Точка сборки (сборник)

Кочергин Илья

Средь долины Тавазэнта

 

 

Это был великий поход к великой цели, правда, сформулировать эту цель Сашок не мог. Он был молод не хуже начинавшего свой поход Александра Македонского и тоже выбрал направление встречь солнцу, доверившись молодости и интуиции. В отличие от Македонского, Сашок отправился в путь один, на поезде. Прекрасные спящие девушки на верхних полках плацкартных вагонов, выглядывающие из-под простыней белые ноги, вытекающие из-под мостов могучие реки, дымный уют тамбуров, пирожки на станциях – Сашок испытывал зависть к самому себе.

Умерший пять лет назад дед оставил ему на книжке пятьсот рублей, начавшие постепенно дешеветь, и этот капитал Сашок решил потратить на расширение личной географии. Путь начинался с посада Московского Кремля, с кривых улочек Замоскворечья, застроенных после пожара 1812 года. На этих улочках с бесчисленными подворотнями, на красных и зеленых крышах невысоких домов, на богатых свалках, хранящих сокровища детского мира, Сашок рос и готовился к исходу. Довольно уютная для детства территория, но в перспективе Сашок воспринимал ее как тупик.

Бабки и деды потратили жизнь на то, чтобы оставить свою землю и пробиться сюда, в самое сердце страны, овладеть здесь работой и жилплощадью и дать потомкам счастливую жизнь. Смоленские, астраханские и пензенские крестьянские дети двигались по стране хаотично, они умирали и воскресали, их вербовали на стройки, забирали на войну, отправляли в лагеря, они оставляли менее удачливых родственников в унылых городках и на полустанках, их самые сильные дети рвались дальше, учились, и вот она – столица. Дальше дорога кончалась, вернее упиралась в красные кирпичные стены с зубцами-мерлонами на том берегу Москвы-реки. Один крепкий крестьянский сын-самоучка удачно штурмовал и эту твердыню ради будущих поколений, оставив робким потомкам престижные квадратные метры, патефонные пластинки с записями Вагнера и трудности в оценке недавней отечественной истории.

Сюда сходились и здесь заканчивались все автомобильные трассы союзного значения и железнодорожные нитки, похожие на карте на паутину с кремлем-крестовиком в центре.

Но отсюда же, с нулевого километра, они, по всей видимости, и вели во все стороны света.

Ко времени Сашкиного совершеннолетия государство окончательно проиграло холодную войну, вывело войска из Афганистана и наступил непривычный мир. Границы смыслов подразмылись, точки отсчета стали меняться, и Сашок совершенно уверился, что нулевой километр великой страны не может быть целью.

В Иркутске старый мамин друг, дядя Ваня Цейдлер, согласно полученным из Москвы инструкциям, постарался удержать его от дальнейшего продвижения – звал к себе на дачу, где росли настоящие кедры, пугал трудностями таежной жизни, завистливо затягивал Сашкин отъезд, потом признался, что эта роль тяготит его. Было даже немного жалко дядю Ваню: тяжело, наверное, быть старым маминым другом. Да вообще – старым.

Было потеряно четыре дня, но Сашок исходил новый для него город, провел бесконечные часы, наблюдая за течением Ангары. Река была с виду очень даже сибирская. Первая сибирская река, на светлый берег которой он ступил.

В Улан-Удэ за пятьдесят копеек желающих пускали ночевать в комнату для инвалидов – помещение на вокзале, в котором рядами стояло штук двадцать коек. Восхитительная простота и приобщение к жизни. Очень хотелось погрузиться, приобщиться и стать своим.

Через три дня на маленьком рейсовом самолете он достиг Усть-Баргузина, где вышел на берег Байкала. Слово «баргузин» звучало волшебным образом, хоть говори его шепотом, хоть напевай на любой мотив. Улицы тянулись между высокими глухими заборами, за которыми шла крепкая сибирская жизнь, к ней он тоже мечтал приобщиться. Сашок успешно провел переговоры с надменными вертолетчиками и на следующий день забесплатно оказался в поселке Давша – центральной усадьбе заповедника.

Директор не выказал радости, но отправлять домой к маме не стал, пожалел, взял пожарным сторожем на новую территорию заповедника в северном лесничестве. Сашок провел два месяца в одинокой избушке на берегу Байкала. Играл потрепанными картами в кинга с метеорологами из Иркутска, учил новые песни на гитаре, купался, рыбачил и загорал. Два раза в день выходил на связь с Северным кордоном, докладывал – кто и в какое время проплывал по озеру.

Раз в неделю метеорологи гнали самогонку и уносили подальше в лес все тазы, фляги и ведра, чтобы не использовать их как мишени во время веселья.

Верховка и низовка гнали волны вверх и вниз, одуряюще пахло багульником, на той стороне поднимался из воды Байкальский хребет, на этой стороне маячил вдалеке Баргузинский, звал бог знает куда. Дрались между собой собаки, на самодур клевали хариусы и ленки.

Вечерами метеорологи рассуждали, почему мухи не падают с потолка – крючки у них на лапах или присоски? Могли ли мамонты копытить траву из-под снега, как монгольские лошади или олени? Раскосы ли якутские собаки или только так кажется?

Тайга, дальние хребты лежали и ждали, по-прежнему недоступные. Жилья на зиму не предвиделось. Байкал же теперь, после двух месяцев наблюдения за плавсредствами, представлялся Сашку слишком оживленной транспортной артерией.

