Она мне ещё что-то говорит, но я уже чувствую под собой неровные жерди, из которых сколочены нары в нашей избушке. Открываю, а потом закрываю глаза — никакой разницы, темнота и темнота. Совершенно не хочется выползать из тёплой, нагретой утробы спальника, где я лежу, свернувшись, словно зародыш.

Сны ещё не успели забыться, и так интересно лежать и наблюдать, как одна действительность уступает место другой. Эта красивая женщина, которую я только что видел, этот город — только в городе живут такие женщины, — а с другой стороны заснеженные верховья реки Баян-суу, где мы сегодня заночевали с Колькой в избушке. Город каждую ночь забирает меня, а потом я снова возвращаюсь в свою тайгу. Как будто делят меня, борются за право обладать моим сознанием, а я лежу и жду, чем это всё закончится. Это заканчивается тем, что я расстёгиваю спальник, потому что сегодня моя очередь дежурить, и ещё из-за того, что никак невозможно проспать сегодняшнее утро. Настоящее сегодняшнее утро, потому что завтрашнего нет.

Говорят, что, когда младенец покидает матку во время родов и оказывается на своей родине, то он испытывает первый в своей жизни стресс. Я сажусь на нарах и ударяюсь головой о низкий потолок — маленькая родовая травма. Ищу на ощупь одежду, развешенную над печкой для просушки. Холодно. Избушка к утру сильно выстывает, тепло уходит, остаётся только какая-то сырость, запах мокрой шерсти, спящих людей, но температура, конечно, выше, чем на улице, гораздо выше. Снаружи сейчас, наверное, под сорок.

У меня в отличие от всех этих младенцев никаких стрессов — я оказываюсь на том гусиане, который выбрал для себя сам. Стоит толкнуть обитую войлоком дверь и вдохнуть на улице пахнущий снегом воздух, и я понимаю, что не ошибся в своём выборе.

Морщатся от холода звёзды, мигают. Некоторые из них горят на ветвях неподвижных ёлок и лиственниц. Я набиваю котелки немнущимся, деревянным снегом, вешаю их на таган и развожу под ним костёр. Потом возвращаюсь в избушку, зажигаю керосиновую лампу и растапливаю печку. Сначала горит сорванный с крыши кусочек рубероида, истекает расплавленным гудроном, и в избушке начинает пахнуть асфальтовым, городским летом. Потом схватываются лучинки, которые наколоты с вечера, и вся топка заполняется дымом, а я сижу на корточках и подсматриваю в дверцу печки.

От асфальтового запаха просыпается Колька и курит, лёжа в спальнике, ожидает, пока нагреется воздух. Кольке за сорок, сильный и беззлобный — он идеальный напарник в тайге. Да и характерами с ним сходимся. Психологическая такая совместимость, — это тоже важно. Поэтому с ним легко ладить и в походе, и дома, на кордоне. Он у нас начальник — старший госинспектор лесничества.

На кордоне живут две семьи и один холостяк. Холостяк — я. У Кольки с Юрчиком семьи. Два раза в год нам подвозят продукты и солярку, правда, не на кордон, нам приходится ездить за двадцать пять километров к тому месту, где заканчивается дорога. Каждый ведёт в поводу ещёодну, а то и двух заводных лошадей с грузом. За неделю всё перевозим. У всех своя скотина, у меня тоже корова Ласточка и тёлка. Когда Ласточка отелилась, и я нашёл её в кустах, в черемóшнике, стоящую около мокрого, только что родившегося телёнка, то даже оглянулся — вдруг здесь где-то висит трубка Сталина.

Кордон стоит в долине широкой и быстрой реки, окружённый сосняком. Долина зажата между горами — райское такое местечко для того, чтобы ни о чём не думать. Юрка смотался сюда из Питера, Колька из Бийска — в общем, резервация такая получается для сбежавших из города романтиков — ископаемых, убогих людей.

Хорошо мне здесь жить — вся моя городская жизнь отодвинулась на три тысячи километров, съёжилась в одну маленькую точку где-то на западе, в той стороне, где Москва. Там осталась куча людей, которые знали меня и составили обо мне определённое мнение. Мощный такой буфер теперь между нами — три тысячи километров. И людей мало кругом.

