Когда по улице проходил трамвай, то в серванте начинали позванивать хрустальные пыльные рюмки. Днём этого не замечалось, а вот ночью было слышно отчётливо. Рюмки слышно, а самого трамвая не слышно.
Пути как раз огибали дом тёщи, где мы с женой жили тогда. Алёнка не могла ужиться с моей матерью, двум хозяйкам тесно на одной кухне, тут уж ничего не попишешь. А со своей матерью Алёнка составляла одно органическое целое. Ну, может, не совсем целое, она скорее была чем-то отпочковавшимся от родительницы по образу и подобию. Мы жили у тёщи, и по вечерам я слушал дребезжание хрусталя в старом серванте.
Тихие звоночки. И какие страшные! Поневоле делается жутковато, когда ты остаёшься вечером один-одинёшенек в кухне, и сама кухня уже становится призрачной из-за сигаретного дыма под потолком. И в эту твою прокуренную кухню пытаются достучаться. Каждый вечер.
Когда отец умер и лежал в гробу на кладбище, я взял его за широкую твёрдую руку и про себя обещал, что всё у меня будет хорошо. Хотелось его успокоить как-то на похоронах, вот я и обещал. А теперь надо было что-то делать, чтобы всё стало так, как я хотел тогда, и я каждый вечер думал об этом.
Два раза я брал скотч и выходил к метро, где стояли коммерческие киоски. На третий по счёту от дома я клеил маленькую записку с угрозами. Приклеивал к висячему замку. В этом киоске мне однажды продали поддельную «Алазанскую долину». В общем-то, я сам виноват, — зачем покупать вино, закрытое пивной крышкой. В записке я предлагал хозяевам дать мне немного денег в обмен на то, что я не буду пытаться сжечь их ларёк. Я не совсем чётко представлял себе процесс передачи денег, — я часто воображал себе крепкого уверенного человека, ждущего меня в условленном месте и держащего руки в карманах, брать деньги у него опасно. Я и так знал, что меня поймают. Тоскливо знал, и поэтому выходить в холодную ночь со скотчем в кармане совсем не хотелось. Меня могли увидеть ещё в момент наклейки бумажки на замок. А куртка была только одна, по ней могли потом узнать.
Но необходимо было что-то делать, и другого выхода я не ощущал из своей кухни. В кухне я делал домашние задания по китайскому языку. Каждый вечер. Я оставлял их на вечер, чтобы дождаться, когда уснёт тёща, и ещё чтобы иметь возможность не ложиться с женой в постель одновременно. Я не любил ложиться с Алёной вместе, — нужно раздеваться, стаскивать пожелтевшие джинсы, нести их к стулу, класть на стул и шагать в трусах обратно к кровати. А ноги у меня худые. Восьмой этаж, и за окном нет фонарей, но небо всегда светлое. Может, и не видно, но я слишком не любил себя. Нужно только сто тысяч и всё было бы по-другому.
Я прекрасно помню вид с балкона той квартиры. Осенью или весной, когда воздух холодный и лучше ощущается простор. Я, кажется, помню все ночные огни, все дорожки на речной воде. Вообще, хорошее всегда крепче держится в памяти, чем плохое, и я рад такому свойству памяти. Это помогает быть благодарным.
Эти колеблющиеся огоньки были тем хорошим, что я лучше всего запомнил. Я часто стоял на балконе и глядел через крыши с вибриссами антенн, через реку, на самые дальние огоньки. Самые хорошие дальние огни бывают, когда идёшь ночью по железной дороге, и когда ты проголодался и хочется пить, и после долгого ожидания видишь синие огни на путях, обозначающие станцию и белые огни уже станционных фонарей. И воздух, конечно, обязательно должен быть холодным, — в нём эти одинокие фонари светят сильнее.
А ещё я однажды утром стоял на этом балконе и слушал стрельбу.
Я люблю оружие. Мне нравится винтовка, так же, как нравится скрипка, яхта, и прочие предметы, имеющие форму, доведённую до предельного совершенства. Уметь держать в руках хорошую винтовку — это много для мужчины. Просто держать в руках, так естественно, как женщины держат детей. И винтовка обязательно должна быть своя, личная. Имея винтовку, мужчина не пойдёт со скотчем в кармане вешать записки на замок коммерческого киоска. Я говорю не о вооружённом грабеже, а о той ответственности за свои действия и о чувстве достоинства, которые появляются у мужчины, если он держит в руках винтовку. На уроках военной подготовки в школе нам давали подержать только автоматы, да и то с просверленным стволом — оскопленное оружие.
В то яркое солнечное утро я понял, что не люблю, когда солдаты стреляют из казённых автоматов в моём городе. Мне было противно слушать, как размеренно и неторопливо работает крупнокалиберный пулемёт.
А ночью перед стрельбой моя Алёнка хотела идти бросаться под танки. Она смотрела телевизор и рвалась на улицы, быть у костров, среди людей, среди событий. Тёща была на даче. Дочка спала, спал младший сын тёщи, и я не хотел отпускать жену одну. Я спросил, на кого мы оставим детей. Но она не слушала меня, потому что у меня не было гражданского долга, и часа в два ночи мы пошли по улице к реке, потом перешли реку и увидели первые костры. А дети спали дома.
