Фашистская армия вторично заняла Ростов и двигалась на Кавказ, в слепой ярости ползла на восток — к Волге.
Каждый день в сводках Информбюро упоминались имена знакомых городов, с которыми связаны были воспоминания детства сотен тысяч советских людей, незабываемые события их жизни. Вновь забиты были толпами дороги, горели железнодорожные станции; дым и пыль плотной стеной вставали все над новыми и новыми городами; на полях снова, как и в прошлом году, тлели не вывезенные хозяевами копны пшеницы. Над желтеющими долинами, над реками, проселочными дорогами и даже над глухими, далекими от центров деревушками реяли черные тени фашистских бомбардировщиков, и ясное небо гудело от их зловещего воя.
Целый месяц ведя непрерывные бои с врагом на различных рубежах, армия, членом Военного Совета которой был генерал Луганской, в начале августа построила оборону на восточном берегу Дона, к северо-западу от Сталинграда, — там, где река, изогнувшись, заворачивает на юг. На противоположном берегу параллельно руслу реки тянулись гряды невысоких гор. Напротив виднелась станица Клетская, уже занятая фашистскими войсками. Расположенная на возвышенности, она казалась далекой и недоступной, превратилась теперь в оплот вражеских войск…
Вдоль всего восточного берега Дона в течение целой недели круглые сутки сооружались окопы, замаскированные травой и кустами, в болотах закреплялись артиллерийские подразделения, десятки крупных войсковых частей невидимо скрывались здесь в ожидании великих событий. Трудно было угадать, когда они произойдут, эти события, в какой именно день или час, и поэтому их ждали каждую минуту, каждый миг.
Двадцать третьего августа фашистская армия, подкрепленная бесчисленными танками и сотнями самолетов, подошла к Сталинграду.
Тревога охватила всю страну.
А стоявшие по берегам Дона, напротив станицы Клетской, армии словно присматривались друг к другу. Только иногда начиналась артиллерийская перестрелка, да ежедневно, почти в определенные часы, фашистские самолеты бомбили болота на восточном берегу.
Штабные офицеры частей и работники политотделов почти все время проводили в ротах и батальонах. Одно стремление, одна мысль, неотвратимая, как время, царила всюду: «Ни шагу назад! Велик Советский Союз, а отступать некуда». Мысль эта светилась во взгляде каждого бойца, горела в его душе, суля ему жизнь или смерть. Третьего пути, надежды на что-либо иное не было. Во всех фронтовых газетах напечатано было воззвание защитников и передовых рабочих Царицына, направленное воинам Сталинградского и Донского фронтов.
«Не позволяйте, чтоб враг занял город, построенный рукой ваших отцов, старших братьев и вашей, — чудесный город! Не позволяйте, чтоб враг приблизился к Волге, осквернил священную реку! Вспомните славные традиции Царицына! Под стенами Царицына народ разгромил неприятеля и спас молодую Советскую республику. Волею истории и на этот раз здесь должна решиться судьба нашей Родины. На вас смотрит весь советский народ, он верит вам…» — писали сталинградцы в своем воззвании, писали солдатам близкие в своих письмах.
Из Сталинграда приходили нерадостные вести. Подступала неласковая осень. Носились по степям ветры. Каркали напуганные вороны на вершинах деревьев, на карнизах разрушенных домов…
Аршакян ждал в штабе сопровождающего, чтоб отправиться в батальон Малышева. Пришел смуглый боец с лицом, которое показалось знакомым, с радостной улыбкой поздоровался с батальонным комиссаром.
— А, это ты, Гамидов? Здравствуй, здравствуй! Окреп, настоящим мужчиной стал, — весело произнес Тигран, пожимая руку бойцу. — Вот решил наведаться к вам…
Лицо Гамидова просияло еще больше.
— Рады будем, товарищ батальонный комиссар!
— Окреп-то как, настоящим мужчиной стал! — повторил Аршакян, оглядывая Гамидова, смущенного этим осмотром. — Давненько не был у вас в батальоне, захотелось повидаться.