Печка начинает гудеть, дрова занялись и потрескивают, на полу начинают плясать красноватые отблески. Сейчас воздух быстро нагреется, правда, избушка старенькая, сыроватая, быстро выстывает, под нарами растут какие-то бледные древесные грибы. А всё равно после ночёвок у костра эта изба кажется роскошью. Расслабляешься полностью. Вот сейчас тепло станет, и уходить тяжелее покажется, это всегда так. Стоит где отогреться — сразу корни начинаешь пускать.

Колька приподнялся на локте и поскрёб голову.

— Сегодня мыши сильно бегали, шурудили всю ночь. Одна зараза прямо по голове пробежала.

— А я не слышал ничего, спал.

— Кого тебе слышать, тебе, молодому, поди, бабы снятся. Конечно, ничего не слышишь. А мне вот, парень, какая-то галиматья всю дорогу снится. Сегодня, главное, будто стою под деревом и смотрю на сову. Ага, потом, значит, сова слетает с ветки — и за птичкой, ну, за небольшой птичкой такой. А эта птичка от неё. От неё и раз, — мне прямо между ног. Да так больно, я даже проснулся. — Колька откашлялся. — Вот к чему такой сон может быть, а? Как считаешь?

— Тувинцев задерживать будем, и в перестрелке тебе отстрелят кое-что, — отвечаю.

— Нет, я думаю, может к старости? Наверное, пора мне переезжать отсюда куда-нибудь, где цивилизации побольше, где люди живут. Вот, Серёга, почему ты на озере с Костоцким не остался работать, а? Там всё-таки не такая глушь, как у нас.

— Да ну, народу слишком много, и начальство тоже рядом. В тайгу они там редко ходят, так — больше на огородах сидят.

— Зато там туристки каждое лето приезжают.

Да, туристок там летом уйма. Это точно Колька сказал. Я ведь сначала из Москвы к Эрику Костоцкому приехал, и жил на озере до осени, только потом сюда перевёлся. В тайгу вместе с ним на конях два раза сходили. Один поход длинный такой получился — на сорок дней. Устали тогда сильно, изголодались, спустились, наконец, из тайги к озеру, на маленький кордон, отпустили лошадей. Оттуда до посёлка ещё на катере нужно было добираться.

Не успели даже перекусить на этом кордоне, а тем более в баню сходить — «Меркурий» подчаливает. Володьку, капитана спросили: «Возьмёшь до Карлу?» Он говорит, грузитесь быстрее, у меня иностранцы, ждать долго не буду. По правде сказать, там ни одного иностранца не оказалось, одни иностранки, молодые девчонки из Бельгии. А с ними нянечка такая, Оля. Лет шестьдесят уже, а всё Оля. Она за них ответственная была — и экскурсовод, и завхоз, и переводчик, и мамочка.

Я Эрику снизу вещи кидал, а он их на палубе складывал — седла, перемётные сумки, скатки, потом ружья занесли, к Володьке в рубку поставили. Бельгийки смотрели на это всё, фотографировали, Оля тут же стояла, следила за нами. Как только отошли от берега, она Эрика за локоть берёт и говорит: «Мальчики, вы есть, наверное, хотите? Вернее, что вы хотите? У нас немного супа осталось, сейчас можем кашу с тушёнкой по-быстрому приготовить. Сметана ещё есть, три литра. Кофеёчку, а?»

Эрик молча только смотрел на неё и кивал. Тогда Оля повернулась к бельгийкам и говорит: «Девочки, быстро, ils ont faim». Через десять минут все уже внизу, в кубрике сидели. Мы с Эриком в центре, на табуретках, с тарелками в руках, а они вокруг устроились и смотрят. Я в жизни не знал, что такая сосредоточенная тишина может быть. Только одна девчонка, которую, кажется, звали Марго, готовила добавку на плитке и немного гремела посудой.

Если бы хоть одна про свой фотоаппарат вспомнила или там улыбнулась — иностранцы всё же, — нет, сидят серьёзные такие, даже смешно немного. Передо мной одна сидела — одной ладошкой другую сжимает, локоточки вместе свела и хлебушек в руке держит. Мне по одному кусочку подаёт — один съем, уже другой протягивает. Эрик глаза от тарелки оторвал, тут же ему соль передают. «Смотри-ка, только хотел сольцы попросить! Вот это сервис!»

