Томительно медленно проходили дни. Погода стояла ясная, но иногда опять начинали бушевать метели. Порой шел мягкий снег, рассвет бывал сырым и теплым. На села, поля и леса спускался густой молочный туман. В такие дни вороны, громко каркая, слетали с деревьев на крыши домов, воробьи с веселым чириканьем искали во дворе зерна. И вдруг сразу все менялось: после мягкого снегопада снова завывал северный ветер, мрачнел день, начинались еще более жестокие морозы.

Шли уже первые дни марта, но ничего как будто не менялось, и желанная весна казалась попрежнему далекой. Все еще были скованы толстым слоем льда реки, гнулись под тяжестью обледенелого снега ветви деревьев, от горизонта до горизонта сияла сплошная белизна. По прежнему выворачивалась наружу земля от взрывов снарядов и фугасных бомб, на белом фоне, подобно черным могилам, открывались широкие воронки, которые снова исчезали под свежевыпавшим снегом, заметавшим следы человеческой крови, братские и одиночные могилы бойцов.

Каждый рассвет приносил вести о больших событиях. Советские войска на юге и западе освобождали все новые города, районы и железнодорожные узлы. Призыв «Вперед, на запад!» был на устах у всех людей армии и тыла, был начертан на стенах домов, на бортах тягачей, танков, автомашин, на щитах гаубиц и даже на боках повозок транспортных рот.

Однако в боевой жизни войск в районе города Вовчи не наблюдалось крупных изменений. Случались тяжелые бои; иногда отбивали несколько сел. Два или три из них во время дальнейших боев вновь переходили в руки врага.

А линия фронта оставалась неизменной. Трудно было ответить на вопрос, почему это происходило. Бойцы сражались отважно. Они сражались так же, как защитники Москвы, как освободители Ростова, Керчи и Феодосии. Они ни в чем не были виноваты, но тем сильнее болело у них сердце.

Город, находившийся от неприятеля на расстоянии пушечного выстрела, жил наполовину мирной, наполовину военной жизнью. Начал работать кинотеатр, на стенах домов появились объявления местного совета, возобновились занятия в техникуме механизации сельского хозяйства. Дало знать о своем существовании и районное правление приусадебных хозяйств, вывесившее несколько объявлений, написанных неровными буквами: «Получены семена ароматических и декоративных растений. Отпускаются также и для индивидуальных цветников. Желающие могут приобрести по доступным ценам».

Рядом наклеено было воззвание: «Все для войны, все для фронта! Вперед, на запад, смерть немецким оккупантам!»

Словно и была война и не было ее… Во многих домах собирались юноши и девушки, пели, танцевали; нередко на этих вечеринках принимали участие служившие в тыловых подразделениях военные. Завязались многочисленные знакомства, дружеские отношения; нередко между городскими девушками и молодыми военным расцветала любовь. Знакомым сержантам и лейтенантам вышивались платки и кисеты, бесхитростным языком писались любовные письма с присущей юношескому возрасту наивной философией о жизни и любви. А в сбрасываемых с самолетов листовках враг угрожал сровнять с землей «партизанский город». Эти угрозы льстили самолюбию жителей. Особенно гордились тем, что гитлеровцы назвали их город «партизанским».

Однажды рано утром в дом Бабенко пришла Седа с письмами на имя Аршакяна. Как и всегда, Седа решила сама обрадовать батальонного комиссара, лично вручив ему письма родных. Пока Тигран читал их, Улита Дмитриевна уговаривала девушку отведать блинчиков со сметаной:

— Не стесняйтесь, доченька, вы же их любите.

Седа отказывалась:

— Да кто сказал, что люблю!

Митя, по-свойски обращавшийся с Седой, потащил ее за руку к обеденному столу.

— Не выпущу, пока не покушаете!

— Нельзя так, Митя, — упрекнула мать сына.

— Нет, можно!