К осени Сашок отступил на исходные позиции, на нулевой километр, и устроился работать ночным уборщиком в «Макдоналдс». Работа была супер – в иностранной компании, с возможностью роста, он получал больше, чем доктор наук в материном институте. Пока оттирал столы, стены и прилавки, пропитываясь запахом моющих средств, двадцать пять его писем в разные заповедники ушли на восток и на север, добрались до адресатов, и обратно пошли ответы за подписями главных лесничих: «Штаты заповедника укомплектованы полностью», «На данный момент не имеем свободных ставок». Из Кроноцкого на Камчатке написали лаконично, как на дверях гостиницы: «Мест нет».

Только раздразнили – видимо, такая работа нарасхват, желающих слишком много.

Сашок вечерами курил у стеклянных дверей «Макдоналдса», смотрел на Пушкинскую площадь, и Москва представлялась ему большим муравейником, в котором поковыряли палкой. У каждого здесь своя функция – и у этой идущей мимо девушки с независимо вздернутым подбородком тоже. Рабочие муравьи, муравьи-няньки, муравьи-солдаты. Они привязаны к центру муравейника, к его смыслу, к матке, несущей золотые яйца. Как, впрочем, и сама матка, обреченная на жизнь в подземельях своего замка. Сашок другой. Он ощущал себя летучим муравьем, который отправится создавать новые смыслы в новом месте. Он был самым ценным порождением этого муравейника, и все эти люди, и все его предки трудились ради Сашкиного вылета.

Великий поход продолжился в начале октября. Пришло письмо. Свободное место обнаружилось на отдаленном заповедницком кордоне Букалу в Южной Сибири, который не был отмечен на доступных Сашку картах.

От Барнаула в окне автобуса тянулась плоская земля, похожая на рязанские просторы или что-то в этом роде. Но это для нас похожая, Сашка обмануть было невозможно. Сашок глядел в окно и твердо знал, что над рязанскими просторами небо как выцветший ситец, что рязанская березка похожа на жену чужую, клен – на пьяного сторожа, а ивы – на кротких монашек. Он вглядывался в пейзаж и с радостью видел, что совпадений тут нет. Все непохоже. И кленов не видно.

Ради справедливости нужно признать, что Сашок пока слабо представлял, как шепчутся под ветром чужие жены. Но этот легко исправимый недостаток молодости не мешал первопроходцу.

Сашок не думал и не делал выводов, он чувствовал, действовал интуитивно и бессознательно, как и следует поступать, вырвавшись из пробитой родителями столичной и логичной колеи и очутившись за Уралом, на огромной территории бессознательного, где реки и горы бормочут свои названия на неведомых языках, где не проторены туристические тропинки ассоциативных связей, где еще не поставлены дорожные указатели для пытливых нейронов.

Нужный ему город стоял в предгорьях, в том месте, где ровная степная даль уже сменялась холмами, сопками. Это было похоже на тихое море, по которому идут пологие волны от далекого шторма.

От города он еще пять часов трясся в пазике и наблюдал, как земляные волны становятся все круче и круче. Склоны были расцвечены, что называется, яркими красками осени. Берешь подмосковный, точно терем расписной, лес – зеленый, золотой, багряный – и ставишь его наискосок, наклоняешь туда-сюда. Тихие задумчивые речушки вдруг начинают стремительно скакать по камням, блеклое небо набирает цвет, густеет. Уходит тягучее среднерусское томление, воздух становится суше, хочется куда-то двигаться, скакать, брать с налета ленивые города и разрушать их. Остаются за тридевять земель, в далекой Европе, княжеские дубы-колдуны, заменяясь вольными лиственницами, из земли выпирают дикие камни, и идет веселая, бодрая, радостная сибирская осень.

В Аирташе он ночевал в бесплатной гостиничке с проезжим парнем из Белокурихи, перед сном за компанию ходил вместе с ним по поселку и искал тех, кто в прошлый раз хотел обидеть этого парня. Занятие бессмысленное: парень даже не помнил, сколько их было и как они выглядели. Сашок немного боялся и не хотел, чтобы кто-нибудь находился.

На следующий день он плыл на катере с гидрологами, смотрел, как в определенных точках в озеро опускают диск Секки, определяя прозрачность воды. Вода была очень прозрачная. А еще через день его оформили на работу.

В заповедницкой заежке, где временно он поселился, Сашок встретил себе подобных, тех самых летучих муравьев, из-за которых были заняты все ставки лесников на охраняемых природных территориях от острова Врангеля, торчащего мурашкой в Чукотском море, до колдовского Мурмана.

Два молодых человека – один из Саратова, другой из Киева – сидели друг напротив друга на полу, перед ними был казанок с нагретым на печке горохом. Они по очереди ударяли в горячую крупу пальцами. Через год таких тренировок, если их не прерывать и не отвлекаться на более интересные вещи, пальцами можно легко пробить горло любому противнику. Кстати, с такими пальцами гораздо легче учиться играть на гитаре – не так больно зажимать струны.

Третий из них, питерский, лежал на кровати и читал «Чжуд-ши» – средневековый тибетский трактат о лечении различных болезней. Читающий делился с остальными новыми знаниями.

– Болезни костей, – высоким молодым голосом говорил он, – дрег и рканг-бам. Болезни, проникающие внутрь и наружу, – болезни бад-кан смуг-по, дму, ор, скйа-рбаб, гчон, шесть видов жара, грамс-па, кхругс-па, римс, брум-бу и лхог-па.

