Сун Ганду приехал в Россию совсем недавно. Он был представителем крупной государственной экспортно-импортной компании и должен был наладить в Москве контакты и организовать при возможности совместное предприятие. К тому времени, как я устроился к нему работать помощником, он успел только снять для себя квартиру.
Мы договорились встретиться с ним в метро, я немного волновался. Английский в школе я, конечно, изучал, но наниматься переводчиком казалось мне наглостью. Материна подруга, которая и нашла для меня Суна, посоветовала сначала ввязаться в сражение, а потом уже действовать по обстоятельствам. В худшем, говорит, случае он тебя просто не возьмёт. Мне меньше всего хотелось с кем-то сражаться и вообще действовать, но к китайцу я, конечно, поехал. Договорился с ним о встрече по телефону сначала, а потом поехал.
У первого вагона на станции «Орехово» сидел на скамеечке только один китаец, других не было. Значит, он и есть Сун Ганду. Лицо у него, как мне показалось, ни в коем случае не предвещало того, что меня возьмут на работу. Брови сдвинуты, выражение лица решительное, но немного детское. Как будто ребёнок дуется на взрослых. Это ещё, наверное, оттого такое впечатление создавалось, что голова большая, черты лица довольно тонкие, да и росточком-то — как все китайцы.
— Здравствуйте, я — Сергей.
— Сун Ганду. Мы можем обсудить всё у меня дома. Пойдём.
На улице достали сигареты. Он предложил мне свою зажигалку, я закурил и выбросил зажигалку в снег. Тут же дёрнулся следом и откопал её, потом вытирал.
— Извините, я привык пользоваться спичками.
— Ничего страшного, я понимаю.
Начало получилось самое идиотское.
Дома мы уселись в кресла и «обсудили» условия работы. Он говорил, а я постоянно кивал в знак того, что мне всё ясно. Мне обещали десять тысяч в месяц и неполный рабочий день. Я должен был помогать ему в организации бизнеса, в переговорах и общении с будущими партнёрами.
Приступить к работе следовало с завтрашнего дня, сразу после окончания моих занятий в университете. Я с удивлением отметил, что понимаю его английский, и вышел от китайца с тем чувством, которое бывает, когда зубной врач скажет, что всё закончилось.
А на следующий день, когда я зашёл в его квартиру, там оказалось уже целых три китайца — мистер Сун и ещё двое. Они сидели за столом в кухне, улыбались мне, и перед ними стояла бутылка водки. На этикетке была нарисована кривляющаяся обезьяна, и, по словам Суна, эта водка была одна из лучших.
— Это — мистер Ван И, это — мистер Пань Пэн — мои друзья. Они тоже приехали работать в Россию, представляя свои компании.
Мистер Ван засмеялся, похлопал себя ладонью по груди и сказал:
— Ван И — лускэй Иван. Я — Иван.
Я сел на указанное место и передо мной поставили пустую тарелку. Я наблюдал за Суном и делал как он — наложил себе риса (совершенно не солёного и чуть слипшегося), жареной картошки (ни за что бы не догадался, что это картошка), кусок курицы, салат, потом сверху на рис подлил соуса и взял палочки. Пань Пэн улыбался и показывал мне, как ими нужно управляться.
Иван налил всем по пятьдесят грамм, тоже, конечно, улыбаясь. У него, пожалуй, улыбаться получалось лучше всех, его глаза совсем скрывались в складках кожи, оставался только искренний оскал на широком, лоснящемся лице. Пань Пэн был самым невыразительным и молчаливым, почти незаметным, а у Суна улыбка казалась немного грустной из-за слишком заумного и сосредоточенного выражения на физиономии. Не знаю уж, как выходило лыбиться у меня, но я старался.
Китайцы сказали Ган и бэй!, я по-русски сказал Будьте здоровы! и выпил свою стопочку. Взяли бы лучше «Пшеничной» в гастрономе, чем рисовую гостям предлагать. А то эта обезьянья идёт как чёрт с крестом по выражению прабабки.
Я сделал ошибку. Даже несколько испугал сидящих со мной за столом, выпив залпом. Если так пить, объяснил мне Сун, то может испортиться здоровье. Он уже не улыбался, из них вообще никто уже не улыбался, это только у меня осталась виноватая улыбка. От меня убрали бутылку, немного поглядели ещё с сожалением, а потом взялись за еду.
Я смотрел на них, и постепенно становилось понятно, как нужно пить. Нужно отхлёбывать рисовую водку по миллиметру, заедать пищей, сделанной, по-видимому, из перца фаршированного перцем и щедро поперченного. Нужно, чтобы по лбу тёк жгучий пот и заливал слезящиеся глаза, нужно, чтобы твой рот онемел, чтобы уже невозможно было понять, где твой язык, где губы, где зубы. Нужно при этом очень громко разговаривать (потому что китайский язык не приспособлен для тихой беседы), хохотать, держа палочками на весу кусочек курицы или жареную картошку, с которой капает на скатерть соус.
Тогда бутылки хватит на целый вечер на четверых, тогда не придётся бегать к метро за добавкой. Но я не мог заставить себя пить по-китайски. Я честно попробовал и не смог. Я просто отказался, заверив их, что напиток прекрасный и мне очень понравился.
Так прошёл первый рабочий день. Вернувшись домой, я выпил таблетку «Фестала» и отказался от ужина.
Сун снимал трёхкомнатную квартиру на станции метро «Орехово». Эта квартира планировалась одновременно и под жильё и под офис, но пока не было деловой активности, в квартире временно жили Иван и Пань Пэн. Они, как я понял, даже были мало знакомы Суну, просто тут речь шла о взаимовыручке. Пока не найдут себе жильё — квартируют здесь.
Искал им квартиру почему-то я. Искал по знакомым и к тому же дешёвую. Меня поначалу несколько беспокоила незагруженность работой, — не потому, что я люблю трудиться за маленькие деньги, а просто настроился на премиальные, на повышение зарплаты, да и проявить себя как-то хотелось. А китайцы спокойно ждали, — Сун ждал партнёров, Иван и Пань Пэн ждали, пока Суну осточертеет их кормить и привечать.
В один из дней, уже поближе к Новому году, последнюю пару в институте отменили, и я приехал к Суну пораньше. На мои звонки дверь никто не открывал. Вообще-то мой начальник иногда уезжал куда-то с утра, возвращаясь к моему приходу. Правда, мне показалось, что в квартире шумит вода. Может, он в душе? Я уселся на лестнице, подстелив под себя тетрадку, и открыл учебник.
Через полчаса поднялась толстая соседка с шестого этажа, из квартиры под нами, посмотрела на меня и начала трезвонить в суновскую дверь. Я встал.
— Нету, что ль, никого? Что они делают-то? — Она снова вдавила кнопку большим пальцем, потом стала стучать кулаком. — Ты сюда ждёшь?
— Ага.
— Все антресоли уже протекли, потолки все, — всё… Я не знаю, чего они делают-то там. Нету их, что ли?
— Я когда пришёл…
— Не живёшь здесь?
— Нет, я у них работаю.
— Так а что же они делают, — уже ж всё течёт у нас. Всё — все антресоли уже, вещи… Только ремонт сделали. — Она начала бить ногой в дверь. — Когда ж придут-то?
Через пятнадцать минут подтянулись и с пятого. С шестого то убегали черпать воду, то прибегали стучать в пустую квартиру. Наконец, меня послали в ЖЭК, чтобы отключили воду. Объяснили, как до него идти.
Дежурная отправила меня к мастерам. Мастера сидели в шапках в прокуренной комнате и играли в домино.
— Так это надо весь стояк отключать. В каком, говоришь? В пятом? Витя, кто у нас в пятом? В пятом. В пятом… в пятом. Рыба. В пятом надо весь стояк отключать.
— Там уже, знаете, на два этажа пролилось. Меня соседи послали.
— Ну а когда они придут? Когда прийти-то из этой квартиры должны, знаешь? К половине? Ну вот придут и закроют воду. Мы сегодня профилактику делали и отключали с утра — и горячую, и холодную. Вот они открыли, наверное, и ушли, а вода пошла. Вода пошла и залила. Так что придут — закроют. До половины всего полчаса. А то, я говорю, это ж весь стояк отключать.