Тигран читал письма жены и матери. Лусик, как всегда, в легко разгадываемом стремлении поддержать бодрое настроение мужа описывала все в светлых красках; по ее словам, жили они точно так же, как и до войны, сама она здорова и работает.

Мать, как обычно, писала неприкрашенную правду. Из центральных городов прибывают в Ереван все новые и новые партии осиротевших детей. Работа ее требует большого душевного напряжения. Целыми неделями приходится ухаживать за детьми, ласкать, занимать веселой болтовней, чтоб на лице того или другого ребенка заиграла улыбка. «Одна такая улыбка вызывает во мне большую радость. В такие дни я в состоянии съесть кусок хлеба. Когда же тот или иной ребенок остается безутешным и мрачным, он и ночью стоит перед глазами, и я не могу уснуть. Была у нас девчурка из Орла, трех лет. Она отвергала все наши попытки приласкать ее. „Я хочу мою маму, — говорила она, — ты не моя мама“. И так целый месяц. А воспитательниц и няню вовсе не подпускала к себе. Вот уже два дня как она стала улыбаться, а сегодня говорит мне: „Если ты моя мама, то почему твоя фамилия не Козлова и почему ты не берешь меня домой?“ Я и забрала ее к нам. Сейчас, когда я пишу тебе эти строки, она спит в своей кроватке, рядом с моей. Значит, у тебя есть сестренка, Тигран, с небесно-голубыми глазами, розовыми губками и носиком пуговкой…»

Половину своего письма мать посвятила «товарищу Максиму из депо». Александрополь… 1920 год, дни майского восстания… арест товарищей… Дни, полные радостных надежд и трагических событий!.. «Товарищ Максим все это время был с нами. Он якобы случайно попал в Армению и работал в качестве специалиста в депо. Но ничего случайного в этом, конечно, не было. Товарища Максима прислал в Армению с революционными заданиями Сергей Миронович Киров». Мать помнит даже рост Максима, его лицо, типичное русское, хоть и смуглое, помнит его манеру разговаривать, его веселые шутки. Помнит, как на революционных сходках у него всегда под рукой была гитара: в случае внезапного налета дашнакских полицейских, он начал бы играть на гитаре, чтоб придать собранию видимость товарищеской пирушки. «И как он играл! Особенно удавались ему частушки… А как плясал! Товарищ Максим хорошие вечера устраивал, и хоть всем „собутыльникам“ была ясна цель этих вечеринок, все же он и там заражал всех своим весельем».

…Генерал Максим Луганской, оказывается, играл на гитаре, пел частушки и так плясал, что ходуном ходил пол… В этом как будто не было ничего необычного. Но Тигран все же не представлял себе члена Военного Совета фронта с гитарой в руках. Казалось, что всегда он был таким серьезным и солидным.

«…Помню мои две последние встречи с Максимом, — писала мать. — Я рассказывала тебе о них, но сейчас все подробности снова ожили в памяти. Дашнаки рукой кровавого палача Сепуха уже подавили восстание. Выполняя волю английских и американских эмиссаров, правительство забило тюрьмы рабочими и крестьянами — участниками восстания. Каждую ночь расстреливали десятки людей, во избежание ответственности нагло заявляя, якобы арестованные были убиты при попытке к бегству.

Дашнаки боялись суда при открытых дверях, боялись последнего слова брошенных в тюрьмы и заранее осужденных на смерть людей. Выяснилось, что у Канакера расстреляли руководителей восстания и вместе с ними твоего отца…

Мы узнали, как героически вели себя наши в минуту смерти. Подняв вверх сжатый кулак, твой отец крикнул: „Мы умираем, но наше дело восторжествует! Да здравствует революция! Да здравствует товарищ Ленин!“ Молода еще я была, неопытна. Осталась с тобой одна. Многие соседи из страха даже не заходили к нам, Я плакала в отчаянии, и лишь ты был моим единственным утешением. Ты утирал мне слезы и лепетал: „Не плачь, не надо, вот увидишь, папа вернется к нам…“.