Наверное, я был слишком зол на жену и на себя за то, что не смог удержать её. И поэтому я относился к тому, что я видел, слишком предвзято. Мне казалось, что у костров слишком много пьяных и весёлых людей. Я слышал отрывки разговоров:
— А помнишь, как славно в девяносто первом так же посидели. Что Василич-то не пришёл сегодня? Ты ему звонил? А-а. Понял. Ну, тогда за это нужно выпить.
И я раздражался, когда видел человека, держащего обломок необструганной доски в руке, — человек тоже искал событий и искал людей, чтобы применить своё оружие.
Мы увидели бронетранспортёр, стоящий на улице, и повернули обратно, потому что Алёнка начала мёрзнуть. И пошли не по центральной забитой народом улице, а пустыми переулками. Нам очень обрадовались самодеятельные патрули и проверили документы. Оставили петь с ними под гитару. И больше им уже некого было задерживать, пока уже к рассвету не вышли из подъезда бомжеватые бабка с дедом в поисках чего опохмелиться. Я тоже тогда замёрз. Революции нужно устраивать летом.
К чему я вспомнил всё это — не знаю, просто в то время мне очень не хватало денег. А скотч в кармане и стрельба в городе только случайно всплыли в памяти, наверное, только потому, что остался одинаково неприятный осадок в душе и от того, и от другого.
Когда в серванте начинали позванивать рюмки, я включал телевизор. Громкость регулировалась плохо, можно было или включить на полную мощность, или совсем вырубить звук. Я вырубал звук, чтобы никого не будить, и смотрел ночные передачи.
Потихоньку страх уходил, а часов с двух и трамваи переставали ездить. Когда на экране беззвучно танцуют красивые девушки, то страх уходит, — появляется злость. Девушка из музыкального клипа, гораздо более привлекательная, чем моя жена, смотрит на меня и шевелит губами. Она смотрит мне в глаза, она видит меня. На неё не надо работать, она уже одета так, как мне нравится, она красиво двигается. Она, я знаю, говорит те слова, которые я хочу слышать. Девушка для бедных.
С утра я сажал дочку на плечи, сам садился на велосипед и мы ехали в садик. Девочка крепко держалась за мою голову. Потом Алёна увидела нашу стремительную езду среди несущихся автомобилей, и мы стали ходить пешком.
После садика я шёл в университет, расположенный в самом центре города. Все потоки машин, все ларьки, магазины, жилые дома, конторы, улицы стекались сюда. Вращались, закрученные Садовым кольцом, вокруг меня, сидящего в аудитории с толстыми кирпичными стенами. Даже маленькую форточку приходилось закрывать, чтобы слышать преподавателя.
Почему-то так получалось, что я всё равно не слышал. Попадались на глаза какие-нибудь пятнышки солнца на стене, потёки краски и прочая чепуха, не имеющая никакого отношения к учебному процессу. Эти мелкие детали как будто обладали магической силой утягивать моё сознание бог знает куда. Чаще всего в места прошлых путешествий.
В печальные Волчьи тундры Кольского полуострова. На озеро Джулуколь в горах Алтая. На камчатскую речку Ралвининваям, где я когда-то поднял несметное количество диких гусей. В залив Корфа на Тихоокеанском побережье, где из нашего лагеря была видна длинная семидесятикилометровая горная коса, уходящая в море. Молодой парень, чьи сети стояли в устье реки, сказал, что каждую осень он уходит в эту безлюдную местность на месяц-другой охотиться. В шутку, наверное, позвал и меня с собой.
Каждый вечер солнце, перед тем как сесть, окрашивало эти дальние горы в самые немыслимые цвета, превращая их в мечту. Морж высовывал свою голову из розовой воды и смотрел на нас и на лагерь, пока появлявшийся вдалеке кривой плавник касатки не заставлял его скрываться. Я тогда любовался горами и думал, что следующей осенью пойду туда вместе с пригласившим меня парнем. Я не знал, насколько сильно город захватывает человека, как прочно вяжутся швартовы, крепящие тебя к причальным кнехтам пяти высоток.
Я смотрел на потёки солнца в аудитории и всё бежал и бежал, задыхаясь, по бескрайней долине Ралвининваям в том месте, где она втекает в большую реку Куйвиваям, и в воздух поднимались новые и новые птицы. Гусиные крылья и крики сплетались в сплошную сверкающую завесу и скрывали из виду море.
Иногда я пробуждался и встречался взглядом с китаянкой Пэй А, которая вела курс разговорного языка и каллиграфии. Её чёрные, мутноватые глаза часто бывали такими же неподвижными и пустыми, как, наверное, и мои.
Она была в институте носителем языка, по-русски не понимала ни слова. У нас было две преподавательницы — одна обычная, русская, а другая носитель языка, Пэй А. Я иногда думал, что тоже являюсь носителем языка, но мне за это трудно содрать с кого-нибудь деньги. Пэй А очень немного, но получала, потому что имела диплом Пекинского университета. Они с мужем приехали в Москву и устроились работать в наш институт года два назад. Работа непыльная — разговаривай со студентами на языке, носителем которого являешься. На кафедре все тебя понимают, все китаисты, вроде как, не чувствуешь дефицита общения.