Книги занимали в этом мужском общежитии довольно много места. Сашок расстелил на одной из кроватей спальник, взялся за потрепанную «Тайную доктрину» Блаватской, но моментально и счастливо уснул и очнулся так же счастливо и моментально от запаха жареной картошки.

Озеро было похоже на маленький Байкал – такая же глубокая, сдавленная горами расщелина, заполненная чистой водой. За самыми дальними, уже побелевшими гольцами призрачно маячили еще более дальние, и там, на горизонте, божественно смешивался чистый белый цвет и нежнейший бирюзовый или голубой. Чем бы ты ни был занят при свете дня, взгляд тянулся на юго-восток, к недостижимой границе белого и голубого, где терялась цель великого Сашкиного похода.

Гуляя вдоль озера, Сашок наткнулся на свилеватое, истертое штормами бревно – наполовину ушедший в гальку, перекрученный ствол дерева, которое, вероятно, прожило трудную, упорную жизнь. Долго изучал узоры волнистых волокон, наклонял голову в разные стороны. Позвал Витю Карпухина.

– Глянь. Ты видишь что-то эротическое? Не торопись только.

Впереди была счастливая вечность. Поэтому они постоянно спешили в радостном нетерпении, поэтому Сашок попросил не торопиться.

Витя смотрел, но не видел. Снял солнцезащитные очки, нацепил с одной стороны бревна. Получилось бревно в очках. Он ошибся, тут не важно было – где верх, где низ, тут весь прикол был в изгибах розоватых волокон, они просто вились очень эротично. В любую сторону так вились.

Витя лег на бревно, потом перевернулся на спину, вытянулся рядом.

– Сфоткай меня на память рядом с ней! Ее зовут Галя. Галечка, Галина.

Витька был простой и чудесный, Сашок хотел бы стать таким. Естественным и простым. Отец таким был, люди его любили. Отец говорил, что для этого нужно быть здоровым, сильным (отсюда уверенность в себе), нужно быть специалистом в своей области, не жалеть себя и не дрейфить. А Сашок, по словам отца, был домашним, жалел себя и дрейфил. И главное, специалистом не был.

То, что представлял из себя Сашок, называлось у отца «жалкий тип». Таким становился человек, позволивший матери избаловать себя, человек, лишенный здорового честолюбия, позволяющего штурмовать любые твердыни, человек, у которого нет внутри железного стержня и четкой программы и который не умеет быстро и безошибочно отличать добро от зла.

Отец не жалел себя и не дрейфил. Сашок не помнил, чтоб он хоть раз отгулял отпуск полностью. За пару месяцев до смерти пожаловался, что стало трудновато забегать по лестнице на пятый этаж. Сашок гордился им и не любил смотреться в зеркало.

– Давай, Галя ждет! Снимай уже. – И Витька сделал широкую улыбку.

Через неделю вертолет, нагруженный патрульщиками, их прекрасными рюкзаками, восхитительными трехлинейными карабинами, седельными сумками и седлами, чудесно пахнущими потертой кожей, разбежался на террасе, где были сады и вертолетная площадка, и поплыл по воздуху над озером. Внутри сидел оглохший от счастья и шума винтов Сашок, гладил дрожащую лайку Жени Веселовского, поглядывал в круглое окошко и хотел запомнить все изгибы берегов, все долинки и распадки, смотрел в приблизившиеся порозовевшие вершины гор.

Какие-то двести километров удовольствия, и машина сделала круг перед посадкой. Сашок увидел крытые тесом крыши кордона Букалу, нескладно прилепившиеся под выцветшим на солнце склоном горы. Он сразу узнал это родное, незнакомое место, это была конечная точка его великого похода.

Поход закончился, мечта состоялась. Перед ним лежал огромный, незнакомый, любимый мир с нежной глазурью гольцов на горизонте. Предстояла колонизация этого пространства.

Следующим рейсом прибыл Витя Карпухин.

Разноцветных склонов, как на пути к озеру и на самом озере, Сашок тут не увидел, вся тайга желтая от лиственниц, от выстлавшей землю хвои. И желтая сухая трава на открытых местах. Березы здесь не растут – слишком высоко. Чернота кедрачей поверху только подчеркивает однотонность пейзажа. Ни ветерка, ни звука весь этот желтый месяц – весь конец октября и начало ноября, а потом вдруг с вечера снег, как будто красок в мире больше нет и не будет. На следующий день жесткое яркое солнце так бьет в этот снег, что весь день щуришься, как будто спросонок, или вдруг небо опустится до самых лиственных верхушек на соседнем холме и напустит на пейзаж снегопад, мельтешение такое, словно белые помехи в телевизоре. И тогда можно долго смотреть из окошка выпученными, остановившимися глазами, как во дворе неподвижно стоит у коновязи черная лохматая лошадь, смотреть, пока незаметно наступившие сумерки не скроют лошадь, и вместо нее, если зажечь керосинку, в оконном стекле будет видно слабое отражение того, как ты ходишь по комнате, пьешь чай или варишь на печке лапшу.

Первую неделю у них в Букалу жили патрульщики, собирались в тайгу.

Женя Веселовский с утра, выйдя во двор, опустошал свое сознание криком. У него был большой рот и большой объем легких. Он походил в этот момент на льва, обозначающего свое присутствие в пустыне, или на оленя, ревом вызывающего соперника на битву. Опустошенное сознание наполнялось чем-то хорошим – Женя улыбался, осматривая небо и горы, блеск золотых коронок на зубах придавал всему этому торжественность обряда.