Гамидов опустил голову.
— Мы вас тоже никогда не забываем, товарищ батальонный комиссар. И он всегда радовался, когда узнавал, что вы в наш полк пришли…
— Кто радовался? — не понял Аршакян.
— Аргам. Мы все его любили, хороший товарищ был. Ничего не известно про него, товарищ батальонный комиссар? Так и пропал без вести?
— Ничего не известно, Гамидов, — печально ответил Аршакян.
— И Меликяна тоже не забываем, товарищ батальонный комиссар. Когда потеряли его, рота будто осиротела, так привыкли к нему. Ребята всегда их вспоминают, не — могут забыть — и его и Аргама. А комбат письмо получил от Ираклия и Анник Зулалян. Мы очень обрадовались, что оба они поправляются. Они тоже хорошие товарищи. Сто лет живи, таких товарищей не забудешь!
Тигран смотрел в задумчивые глаза Гамидова.
«Да ты и сам чудесный человек, Гамидов! — думал он. — Ты, наверно, и сам не знаешь, какая у тебя прекрасная душа».
Они шли по краю болота, иногда возвращаясь обратно, чтобы отыскать более подходящую тропку.
Солнце склонялось к западу. Тени холмов удлинялись, постепенно закрывая балки. Через реку, на том, высоком берегу Дона, поблескивали купола церквей, отражая желтоватые закатные лучи. Когда Аршакян и Гамидов выходили на открытое место из зарослей кустарника, показывалась река — спокойная, свинцово-серая, словно закованная в лед.
Тигран молча шагал вслед за Гамидовым. Перед его глазами вставало лицо Аргама. Всегда с глубокой болью вспоминал он пропавшего юношу, но после слов Эюба как будто глубже почувствовал скорбь от гибели родного человека. В письмах из дому постоянно справлялись об Аргаме, а он так и не собрался ответить, да и сейчас не знает, как ответить. «Пропал без вести…». Условные, неопределенные, ничего не говорящие слова! Тигран иногда с ужасом думал о том, что Аргам мог попасть в плен. Выстоит ли, сумеет ли продержаться, не уронить чести и достоинства бойца? Незаметно для Аргама Аршакян следил за его настроениями, видел, как закаляется в испытаниях дух юноши, как поэт-мечтатель превращается в стойкого воина и коммуниста. Теперь, вспоминая его, Тигран думал: «Да, выстоит… если только остался жив». И все же ловил себя на том, что чуть ли не желает смерти Аргаму, хочет, чтоб тот пал от пули. И, опомнившись, удивлялся себе: как это он желает смерти близкому человеку?!
С того берега Дона начался сильный артиллерийский обстрел.
Спрыгнув в узкую воронку, Аршакян и Гамидов плечом к плечу уселись на дне. Заходящие лучи солнца расплывались на высотах, тени сгущались, постепенно скрывая все окрестности. Артиллерийский обстрел усиливался. Завязалась перестрелка. Теперь уже с обеих сторон снаряды перелетали над воронкой — и с запада, и на запад. Стараясь крепче втиснуться в стенку воронки, чтоб батальонному комиссару было спокойней сидеть, Гамидов спросил дрогнувшим голосом:
— Я всегда думаю, товарищ батальонный комиссар: какое наказание надо дать Гитлеру, когда его поймают?
Лицо Гамидова изменилось, глаза приняли сосредоточенное выражение. Часто он задумывался над этим вопросом. И когда на берегу Северного Донца Бурденко как-то ночью спросил у товарищей по окопу, кто о чем думает, Гамидов сказал об этом же.
Тигран с любопытством посмотрел на молодого бойца, который в эти трудные дни задумывался над наказанием Гитлеру.
— Народ решит, Гамидов!