В подъезде пахло мокрыми тряпками. Я поднялся на шестой и стал ждать и отвечать на вопросы соседей.
Через пятнадцать минут из лифта вышел Сун Ганду. Когда он открыл дверь, вода перелилась через порожек и растеклась по площадке. Я уже заранее разулся и засучил штаны, поэтому, пока Сун ужасался увиденному, я выключил воду, которая била из душа в противоположную стену, и начал вычерпывать.
Я даже почувствовал какое-то превосходство над растерявшимся китайцем. Я был главным. Велел ему сворачивать ковры; сурово отослал соседей с шестого и пятого — сказал, что уберёмся сначала, потом ругаться будем. Сун, посмотрев на меня, тоже разулся.
Потом мы пошли разбираться с соседями. Сун, придержав меня за руку, попросил соглашаться на всё. Мол, весь убыток, будущий ремонт — всё будет оплачено в американских долларах. Он действительно боялся, потому что по всему подъезду стоял шум недовольных голосов.
— Это он хозяин, да? Так. Что ж ты делаешь? А? Что ж воду-то не закрываешь? Всё ведь протекло — все антресоли, всё, всё. Что вот нам теперь, ведь только ремонт сделали. Что молчишь, не понимаешь, что ли?
— Он китаец, он не понимает по-русски. Он просит перевести, что весь ремонт будет оплачен в американских долларах.
Сун стоял немного сзади меня, смотрел на тётку и кивал, подтверждая мои слова. Тётка была выше его, у неё были толстые руки и красное лицо. За её спиной молча возвышался мужик с выцветшими глазами и двигал челюстью.
— Как не понимает? Ты скажи ему, что краны-то надо выключать. Э, слышь, — она отодвинула меня в сторону и заорала как глухому, — слышь, нерусь, краны-то надо выключать. Понимаешь, выключать. Вот так вот — раз, раз, и выключил.
Сун бормотал насчёт долларов и смотрел, как женщина энергично вращает перед его животом скрюченными пальцами. Она пыталась показать, как следует закрывать воду.
— Он спрашивает, сколько вам должен. Вы скажите, и он немедленно заплатит вам в долларах.
— Доллары, доллары. Нет, он, правда, что ли, китаец?
— А что, не видно, что ли? — Наступило время немного повысить голос. — Конечно, китаец. Так сколько?
— Да пошёл ты со своими долларами, у нас вон и так ведь всё вымокло. Ты лучше ему скажи, что, мол, краны нужно выключать. Выключать.
И дверь захлопнулась. Сун ничего не понял, но покорно поднялся к себе в квартиру. Я сказал, что всё закончилось нормально. Платить, наверное, не придётся. И мы стали убирать следы потопа дальше.
Виноваты были его постояльцы, а именно Пань Пэн. Сун с Иваном в тот день ушли с утра, а когда Пань Пэн проснулся, воду уже отключили. Пань Пэн открыл все краны, и «забыл в какую сторону заворачивать». Забавно было наблюдать, как Сун сурово сдвинув брови, вращал перед ним руками точно так же, как соседка с шестого. И вообще он им сказал, что пора, мол, и честь знать. Через три дня они должны выселиться.
Я всё-таки отыскал квартиру для них. Получил даже десять баксов от Ивана в качестве благодарности. Деньги отдал жене.
Брат тёщи Георгий Семёныч, заехавший в гости, смотрел на меня с весёлым недоумением.
— Кто ж так делает, чудило? Сказал бы мне сразу, я бы на следующий день с разводным ключом к нему припёрся, мол, давай пять сотен баксов за урон. Я сосед твой с пятого этажа, — все потолки в квартире протекли. Стрясли бы бабки с него. Тебе же семью кормить надо. Робкий ты.
А мы с Суном ещё неделю ждали, вдруг явится тётка снизу требовать деньги. Но всё как-то улеглось, а потом и вовсе забылось.
В доме моего детства, в одном подъезде с нами, по-моему, на одиннадцатом этаже, жила странная и очень старая — лет девяносто — бабулька. С ней иногда приходилось вместе ехать в лифте. И вот, каждый раз, когда я оказывался с ней в этом маленьком пространстве, она начинала меня хвалить. Не знаю, как она вела себя с другими, но мне она всегда успевала отвалить дрожащим голосом такую кучу приторных слов, что потом ещё долго передёргивало. Я был замечательным молодым человеком, лапочкой, умницей, красавцем и ещё бог знает кем. «Я рада, что у нас есть такие юноши». Эту самую старуху с одиннадцатого этажа я вспомнил, когда познакомился с мистером Сюем.
По воскресеньям я обычно тоже работал. Мистер Сун считал, что мой вольный график работы в будние дни обязывает меня помогать ему по выходным. И вот в одно воскресное утро на кухне суновской квартиры я был представлен ещё одному китайскому мистеру. Фамилия его была — Сюй. Правда, он оказался скорее мсье, а не мистером.
Я называл всех китайцев мистерами потому что говорил по-английски, потому что они все были старше меня и ещё потому что не знал как их называть по-другому. Китайцы отвечали мне тем же, и называли меня мистером Сергеем, вернее, — Сье Эргаем. Логичнее было бы ставить мистера перед моей фамилией, но для китайца отпущено два или максимум три иероглифа на имя и фамилию. Поэтому получалось, что Сье играло роль фамилии, а Эргай — имени.
Я не помню, как звали мистера Сюя, но я помню, первое впечатление от знакомства с ним. Он осыпал меня комплиментами и напомнил этим ту старушку. Когда я разулся в прихожей и вошёл в кухню, с табуретки вскочил маленький седой дяденька, пожал мне руку и, улыбаясь, заговорил со мной по-китайски. Мой начальник стоял рядом и переводил. Он сказал, что передо мной стоит мистер Сюй, который приехал только что из Парижа, чтобы своими глазами увидеть перемены, произошедшие в России.
Мистер Сюй — это старый диссидент, которого коммунисты вышвырнули в своё время из страны и который нашёл себе прибежище во Франции. Мистер Сюй теперь пишет книгу о своей борьбе с бесчеловечным режимом, о своей судьбе и судьбе тех, с кем ему пришлось вместе работать и вместе страдать. Он с интересом наблюдает за переменами в Китае, но его пока ещё туда не пускают. А в Россию пускают, и он хочет видеть, что приносит стране отказ от коммунизма. Видимо, я был первым, что увидел мистер Сюй в Москве, и он сразу же сообщил о том, что молодое поколение в России замечательное. Что я — это самый отважный, честный, умный и красивый молодой человек. Дальше шло что-то совсем невразумительное, с использованием чисто китайских метафор. Всё сводилось к тому, что с такой золотой молодёжью гнилое наследие коммунизма будет успешно побеждено по всему миру. Такая молодёжь им нужна.
Судя по тому, как Сун весело на меня поглядывал, стоя за спиной парижанина и осуществляя синхронный перевод, он получал от этой ситуации большое удовольствие. Под конец, когда ум, сияющий в моих глазах, сравнили с умом дракона, он, по-моему, просто развеселился.
Я, напротив, загрустил, но диссидент Сюй неожиданно остановился и уселся обратно на свою табуретку. То ли он понял, что я не могу ему ответить тем же, то ли выполнил какой-то свой обряд приветствия и успокоился, — я не знаю. Он оказался нормальным, весёлым стариком, ну может быть, чересчур активным и восторженным, а так — нормальный старик.
Он постоянно хватался за свой блокнотик и записывал впечатления. Я, наверное, был не самым интересным собеседником для старика, потому что не любил дискуссий на политические и социальные темы.
— Как ты относишься к коммунистам? Коммунизм — это хорошо или плохо?
— Я, мистер Сюй, считаю, что людей невозможно изменить или сделать счастливыми. Вот, например, подруга моей матери любит болеть. Она придумывает себе болезни, а потом страшно переживает по этому поводу. Она будет одинаково несчастна при любом строе.
— А вот лично ты, ты хочешь жить в какой стране — свободной или нет?