Знала я, ребенок ты и не понимаешь, что отец никогда уж не вернется. Но твои слова приносили утешение, облегчали сердце. Как-то вечером я сидела у твоей кроватки. Ты спал, а я, отодвинув лампу, в полутьме смотрела на твое лицо. Очень ты был похож на своего отца! И вдруг в дверь постучали. По телу пробежала дрожь. Я боялась не за себя. Какая бы тебя ожидала участь, если б ты лишился и меня?! А такая опасность почти подступала уже к нашему порогу. Я-то ведь официально вступила в партию до восстания и помогала отцу чем могла. Нет, не за себя я боялась! Наоборот, мне иногда казалось, что будет лучше, если и меня арестуют и расстреляют, как твоего отца, чтоб и меня занесли вместе с ним в списки жертв революции; но мысль о тебе отрезвляла меня. И вот в дверь стучат… Мне казалось, что это они. Подошла к двери и притаилась. Опять негромко постучали. На этот раз я услышала условный стук. Открыла дверь. Вижу — товарищ Максим из депо! Он скрывался, его разыскивали дашнаки. От волнения и неожиданности я чуть не упала. Максим подхватил меня, усадил на стул. „Уходите! — говорю я. — Уйдите сейчас же, Максим, вас ищут!“ А он мне отвечает: „Я за вами, Арусяк Гегамовна. Узнал, что вас хотят арестовать. Пришел, чтоб помочь бежать“.

Закутал он тебя в одеяло, взял на руки и вышел. Я за ним. Куда вел меня товарищ Максим, я не знала. Молча шла вслед, пока не добрались до отдаленного квартала города. Перед нами раскрылась дверь вросшей в землю лачуги.

Уложили мы тебя спать на тахту, а сами уселись на рогоже, разостланной на полу. Максим до самого рассвета пробыл со мной, утешал, обнадеживал. „Самое достойное, что вы можете сделать, чтобы сохранить память о муже, это продолжать его дело, не отходить от революции и воспитать своего сына в духе Ленина…“.

На рассвете товарищ Максим ушел. А днем я узнала, что приходили к нам с обыском дашнаки, перевернули все вверх дном и пришли в ярость, не застав меня. В другой раз я сама пошла к Максиму. Он дал знать, что получил предписание выехать в Баку. Смуглый цвет лица давал ему возможность выдать себя за немого армянского крестьянина, которого старший брат везет в Баку определять на работу. „Старшим братом“ его был железнодорожник из Джаджура. Долго мы беседовали с „немым“. „Не отчаивайтесь, — говорил он. — Советская власть придет на помощь и спасет Армению. Верьте и работайте для этого. Придут дни свободы, и ничьих трудов и жертв революция не забудет!“ Я тоже переоделась крестьянкой, пошла проводить его до станции Амамлу. Чего только не бывает в жизни! Кому могло прийти в голову, что спустя двадцать два года тебе придется встретиться с товарищем Максимом в дни Отечественной войны, когда темные силы снова грозят советской власти. Очень бы хотелось самой повидать Максима, посмотреть, каким он стал теперь…».

Мать писала, что отправила письмо и товарищу Максиму по данному Тиграном адресу, и просила лично передать ему горячий привет и наилучшие пожелания.

Дочитав письмо, Тигран взглянул на часы. Было уже время идти в политотдел.

— Ну как, хорошие письма, Тигран Иванович? — спросила старая Улита Дмитриевна. — И от кого письма: от родных или друзей?

— От жены и матери.

— Большое письмо от жены или от матери?

— Это от матери.

— Ну, понятно, материнское сердце несколькими словами не успокоится. Вот как много она написала!

— Разве больше страдает тот, кто больше пишет? — вмешалась Надежда Олесьевна. — Может, жене еще тяжелей…

— Любящая жена, конечно, будет страдать, — ответила Улита Дмитриевна, — а все же сердце матери иное…

— Жена моя — тоже мать! — улыбнулся Тигран. — Она и мать и жена.