Обстрел прекратился. Они снова пустились в дорогу. Стройный азербайджанец смело шагал впереди. Мысли его были не здесь. В золотистых красках осени вставали перед ним сады Кировабада, потрескавшиеся плоды граната с корочкой цвета ржавчины, повисшие на ветках деревьев; а вдали — прохладные горы, журчащие прозрачные родники… В истосковавшемся сердце звенела любимая песня:
Давно уже не вспоминал он эту песню — она точно ушла из памяти. И вот снова ожила, принесла с собой печаль и светлую тоску…
Заместителя начальника политотдела встретили Степан Малышев, ставший уже майором, и парторг батальона младший лейтенант Микола Бурденко, провели его в замаскированный блиндаж. Света в нем не было. В первые минуты никто не заговаривал о тяжелой военной обстановке; вспоминали о товарищах, слова и дела которых остались в памяти, хотя их самих уже не было, о бойцах и командирах, которые залечивали раны в далеких городах тыла. Казалось, не год прошел со дня начала войны, а много лет.
— Если нам удастся погнать гитлеровцев отсюда, пойдет дело на лад! — заявил Бурденко. — Будут еще большие сражения, но он уже не задержится, побежит, я в этом уверен. Он напряг все силы, добрался сюда, а если дальше натянет струну — порвется, не сдюжит! Я вижу, и другие думают так же. Каждый кусочек земли между нами и ими польется кровью, но за нашими окопами, там, позади, ни одной капли крови не должно пролиться! Вот, в первой роте новичок один имеется, по имени Миша Веселый. Фамилия у него радостная, а весь месяц, как он у нас числится, я у него на лице улыбки не видел. А лицо у парня красивое, глаза ясные. Такие, как он, каждый день письма любимым девушкам пишут и стихи про любовь сочиняют. Братишка у меня такой был…
Аршакян и Малышев слушали парторга батальона, не прерывая ни одним словом. Они знали, что Бурденко не будет зря говорить, а если уж затеял разговор, то клонит к чему-то нужному.
Поколачивая себя кулаком в грудь, чтоб унять некстати схвативший его кашель, Бурденко продолжал:
— Как-то раз вижу я — все кончили отрывать окопы, а этот Миша Веселый все копает да копает. «Видно, силенки не хватает», — думаю. Подошел к нему. Э, нет, плечи у парня что надо, мускулы — во! Лицом-то на девку похож, а телом ничего, крепкий парень. И окоп себе вырыл глубоченный. «Ты чего в азарт вошел? — спрашиваю. — До воды докопаться хочешь, колодец роешь, что ли?» А он положил лопатку, смотрит на меня, не улыбается. «Хватит, сколько мы рыли да назад оглядывались! — говорит. — Рою глубоко, чтоб либо окопом победы было, либо могилой!..»
Сердце у меня перевернулось. Кто его знает, может, у него там, — Бурденко махнул рукой, указывая на запад, — родные, товарищи остались, точит его горе, зло берет… Спрашиваю: откуда, мол, ты? А он, оказывается, из Новосибирска, и нет у него никого во временно оккупированных областях. Да только отступал парень от самого Белостока! Ну, и понятно… Между прочим, товарищ батальонный комиссар, этот самый Михаил Веселый тоже подал заявление о приеме в партию. Получается так, что в первой роте у нас все коммунисты будут.
Бурденко умолк, втягивая махорочный дым.
Казалось, еще больше усилились гул артиллерийской канонады и скороговорка пулеметов, будто еще громче стали доноситься разрывы снарядов.
— Не зажечь ли свет? — предложил Аршакян.
Бурденко достал из земляной ниши коптилку, зажег ее. Трое командиров взглянули в лицо друг другу. Малышев отпустил себе усы, лицо его выглядело погрубевшим. К туго затянутому поясу подвешены были справа и слева две «лимонки». Чем-то напоминал он сейчас Бориса Юрченко.
В нише блиндажа, откуда Бурденко достал лампочку, разложены были книжки, журналы и газеты, заботливо подобранные по номерам.
— Ну как, нет больше протестов насчет книг?
— Спасибо, приносят теперь из клуба, — улыбнулся Малышев. — Если даже и не бывает времени почитать, то хоть можешь полистать, убедиться, что в руках у тебя действительно книга. Все же легче становится на душе.