— Понимаете, я не могу думать об отвлечённых проблемах, проживая в одной квартире с матерью моей жены. Эта проблема для меня сейчас важнее, чем переустройство державы.
— Я понял, это такая шутка! Это юмор! Ах-ха-ха. Это смешно. А всё-таки?
Сун был, по-моему, несколько даже рад, что спихнул на меня такого неуёмного собеседника. По всей видимости, ему уже пришлось с утра отвечать на все эти вопросы. Он тихо подливал нам чай, старательно переводил и посмеивался. Сюй решил остановиться у него на целых две недели, и, наверное, мой начальник предвидел нелёгкие для себя дни. Он не так уж давно спровадил с моей помощью Ивана с Пань Пэном, а тут на его голову свалился этот старик.
Я сказал, что, как бы там ни было, моя страна уже сделала свой выбор, и пошёл «необратимый процесс». Гораздо интереснее в данной ситуации услышать мнение мистера Суна как представителя нации, начавшей перемены, но не отказавшейся от коммунизма. Мистер Сюй посмотрел на мистера Суна. Но, как оказалось, в Китае тоже умеют играть в переводного дурачка, потому что Сун, как будто неожиданно вспомнив, сказал:
— Кстати, дед мистера Сье Эргая был одним из основателей Общества советско-китайской дружбы. Я не говорил вам об этом? Его дед встречался с председателем Мао.
Продал, змей. Для диссидента Сюя это должно быть просто потрясающей удачей — взгляды на перестройку внука самого что ни на есть коммунистического дедушки. Это войдёт в книгу.
Меня спасла женщина. Меня спасло то, что в дверь позвонила удивительная женщина, которую звали Монгэ Цэцэк.
Монгэ Цэцэк по-монгольски значит — серебряный цветок.
Уральский сказочник заставил Данилу мастера вытёсывать цветок каменный, среднеазиатское воображение сотворило жёлтый цветок — Гюльсары, или, может быть, в этом случае просто сыграло свою роль красивое звучание слова, ставшего женским именем. На Алтае и в Туве ограничились просто именем Чечек — цветок. Вообще-то сравнение женщины с цветком или цветка с женщиной довольно банально, сколько их было — всяких Розалий, Флоринд, Маргарит. Но моё воображение было натренировано бесконечными полётами на облаках пара из труб электростанции. И оно было потрясено картиной серебряного цветка. Цветка, покрытого инеем, схваченного утренним заморозком, когда из самого сердца пустыни Гоби начинают дуть осенние ветры. Это — сказочный белый цветок, лепестки которого застыли в своей хрупкости.
Всё-таки парижская жизнь кого угодно сделает джентльменом, даже китайца. Сюй забыл о своём блокноте до лучших времён и вёл себя comme il faute. По крайней мере, слез со своего любимого конька, отложил беседу со мной на потом и обратил всё своё внимание на гостью.
Да, что ни говори, было, на что обратить внимание. Серебряные лепестки, благородное чернение.
Я никогда до этого не встречал монголок. Монголов — да, видел. У отца был один аспирант из Монголии, он сажал меня на колени, я оказывался в крепком и уютном незнакомом запахе аспиранта и слушал, как он мне что-то поёт. Я слабо его помню, но никакого сравнения с серебром он не выдерживал, можно скорее придумать что-то золотое на конской упряжи, потёртое в далёких походах, покрытое навсегда конским потом, пахнущее бараньим салом, залоснившееся и гладкое. Но серебро, серебро — это совсем-совсем другое.
Серебряный цветок, повторяю, это бодрящий осенний ветер на выжженных холмах, чистый от утреннего холода горизонт, лёд на каменистом дне ручьёв, лепестки, дрожащие от мягкого топота табуна коней. Никаких лунноликих красавиц, златокудрых дев, смуглых дикарок. Никаких зелёных, жёлтых, голубых, карих, серых глаз. Никакой чепухи — только чёрное чернение и серебряные, схваченные морозом лепестки.
Это невозможно ни с чем спутать. Широкие пояса и тяжёлые подвески с нашитыми дореволюционными рублями звенят по-особенному, — звук мягкий и лёгкий. Монеты шевелятся при каждом движении, трутся и ударяются друг о друга. Сидя у очага, отвернув лицо от пламени, она бросает на тебя незаметный, мгновенный взгляд, но монеты выдают. Серебряный взгляд, серебряный вздох. Монгэ — это ещё и деньги, монеты.
Монгэ Цэцэк — это когда совершенно невозможно стоять на этой кухне в старой шерстяной безрукавке и пожелтевших джинсах, когда с ужасом вспоминаешь, что давно не мыл голову, что даже те несчастные десять баксов, которые ты получил от Ивана месяц назад, ты отдал жене. Зачем?
Старик уже заканчивает длинную улыбчивую фразу по-китайски и указывает на Суна — «Сун Ганду», — уже Сун кивнул головой, и сейчас они будут объяснять ей присутствие в этой квартире длинного, бедно одетого русского мистера, — а это, мол, наш помощник китайца. Она может даже спросить, сколько в месяц стоит Суну его помощник.
Сун перешёл на английский:
— Это мой хороший друг Сье Эргай. Мы вместе работаем. Он также учится в университете на китайском отделении.
— Как интересно! Здравствуйте! Ни хао!
— Ни хао, ни хао! Жэньши ни во хэн гаосин! — Да, я действительно очень рад познакомиться с ней.
— Вы прекрасно говорите по-китайски. — Ладошка, серебряные лепестки.
— Что вы, мой китайский совсем никуда не годится.
Со всеми необходимыми фразами вроде бы справился. И Сун не подвёл, дружище! Мужик!
— Я не успел предупредить моего друга о приходе гостьи, и мы не подготовились. Честно говоря, мы собирались чуть-чуть даже выпить. Ха-ха-ха. Когда мы в этой квартире, то мы — холостяки, так что прошу извинить за наш вид.
Она сказала, чтобы я называл её по-китайски — Мэй, так ей привычнее, монгольское имя всё равно никто правильно не выговаривает. И все расселись вокруг стола.
Я провожал её от Суна. Она жила в общежитии МГУ в «морковке», так что ехали мы довольно долго, да ещё от метро шли пешком, я был рад этому. Сначала подождали автобуса, немного замёрзли, а потом она сказала: «Пошли пешком».
Где могут учиться такие женщины? Конечно, она училась на журналистике, конечно, уже заканчивала пятый курс и скоро уезжала из Москвы. А впрочем, какая разница — будет она жить в Москве или не будет. Почему я не встретил её лет на пять пораньше? Нет, конечно, пять лет назад у меня было бы не больше шансов, чем сейчас. Их было бы ровно столько же, вернее их точно так же не было бы нисколько, но это было бы вовремя. Такая встреча была бы вовремя.
Я бы не стал, может быть, жениться после этого на первой девушке, обратившей на меня внимание. Я бы, может быть, продолжал искать её или такую же, сравнивать, ждать, и моя жизнь продолжалась бы по-другому. А то теперь даже идти вот так вот по тёмному снегу вдоль университетского забора и болтать о всякой чепухе грустно немного.
Она родилась и выросла в Пекине, в Монголии даже никогда и не была. Её родители дружили с мистером Сюем, поэтому он к ней и обратился, чтобы она его поводила по Москве, по заснеженному городу.
— Что ты делал в Сибири?
— Работал. Хотелось там побывать, посмотреть. Вообще-то я с детства мечтаю в Монголию попасть. Я даже рядом был, границу видел, а так и не побывал.
— Ты зарабатывал там?
— Да нет, много денег не платили. Просто ездил, смотрел. Романтики, как говорится, захотелось по молодости. — Я когда об этом говорю людям, то всегда первый немного усмехаюсь так — хе-хе. Чтобы понятно было, что сам серьёзно такие вещи не воспринимаю. А то, если не похехекать самому, тогда собеседник может первым начать. А слушать это от других всегда обидней. — Хе-хе. А в китайском есть слово «романтика»?
— Есть, конечно. Ло-ман… ло ман чжу и. Романтизм. Я таких людей ненавижу.