Она казалась замкнутой и необщительной, наверное, такой и была. Отношения у нас с ней не сложились, чаще всего она выводила в моих тетрадях две или три параллельные горизонтальные черты — китайские двойку и тройку. Получив тетрадь, я снова отправлялся в свои воспоминания.
Потом она исчезла, и прошёл слух, что она отравилась бракованными консервами. Только через много лет, встретившись с нашей русской преподавательницей, я узнал, что было всё по-другому. В один вечер Пэй А приняла смертельную дозу снотворного и стала ждать мужа. К его возвращению она успела испугаться и передумать. Они не стали вызывать врача, побоялись. Лечились сами. Три зимних дня она проболела, а потом умерла.
Зачем было ехать в чужую страну и тут травиться? Может, у них с мужем что не сложилось? Всё равно не понять — я ничего о ней не знал. Меня вообще мало тронула эта история, разве что на секунду я представил — почему-то очень ярко представил, — как страшно умирать в зимней Москве, если этот город тебе абсолютно чужой.
После смерти отца я стал искать работу.
Иногда мне везло. Итальянцы с Сицилии платили много и ежедневно, пока ремонтировали старинный особняк для магазина «Rifle». Они кормили жареными курами и всё время пели песни.
Коротконогий, широкоплечий Сильвестро, любил стоять в перепачканном рабочем комбинезоне на углу Кузнецкого Моста и смотреть на проходящих людей. Он иногда бросал на мостовую пустую пачку «Ротманса», к которой кидались пацаны, и, сунув руки в карманы, чуть ссутулившись, напевал Yo Italiano vero! Он выглядел круто.
К сожалению, итальянцы скоро закончили облицовывать французским мрамором фасад здания и уехали. Тогда я устроился на стройку в монастырь на полставки. Платили гораздо меньше, но прелесть этой работы заключалась в том, что приходить можно было не каждый вечер. Там я проработал совсем недолго. Но в этом уже виноват был я сам.
Дело в том, что мне нравилась физическая работа, — таскать итальянцам мешки с цементом было для меня удовольствием. После долгого сидения в институте размяться было в радость. В один из первых дней прораб отвёл меня к куче мусора в помещении нового корпуса: «Перебросаешь в окошко и уйдёшь. Работай, парень». Вместо положенных четырёх часов я управился за два и был доволен.
Через несколько дней ко мне подошёл пожилой рабочий и спросил, не я ли выкидывал мусор.
— Будешь, молодой человек, теперь с нами работать, со старшими товарищами, раскудрит твою мать.
Человек пять сидели у машины с кирпичом. Они глядели на меня грустными глазами. После моего трудового «подвига» прораб напихал им полные карманы известно чего и сказал, что они разгильдяи и должны равняться на меня. Они были добрые, немолодые люди и учили меня без особой злобы. Мы курили минут двадцать, потом вставали и десять минут передавали кирпичи по цепочке, встав почти вплотную друг к другу. Я уставал от такого труда гораздо сильнее. И я уволился. Пошёл в торговлю.
Торговать жвачками у меня не получилось. Обещанные двадцать тысяч в день я не увидел ни разу, а учебных дней пропустил довольно много. Трудно сказать, с чем связана была моя неудача — то ли с тем, что я доверял своему работодателю, то ли с тем, что в Москве слишком много детей и немых. Парень, который поставил меня на точку в фойе станции метро «Кузнецкий Мост», каждое утро подвозил новый товар и вручал мне коробки, повторяя одну и ту же фразу: «Здесь ровно столько-то, можно не пересчитывать». Я расписывался в журнале, расставлял коробки на большом столе и начинал торговать. А вечером, дома, высыпав всё на пол, мы с Алёной пересчитывали оставшееся и подводили итог, и моя дочка тоже сидела среди этого богатства. Она просто купалась в жвачках.
Дети и немые каждый день крали у меня. Пока я отнимал у одних, крали другие. Немые собирали вкладыши и наклейки с футболистами, дети собирали всё подряд. В конце второй недели, в час пик, когда толпа валом валила, какой-то обкуренный идиот украл со стола дешёвенький «Love is…» и, не разворачивая, засунул себе в рот. Я обогнул стол, взял его левой рукой за отвороты куртки и полез пальцем за щёку. Я очень устал и хотел только вернуть жвачку.
Я почти уже достал украденное, парень стоял тихо и улыбался, потом он стал щупать меня за задницу. Тогда я толкнул его, и он, пролетев сквозь толпу, упал на уборщицу и выбил у неё из руки ведро с водой. Я поднял его и сказал: «Отдай жвачку». У него были совсем бессмысленные глаза, и я толкнул его уже изо всей силы в обратную сторону. Он опрокинул мой стол и лежал в куче разноцветных фантиков, пока его не забрал мент. А я ползал у людей между ног в ноябрьской жидкой грязи и собирал свой товар. Это был самый неудачный день.
Вскоре после этого подруга моей матери нашла для меня мистера Суна.