Малышев достал с полочки ниши какую-то книжечку в сером переплете, поднес к лампочке и начал перелистывать.
— Ага, нашел. Вот как говорит Находка — один из героев Горького: «Я знаю — будет время, когда люди станут любоваться друг другом, когда каждый будет как звезда перед другим! Будут ходить по земле люди вольные, великие свободой своей, все пойдут с открытыми сердцами, сердце каждого чисто будет от зависти и беззлобны будут все. Тогда не жизнь будет, а — служение человеку, образ его вознесется высоко; для свободных — все высоты достигаемы!..»
Комбат захлопнул книжку, положил ее обратно на полочку.
— Вы думаете, впервые встретились мне эти слова? Еще до войны несколько раз цитировал я их в одном из рефератов, очень они мне по сердцу пришлись. Но тогда не так хватали за душу… И ведь это не высказывания какого-нибудь надуманного героя, а мысли простого русского человека! И мы шли, прямо шли к осуществлению его мечты…
Аршакян тепло улыбнулся.
— И теперь идем! Мы на этом же пути и сейчас.
Малышев быстро взглянул на него.
— Мы еще далеки от этой мечты! Пока мы людей уничтожаем…
— Во имя той же цели! Чтоб спасти человека, спасти его от грязных страстей, чтоб очистить его, чтоб мог он сиять звездой!
Задумавшись, Малышев поднял голову, взволнованно сказал:
— Да, это так! — И, помолчав, добавил: — Диалектика!
— Да, диалектика! — подтвердил Аршакян. — Путь истории не гладок и ровен, подобно строке книги. Бывают тяжелые подъемы и стремительные спуски. Освободительная борьба насчитывает века…
Бурденко слушал эту беседу с напряженным вниманием, развернув крутые плечи, широко раскрыв глаза.
— В душе каждого народа всегда жили благородные мечты, — продолжал Аршакян. — Но, быть может, ни у одного мысль так мучительно не искала путей счастья, как у нас. Русский народ не только мечтателен, в его характере слиты мечтательность и практичность. Смелость и самоотверженность являются органическими его чертами. А люди смелые и самоотверженные всегда бывают добрыми и великодушными. Жестоки и злы только трусы. И они всегда осуждены на гибель — удачи их временны, а судьба шатка!
— Вот это правильно! — горячо подтвердил Бурденко.
До того, как собрались заместители командиров рот по политической части и парторги, Аршакян поговорил с Бурденко о его работе, перелистал протоколы и «Боевые листки», просмотрел заявления бойцов о приеме в партию. В их беседе принимал участие и Малышев, часто приходя на помощь Бурденко. Потом Малышев вышел из блиндажа; вернувшись, сообщил, что «он как будто беспокоен этой ночью», намекая на положение по ту сторону Дона.
Возвращая пачку заявлений Миколе, Аршакян сказал:
— Завтра поговорим со всеми. Может быть, и рассмотрим заявления, не откладывая, нет нужды тянуть. — И обратился к Малышеву — Так, значит, беспокоен?
— Кажется беспокойным. Разведчиков послали из дивизии. Вот вернутся на рассвете — все выяснится.
Постепенно собирались приглашенные на совещание. Первым вошел в блиндаж Арсен Тоноян, спокойный и невозмутимый, как это и подобало ветерану. За ним подошли и остальные. Некоторые были незнакомы Аршакяну: за месяц в батальоне появились новые люди, часть — из тыла, часть — из госпиталей. Внимание Аршакяна привлекли двое новичков — высокий, статный старший лейтенант и смуглый лейтенант, молодой, но уже лысый, с веселыми улыбчивыми глазами, повидимому армянин. Оказалось, что старший лейтенант — уроженец Саратова, прибыл в часть после того, как залечил третью по счету рану.
— Значит, земляк командиру полка?
— Точно так, товарищ батальонный комиссар! — улыбнулся старший лейтенант. — Вчера узнал от командира роты, что подполковник тоже саратовец.
— Встречались с ним в Саратове?
Старший лейтенант поднял брови.