— За что? — Мы уже поворачиваем направо, уже скоро закончится наша совместная прогулка, и мы расстанемся.
— Они все ненормальные. — Она даже остановилась. Повернулась ко мне и, возмущённо глядя мне в глаза, подняла руку к своему плечу, коснулась пальцами пальто. — У нас был такой писатель — он убил свою жену.
Половину из её рассказа я не понял, повествование было слишком эмоциональным и от этого сбивчивым, но, в общем, — любовный треугольник, и этот писатель в почтенном возрасте убивает свою почтенную жену, полюбив какую-то малолетку. Что к чему — не разобрать, но как выразительно она об этом рассказывала! А может быть, я плохо разобрался, потому что смотрел на её лицо и не очень сильно вникал.
— А ещё был тоже такой человек. Он ездил на запад и писал в журнал статьи и книги, фотографировал там, он был известный. Ты знаешь, у нас на западе есть пустыни. Очень большие. Там нечего есть, там мало воды. И он туда всё время ездил. Ему говорили — ты можешь умереть в этих пустынях. Но он был упрямый, и всё равно поехал опять. — Снова укоризненный взгляд мне в глаза. — И он умер там.
Если бы этот человек видел, как Монгэ Цэцэк возмущена его идиотскими поездками, то он бы, я уверен, отказался от них и спокойно писал бы занимательные книжки в своём рабочем кабинете в городе. Она до самой проходной шла молча, переживая выходки романтиков. У двери остановилась уже с улыбкой:
— До свидания, спасибо.
Я ещё посмотрел сквозь решётку ворот, как она идёт, помахал рукой её спине. Как замечательно блестел снег под фонарями. Она была очень красивая, и впереди её ждало всё самое что ни на есть интересное, радостное, жизнь была такая праздничная, а какие-то люди убивают жён или убиваются сами из-за каких-то своих идей. И я чувствовал, как это, должно быть, оскорбительно выглядит со стороны, когда всякие недоумки не знают, что делать со своими и чужими жизнями.
Я всё ждал, думал, может, обернётся. А потом она уже отошла слишком далеко, и я не мог разглядеть, оборачивалась или нет.
Я стал стирать носки каждый вечер. Перечитал книгу об экспедиции Козлова в Монголию и Тибет. Широкие пояса и подвески с нашитыми на них серебряными монетами там не упоминались, ну и что? Какая разница, носили их монголки или нет. Главное, что я согласен был работать у Суна, даже если бы он мне и вовсе не платил денег. К тому же он хорошо меня кормил.
Нет, деньги всё же были очень нужны. Мне необходимо было купить хотя бы новые джинсы. Так странно, что сейчас я уже не могу вспомнить лицо Цэцэк, но отчётливо вижу вытянутые коленки, желтизну моих стареньких левисов, серую безрукавку, которую связала мне мама.
Вместо лекций я сидел в университетской библиотеке и листал подшивки газет с объявлениями. Мне нужны были «КамАЗы» в обмен на сахар, мне нужны были теодолиты и два двигателя для «ТУ-154».
Сун меня об этом не просил. «Твоё основное дело — это учёба в университете», сказал он мне. Только когда я убедил его, что мне это не помешает учиться, он отдал мне список тех товаров, которые были ему нужны, и с интересом наблюдал, как я дозваниваюсь по тем номерам, которые выписал в свою тетрадь. Сначала после каждого звонка он спрашивал меня, что это за организация такая, куда я звонил, с кем я разговаривал, и что мне ответили. Потом ему надоело, и он удалился в кухню готовить ужин. В этот вечер он впервые сходил в магазин за продуктами в одиночку, оставив меня в своей квартире. Мистер Сюй где-то шлялся в сопровождении Монгэ Цэцэк.
— Большинство продавцов хотят не бартер, а деньги, — сказал я Суну, когда мы уселись за стол и принялись за жареную картошку и шампанское. Я никогда в жизни до этого не запивал жареную картошку шампанским. — Сделкой «КамАЗы на сахар» заинтересовалась пока что только одна фирма — «Квадра Плюс». Директор — господин Савельев, с ним можно встретиться на этой неделе, только необходимо предварительно созвониться.
— Хорошо, позвони ему завтра и скажи, что мы можем придти в любой день.
— С двигателями и теодолитами пока что хуже. Но мне дали несколько советов, куда стоит позвонить. Я могу делать отсюда междугородние звонки?
— Междугородние звонки? Да, хорошо, звони, но говори мне, куда ты хочешь звонить. — И мой начальник подлил мне вина.
Договориться о встрече с господином Савельевым мне удалось. Пришлось, правда, в этот день раньше уйти с занятий, но я чувствовал себя ответственным за это мероприятие, я своими руками продвигал бизнес мистера Суна.
Я заехал за ним, и мы отправились на станцию метро «Лубянка», около которой где-то в переулочках нам предстояло найти «Квадру Плюс». Мы немного прошли по Мясницкой и свернули направо. Так, розовый трёхэтажный дом, завернуть во двор и вниз по лесенке. Позвонить в дверь.
— Да, проходите, пожалуйста, раздевайтесь. Игорь Аркадьевич сейчас подойдёт к вам.
Сун поворачивает ко мне лицо, и я перевожу. Мы раздеваемся и вешаем пуховики на вешалку, присаживаемся у стола, который стоит в центре комнаты. Сун достаёт визитную карточку и кладёт её на стол рядом с собой, оглядывает офис. Мне почему-то немного неловко перед ним за не слишком презентабельный вид помещения — вдоль стен громоздятся картонные коробки из-под оргтехники, вспученный линолеум на полу, окошко, расположенное ниже уровня тротуара, завалено с улицы мусором.
— Добрый день, вы ко мне?
Высокий молодой директор «Квадры» огибает стол, становится лицом к нам, опираясь костяшками пальцев о столешницу. Волосы ниже плеч, широкие полы спортивного пиджака разлетаются над бумагами, мы смотрим в пряжку его ремня.
Я начинаю говорить, а Сун подцепляет свою приготовленную визитку с чёрного пластика стола и кладёт её перед Савельевым.
— Я звонил вчера, и ваша секретарша назначила нам встречу сегодня на четыре часа. Мистер Сун представляет китайскую экспортно-импортную компанию, которая хотела бы купить у вас «КамАЗы».
— Так это вы вчера звонили? Ясно. — Савельев откидывает длинную прядь со лба и возвращает карточку Суну. — Значит, слушайте, господа из экспортно-импортной компании, я очень сожалею, но с китайцами я работать не буду. Так что извините, и до свидания.
Сун бесстрастно выслушивает мой перевод, встаёт и, глядя в лицо директору, говорит:
— Мне кажется, что вы допускаете ошибку…
— Я понимаю по-английски, можете не переводить. (брезгливо мне). Я уже сказал, что не хочу работать и не буду работать ни с китайцами, ни с вьетнамцами. Мне неинтересно, что вы мне хотите предложить, я просто не хочу с вами работать. Я хочу иметь нормальный бизнес. — Директор распалился и почти кричал на Суна.
Мы встали. Мистер Сун снял с вешалки свою куртку, впопыхах уронив мою, но затем вернулся к директору и снова положил перед ним визитку.
— Когда вы научитесь делать нормальный бизнес, вы передумаете. Я жду вашего звонка.
Савельев, наверное, тоже захотел сделать что-нибудь театральное, как и Сун, поэтому он схватил карточку и швырнул её в сторону корзины для мусора.
Из «Квадры Плюс» мы шли очень быстро. Было видно, что Сун переживает. Хотя он всегда старался не выставлять напоказ свои эмоции, по нему запросто было видно, в каком он находится настроении. А здесь было из-за чего расстраиваться — только что при своём подчинённом он чуть было не потерял лицо.
— Мистер Сун, я очень сожалею, что так получилось. Когда я разговаривал с секретаршей, то она…
— Ничего страшного, ты не виноват в том, что делают эти люди. Но я не понимаю, почему они так делают.
Дальше мы шли молча, перепрыгивая через лужи с грязным снежным месивом, через сколотые с крыш сосульки, перешагивая через верёвки ограждения с красными тряпочками, протянутые в тех местах, над которыми сбивали эти сосульки.