«You have tattoos everywhere, but my name is not there…» – восклицал он густым, красивым голосом. Или говорил, обращаясь к пейзажу: «She is soft, she is warm, but my heart remains heavy…» или «I’ve got thirteen channels of shit on the TV to choose from…». Все это было весело, непонятно и красиво.

Эрик Костоцкий был понятнее. Постоянно поправляя очки, напевал Визбора и всякие туристические песни, которые обычно поют дружными голосами у костра, ходил с ножом на боку, цитировал Джека Лондона и Хемингуэя, пил крепкий чай и курил по две пачки сигарет в день. Эрик любил готовить, вкусно покушать и вообще компанию. Он был с юга, казался очень уютным и домашним человеком.

Они наполнили Букалу очарованием дальних веселых походов, труднопроизносимыми названиями мест, где пришлось заночевать в снегу, поймать браконьеров или неожиданно встретить товарищей, идущих навстречу. Было здорово, что они обитают в той стране, которая теперь принадлежала Сашку. Им предстояло патрулирование южных границ заповедника, а потом переход пешком на озеро.

После их ухода Букалу погрузился в желтую тишину.

Они жили – Сашок и Витя – в одном трехквартирном доме, Марат с женой и дочкой в другом. Марат был их начальником и не любил городских, подсевших на романтику мальчиков. Но что поделаешь, если городские мальчики ехали и ехали из своих городов, заселяли Букалинский кордон и, как им ни отравляй жизнь, как ни вытравляй отсюда, словно насекомых, не переводились. Растревоженные свободой и непривычным миром, приезжали новые, счастливые, одуревшие от запаха, простора и далеких гольцов, подернутых маревом или покрытых снежной глазурью. Ходили сгоряча босиком по тайге (чтобы красться бесшумно, как зверь) и лечили потом избитые ноги, изучали способы выделки шкур, приемы шаолиньских монахов или очищали сознание, медитировали, играли на гитарах и варганах. Стриглись налысо, занимались уфологией, сыроедением или становились вегетарианцами, писали и читали стихи. За последние четыре года здесь сменилось тридцать лесников.

– Подождите, закончится вся эта лабуда с перестройкой, настанет порядок, заставят вас работать по-настоящему, – холодно шутил Марат. Нормальному взрослому человеку тяжело было смотреть на этих клоунов.

Но Сашок еще не был готов к настоящей работе: он не насмотрелся вокруг.

Вот лиственницы, например. Где он раньше их видел? В Москве, в Теплом Стане, если идешь от шоссе к Узкому – поместью Трубецких, там старая лиственничная аллея. Торжественная и немного надменная от старости, одновременно уютная, когда по осени дорога между шпалерами толстых деревьев переметена желтой тонкой хвоей. Но все же эта аллея – как завитушка в облупившемся барочном окне, как коринфская колонна в какой-нибудь заросшей чернокленом подмосковной усадьбе. Вросший в мягкий среднерусский пейзаж экзотичный обломок из устаревшего прошлого.

А здесь лиственницы свои, местные, настоящие. Не такие высокие, но жилистые, угловатые. Прочно стоят на земле, размахнув черные, корявые руки. Стволы красноватые, с подпалинами. Из них сложены эти дома, денник, двор для скотины с не очень толстыми, но ровными и крепкими стенами. Когда-то это была пограничная застава, теперь – кордон заповедника. От старости древесина закаменела, в стену трудно вбить гвоздь.

Желтая от хвои лесная подстилка переходит в желтизну выгоревших открытых склонов, из ложка в долину выбегает табун таких же невысоких и крепких, как лиственницы, лошадей. Желтый ковер, синий полог наверху, обветренные лица камней, гул пары сотен неподкованных копыт, лошадиные выкаченные глаза – какая тревога подходит, рождается сама собой от этого прихода Азии к тебе! Аж дыхание сбивается, хочется бежать, и Сашок бежит в восторге наперерез табуну, добавляя топот своих кирзачей к топоту коней.

У ручья – дом бездетного пенсионера Поидона Сопроковича Марлужокова, которого для краткости зовут просто Абай – дядя. Жена его – Ульяна Лазаревна, или Абё.

Абё почти не говорит по-русски, поэтому разговор с ней происходит каждый раз по установившемуся ритуалу.

– Как здоровье, Ульяна Лазаревна?

– Мало-мало хорошо, мало-мало плохо, – с удовольствием отвечает бабушка.

Дальше каждый говорит на своем языке, надеясь на случайное понимание.

Не успел Сашок в первый свой день на кордоне бросить у двери рюкзак и оглядеть новую квартиру, как без стука вошел Абай, уселся у стола и не торопясь стал перечислять, загибая непослушные деревянные пальцы:

– Чай черный индийский – четыре пачки; зеленый плиточный чай – пять пачек; мука – полмешка; штаны новые – один; плащ брезентовый – один; патрон для тозовки – две пачки; кидьим новый – один; потник новый – один тоже…

Он прикурил от спички и долго-долго эту спичку заплевывал. Слюны не хватало, он промахивался, а спичка давно потухла. Сашок смотрел, как Абай заплевывает пол.

– Потом это… еще колун новый – один, шапка – один…

– Что такое кидьим?

– Кидьим что такое? – Абай с удовольствием начал объяснять. – Ты лошадь седлаешь, сперва ему на спину ложишь потник, потом кидьим ложишь, потом седло ложишь. Кидьим называется – подседельник.