После кофе пили чай, потом ели сметану, потом уже до Карлу минут пятнадцать осталось. Поднялись наверх, закурили. Оля притащила банок пять сгущёнки — «Девочки вам сувениры собрали». Я распихал эти банки по перемётным сумкам.

Оля тоже прикурила сигарету и, глядя на приближающийся посёлок, улыбнулась: «Знаете, мальчики, вот я до пятидесяти лет дожила, а только почему-то сейчас поняла, какое это удовольствие — кормить голодных, вышедших из тайги мужчин. Правда, скажу честно, попахивает от вас неслабо!»

Эрик ещё долго вспоминал этих бельгиек. «Понимаешь, Серёга, почему столько женщин сюда едет летом? Ты посмотри, сколько их тут, туристок, как курей… Норма эта твоя тоже, охота ей было ехать? У них тут в глуши всё обостряется, понял, нет? Это настоящая романтика тебе. Как они кормили нас, а? Главное, ни слова по-русски, а как они чувствовали — с солью как угадали. Да и вообще».

Колька выбрался из спальника и начал его сворачивать.

— Домой возвратимся, я тебе, Серёга, «Цитрон» подарю. Или «Цитрус», что ли, он называется?

— Какой «Цитрус»?

— Одеколон. С утра встанешь и не кушай ничего и чай не пей, а выпей одеколона. Весь фанфорик выпей и опять не ешь. У тебя все глисты и выйдут потом.

— Нет у меня никаких глистов. Откуда ты взял?

— Не знаю, откуда, а зубами ты по ночам так скрежещешь, что страшно. Как они у тебя ещё не повылетали, твои зубы, — я не знаю. Будто верхом на коне по гальке едешь — такой же звук. Это глисты, точно, ну или, может, нервничаешь чего-нибудь.

Я представил, как еду на Айгыре по гальке где-нибудь в долине речки — звук действительно жуткий, если зубами так скрипеть. Твёрдые копытца Айгыра вдавливают гальку, камешки скрипят, разъезжаются. У Айгырки копыта красивые — твёрдые такие, хорошей формы. Он поэтому по льду хорошо ходит, почти не скользит. А некоторые кони совсем по льду ходить не могут — трясутся, торопятся, потом вообще начинают бежать и падают.

— Помнишь, Колька, как твой Серко морду разбил осенью на наледи, когда поднимались к Ташту-Колю?

— Да ну в пень на таких конях ездить. Я на него больше не сяду. Раскорячится, как мандавошка, и храпит. — Колька тушит бычок пальцами и втыкает его в щель на стене. — Слушай, парень, а может рванём туда? В Ташту-Коль. За день дотуда доскребёмся, если сегодня пораньше выйдем. Посмотрим, как там, чего. А?

— Давай. Мне самому охота посмотреть, есть там марал или нет. Как думаешь, есть или все ушли пониже?

— Придём — увидим.

— Ну, я всё равно гречку варю? А то она последняя, больше вообще ничего нет.

— А, вари. Как-нибудь не подохнем.

И я выхожу на улицу варить. Подкидываю ещё снега в котелки. Значит, пойдём туда, а не домой. Даже хорошо. Интересно взглянуть, как там. Мне всё хорошо. И не надоедает, потому что я знаю, как неинтересно. Неинтересно, когда выстраиваешь себе будущее в голове, а потом ползёшь к нему, как… как не знаю что, как эта самая мандавошка. Это как трахаться ради того, чтобы кончить.

А тут у меня будущего нет, вернее, оно так быстро меняется, что не уследишь. Пойдём, например, с Колькой в Экинчисуу, а по дороге неожиданно свернём в Таштумеес, в Таштумеесе не понравится — выберем себе какую-нибудь долинку покрасивее и туда потопаем. Зачем? — посмотреть. Интересно же, если там никогда ещё не был. А потом вдруг надоест, так домой, на кордон, вернёмся.