Вместе с Аршакяном из дома Бабенко вышла и Седа. Вначале они обменивались общими фразами. Тигран чувствовал, что его бывшая студентка хочет ему что-то сказать. Два раза официальным тоном обращалась она к Тиграну.

— Товарищ батальонный комиссар… — и умолкала потому что навстречу им шли другие военные, которые здоровались с Аршакяном, спрашивали о чем-нибудь.

— Ты как будто хотела что-то сказать, Седа? — спросил Аршакян, когда им уже никто не мешал.

— Товарищ батальонный комиссар, — начала Седа, — я хочу вам сказать об одном… Очень неловко… но я должна сказать.

— Говори, я слушаю.

— Это о Партеве Сархошеве…

Тигран насторожился:

— Слушаю.

— Он очень плохо себя ведет, товарищ батальонный комиссар, просто неловко. Честное слово, неловко говорить…

— Раз уж начала, так говори, не стесняйся.

— Очень плохо себя ведет, товарищ батальонный комиссар. Пристает к девушке, в доме которой я ночую, к Шуре Ивчук. Прямо неловко, товарищ батальонный комиссар, но я решила и должна была вам оказать. «И вот такой, говорят, тоже армянин?!» И не знаешь, что ответить. А вчера поймал у соседей гуся, и зарезал. Женщина жалуется. «Обращусь, говорит, к начальству». Товарищ батальонный комиссар, есть еще много других фактов… но я не могу сказать. Просто гнусный тип этот Сархошев, честное слово, товарищ батальонный комиссар!

Седа была явно смущена. Быть может, первый раз в жизни ей пришлось вступать в конфликт с людьми, заботиться о чистоте нравов.

Аршакян молча выслушал ее до конца.

— Отлично, Седа. Правильно ты поступила, что сказала.

Седа направилась к помещению полевой почты, а Тигран поспешил в политотдел. У входа он встретил майора Коновалова, с которым давно не встречался. После обычных приветствий Коновалов, улыбаясь, спросил:

— А Зозуля вам пишет, не забыла?

— Какая Зозуля?

— Ну, та самая, кажется Клавдией звали; красивая, говорят женщина.

Тигран вспомнил Клавдию Алексеевну Зозулю — и тут же сообразил, на что намекает майор. Речь шла о той женщине, которая, потеряв дочь при отступлении из Харькова, встретила Аршакяна и вместе с ним, Иваниди и Сархошевым ехала ночью до станции Приколодное и оттуда выехала в Воронеж.

— Не пишет, забыла? — продолжал майор Коновалов. — Непостоянная, значит, женщина.

Аршакян возмутился.

— Что за чушь вы несете, майор! — вспыхнул он. — Не ожидал от вас.

Тигран достал из кармана полученное два дня назад письмо.

— Вот прочтите! Если желаете, можете проверить. Клавдия Зозуля в настоящее время работает в научно-исследовательском институте. Есть и адрес.

Майор Коновалов, пожилой человек и старый военный, стал серьезен и протянул руку за письмом.

— Пусть это письмо останется у меня, потом поговорим, Тигран Иванович, не стоит волноваться.

Войдя в политотдел, Аршакян приказал вызвать командира транспортной роты полка Дементьева. Но затем его охватило сомнение: правильно ли он поступил, что сам вызвал Сархошева, и была ли необходимость вызывать его именно сегодня? Но приказ уже был отдан. Спустя два часа явился Сархошев, с только что отпущенной черной бородой, подтянутый и вылощенный.

— Лейтенант Сархошев явился по вашему приказанию! — торжественно доложил он.

Тигран указал рукой на табурет. Сархошев сделал вид, что не заметил жеста, и продолжал стоять навытяжку.

— Садитесь! — приказал Аршакян.

Сархошев молча опустился на табурет.

Аршакян прямо взглянул ему в глаза, которые в сравнении с большой головой и выступавшим подбородком были несоразмерно малы. Сархошев выдержал его взгляд, не отвернув головы: «Хочешь испытать — изволь!»