Пришел Марат и оттеснил Абая, что-то объяснял – где дрова, где баня, как работаем, как отдыхаем, потом повел обедать к себе. Старик заплевал окурок, ушел и с удовольствием пересказал заново свой список через несколько дней, объяснив, что это всё вещи, пропавшие у него прошлым летом, после того как не известный Сашку человек по имени Коля Бедюев караулил его дом и доил корову, пока Абай вместе с Абё были в районном поселке в больнице.

В восьми километрах от кордона – деревня Букалу. С большим миром ее связывает конная тропа и вертолет два раза в неделю.

Двадцатый век, глобализация-коллективизация, скотоводам, пасшим скот по далеким тайгам, пришлось сойтись жить вместе. Дома стояли в живописном беспорядке и напоминали стадо коров, рассыпавшихся по косогору и щиплющих траву каждая в своем месте. Привычных огородов с оградами или палисадников Сашок не заметил – калитки вели в вытоптанные дворы, на которых стояли сани, старые конные грабли, кривились поленницы. Щенки носили в зубах куски войлока, возле калиток стояли отполированные старостью коновязи, пахло конским и бараньим навозом, смолистым дымом и горной полынью. Возле каждой избы деревянная юрта – аил, коническая крыша покрыта корой, над ней из дымника идет дым.

В центре самые старые почерневшие домишки и придавленные временем аилы торчали из земли, как камни. А по краям деревня прирастала новыми, сверкающими желтизной тесаного дерева постройками. Контора, почта, магазин могли похвастаться открытым крыльцом, где хорошо стоять и курить в тени под навесом.

Но кто там будет стоять и курить, когда можно без стука отворить дверь любого аила, сказать: «Тьякшилар!», сесть на низенькую табуретку или чурбак у огня – в шапке, в сапогах, в куртке – и тут уже уютно покурить, а тебе нальют душистого белого чая, пахнущего сытостью ячменя и теплом топленого масла. Придвинут чашку с нарезанным хлебом, который получается разным у каждой хозяйки, пиалку с жирным каймаком, а то и угостят стопочкой свежей арачки, еще не утратившей свое родство с чем-то молочным, кисломолочным, чем-то знакомым с детства.

Ты совсем чужой в этой деревне, где нет ни одного русского, ты еще с трудом ориентируешься в новых лицах, в том, где чей дом, что прилично делать, а что – дико. Ты еще не понимаешь, когда над тобой шутят и что кажется смешным. А они не всегда понимают, что тебе интересно, а что – скучно. Но никогда никто не пропустит тебя мимо своих дверей, не позвав посидеть, почаевать, никто не пройдет молча, показывая чужаку, что он чужой.

Ты и правда скоро забываешь, что ты чужой, когда видишь в любом взгляде интерес. Добрый интерес, злой интерес, презрительный подростковый интерес, робкий детский, веселый или какие только бывают у разных людей интересы. С тобой ручкаются, тебя ощупывают темными глазами, кормят, спрашивают, хлопают по плечу. Ты забываешь про чудесные лиственницы, горы и разноцветное колыхание мчащегося табуна и просто прешься от того, что любой человек хочет вступить с тобой в контакт, что любому интересно, как ты отреагируешь на шутку, на комплимент, оскорбление. После столицы, где прямой взгляд в метро вызывает беспокойство, казалось, что в Букалу живет гораздо больше людей, чем в Москве.

По вечерам в голове еще долго звучали интонации иного языка.

С утра Сашок вставал, затапливал печку, молотил ногой в Витину дверь (Витя вставал трудно) и шел кормить коня, убирать за ним в деннике. Жестко било солнце, на морозе табачный дым сладко мешался с запахом конского тепла и навоза, Серко шуршал сухим сеном, выбирал самые вкусные травы. После завтрака конь взнуздывался, на спину ему ложился потник, потом чересседельник, сзади охватывала шлея, голова ныряла в хомут, конь вводился задом между оглобель. Всех этих оглобель и хомутов из учебника истории, этих забытых слов и запахов в Москве не было, Сашок был лишен всего этого все свое долгое детство. Все это шло слишком вразрез с тем образом жизни, на который Сашок был обречен по рождению и воспитанию. И это радовало. Сашок отматывал историю назад, к тому времени, когда пензенские, смоленские и астраханские крестьянские дети запрягали коней, чтобы отправиться за дровами. Только это был уже новый виток спирали. Сашок представлял, что такое нулевой километр, что такое экология и давка в транспорте.

Он с мстительным удовольствием навязывал гужи на концы оглобель, засупонивал, как научил Марат, упершись валенком в клещи хомута. Ему нравился этот ритуал.

Выезжал по санной дороге, ведущей вверх, в лес, затворял за собой створки ворот. И начинали скользить мимо по голубому льду неба лиственки, отлитые из темного золота, черненые праздничные кедры. Морозно пахли синие скрипучие тени в лесу, дорогу разнообразили горки, повороты, застывшие болотца, выступающие из-под снега обледенелые камни и корни, на которых сани скрипели, подскакивали или съезжали чуть в сторону. А он сидел в санях и смотрел на все это. Преступно проводил время впустую, как сказал бы отец. Сашок усмехался про себя и продолжал проводить время именно таким образом.

Нужно было насмотреться, привыкнуть, присвоить, научиться почти не замечать, как свое, родное, чтобы вдруг однажды утром или в середине дня или уехав и заскучав, понять, что полюбил и жить без этого не можешь. Сделать таким, что можно завещать кому-нибудь.