Мне вот осенью припёрло лису поймать, я и таскался вокруг кордона целыми днями, выслеживал её. Как надоело — перестал. Сам себе хозяин, что хочешь, то делаешь. Жизнь, одним словом, удалась. Тупая, вроде бы, без смысла и цели, не устремлённая вперёд и вверх, как положено, а мне нравится. И ещё, я никогда до этого, разве что в глубоком детстве, да и то не смогу поручиться, никогда не испытывал настоящего счастья. Только разве что удовлетворение от чего-то. А тут два раза испытал за эти два года.

Возвращались с одним алтайцем — с Сашкой с охоты. На два дня поднимались в тайгу весной, в марте, по снегу ещё. Подморозило хорошо, тропа скользкая такая была, думал, наверняка улечу с конём со склона, а слезать не слезал — лень было. Сашка — напарник-то мой — полпути пешком шёл, а я не стал. Пролазили в тайге попусту и спустились. Ничего такого особенного или очень хорошего за это время не произошло, всё как обычно. Даже зверя не видели. По дороге домой решили заехать к пастухам — пенсионерам на стоянку чай попить.

Бабка стояла рядом с домом у коновязи и следила, как мы подъезжаем. Взяла у меня повод и привязала коня.

— Саввантич-то дома? — спросил Сашка.

— Мала-мала аракует дедка. Пьяный. Проходите, чай пейте.

Пётр Акпашев на карей кобыле выехал из-за покосившегося сарая, за его плечами прикладом кверху висела винтовка с укороченным стволом. Кобыла часто переступала ногами по грязному мартовскому снегу и вскидывала голову, выталкивая языком удила. Всадник остановился перед нами и молчал. Лицо его было расслаблено и взгляд неподвижен, тело иногда неожиданно покачивалось не в такт движениям лошади.

— Ты, Саввантич, опять на войну едешь? — спросил Сашка и залюбовался на боевую посадку наездника. Старый Акпашев был действительно хорош. Седые волосы, чистый пиджак, гордая осанка и расправленная грудь, созданная для наград. Пётр Саввантич ласково улыбнулся нам, кивнул.

— Пусть приходят — всех убьём.

— Вы опять с китайцами воевать хотите? — спросил я.

— С китайцами.

У старика был такой пункт — как бабка арачки нагонит, так начинаются сборы на войну. Потенциальный противник был всегда один и тот же — Китай.

— Смотри, Серёга, и тебя могут убить, ты же китайский язык в Москве учил. — Сашка засмеялся и подмигнул мне. — Ошибётся кто-нибудь из наших и грохнет тебя на всякий случай.

Старый Акпашев по-прежнему ласково улыбался и смотрел на меня. Потом сказал:

— Убьём, конечно. Ты же чужой. Кто ты такой — не знаем, может, и шпион. Только шпион поедет из Москвы жить здесь. Только шпион тут жить будет.

Старику надоело стоять на месте, и он неожиданно легко тронул кобылу в галоп. Винтовка даже не шелохнулась за его спиной, когда он скакал от нас по дороге к лесу.

— Дурак он. Чего такое говорит — сам не знает, сволочь пьяный. Не слушай, сынка, дурака. — Бабка махнула рукой. — Идите, чай пейте.

Сашка смотрел на голубые вечерние горы, ещё хранящие зимнюю чистоту и сияние.

— А китайцы нас, и правда, будут захватывать. Отец говорил, их тут раньше много было. Видел могилы по долине? Камни под вид пальцев поставлены — это китайские.

Я посмотрел на Сашку и подумал, что он и сам на китайца похож.

Пока сидели и чаевали, Сашка с бабкой по-алтайски говорил, а я ничего не понимал и просто думал себе чего-то. Вышел из дома. У коновязи стояли наши кони, Айгырка повернул морду ко мне и пошевелил губами. Я приспустил ему подпруги и стал курить, глядеть, как темнеет небо над лесом.

Эти пастухи — Пётр Акпашев и его бабка — ещё пасут колхозную скотину — сорок бычков. Колхоза уже давным-давно нет, а они всё пасут, причём за бесплатно. В прошлом году районная администрация выдала им восемь килограммов сливочного масла в качестве поощрения. Скотина подрастает, плодится или дохнет — смотря по настроению, но сорок голов, которые пас Акпашев в тот момент, когда объявили о закрытии колхоза, всегда у него в наличии. Большинство пастухов уже давно приватизировали и скотину, и технику, и сами стоянки, но некоторые, самые упрямые, ещё держатся. Ругаются, грозятся перерезать всех коров на мясо, сдать коммерсантам и зажить по-человечески, но снова ставят сено летом, снова чинят изгороди, запасают на зиму дров, а потом зимой выкармливают телят.