— Саратов большой город, товарищ батальонный комиссар, он теперь не то что раньше, когда про него говорили: «В глушь, в Саратов…» Я не был знаком с подполковником.
Лейтенант-армянин был из Еревана, он только что прибыл на фронт. До войны работал в республиканской прокуратуре.
— Я вас знаю, товарищ батальонный комиссар. ВЫ до войны два раза в прокуратуре лекцию читали. В день прибытия я справлялся о вас. Сказали, что вы в полках. Даже на день задержался в политотделе, чтоб повидаться. Говорили, что вы к вечеру вернетесь. Но так И не вернулись.
— Что ж, лучше поздно, чем никогда! Видите, встретились. Значит, впервые на фронте? Назначены заместителем командира первой роты? Ну, как себя чувствуете, не страшно?
Лейтенант смущенно молчал. Это было равносильно признанию.
Аршакян дружески улыбнулся:
— Рядом с парторгом твоей роты всякий страх пройдет!
Эти слова еще более смутили бывшего работника прокуратуры.
— Всегда так и бывает, — спокойно продолжал Аршакян. — До боя страшнее, чем во время самого боя. Ведь люди не рождаются героями, а становятся ими… Начнем, товарищи?
Аршакян заговорил о новом этапе войны. Это был не доклад, а дружеская беседа с близкими людьми. Он раскрывал перед присутствующими суровую действительность, описывал ожидаемые трудности, давал советы как старший и более опытный товарищ. Беседуя, он часто поглядывал на новичков, еще не знакомых с боевой жизнью дивизии и дементьевского полка; вспоминал накопленный в боях опыт, рассказывал о политработниках, героически погибших в сражениях или отправленных в тыл после ранений.
Крепко зажав огрызок карандаша в толстых пальцах, парторг роты Тоноян делал пометки в своей тетрадке.
Остроносый лейтенант-ереванец не отводил зачарованных глаз от Аршакяна. Он ничего не записывал, хотя на коленях у него лежала тетрадка с карандашом. Лейтенант-саратовец, напротив не поднимал головы от своего планшета: он быстро стенографировал, стараясь не пропустить ни одного слова. Небольшой сержант, парторг одной из рот, кивком головы подтверждал каждое слово Аршакяна, словно батальонный комиссар выражал не свои, а его мысли.
— Тяжелое положение создалось в Сталинграде, очень тяжелое! Несколько кварталов города в руках врага. Но гитлеровцы не хозяева занятых ими кварталов! Из дома в дом, из одной улицы в другую они пробираются ползком, не смеют шагать во весь рост. Им не удалось войти в Сталинград через главный ход, так они попытаются пробраться туда через черный. А черным ходом является наше Клетское направление. Они попытаются прорваться отсюда, чтоб с севера зайти в тыл Сталинграду. Следовательно, мы также сражаемся за Сталинград. Мы тоже сталинградцы! Это должен сознавать каждый командир, каждый коммунист, каждый рядовой боец.
Лейтенант-саратовец нервно записывал, пальцы его дрожали. Глаза маленького сержанта блестели, он усиленно кивал головой, подтверждая, что все сказанное комиссаром правильно. Арсен, тяжело дыша, ловил ускользавший огрызок карандаша, старательно записывал и вновь поднимал внимательный взгляд на лицо Аршакяна. Волновались и остальные. У бывшего работника прокуратуры был растерянный вид, словно у человека, попавшего в совершенно незнакомый мир: он старается приспособиться, не выказать охватившего его изумления и чувствует сам, что задача очень трудна…
— Тяжелое положение создалось для нашей родины. Что требуется сейчас от каждого политработника, от каждого коммуниста нашей армии?
Аршакян отвечал на каждый вопрос просто, понятно, обводя спокойным взглядом слушателей, без малейших следов спешки и тревоги.
— Боец, подающий сейчас заявление о приеме в партию, — это завтрашний герой, которого нужно хорошо узнать и оказать ему помощь…
То сильней, то слабей доносилась трескотня пулеметов. Постепенно утихала артиллерийская перестрелка.