Серко заученно останавливался возле сложенных между деревьями поленниц, Сашок месил ногами снег – носил дрова и увязывал на санях. Ехал назад, и тени смотрели уже не влево, а вправо. На подъемчиках подталкивал сани, помогая коню, на спусках сдерживал коня вожжами. Сгружал у бани, или у дизельной, или у их дома, разворачивался и успевал сделать еще пару ездок, пока солнце не скрывалось торопливо за высоким горизонтом.

Дорога за сеном была еще длиннее, до покосов на склонах высоко над рекой было километров шесть. Река носила звучное название, происхождение которого терялось в древности. Сашок укладывал сено на сани, как научил Марат, придавливал бастригом и потом трясся наверху, напоминая самому себе литературных персонажей из прошлого. Все эти вещи – визг полозьев, ископыть, летевшая из-под ног Серка, если пустить его рысью, запах конского пота, пласты сена, подхваченные на вилах, – все это было устаревшее, прочитанное в детстве, неактуальное, ставшее вдруг для Сашка актуальным. Чудеса, да и только.

С Витей они общались на удивление мало. Каждый был занят своим важным делом, погружен в собственный мир. И даже вид из окошек у них открывался разный: у Сашка – склон горы Башту, у Вити – склон горы Сойок.

Встречались по утрам в конторе у Марата, слушали в эфире перекличку кордонов и центральной усадьбы заповедника. Спрашивали, когда начнутся походы в тайгу. Марат не торопился.

Наконец отправил их вдвоем готовить дрова по избушкам – в Мыйорык и Ябалу. Топтали широкими лыжами снег, карабкались полдня в гору, откуда, как с вертолета, снова разворачивалась панорама – чуть другая с другого ракурса, но опять узнаваемая, давно желанная. Снег сыпался с тяжелых кедровых ветвей за шиворот, но не мог остудить восторга, только веселил. На перевальчике варили чай, вечером долго искали избушку и нашли на опушке, уютно освещенную вечерним солнцем. От дверей открывался вид на белую долинку Мыйорыка.

Три дня мучили двуручкой сухие закаменевшие лиственницы, таскали отпиленные сутунки, пурхались в рыхлом, морозном снегу, кололи, было жарко и хорошо. По вечерам топили, пока не приходилось распахивать дверь, сидели на нарах в одних трусах. Над раскаленной печкой сушилась развешенная по жердям и гвоздям одежда, на столе мерцала живым огоньком керосинка без стекла.

Если сунуть ноги в валенки, выйти на улицу и воздух плотно охватит нагретое, живое, наработавшееся за день тело, то можно видеть, как неясная при свете ночи долинка, зажатая черной тайгой, уходит под самые близко помаргивающие звезды. Этот жесткий воздух, вышибающий тепло из груди, напоминает о безграничных ледяных пространствах, которые начинаются чуть выше верхушек деревьев и отмечены маячками звезд. Ясно говорит о том, какой бесконечный и чудесный мир лежит перед тобой. Сквозь какое неимоверное пространство мы пролетаем каждую секунду, стоя на месте и задрав голову вверх, в темное небо. Какие бесконечные путешествия еще предстоят. И как здорово жить и быть!

Жизнь уже удалась – вот прямо сейчас. Стоит роскошная, пышная зима, потом обещается весна, потом еще бесконечное будущее, и вся эта радость не надоела, еще даже толком не началась, одни сладкие обещания, одни сплошные возможности.

Если бы отец видел его сейчас – вот такого, по-свойски в трусах стоящего в самом центре мира, на хрупком морозе посреди сибирской тайги, под разноцветными звездами, – он, может, и позавидовал бы немного. Сказал бы: «Старик, тебе повезло!»

Взял бы за плечо, притянул к себе, они бы вместе стояли, смотрели. Отец хорошо разбирался в таких вещах. Он еще сказал бы, что ради таких моментов мужчина и проживает жизнь, захватывает новые пространства и одерживает новые победы.

Сашок улыбается. Он и сам чувствует важность момента, потому что восторг, благодарность и немного благоговейного ужаса смешиваются в нужных количествах и наполняют всего тебя силой. И мурашки вдоль хребта – не от холода, а от того, что ты причастен ко всему этому, что ты стоишь вот здесь и смотришь.

Помолчав, отец сказал бы: чтобы одерживать настоящие победы, нужно иметь настоящее свое мужское дело. «И теперь, когда ты поиграл в лесника, пора бы заняться таким настоящим делом».

У Сашка закипает обида, и он уходит обратно в избушку, раздраженно хлопнув дверью.

– А меня мать до девяти лет с собой спать клала. Говорила, ей страшно одной, – сказал Витя.

– А ты что?

– А что я? Спал. Типа охранял ее. Только ссался постоянно.

– Ночью?

– Ну под себя, в кровать. Мать по врачам водила. Потом бабка приехала, матери, наверное, мозги вставила на место. Я помню хорошо. Сказала, что хватит. Что типа взрослые мужики отдельно спят. Год с нами жила, потом умерла. Но я уже перестал ссаться.

Они лежали в спальниках на нарах, глядели в потолок из колотых плах. Плохое быстро забывалось. Жерди нар были неровные, горбились под спиной, это было приятно, это были настоящие нары из настоящих жердей, они, как и вся эта тайга, горы и цепочки звериных следов на снегу, дрова, хомуты, вожжи, чересседельники, жующие сено кони и скрип санных полозьев, запахи и чудесные люди вокруг, были извлечены Сашком из небытия и появились в его мире, сделали его большим и чудесным.