Не пастухи, а какие-то египетские пирамиды, фаусты с мефистофелями — «ведь мы играем не для денег, а лишь бы вечность провести». Вот сейчас, наверняка, сидит бабка и жалуется Сашке на жизнь, а летом будет целыми днями без продыха пахать на покосе, как будто ей фронт кормить для победы нужно. В общем, по-своему проводят вечность.

А всё равно хочет, старый Акпашев, чтобы в историю попасть, хочет награду за свои труды. Это он только пьяный такой боец, а обычно-то не выступает и старуху свою слушается только так. И как я первый раз к нему заехал, сразу стал жаловаться, что его обошли с медалью «Ветеран труда». Кто-то когда-то ему пообещал, а потом забыли.

Когда я уезжал в отпуск в прошлом году, то он меня просил справиться о медали в Москве, где «главный профком сидит», совал овечью шерсть, чтобы задобрить этого профкома. Дома валялась такая железяка ветеранская, от отца ещё оставшаяся, я её и привёз ему. Главный профком, говорю, вошёл в положение, медаль выдал, но удостоверение уже невозможно получить — не в Союзе уже живём, а в России. Саввантич за медаль даже почти не поблагодарил — что благодарить, если получаешь заслуженное, хотя было видно, что он рад. Бабка его только как-то странно ко мне приглядывалась.

Чуть ли не на следующий день он уехал в район требовать себе прибавку к пенсии в связи с новым статусом ветерана труда. Недавно опять ездил, уже раз четвёртый, наверное.

Наступили сумерки, я сидел, чесал за ухом акпашевскую собачонку, чего-то мечтал, не знал даже, что счастье на подходе.

Вышел Сашка, вместе покурили, поговорили о лошадях. Дальше поехали уже в темноте — сначала через открытое место, потом в сосняк дорога завернула. Повсюду виднелись следы акпашевской кобылы — видно, дед тщательно патрулировал окрестности. До кордона всего ничего осталось, километра с два. Сашка впереди на низкорослом рыжем конике трюхнит, я сзади на Айгырке. Кони в сторону дома всегда хорошо бегут, быстро, у моего коня рысь мягкая — едешь, как в такси. Сосны над дорогой смыкаются кронами, по сторонам темнеют стволами, снег и небо одинаковые, светлые, а лес тёмный.

И в это время я первый раз в жизни почувствовал счастье, даже озноб по всему телу пошёл. Просто счастье и всё, даже сказать больше нечего. Сколько там было? Метров триста, наверное, от поворота за рекой до ручья. Да, метров триста вот так проехал — не больше, а потом всё прошло.

А второй раз я осенью, в октябре, сидел один на южном склончике в Экинчисуу и смотрел в бинокль на какую-то птичку. Разглядывал от нечего делать, пока курил, а потом она улетела, я убрал бинокль и глядел просто так на заросли карликовой берёзки вдоль речки. И началось то же самое. А иногда кажется, что и не было этого, что показалось. И не расскажешь ведь никому, да и что рассказывать — что мурашки по спине бегали?

А всё равно не хватает чего-то, тянет. Нет полной свободы, ещё, видно, не все хвосты обрубил. Кое-какие, наверное, сами отвалятся со временем, а один вот, самый главный, — вряд ли. Уже второй год езжу в отпуск, хочу одно дело провернуть, да как-то всё не выходит. Если бы удалось, то здорово было бы.