На эскалаторе Сун всё-таки не выдержал:
— Он сказал, что не хочет работать с китайцами и вьетнамцами. Он думает, что мы одинаковые? Хочет иметь нормальный бизнес! Все хотят иметь нормальный бизнес. Я тоже не стал бы работать с вьетнамцами, вьетнамцы — это вьетнамцы. Они же вот… — Он сделал себе пальцами узкие глаза и в который раз пожал плечами. Я тоже пожал плечами.
Сун сказал, чтобы я больше не искал для него партнёров. Он сам позаботится об этом.
Я полагаю, что ключом к его принципам ведения бизнеса могли бы стать слова одного из учителей Дзена по имени Юнь-мэн: «Сидишь — и сиди себе; идёшь — и иди себе. Главное — не суетись попусту». Сун сидел и ждал появления партнёров, или, может быть, ждал, пока у нас научатся делать правильный бизнес и отличать китайцев от представителей прочих народов, населяющих Юго-Восточную Азию. Поэтому мы продолжали жить и работать в прежнем несуетливом режиме.
Мистер Сюй, к моему удивлению, не приставал больше ко мне с расспросами и обычно проводил вечера, уставившись в телевизор, сняв ботинки и положив ноги на край кровати. На него, наверное, тоже подействовала расслабляющая обстановка суновского быта, а, может быть, он просто слишком уставал после прогулок по Москве вместе со своей длинноногой экскурсоводшей. Возвращался он всегда один, без неё. Смешно было смотреть, как старик сидит у экрана и внимательно слушает новости, наклонившись вперёд и приставив сложенные рогулькой пальцы к ушной раковине. Один чёрт — ничего же не понимает.
Мы по-прежнему продолжали рассказывать друг другу байки за кухонным столом, и мне всё больше и больше нравилась китайская кухня. Сун, как внимательный хозяин, зачастую предлагал мне выбрать меню на очередной ужин, и я уже имел свои любимые блюда. Иногда выбор диктовался наличием в магазине того или иного составляющего.
Дня через два после изгнания из «Квадры» мы купили в гастрономе пять небольших живых карпов и запустили их в наполненную ванну. Мистер Сюй понаблюдал за плавающими рыбами, потом надел фартук и взялся помогать Суну. Он выхватывал из воды карпа, нёс его в кухню, где на разделочной доске моментально снимал с него чешую и потрошил. Затем карпа брал Сун и, обернув полотенцем голову и хвост, и, держа их на весу, прижимал к стоящей на огне сковородке с кипящим маслом. После непродолжительного обжаривания с двух сторон рыба помещалась в глубокую тарелку с соусом, причём так, чтобы голова и хвост опять же оставались снаружи.
Тарелка с рыбой стояла посередине стола, окружённая прочими, менее значительными тарелочками с салатами, капустой, разнообразными соусами и чем-то ещё. Сырые головы, лежащие на бортиках тарелки, открывали и закрывали свои рты в то время, пока мы терзали палочками прожаренные бока. Многие мамы и папы так же механически закрывают и открывают рты, когда кормят маленьких детей из ложечки.
Мы пили водку и закусывали огненной едой, так что по лицу текли капельки пота.
Сколько бы мало ни платил мне мой китаец, я никогда не торопился уходить от него вечером. И это происходило вовсе не от моей жажды работать. Что меня могло ждать дома — в смысле в той квартире, где проживала моя тёща и мы с женой? Меня там могли ждать спящий уже ребёнок, жена и тёща. И чуть позднее — учебник китайского вперемешку с танцующими в телевизоре девушками.
Самое плохое, что меня ждало по возвращении домой — это сознание своей некредитоспособности. Из той зарплаты, которую мне выдал Сун за прошлый месяц, ничего не осталось. Львиную долю я потратил в первый же вечер, когда после ужина отправился домой. У метро я взял ещё пива, а потом очутился в комиссионном, где моё внимание привлекло подвешенное у потолка красное платье. Оно висело на плечиках вполоборота ко мне и чуть покачивало своими, если можно так выразиться, бёдрами. Алёна, к сожалению, не видела этих призывных знаков в полутьме комиссионки, она сидела дома и, скорее всего, строила немного другие планы относительно денег. А даже если бы она и увидела красное платье, то сначала бы спросила его размер. Потому что платье оказалось велико размера на четыре. Моя жена никогда не упрекала меня за безденежность. Это, как мне кажется, происходило по двум причинам: во-первых, потому что она примерно представляла себе на что идёт, когда выходила замуж; во-вторых, потому что была удивительно параллельным человеком.
Женились мы по любви. Примерно в это же время повыходили замуж восемь её ближайших подруг. Алёнка была пятой или шестой среди них. Я участвовал в этом хороводе свадеб как приглашённый, как свидетель и как жених, и всё большая тревога овладевала мной. Создавалось впечатление, что десяток молодых самодостаточных студенток, вернее студенток, которым было достаточно собираться вместе и хохотать до упаду по любому поводу, эти девушки вдруг услышали некий сигнал, какой-то беззвучный призыв и бросились под венец.
Я с подозрением наблюдал за тем, как каждое утро Алёнка выглядывает из окна, чтобы узнать, в чём сегодня можно идти на улицу. Решение надевать или не надевать колготки зависело не от погоды, а от того, облегал ли капрон ноги женщин, уже вышедших на улицу. «Буду я одна как дура идти с голыми ногами!»
Я волновался при мысли, что я нужен Алёнке для того же, для чего нужны колготки — не для тепла (я никогда не поверю, что такая тонкая ткань может греть), а для соответствия.
На третьей или четвёртой свадьбе её подружек, когда на горизонте стала вырисовываться и наша, меня стали одолевать сомнения, и я спросил, не стоит ли нам немного подождать. «А как же тогда быть? — удивилась Алёнка, — ведь мама уже насолила летом огурцов».
Гости съели огурцы, родился ребёнок. Ради справедливости отмечу, что не все восемь подруг сразу стали молодыми мамами, некоторые отложили это до окончания института, видимо, так тоже можно делать. Но теперь своё несоответствие почувствовал я. Дело не в моих холостых товарищах, а в том, что я никак не мог представить себя папой, да, честно говоря, и мужем тоже.
И за три года совместной жизни никак не мог привыкнуть. Находясь в квартире Суна, наблюдая, как он ловкими движениями нарезает картошку на мелкие ломтики, слушая китайские анекдоты или даже иногда делая для него перевод какого-нибудь письма, я ощущал себя человеком, который изучает китайскую культуру изнутри. Студентом, который подрабатывает после занятий, общаясь с «носителем языка», который привыкает к китайской кухне, учится есть палочками, а к тому же иногда пьёт водку и веселится вместе с нормальным мужиком — со своим начальником по работе. Но за то время, пока я доезжал до дома, я становился помощником китайца — человеком, который не смог устроиться на более приличную работу, который живёт в тёщиной квартире, почти не приносит денег и таскает пожелтевшие джинсы.
Я, наверное, любил жену. Поскольку я не знал способа, по которому можно отличить любовь от всего остального, я считал, что люблю её. Однажды я даже взялся читать тетрадь, которую Алёнка в школьные годы заполняла различными определениями любви, счастья и смысла жизни. Высказывания великих умов и поэтов были украшены бесчисленными сердечками, цветочками и отпечатками напомаженных губ. В своих ощущениях мне ближе всего показался Маяковский со своим весьма странным определением — что-то вроде: «Любить — это значит вглубь двора вбежать и до ночи грачьей блестя топором колоть дрова, силой своей играючи», хотя как раз против этих строк было меньше всего сердец и цветов.
Мы жили у тёщи, по вечерам я возвращался «домой», то есть к Алёнке, но настоящим домом для меня продолжал оставаться тот, в котором я провёл детство. Мне кажется, что для того, чтобы по-настоящему переменить дом, нужно заново вырасти в каком-нибудь другом месте или, по крайней мере, построить новый дом для себя своими руками. Иначе не отвяжешься от старого.