Не легко доказать вину подобному человеку, Аршакян почувствовал это сразу и решил прямо приступить к делу.

— Плохо себя ведете, лейтенант! — сказал он сурово, продолжая смотреть на Сархошева.

— Что вы имеете в виду, товарищ батальонный комиссар? — с напускным недоумением справился Сархошев.

— Я вас вызвал не на судебное следствие… но если будете так продолжать, то можете когда-нибудь оказаться и перед трибуналом! Сейчас я вызвал вас, чтоб предупредить. С какого года вы в партии?

— С тысяча девятьсот тридцать девятого года, — ответил Сархошев, приняв покорный вид.

— Где были приняты?

— В студии кинохроники.

— Уже три года как в партии? Срок немалый.

— Но в чем я провинился, товарищ батальонный комиссар? — с явным интересом спросил Сархошев.

Вопреки принятому решению, Аршакян постепенно поддавался раздражению.

— Недостойно себя ведете, очень недостойно. Не только коммунисту, но и каждому советскому человеку не подобают такие поступки!

— Но что я совершил такого, товарищ батальонный комиссар? Может быть, это Минас Меликян на меня наговорил?

— Никто не наговаривал. Я и сам вижу. Ведете себя точно освободитель, считаете, что жители Вовчи обязаны прислуживать вам. Это нахальство, вы понимаете? В такое время сердце ваше должно было бы обливаться кровью. А вы занимаетесь недостойными вещами!

— Какими недостойными вещами, товарищ батальонный комиссар? — прикидываясь еще более смиренным, спросил Сархошев. — И почему вы думаете, что мое сердце не болит? Но я не малодушен, знаю, что мы победим, я не пессимист.

— А, знаете, что победим? Вы оптимист? — подхватил Аршакян, все более раздражаясь. — Подобный оптимизм отвратителен, фальшив! Знаете ли вы Миколу Бурденко и Арсена Тонояна из батальона капитана Малышева? Не знаете? Вот они имеют право говорить «мы победим», потому что заняты делом победы, им некогда волочиться за женщинами!..

Аршакян не глядел больше на Сархошева и не заметил, что при последних словах на лице того появилась злорадная улыбка.

— Жене своей пишете?

Сархошев ответил утвердительно.

— А вы написали о сегодняшних ваших геройствах?

— Какие геройства? Что я сделал? Насмешки я не заслужил.

— При чем тут насмешка? Я хвалю вашу сноровку. Другие питаются гороховым супом, а вы себя гусями ублажаете. Это сноровка! Если б только хозяюшка не запротестовала…

Застигнутый врасплох, Сархошев смутился, но быстро овладел собой.

— И в мыслях у меня не было, товарищ батальонный комиссар! — сказал он оживившись. — Так в этом, значит, моя вина? Позвольте заявить, товарищ батальонный комиссар, что это клевета. Можете позвать хозяина, Матвея Власовича Мазина. Да он сам меня зазвал, угостил! Быть может, ошибка моя в том, что я не отказался; но и я его не раз угощал.

— А почему это меня никто не угощает? — спросил Аршакян.

— Не знаю, не могу знать, — ответил Сархошев и немного погодя прибавил: — И вас угощают. Не уважает вас разве семья Бабенко, товарищ батальонный комиссар? И это естественно, в этом нет ничего дурного.

Аршакян гневно взглянул на Сархошева. На этот раз командир транспортной роты не сумел выдержать взгляда и опустил голову.

— Как я вижу, вы не чувствуете никаких угрызений совести. Ступайте! Если все подтвердится, вы ответите перед парткомиссией.

Перед уходом Сархошев фамильярным тоном заявил, было, что если он допустил ошибку, то дает слово батальонному комиссару исправиться; но Аршакян не стал больше слушать. И все же он недостаточно знал этого человека, которому так искренне желал помочь. Замеченные им в Сархошеве черты и слухи о нем Тигран приписывал проявлению его неустойчивого характера, а ведь можно перевоспитать даже самого нехорошего человека.