От дедушки убёг, от бабушки убёг, Алёнка вроде сама смоталась, а вот от дочки не получается. Сидишь, например, вечером — в печке дрова потрескивают, на столе свежий хлеб, молоко, мясо, за окном тихо так, только собака у Кольки подвывает, да от этого даже как-то сильнее тишина ощущается. Сидишь один, дым к потолку пускаешь, и кажется, что всё удалось. Что перечеркнул прошлое, что избавился от будущего, и живёшь независимой жизнью здесь и сейчас, среди прекрасной горной страны, а потом вдруг берёшь листочек в клетку и начинаешь писать:

«Привет, дорогая моя девчуша! Я только что вернулся из леса, где мы были вместе с дядей Колей и дядей Юрчиком. Художник из меня плохой, но я постарался изобразить на рисунке, как мы ходили по снегу на широких лыжах…»

Не получилось уйти, совсем не оглядываясь, так, как хотелось бы. Слаб, наверное, оказался. И ведь способ, как обрубить этот хвостик уже придумал. В книге вычитал. Надо просто подойти к ребёнку с твёрдым намерением попрощаться навсегда и всего-навсего погладить его по голове. Ничего особо сложного, просто погладить и про себя сказать, что, мол, теперь навсегда. Тогда точно отпустит.

И вот уже второй год мотаюсь в отпуск в Москву. Десять дней дорога только в одну сторону. Приедешь, встретишься, а ничего не выходит. Думаешь — отпуск ещё длинный, ещё успеется, а сейчас так погуляем, в зоопарк сходим. Потом уже билет купишь, уже вроде всё… И едешь опять на следующий год. И этим летом поеду.

Позавтракали, собрались. Стали смотреть в окошко с треснувшим стеклом и курить перед дорогой. Начало светать, но солнце ещё не поднялось над горами. Стала видна маленькая полянка перед избушкой, наша лыжня. Кедровка молча перепорхнула с дерева на дерево. Колька задул керосинку и, сидя на нарах, вдел руки в лямки своей поняжки.

— Пошли?

Мы вышли на улицу и сняли со стены ружья, надели лыжи. Ремешки креплений я завязывал на ощупь, потому что было темно.

— Стемнело, что ли?

На небе снова плясали звёзды, ковш Большой Медведицы был перевёрнут над тёмной тайгой, и только светились красноватые угли догоревшего костра.

— Я ж лампу задувал — светло, вроде, было.

— Ну. Я сам хотел задуть, а тут ты задул.

Колька вынул часы на верёвочке и посветил спичкой.

— Вроде, восемь без десяти. Это как понимать?

— Может, затмение солнечное.

— Да ну на хрен, какое затмение. Ты ещё чего-нибудь придумай.

Думай — не думай, всё равно ничего не понятно. Я только сейчас ощутил свою оторванность от всего стабильного, решённого. Спросить даже не у кого, что, мол, такое произошло, объясните, пожалуйста. Нет телевизора, который успокоил бы и поставил всё на свои места.

За спиной тёмный склон, поросший кедрачом, впереди замороженная долина. Горы. Всё вверх — вниз, вверх — вниз, места ровного нету. Вернётся лето, хорошо бы забраться в вершину Баян-суу, там такие поляны богатые, зверя — море просто.

— Чего думать, пошли всё равно, а то не дойдём сегодня до Ташту-Коля. — Мне не терпелось посмотреть, есть там маралы или нет. — По реке идти и ночью можно, не заблудимся.

— Ну, пошли.

Второй раз рассвело довольно быстро, наверное, действительно было затмение, а впрочем, какая разница, затмение — не затмение. Мы поднимались вверх по замёрзшей реке, по очереди протаптывая лыжню. Потом пошли вдоль ручья и вылезли в гольцы. Встало солнце.

Наверху снег был плотный, спрессованный ветром, покрытый сверху тонким слоем невесомых снежинок, скрадывающих звук наших шагов. Идти было легко, только глаза уставали от слишком яркого света. Языки леса, тянущиеся по логам, остались в стороне и позади, а перед глазами были только снег и небо. Белый снег и синее небо.

Часа через два мне показалось, что я оглох, захотелось поговорить. Мы присели на рюкзаки и стали перекуривать.

— Видишь куст? Сколько до него? — спросил Колька.

— Метров двести.

— И мне кажется, метров двести, двести пятьдесят. Карабин проверю.

Я стал смотреть в бинокль на эти три тонкие веточки, они одни только и торчали на всём пространстве, которое можно было охватить взглядом. Около кустика взметнулась белая пыль, а выстрела было не слышно. Звук потонул среди мороза и снега.

