него накинулись поклонники: «Дайте автограф! Дайте автограф!» Кобзон подписывал, вначале стоя. Потом — сидя. Писал, наверное, минут двадцать.
Любимая каша остыла. А чай… мало того, что стал теплый, так в него окружившая толпа еще и опрокинула бокал с красным вином. Получилось: не чай, не вино! Хорошо еще концертный костюм не залили. Успели защитить салфетками. А Кобзон все это время смиренно сидел и давал автографы на билеты, которым не было ни конца, ни края. Я же все это время периодически предлагал все-таки начать есть. И вдруг Кобзон шепчет: «У меня больше нет сил писать. Я дописываю вот эти билеты, которые вы подложили (действительно, был грех!), и ухожу». Сказал это и не уходит — продолжает подписывать новые: толпа-то желающих растет. И тогда я, осознав свою оплошность, бросаю еду, беру Кобзона под руку и говорю: «Иосиф Давыдович, пойдемте!» И тут Кобзон… как вскипит: «Оставьте меня! Что вы меня тащите! Я сам привык принимать решения и выполнять их, когда сочту нужным». Я, конечно, опешил. Чувствую, что вправду как-то нехорошо с моей стороны получилось. Как-то обидно для него, что ли? Подумав это, конечно, тут же извинился и… стою, жду, когда он допишет. И вот, выждав момент и сославшись на необходимость готовиться к новому выступлению, он наконец-то встал из-за стола, и мы быстро покинули это бестолковое застолье. Но я-то… хоть «перехватил» салатов. А он, как я его не уговаривал, остался, что называется, несолоно хлебавши… В другое, то есть спокойное, место Кобзон идти категорически отказался. Сели мы в машину, и вдруг организаторша его выступлений в Бресте говорит: «Иосиф Давыдович, ну давайте все-таки поедем… хоть горячего чаю попьете!» Я сразу поддержал ее. «Нет, не уговаривайте! — говорит Кобзон. — А вам-то (это ко мне относилось) зачем опять за стол? Вы же вроде бы овощей и рыбы наелись… И правильно сделали! Я же теперь буду умнее. Не буду поддаваться никаким вашим уговорам и сам решу, куда и когда мне ехать и что есть…» Я почувствовал себя страшно виноватым. Как-то, видимо, по-другому надо было действовать по отношению к человеку, перенесшему такие страшные операции в области живота?…
…В машине по дороге из Смоленска в Москву (07.05.05) Кобзон вдруг признался: «Я не пьянею от славы. Я на этот счет очень трезвый человек. Когда собираются у меня друзья, идет застолье, и сами по себе у всех начинаются воспоминания, рассказываю и я то, что со мною было. Гости начинают говорить: „Слушай! Тебе бы надо про все это написать. Такая книга получится!“ Я им отвечаю: „Да кому нужна еще одна книга? Их уже и так столько пылится на полках магазинов и библиотек! Я не хочу, чтобы еще и мою не читали… Песни мои — другое дело! Их и после меня на великих праздниках по случаю торжества, скорее всего, будут хотя бы иногда слушать, а сам Кобзон, да еще со своей книгой — кому он нужен? Так что я категорически против того, чтобы представлять свои мемуары в письменном виде“.
И тут в жизни моей семьи появляется Добрюха… И так он стал нас всех напрягать, да еще год за годом, необходимостью обнародовать мои воспоминания не только среди друзей, но и на всю страну, что я оказался, вынужден периодически сдаваться. И тогда Добрюха, что называется, „нахрапом“, начал выдавливать из меня все, что только мог… Неля (моя жена) не раз в сердцах говорила: „Иосиф, ну, сколько еще Добрюха будет тебя мучить??? Расскажи ты уже поскорее ему все. И снова (хотя бы на этот счет) заживем спокойно!“ Что делать? Так я и поступил. Рассказал все, что он просил. И когда сам Добрюха сказал: „Все!“ — я облегченно вздохнул… А Добрюха переждал мой вздох и продолжает: „Все! Первый том у нас готов!“ Тут я понял, что это никогда не кончится — придется терпеть до конца. Ну и, наверное, терпеть придется и тем, кто решится все это читать… Ваш и не ваш Иосиф Кобзон».
После такого признания Кобзона сразу стало понятно, почему десятки, раз он откладывал наши встречи, а когда они случались, откладывал до следующего раза свои воспоминания. Видимо, уловив этот настрой хозяина, его подчиненные, особенно костюмерша Лена и секретарши, делали все, чтобы отбить у меня охоту встречаться с «Папой» (так они называют между собой Кобзона). Доходило до того, что, когда меня по указанию Кобзона приглашали на какие-то мероприятия, то места они давали такие, что ничего не увидишь, и за стол сажали на таких задворках (за пределами основного зала, практически у выхода), чтобы я во всех отношениях ощутил себя в положении бедного родственника.
Однако, как известно, на эти проделки челяди, я смотрю так же, как Кобзон — на выходки ревнивой президентской администрации, которая под любым предлогом, пытаясь унизить Кобзона, всячески ограничивает его возможности встречи с Путиным, а Путин потом с удивлением спрашивает: «А почему это я Вас, Иосиф Давыдович, не видел там-то и там-то?» Так и Кобзон спрашивает меня, например: «А что это Вы, Николай Алексеевич, не приехали на юбилей Центра подготовки космонавтов?» Я отвечаю уклончиво. А зачем его напрягать тем, что его самодовольные помощники опять «забыли» включить меня в список приглашенных с Кобзоном?! Еще подумают, что мне мало тех официальных, да и чисто домашних приемов, которыми меня радуют другие знаменитости. Важно ведь для меня не это, не столы, ломящиеся от яств. Для меня важно то, что я могу услышать, увидеть и узнать благодаря людям, которые меня к себе приглашают. А любую еду я и сам в состоянии купить, хотя предпочитаю самые простые, а не экзотические царские и заморские блюда.
Поэтому я по-настоящему благодарен Иосифу Давыдовичу Кобзону за то, что он, несмотря ни на что, все эти годы сдерживал, свое слово по принципиальным вопросам и таким образом дал мне возможность помочь ему «родить» эти воспоминания и размышления. Теперь все смогут узнать, какой он, Кобзон, в действительности! Все остальное уйдет в небытие!!!
09.05.2005 Николай Добрюха.
Откровение от Иосифа Сталина