Дом, где я рос, был мало приспособлен для того, чтобы проводить в нём детство. Серые стены, ещё больше темнеющие от осенних дождей, задыхающаяся трава в сумрачном дворе, соседи, порой отталкивающе вежливые. Большинство из пятисот квартир населяли потомки тех, чьи портреты висели теперь на стенах и следили зоркими глазами за подрастающим поколением.
Если в старинных английских замках привидений порождает романтическое воображение, то здесь их вполне мог бы породить страх, въевшийся в стены, в тёмный дубовый паркет, в белые потолки. Зимой по вечерам начинала поскрипывать сумрачная антикварная мебель с овальными бирками ХОЗУ Кремля на задних панелях, покачивались от сквозняка тяжёлые сероватые шторы на окнах. Я заманивал сосисками в свою комнату нашу собаку и вместе с ней дожидался прихода родителей, сторожа каждый звук, доносившийся из прабабкиной комнаты.
Было очень страшно представлять себе, как старуха сидит одна в своей комнате и с кем-то беззвучно беседует. Я иногда спрашивал Бабаню, с кем разговаривает её мать и зачем она это делает, на что обычно получал загадочный ответ: «А, — ведьмует старая».
В доме вообще было много стариков, ребят — наоборот мало, и я всегда убегал играть в соседний двор, где жили все мои друзья.
Запах нашего старого дома ни с чем не спутать. Даже после капитального ремонта он остался прежним — его особенно хорошо чувствуешь, заходя в подъезд после долгого путешествия.
Я где-то прочитал, что при постройке одного из тибетских монастырей в раствор, скрепляющий камни, был добавлен мускус кабарги. Этому монастырю сейчас уже больше шестисот лет, но запах кабарожьей струи до сих пор исходит от его стен. Не знаю, чем скрепляли камни серого чудовища, поднявшегося на болоте, и не хочу знать, — но это запах моего детства.
Как-то вечером я вывел нашего пса на прогулку и увидел в подворотне около соседнего подъезда довоенный грузовик с надписью ХЛЕБ. В темноте около кабины стоял и курил водитель. Я пошёл туда посмотреть, но меня попросили выгулять собаку в другом месте.
Я наблюдал за съёмками со своего балкона. Площадку под окнами осветили лампами, но хлебовозка всё равно находилась немного в тени. Из подворотни двое штатских в сапогах выводили человека с заложенными за спину руками и вели к машине. А из окна на четвёртом этаже кричала женщина.
Это, наверное, был всего один маленький эпизод в фильме, но дублей сняли много, или, может быть, просто сначала репетировали, а потом снимали, — человек со сцепленными за спиной руками всё выходил и выходил из подворотни, а водитель всё так же быстро распахивал дверцы фургона.
Около нашего дома и в нём самом проходили съёмки ещё каких-то фильмов, — из окон напротив наших выкрикивал свою реплику Вячеслав Тихонов; по набережной вдоль канала гонял автобус с Жегловым и Шараповым.
За квартиры в доме держались. Для кого-то, наверное, его запах стал родным. Стали родными и шоколадный запах находящейся рядом фабрики «Красный Октябрь», клубы пара из труб электростанции на тёмном ночном небе. Раньше, после того, как я выключал под одеялом фонарик и захлопывал приключенческий роман, эти быстро несущиеся облака уносили меня в далёкие страны. Теперь, спустя кучу времени, глядя на облака, я иногда вспоминаю серые стены моего дома.
Мы с Суном ходили на Ордынку и торговались с неуступчивым бизнесменом в точно таком же костюме, как и у моего начальника. Они смотрелись очень забавно — головастый Сун с пышной шевелюрой и такой же головастый, но лысый покупатель сахара. На этот раз переговоры шли спокойно, но опять ни к чему не привели — Сун диктовал цены в портах Китая, а наши хотели за такую же цену получить сахар уже в Новороссийске.
Под конец встречи они уже просто спорили, какой сахар лучше — тростниковый или свекольный. И не смогли друг друга убедить.
Вечером Сун объявил, что вскоре мы едем с ним вместе на недельку в Волгоград. И я понял, что очень хочу поехать туда. Можно и не туда, а в любой другой город, лучше бы даже подальше, в какой-нибудь Владивосток. Хотелось просто сесть в поезд.
Но через два дня Волгоград был отменён. Он был отменён по неизвестным причинам, наверное, дали команду из Китая (Сун каждую ночь наговаривал целые часы по телефону со своим офисом). Поездка накрылась в последнюю неделю хмурого московского января, когда город купался в солёной грязи и когда особенно яростно толкались в транспорте. Это было очень плохо.
Но в такие дни ещё приятней было сидеть вдвоём или втроём (ещё и с диссидентом Сюем) в кухне, залитой жёлтым светом из пыльной и засаленной люстры. В эту последнюю неделю января мы окончательно перешли на русскую водку. До этого на стол перед ужином часто ставилось вино или реже пиво, а теперь — исключительно водка.
По подоконнику стучат капли, — снег московской зимы, не долетая до города, превращается в дождь, — сигаретный дым потихоньку утягивается в чуть приоткрытую форточку, и мы, наевшись, уже нехотя ковыряемся в салате или рыбе, выискивая подходящие кусочки, чтобы закусывать.
Сюй за эти дни как будто немного постарел, притих. Он уже не бегает целыми днями по городу, а сидит у телевизора или болтает с нами, и вид у него стал немного потраченный, сразу видно, что он уже совсем старый. Но вечерами, свинтив голову «Столичной», он веселеет. Собирает морщинки вокруг выпуклых глаз, лохматит седую башку и начинает напевать по-китайски.
По нашему потолку иногда проходит лёгкий перестук, наверное, соседка сверху ходит дома на шпильках. Сюй провожает звуки глазами из одного угла потолка до другого, подмигивает мне и что-то говорит. Из его фразы я понимаю только слова нюжэнь и мэй — «женщина» или, может быть, «женщины» и «красивая». Сун уходит в свою комнату и возвращается с газетой. Быстро пролистывает страницы, но Сюй придерживает одну рукой и достаёт из кармана рубахи очки. Трясёт рукой в воздухе, чтобы открылась дужка, и потом нацепляет их на нос.
Конечно же, блондинка, она трогает свой сосок. Жалко, полиграфия у этих изданий такая ужасная. Диссидент подмигивает мне:
— Чжень хаокань! Ши ма?
Конечно, хаокань. Длинноногая, бесстыжая и красивая. Такие, как она, поют мне каждый вечер с экрана безмолвного телевизора, стучат каблучками над нашими головами. Сун, наконец, долистывает до нужной страницы, показывает её мне.
— Это телефонные номера женщин за деньги? По этим номерам можно звонить?
— Можно, — отвечаю. Он скользит по объявлениям глазами, потом закрывает газету, оставив палец между листами. Качает головой.
— В Китае печатать такое запрещено. Посадят в тюрьму. — Потом спрашивает что-то у Сюя, наверное, то же самое, только про Фаго — про Францию. Сюй смеётся.
— Я очень скучаю по жене. Я показывал тебе её фото? — спрашивает меня Сун.
Маленькая фотка хранится у него в барсетке. На ней изображена очень красивая, в европейском костюме китаянка с головастиком лет пяти за руку. Парнишка серьёзный и смешной. Они стоят на фоне какого-то старинного храма. Может быть, это и не храм, но что-то каменное, с загнутой кверху крышей. Хвалю его жену и сынишку.
— Мистер Сун, а вы ходите в храм? Вообще вы верите в бога или Дао, ну во что-нибудь?
— Я верю в деньги. — Сун говорит это и одновременно задумчиво кивает сам себе, а потом переводит наш разговор диссиденту.
— А в коммунизм верите? — Я становлюсь похож на Сюя с его глупыми вопросами, но мне почему-то обидно, что Сун даёт такой обыкновенный ответ. Мне больше хотелось бы, раз уж он является китайцем, так чтобы верил во что-нибудь восточное, немного экзотичное, ну или хотя бы в коммунизм.
— Не верю. Я верю в деньги, в свою работу, которая позволяет мне жить в городе. Видишь ли, я очень боюсь вернуться в деревню.