— В самое основание.

— Ну и хорошо, а то я вчера, когда с горы катился, то о кедрушку стволом задел. Думал, мушка сбилась.

— Выстрела совсем не слышно было. — Я убрал бинокль в чехол.

— Ага, так и оглохнуть можно. Хоть сам с собой разговаривай. После Москвы, поди, совсем тяжело?

— Да привык уже.

— Вот скажи, парень, какая нас нелёгкая потянула тараканиться в эту Ташту, а? Два дурака взяли и попёрлись. Никому ж не надо это. Ладно бы, мы деньги за это большие получали, а то просто так ходим, хреном груши околачиваем.

Колька, сам себе удивляясь, покачал головой.

— Я-то ладно, у меня с детства соображалка плохо работала, а вот ты, да? — в институте учился, деньги хорошие получал, говоришь. Я, правда, тоже в лесхозе хорошо зарабатывал. Ну ладно, — и вот мы таскаемся с тобой не за хрен собачий по морозу. Иногда же сил-то не остаётся, а прёмся как заведённые. То есть не просто фигнёй маемся, а самым что ни на есть старательным образом. Вот так!

Докурили, стали одевать рюкзаки.

— Нет, Серёга, ты всё-таки мне скажи, — а ведь, если бы нас заставляли это делать, ведь ни за что бы не стали. Так?

— Это точно. Наверное, поэтому и нравится, что никто не заставляет.

— Это, Серёга, знаешь, — это вот есть обычные дураки, а есть поперечные. Вот мы с тобой поперечные дураки. Оба два. Но зато, знаешь, что я тебе скажу? Что мне кажется, который человек вот так вот сознаёт, что фигнёй мается, то он хоть сильно важным себя не считает, не выпендривается.

Во, какой вывод! Сейчас Кольку прямо в монастырь можно отправлять Дзен преподавать. Лекцию доступным языком читать о пользе неделания. У-вэй, по-моему, называется.

Впереди, километрах в семи вершинка, на ней небольшой скальничек, как сосок. Эту вершинку надо обогнуть слева, а потом начнётся долгий спуск — сначала в безымянную речушку, а потом в долину Ташту-Коля. Избушки там нет, но зато мы ещё с осени приметили стоящие в круг камни, под которыми хорошо ночевать.

Оттуда до дома дня три ещё топать. А потом из дома опять куда-нибудь в Паштапкысуу или в Ойюк. Час за часом, шаг за шагом с удовольствием пожирать пространство. Молча, механически перебирая лыжами. Беззвучно шевеля губами или разговаривая с Колькой на перекурах. Интересно, сумею ли так продержаться лет двадцать — двадцать пять?

Да и стоит ли держаться? Иногда так задумаешься и не знаешь — стоит или не стоит. Вроде, ничего сложного нет, занятия все приятные такие — кругом природа, люди тоже приличные окружают, питание здоровое. А только тоска иногда какая-то, видно, от неё зубами скриплю по ночам. Осенью даже проверку устроил насчёт того, стоит ли держаться.

Мы ружья в конторе в сейфе храним, под замком. В этом же сейфе казённые карабины стоят, и наган старый лежит, никому не нужный. В тайгу с револьвером ездить — только народ смешить, да и патронов к нему одна пачка всего. Но в руке его подержать приятно, пощёлкать курком. Я как-то вот так сидел, сидел, щёлкал, а потом вспомнил фильм «Охотник на оленей», вставил один патрон. Соотношение, конечно, не совсем правильное для чистого эксперимента — один к семи, но мне показалось, что и так сойдёт.

Интересно следить за тем как твои собственные руки вставляют жёлтый патрон в гнездо, закрывают крышечку барабана. Потом надо прокрутить барабан, и чур не подглядывать. В окне видно, как возле конторы стоит корова, пережевывает жвачку и ни о чём не думает. Я тоже ни о чём не думал, просто щёлкнул, приставив револьвер к своей голове.

Вышло, что с вероятностью один к семи я необходим для дальнейшей жизни. Поэтому не нужно постоянно загружать себя всякими глупыми мыслями, а нужно спокойно идти в сторону Ташту-Коля, двигать лыжами, шевелить потрескавшимися губами, одним словом — держаться.