– Слушай, а если американцы бомбанут Москву с Питером, до нас радиация дойдет?

– Не.

– И мне кажется, не дойдет.

И им становится еще уютнее и веселей в этой теплой избушке. Созданный ими мир крепок и неуязвим.

В начале марта их с Витей по очереди отправили на совхозную пастушью стоянку, на ческу козьего пуха. Это называлось – оказывать помощь сельскому хозяйству. Там, на стоянке Тал в трех километрах от кордона, Сашок познакомился с Кайчиным Альбертом.

– Я – импотент! – гордо, с сияющими глазами объявил Альберт Сашку при первом знакомстве. – Сына хотел и дочку, четырех хотел. Лежу с женой, детей хочу – а никак. Импотент!

Альберт стоял у печки в той свободной позе, какая бывает только у людей, привыкших к тяжелой одежде и большим пространствам. Наливал чай половником из казана. Невысокий, крепкий, круглое темное лицо морщится весельем.

Коз втаскивали за рога в дом, укладывали на пол и драли им мохнатые бока чесалками. Козы лежали смирёно, кожа на вычесанных местах была розоватая. По всему полу катался козий горох. Женщины ловко и быстро работали, переговаривались, смеялись, часто повторяли слово «импотент». Альберт был в центре внимания, а Сашок с удовольствием слушал звуки иного языка.

На ночь женщины разъезжались по домам, на стоянке оставались только Сашок, Альберт и его молоденькая племянница. Лакомились вареной козлятиной, пили ароматный чай с молоком, солью и обжаренным перетертым ячменем. Диндилейка в разговорах не принимала участия – слушала с интересом, улыбалась, потупившись, грызя уголок платка, или таилась у себя за занавеской. Сашка волновало присутствие девушки.

На стогу сена или возле дверей с достоинством проводила время сероватая лаечка с пышным хвостом.

– Как зовут пса? – спросил Сашок, потрепав мохнатую морду с ласковыми, равнодушными к нему глазами и куртуазно приподнятыми уголками рта.

Альберт промедлил всего секунду.

– Сильвестр! Этого зовут Сильвестр, – с удовольствием ответил Альберт. Он вообще говорил по-русски с особенным удовольствием, с каким можно произносить точные или полюбившиеся слова неродного языка. Думаешь на одном, а потом ловко излагаешь мысль на другом языке. И правда ведь – удовольствие!

Через неделю Сашок приехал к Альберту в гости, в деревню. Его дом, новый и просторный, был внизу, у ручья, поросшего ельником. Рядом с домом, как и положено, стоял аил, но по зимнему времени жили в избе. Сашок сидел за столом, пил чай, Альберт, стоя посреди комнаты, показывал гостю, как его однажды на охоте черти-кормосы по солонцу катали. Возле них крутились дети – девочка постарше и совсем маленький парнишка.

– Где твой Сильвестр? – спросил Сашок.

– Я не знаю Сильвестра, – выпучился на него Альберт.

– Собака твоя.

– А, этот! – обрадовался Альберт и поглядел в окно. Потом еще раз со вкусом проговорил красивое имя: – Сильвестр! Он в Тале, на стоянке. Караулит там.

– А это чьи ребятишки? – спросил Сашок.

– Мои!

Тут же спохватился и, сам себе удивляясь, развел руками:

– Эти так, случайно произошли.

Валя, его жена, оторвалась от шитья, посмотрела в потолок, то ли сдерживаясь, то ли негодуя, потом прыснула со смеху.

Сашок теперь часто ходил в Тал, где работал и проводил большую часть времени Альберт. От горы Башту, что значит «голова-гора», шел мимо горы Сойок, что значит «позвонок», через Калбакудюр. Калбак – ложка, кудюр – грязь, солонец. Смысл непонятен, ну и ладно, главное, места стали оживать.

У ручейка Тал, что значит «тальник», оказывается, жили черти. Такие места, где скапливается всякая нечисть, называются «тургак». Здесь черти могли стреножить коня у запоздавшего путника, не успевшего к ночи доехать до своего дома или до стоянки, на которой живет друг. И совсем не важно, правда это или нет. Важно было просто знать, услышать эту бесполезную информацию и запомнить.

Сашок теперь знал, что нужно делать, если ноги твоего коня опутали невидимым тужаком, путами, – слезть, зажечь спичку и провести ножом между спутанными ногами. Или если у тебя есть плетка-камчи из кабарожьей кожи на красной таволговой рукоятке, то можно просто отмахнуться от чертей и продолжить путь.

Сашок добирал что-то важное, не добранное в детстве. Бабушка не рассказывала сказок, которые могли бы привязать его к какому-нибудь пейзажу.

Иногда они ненадолго ездили в лес. Сашок трясся верхом позади Альберта и вглядывался в оседавший к весне снег, покрытый свежими или уже расползавшимися от солнца следами.

– Вот сыгын ходил, смотри.

Сашок смотрел на следы марала-быка. Еще им встречались отпечатки копыт чочко – кабана, тооргы – кабарожки. Из шкурок с ног тооргы шьют красивые шапки. Понизу оторачивают мехом камду – выдры. Мех камду очень ценится, потому что кам – это шаман.