— Вы жили в деревне?
— Я родился там. И я знаю, что это самое страшное, что только можно придумать. Лучше умереть. Я использовал шанс, который у меня появился, — теперь я живу в городе. Если надо, то я пойду в любой храм молиться, чтобы остаться в городе. Я буду делать любую работу, чтобы остаться в городе. И я поехал даже сюда, потому что меня послала моя компания. Я буду работать здесь, хотя очень скучаю по дому.
— А мне не очень нравится жить в городе. Я всегда мечтал уехать в какую-нибудь деревню, может быть, в Сибири.
— Ты просто ещё молодой. Кроме красивых пейзажей там нет ничего хорошего. Живёшь, чтобы заработать на еду, прокормить детей, а потом умереть. Больше ничего в жизни нет. Если бы я жил в деревне, то стал бы уже стариком, люди там очень быстро стареют.
Сидим втроём в тёплой кухне. Обычно в такие моменты, как сейчас, принято бегать к метро за добавкой, я даже согласен был бы сбегать как самый молодой, но, видимо, у китайцев не принято так. Неужели у них душа не просит?
Просто сидим и уже даже не держимся за ускользающую нить разговора — мне неохота уходить, Суну, наверное, не хочется убирать со стола и мыть посуду, даже диссидент не торопится к своему телевизору.
Сидим втроём и ждём. Слушаем каблучки над головой. Поеду домой — возьму ещё пива, чтобы в вагоне выпить.
В прошлое воскресенье Эрик приезжал Костоцкий, проездом в Москве был полдня. Из отпуска на Алтай возвращался, из Молдавии, где у него родители живут. Погуляли с ним по городу, повспоминали, как ходили вместе в тайгу, как читали друг другу стихи у костра, наш с Нормой приезд к нему. Зашли к тёще, даже бутылку вина выпили, а потом мы с Алёнкой проводили его до метро. Он пожал мне руку, давай, мол, не пропадай, а потом повернулся и пошёл. Взял и ушёл. Я всё ждал чего-то, сам не пойму, чего. Чего можно ждать, — у него поезд, ему ехать надо.
Что ещё он мог бы мне сказать кроме не пропадай? Я всё смотрел, как он с рюкзаком за спиной проходит через турникеты, потом встаёт на эскалатор, потом пропадает. Вернее, не он пропадает, а я. Он едет домой к жене и детям, у него дом стоит на каменном взгорке над озером среди сосен. Я сейчас тоже пойду домой к жене и дочке и тёще, но как же он просто вот так взял и ушёл спокойно, даже не оглянулся? Вообще-то, если бы я ехал на Алтай, то тоже не оглянулся бы ни на что, ни на кого, вприпрыжку бы бежал.
Он не бежал, конечно, он спокойно так шёл, не торопился, — у него завтра будет день и послезавтра, потом до дома доберётся и перед весной ещё в тайгу сходит со Славкой Подсохиным на лыжах. А я с утра пойду учиться, а вечером работать помощником китайца. Когда выучусь, то стану очень квалифицированным помощником. С таким дипломом на любую работу возьмут. И деньги хорошие давать будут, если, конечно, не в науку идти и не преподавателем в институт. Работать лучше всего в какой-нибудь экспортно-импортной компании, где есть куда двигаться, где могут и в Китай послать подыскивать партнёров и создавать совместное предприятие.
Вот такое будущее, в общем-то, нормальное. Меня Алёна тащит от метро: «Пойдём домой», а я не хочу двигаться. Они все так спокойно уходят, даже злость берёт. Отец вот тоже до последнего дня на работу рвался, уже метастазы пошли, а всё никак не мог дела доделать. А потом в последний раз, когда я у него в больнице был, в коридорчике на кушетке сидели, — он спокойный такой был, улыбался. На следующий день его оперировать должны были.
«Давай, — говорит, — парень, беги домой. Нечего время терять». Пошёл в палату и тоже не стал оглядываться.
Сун открывает дверцу подвесного шкафа и вытаскивает початую бутылку, видно, осталась с прошлого застолья.
— А как относится к коммунистам твоя семья, родители? — опять пристаёт Сюй. Я согласен говорить на любые темы, лишь бы не выходить на холодную улицу. Сун улыбается и наливает всем по чуть-чуть.
— Отец состоял в партии, потом вышел из неё. В девяносто первом во время путча побежал к Белому дому, боялся, что коммунисты вернутся. Поверил в демократов.
— А мама?
— Мама не интересовалась политикой. Но когда отец пошёл к Белому дому защищать демократию, она пошла с ним, взяв с собой кофе и бутерброды, потому что боялась, что он проголодается. Потом отец очень ругал тех, кого защищал, и незадолго перед смертью перестал интересоваться положением в стране.
Сюй морщит кожу вокруг глаз, когда Сун ему переводит на китайский с нашего английского, а я продолжаю говорить:
— Мне кажется, что мужчина может быть или не быть коммунистом, он может сражаться за идею и менять взгляды со временем. Самое страшное, это когда за идею начинают бороться женщины. Я сам очень боюсь женщин, которые могут бороться за идеи. Моя теща, например, всю жизнь борется с мужчинами. Это её идея такая — бороться против мужчин.
— Мистер Сюй говорит, что тебе надо было жениться на китаянке и иметь китайскую тёщу. Но я хочу сказать, — говорит Сун, — что он, наверное, уже забыл какие китайские женщины, пока жил в другой стране. Вдали от дома вспоминаешь не то, что было на самом деле, а то, что выдумал для себя. Вдали от дома очень легко фантазировать и ошибаться, потому что очень скучаешь.
Как бы я хотел уехать подальше и заскучать по своему дому, по улицам, по станциям метро, по жене с дочкой. Или я ещё просто не нашёл для себя тот дом, по которому можно скучать? Москва, и моя московская жизнь, и женщины представлялись бы мне замечательными, и я бы мог спокойно так, не оборачиваясь, уходить куда угодно.
— Его ещё не пускают обратно в Китай?
— Нет. Мистер Сюй говорит, что так обрадовался перестройке в СССР, думал, сейчас будет то же самое в Китае, и он сможет вернуться. Любой китаец хочет умереть на родине. Родина не Китай, а родина — гусиан, маленькая родина.
Я подумал, что этого как раз больше всего и боюсь — умереть в доме с серыми стенами, ещё больше темнеющими от осенних дождей. Мне абсолютно не нравится мой гусиан. А ещё я боюсь быть похороненным где-нибудь на Востряково, где на аллейках между могилами стоят ржавые мусорные бачки, где кладбище окружает забор из бетонных плит.
Я видел посеребрённые дождями кресты на беломорском побережье, с них слетали чайки. Видел безымянную могилу с грубым каменным надгробьем в высокогорной долине Алтая, я присел покурить возле неё, смотрел на далёкий хребет и думал о том человеке, который лежит под камнем. Покурил, поднялся и пошёл дальше, словно поболтал с кем-то. У меня как будто очень много таких маленьких родин по всей стране, но они где-то далеко.
Тяжело, наверное, умирать во Франции, даже если тебя похоронят рядом с Галичем. Вполне понимаю Сюя. Когда он ходил по городу с молодой и красивой Монгэ Цэцэк, то ещё больше, наверное, боялся, что не успеет на свой гусиан. Но ничего, пока будет писать свою книжку, может, и дождётся, что разрешат вернуться. Самое главное, чтобы после поездки в Россию он не бросил это занятие. А то совсем затоскует и точно дуба даст.
— Моя прабабушка, мне кажется, тоже была диссидентом. Скрытым диссидентом.
— Ей не нравились коммунисты?
— Ей было всё равно. Она любила выпить, покушать, поболтать. Она не любила работать, удачным образом получила травму на пилораме и двадцать пять последних лет своей жизни провела, сидя на кровати в комнате. Она тоже была из деревни. Когда умер Сталин, то все или плакали, или радовались, а прабабушка купила бутылку водки, выпила, а потом легла спать.
— Нет, тогда она не диссидентка.
— Да, я не так выразился. Но, понимаете, ей было всё равно. Это, по-моему, хуже, чем диссидент. Она не поддавалась этому гипнозу, этой пропаганде. А под старость лет вообще устранилась от всей этой дурацкой жизни.
Да, ей было на всё наплевать. После того, как они с деревенскими бабами безнаказанно забили кольями гулящую Катьку, она не сделала больше ничего, что можно было бы истолковать как борьбу за или против коммунизма. Она вышла замуж за ленточки — красивого балтийского матроса и стала крутить им, как хотела, ласково называя сатаной. Она голодала в тридцатые, но при своей хитрости и общительности умудрялась добывать еду детям. Сходит к мужикам на станцию и приволочёт конскую ногу или пшена. Потом подалась за своим сатаной в Ленинград, Москву. В сорок первом её пытались эвакуировать в Сибирь на оборонные предприятия, но, проезжая мимо своей родной станции, она выкинула из поезда свой узел, а потом прыгнула сама. Смерть вождя она использовала, как хороший предлог угоститься водочкой, чтобы не ругалась дочка. «С горя коль, нельзя выпить маненько?».
Все её истории, которые она выдумывала на старости лет, оканчивались неизменными ста рублями и медалью. Видимо, это был потолок её представлений об успехе, и она, скорее всего, рассудила, что драть себе задницу ради такой мелочи не стоит. И врагом народа она не была. Я думаю, что не существовало такого пряника, на который она бы покусилась, и такого кнута, которого бы она испугалась. Она была очень сильная, некрасивая, хитрая и быстрая на язык. И, по-моему, ей было плевать на свой гусиан.
Мне не нравятся такие люди, но я им завидую. С такими, как она, никакого коммунизма не построишь. Вообще ничего не построишь. Хотя, конечно, её нельзя назвать диссидентом, — слишком здоровое сердце в девяносто с лишним лет. Перед тем, как она умерла, лечащий врач сказал, что её сердце работает, как часы.
Скорее для неё подходит слово пофигист, только я не знаю, как это будет по-английски.
Она тоже лежит на Востряковском кладбище.
Мы курим с преподавательницей китайского, с нашей основной, русской преподавательницей, на закиданной окурками институтской лестнице.
— Может быть, Сергей, вам всё-таки стоит отказаться от того, чтобы подрабатывать, и уделить побольше времени учёбе? Я, конечно, понимаю ваше положение, но вы рискуете слишком отстать.
— Попробую, я и сам понимаю.
— Вы выбрали слишком сложный язык. Кстати, почему вы пошли именно на китайский? По чьим-то стопам?
Сун и другие китайцы не задают подобный вопрос, им, наверное, кажется это само собой разумеющимся — не вьетнамский же, в самом деле, учить! Все остальные окружающие меня люди спрашивают об этом обязательно. И я каждый раз злюсь, потому что не знаю, что ответить.
— Я вообще-то хотел на монгольский.
— Ну ладно, тогда поставлю вопрос по-другому — чем вы хотели бы заниматься после окончания института? Вы думали об этом?
Думал тысячу раз, только без толку всё. Хуже от этого становится, если представляешь будущую жизнь. Хватило у меня сил на то, чтобы сбежать из технического ВУЗа и поступить на восточные языки, а дальше что? Для того, чтобы с радостью думать о будущем, необходимо иметь хотя бы примерную цель. Ну не цель, так пример для подражания.
Однокурсники успевали учиться, да ещё и получали наслаждение от «студенческой жизни» — крутили романы, устраивали вечеринки party с дорогим вином и разговорами о загранке, ходили на концерты. Институтские годы для них представлялись естественным и, в общем-то, приятным переходом от лёгкой, но бесправной школьной жизни, когда они находились под полным контролем родителей и учителей, к взрослой жизни, где их ждала служба, семья, дети. Они даже не задумывались о цели, они её просто знали.
Меня объединяло с ними только то, что я учился в престижном институте, в котором учились и они. И я быстро понял, что заикаться об эзотерических знаниях, о таинственном Востоке, о Шамбале и прочей чепухе просто стыдно. Мой инфантилизм выглядел слишком неприлично. Нужно было срочно выдумывать себе цель или хотя бы пример для подражания.
«Дед твой, знаешь, как учился — он даже в туалете учился. Чтобы времени не терять. Возьмёт английскую книжку и сидит с ней там, слова учит. — Бабаня указывала на портрет на стене. — Ведь и работать приходилось, и голодать, и учиться — всё сразу. Он-то с четырнадцати лет работал. Вот какая была тяга к учению». Бабаня, наверное, предлагала его мне как тот самый пример для подражания. «А ты? Мудя зачесались — тут же ребёнка состряпал, а больше-то ничему и не выучился».
«Преступники. Это банда преступников во главе с Усатым, которая уничтожила страну. — Отец, нацепив на нос очки, смотрел съездовские сериалы по телевизору. — Почитай Шаламова». Позже, правда, он советовал мне прочитать уже совсем другую книгу — «Вся королевская рать». Так что революционный предок как пример никак не подходил, а заодно отпугивал от любого рода общественной деятельности.
Сам отец показывал мне пример человека, отдававшего своему институту, своим студентам и аспирантам всего себя. Он никогда не мог полностью отгулять свой отпуск. Но всё же на пару-тройку недель уезжал летом на Север — путешествовал, охотился, рыбачил. Его уверенность позволяла ему сохранять до самого конца жизни удивительную энергию и работоспособность. Он верил в незыблемые и вечные ценности, в идеалы и истины и сражался за них.
Я никогда не ощущал себя уверенным человеком. Я, наверное, был для этого слишком слаб и не чувствовал в себе силы сражаться за что-то или против чего-то. Для этого, прежде всего, необходимо быть твёрдо-натвердо уверенным в своей правоте. А с уверенностью у меня дела обстояли, по-моему, очень плохо, несмотря на все старания отца привить мне её.
В некоторых вопросах разобраться было несколько легче, например, в том, что касалось защиты женщин. Женщин нужно защищать. Лет в десять у меня возник вопрос: «А плохих тоже защищать?» — «Плохих тем более» — отец не знал колебаний. С мужчинами уже было сложней — зачастую нужно сразу бить в рыло, но иногда лучше сначала попытаться убедить человека словами, особенно если у него не рыло, а лицо. Но часто — сразу в рыло и так, чтобы долго не мог подняться. Отец умел чётко различать эти случаи, я — нет.
В тех случаях, когда мне предстоял важный выбор и я сомневался, как лучше поступить, отец советовал мне брать чистый лист бумаги и делить его вертикальной чертой на две части. С одной стороны ставить плюсы, с другой — минусы. После этого с помощью простого подсчёта легко узнать, стоит ли принимать это решение. Но и тут имелись свои трудности — плюсики и минусики у меня получались разной величины, поэтому при подсчёте я частенько запутывался. Да и как можно предугадать, во что в дальнейшем выльется тот или иной плюс, если смертоносные микробы на упавшей конфете оказываются безвредными, а учебники истории переписываются.
Одним словом, как мне ни нравилась фигура отца в качестве примера для подражания, я никак не мог вписаться в этот образ.
Алёнка, насколько хватало сил, пыталась мне помочь. Она не то чтобы предлагала мне готовую цель или модель поведения, а просто рисовала, прижавшись ко мне, картинки будущей счастливой жизни.
— Представляешь, мы выходим из собственной квартиры, ты заводишь машину, и я сажусь к тебе на переднее сидение. Ты отвозишь меня на работу, потом едешь к себе на работу… — Дальше шла фантазия о летнем отдыхе на Чёрном море или даже за границей.
Я представлял себе, что она едет со мной в красивом платье, но, внимательно вглядываясь в эту картинку, отмечал морщины на наших лицах, дочку, уже требующую себе отдельную квартиру, и понимал, что не смогу пахать двадцать лет ради этой мечты.
Но что я мог противопоставить всему этому? Как я представлял будущее? Не знаю. Что-то зыбкое, неопределённо-восточное, какие-то всадники, скачущие по монгольским степям, может быть, горы и светлое озеро внизу. И я завидовал своей прабабке, которая смогла выпасть на четверть века из этой жизни.