В политотдел был вызван Матвей Власович Мазин; именно на него и ссылался Сархошев. Мазин подтвердил, что сам зарезал гуся и они съели его вместе с Сархошевым, а лейтенант поставил по этому случаю полбутылки водки; он заявил, что Сархошев вообще порядочный человек и он не имеет на лейтенанта жалоб, а, наоборот, очень доволен им. После этого, казалось, парткомиссии нечего было обсуждать.

Но вот выступил Аршакян. Он дал резко отрицательную характеристику Сархошеву и предложил утвердить решение партбюро полка о вынесении ему строгого выговора и одновременно возбудить вопрос об отстранении его от командования ротой.

— Нельзя доверять судьбу людей целой роты Сархошеву! Он непригоден к этой работе и недостоин ее.

Членам парткомиссии предложение это показалось чрезмерно суровым. Начальник политотдела, молчавший с самого начала заседания, с недоумением взглянул на Аршакяна.

Все это не ускользнуло от внимания Сархошева. Прикидываясь возмущенным и разгневанным, он запротестовал против предложения Аршакяна.

— Я заявляю, что батальонный комиссар Аршакян имеет со мной личные счеты. Заявляю со всей ответственностью! И очень жаль, что он хочет свести эти счеты, говоря о партийной морали. Разница между нами лишь в том, что мои поступки заметны, он же действует тонко. Просто-напросто дело тут в ревности. Я докажу! И во всяком случае я не возил с собой женщин во время отступления…

Быть может, никогда еще Тигран не был так возмущен, потому что никогда не был так оклеветан. Должно быть, это и послужило причиной того, что он потерял выдержку.

— Вы гнусный человек! — крикнул он, вскочив с места. — Посмотрим еще, как вы пролезли в ряды партии с такой грязной душонкой!

Поведение Тиграна произвело на всех нехорошее впечатление.

— Потише, пожалуйста! — остановил его начальник политотдела. — И сядьте.

Сархошев обрадовался вспышке Аршакяна.

— Я протестую против этого оскорбления… Я протестую, товарищ начальник политотдела!

— Не очень спешите с протестом! — осадил его Федосов. — Прежде чем протестовать, надо еще оправдаться.

В эту минуту вошел в комнату подполковник Дементьев.

— A-а, в самый раз пожаловали! — обратился к нему начальник политотдела. — Расскажите-ка нам о Сархошеве — какой он командир и какой коммунист?

Дементьев начал с того, что им уже наложено взыскание на лейтенанта Сархошева.

— Несколько дней назад мне стало известно, что в транспортной роте не все ладно. Проверка подтвердила правильность сообщений. Еще более поразительные подробности узнали мы от начальника снабжения полка Минаса Меликяна.

И подполковник рассказал о некоторых поступках Сархошева.

— Перед приходом сюда я уже отдал приказ снять его с должности командира транспортной роты и направить на передовую линию командиром взвода. Пусть будет поближе к опасности, может научится тогда кое-чему. А цацкаться с ним не стоит, есть в этом человеке что-то отталкивающее.

Парткомисоия утвердила решение партбюро полка о вынесении строгого выговора лейтенанту Сархошеву.

— Не ожидал от вас подобной бестактности, совсем не ожидал! — заметил после заседания начальник политотдела, обращаясь к Аршакяну. — Вы заметили, как ловко он использовал вашу вспышку? Так не годится. Руководящий партийный работник должен владеть собой, уметь сдерживать даже справедливое возмущение.

Целый день не утихало волнение Тиграна. Он сознавал справедливость слов Петра Савельевича, поняв, что под дружеским тоном скрывается недовольство начальника. По сути Аршакян заслужил замечание начподива.

Но совесть его была спокойна. Если б он даже отвесил Сархошеву пощечину и предстал потом перед партийным судом, он опять-таки не испытывал бы чувства раскаяния.