Сашок не знал лесной азбуки, и увиденные отметины на снегу так и врезались в память, названные следами пугливого койона – а не зайца, кёк бёру – а не серого волка.

Он взял у Альберта школьный словарик, которого на первое время вполне хватало. Кёк – синий, голубой, такого цвета небо, бёру – волк. Почему же он не серый? Так уж получилось. У него каждый волос трехцветный – черный, белый и рыжий. Всё вместе – кёк. Чепуха какая-то. Или, может быть, есть какая-то связь между ним и небом, как есть связь между выдрой и шаманом?

По сухим стволам деревьев долбил тамыртка с красной шапкой на голове, которую ему подарил богатырь Сартакпай за оказанную однажды услугу. Вспархивали из-под снега глупые серые сымдалар, иногда ронял что-то гортанное пролетающий черный кускун.

В темноте Сашок возвращался домой, выглядывал между деревьями белую козочку, за которой опасно ходить: уведет в лес, а там обернется старухой или девушкой с белыми, как у старухи, волосами. Козочки не было, да и вряд ли бы обернулась она кем-нибудь: он был русский, а на русских многие установившиеся и проверенные поколениями правила не распространяются.

Тайга оживала, названия начинали говорить. В урочище Кудрул когда-то жил один тастаркай, у которого было рябое лицо. Кудур уул – рябой парень. А вот что такое тастаркай, как ни выспрашивай, остается непонятным. Букалу означает – место с быками, Куулуколь – озеро с лебедями, Айюкичпес – медведь не пройдет, Аксуу – белая река, Карасуу – черная река или источник.

А Каракем, который впадает в реку чуть ниже Солдатского моста, – это тоже что-то черное? Тоже река, черная река. Только «кем» – нездешнее слово. Нет такого слова.

В деревенской библиотеке между стеллажами намело снега, который залетал в выбитые окна. Библиотекарша терпеливо стояла в ожидании, пока единственный посетитель выберет себе книги, заглядывала через плечо: что тут можно найти интересного?

Сашок никогда до этого не возил книги в седельных сумках.

В топонимическом словаре не очень уверенно говорилось о том, что различные кемы – черные кара-кемы, белые ак-кемы, великие бий-хемы – разбросаны по всей Евразии. Хоть в Индии их можно найти, хоть в Финляндии. Даже в Англии есть мост через свой, английский, кем – Кембридж. Означают эти кемы везде одно и то же – поток, реку, ручей. Какие-то давние предки Сашка и Альберта растащили это слово по всему материку.

Альберт опрокинул козу на спину и держал за ноги.

– Ну, вот тут, – темными пальцами пошевелил, расправил редкую шерсть на теплом животе.

Сашок засучил рукав, он уже все знал, что делать. Видел, как Альберт делает. Только не пробовал ни разу.

Провел лезвием по живому, делая надрез. Наверное, такого надреза будет достаточно? Альберт смотрел, молчал. Тогда Сашок бросил нож, и ладонь вошла внутрь. Вот он идет новым, нехоженым, невидимым ему путем на ощупь, и в чужом податливом теле плотно и скользко. Вот он добрался до диафрагмы, и вот уже указательный палец легко прорвал ее, теперь ладонь в грудной полости.

Сашок заспешил, чувствуя свою неопытность и громадную ответственность.

За диафрагмой сразу вниз и искать становую жилу возле хребта, главную артерию. Она сама обозначит себя пульсацией, толчками крови по ней. Альберт говорил, что она скажет: «Тук-тук, тук-тук!»

Ну вот и все – нашел и перервал. Осторожно вынул руку. Теперь вся кровь вытечет в грудную полость. Потом пойдет в пищу, а не осквернит землю.

Так делали предки Альберта, так подтвердил делать в своей «Ясе» рыжебородый бич неба Чингисхан.

Альберт рукой легонько сжал козе морду, придерживая ей дыхание.

Животное встрепенулось и затихло. Альберт выдохнул – видно, немного переживал. За козу, наверное, переживал, боялся, что Сашок окажется неловким учеником. Сашок старался.

– От, молодец, быстро успел. Этот совсем мало мучился. – У Альберта опять веселый вид.

Сашок рад. Он справился с тем, что назвали бы варварством. Что кажется ему самому правильным и проверенным веками. Он представляет, как восприняла бы это его мать, его тетки и бабка.

И вот козочка быстро преображается из единого, мудро и экономно устроенного существа в мудро и экономно рассортированную еду, распадается на части. Нужно, чтобы она распалась на части, была приготовлена и съедена в строгом порядке. Чисто и правильно.

Альберт энергично шурует кулаком под шкурой, и козочка мгновенно освобождается от шкуры безо всякого ножа. Вот кровь половником вычерпывается из грудной полости в кастрюлю, Диндилей подошла и разминает сгустки, добавляет молока, лука, соли. Будет кан – кровяная колбаса.

Суставы похрустывают и легко расходятся под умелым ножом Альберта. Он действует ножом как указкой, подсказывает, в каком месте тело должно разъяться, легко прикасается лезвием, режет там, где и резать-то нечего. И тело распадается само собой – так кажется Сашку. Составные части ложатся рядом на белой с изнанки шкуре. Внутренности рассматриваются и сортируются непонятным образом.

Сашок вспоминает, как по утрам у подвала гастронома в их дворе сгружали из машины замороженные туши с синими пятнами клейм. Грузчики с железными крюками были похожи на чертей, управляющихся с грешниками в преисподней. Иногда туши падали в снежное черное месиво под ногами.

– