Николай и Аргам приближались к санчасти. Стояла лунная ночь. За километр по ту сторону обороны в небе, точно фонари, висели белые и желтые ракеты. Казалось, люди не видели ночей без этого света, и ракеты были всегда, как всегда были эти звезды, то ясно мерцавшие, то вдруг гаснувшие.
Бойцы указали на землянку, где лежали Ираклий и Каро, сообщив, что с ними и медсестра Зулалян.
Ускорив шаги, Аргам опередил Ивчука. Из землянки вышла какая-то девушка.
— Анник!
Узнав по голосу Аргама, Анник, словно потрясенная неожиданностью, остановилась. Аргам подошел, взволнованный ее странным молчанием «Уж не случилось ли чего-нибудь с Каро?» — вдруг подумал он и схватил ее за руки.
— Анник?
Аргам почувствовал, что девушка дрожит всем телом. «Значит, что-то случилось с Каро», — снова подумал он.
— Ну, да говори же, Анник! Что случилось?
Анник вдруг обняла Аргама и разрыдалась.
— Аргам, милый Аргам…
Совершенно растерявшись, Аргам обнял Анник за плечи и не находил слов, чтобы расспросить ее о несчастье, которое, видимо, было очень большим, не находил слов, чтоб утешить подругу, и только взволнованно повторял ее имя. «Ясно, с Каро стряслась беда: может, попал под артиллерийский огонь или, кто знает…».
Силясь удержать рыдания, Анник произнесла слова, которых Аргам не ждал. В первое мгновение он даже не понял ее.
— Седы нет, нашей Седы!
Словно земля перевернулась под ногами. Подогнулись колени, потемнело в глазах.
Спустя немного он сидел в землянке рядом с лежавшими на ветках Ираклием и Каро; овладев собой, Анник рассказывала обо всем, что произошло, и Аргам, обхватив голову ладонями, рыдал, как маленький. А возле него хмуро и молча сидел Николай, до того неподвижный, окаменевший, что казалось, он не дышит.
Лампочка тускло освещала землянку. Молчание было тяжким, и от этого словно не хватало воздуха.
От безмолвной фигуры Ивчука, сидевшего под лампой, падала на противоположную стену тень. Она была так неподвижна, что казалась нарисованной. Анник все вытирала глаза. Совсем близко били наши пушки. Будь это в другое время, все притихли бы, определяя на слух калибр орудия. Стреляла семидесятишестимиллиметровка. В другое время зашла бы речь о ее мощности, дальнобойности. Пехотинцы начали бы спорить между собой об артиллерийском деле, чтоб показать свою осведомленность: каков вес снаряда, сила поражения, сколько снарядов орудие может выпустить в минуту; почему наша семидесятишестимиллиметровка может использовать немецкие снаряды, а немцы не могут использовать наших?
Теперь же артиллерийская перестрелка как будто и не касалась бойцов, они словно не слышали ее. Каждый из них чувствовал в душе болезненную потребность в бодрящем слове.
— А мы ругали Меликяна, — проговорил Аргам, все еще не отнимая ладоней от глаз, — ругали за то, что он пристрелил того мерзавца!
На этот раз Ираклий дружески остановил Аргама.
— Нельзя было делать того, что сделал Меликян, друг! Ты что, думаешь слезами облегчить сердце? Есть у Руставели такие слова: «Память о том, что было потеряно мною, и связывает меня крепче с жизнью»…
Ночью Аргам добрался до своей роты. Товарищи заметили его подавленное состояние и, пристав с расспросами, увидели на его глазах слезы. И здесь услыхал он такие же слова утешения, которые говорил ему Ираклий.
Усевшись возле Аргама и выпуская в сторону клубы густого махорочного дыма, Бурденко говорил:
— Раз уж так, братец ты мой, скажи: а мне-то как быть? Мать, сестры, брат — все остались там, в Чернигове. Помнишь, когда мы ехали из Еревана, прочли в поезде о том, как фашисты истерзали ученицу Марию Коблучко. Ведь как знать, кто из наших остался теперь в живых? Что ж, лечь мне на землю и плакать, чтобы опустились руки и я не смог больше стрелять?! Позволить, чтоб растоптали меня они? На что это будет похоже? Как раз наоборот должно быть! Понимаешь?
Все товарищи в этот день были особенно внимательны к Аргаму. Эюб Гамидов приберег для него свою порцию водки, Алдибек Мусраилов достал банку мясных консервов, хранимых в мешке неизвестно с каких времен.
— Хороший хозяин знает свое дело!
Эюб разложил принесенное перед Аргамом.
— Е, а кардаш, ач сан.
Гамидов любил говорить товарищам ласковые слова на родном языке, когда его понимали.
И все же Аргам не смог есть, несмотря на то, что ничего не брал в рот с утра.
— Раз не кушаешь, то ложись, отдохни, — посоветовал Гамидов. — Иди-ка в эту сторону, на мягкие ветки.
На заре Аргам поднялся вместе с другими. Уж не было слез, но каждую минуту перед глазами его, точно живая, вставала Седа. Он говорил с ней, слышал ее. голос, видел улыбку — и никак не мог представить ее мертвой.
Вечером прибыл новый командир взвода Сархошев. Прежнего командира назначили командиром той же роты, в состав которой входил взвод. Отечески положив руку на плечо Аргама, лейтенант сказал:
— Не щадить врага, отомстить ему за Седу — вот твоя задача!
Аргам ничего не ответил. Все слова были уже сказаны, но боль оставалась, и от нее ныло сердце.
Сархошев шагал по окопам, пригибаясь больше, чем было необходимо, хотя обстрела и не было. Бурденко и Тоноян, глядя на удалявшегося командира, улыбнулись.
Улыбнулся и Аргам. Но через минуту он уже забыл и наставления Сархошева и его согнувшуюся фигуру.
В последующие дни Аргам оставался молчаливым. Он замечал выражение сочувствия на лицах товарищей, и от этого как будто легче становилось на сердце. Прошло еще два дня, и его вызвали в военный трибунал в качестве свидетеля. Вид Минаса Меликяна, его осунувшееся лицо смутили Аргама. Почему его судят за расстрел какого-то фашистского офицера? Ведь Минас Меликян — отец Акопика, его близкого товарища, он же ненавидит Брага, любит советскую родину!
Он боялся за участь этого немолодого человека. Возвращаясь в полк, всю дорогу думал о нем и очень обрадовался, когда через несколько дней вечером Меликян явился в их взвод, разжалованный в рядовые, но живой и здоровый и, повидимому, довольный своей участью.
Аргам стеснялся Меликяна потому, что сильно ударил его автоматом, выбив из рук оружие, и засвидетельствовал в трибунале его вину. Но Меликян радостно обнял его.
— Вместе будем, дорогой Аргам, вместе будем воевать!
Все бойцы встретили Минаса дружелюбно. Вчера еще он был командиром, ну, а теперь будет старшим среди них. Совершенный же им проступок не вызывал теперь среди бойцов большого возмущения. Это было недопустимо, да, но ведь расстрелял-то он не кого иного, а фашиста!
Между Меликяном и Аргамом восстановились взаимоотношения отца и сына, которые существовали раньше. Мало сказать восстановились — сейчас они были ближе и потому, что исчезло различие в чинах. В роте все называли Минаса «папашей», и когда Аргам тоже произносил это слово, казалось, что это не простое проявление почтения. Шутил Меликян, а порой и распекал того или другого, делал замечания, и никто на него не обижался. Казалось, Меликян всегда был рядовым бойцом…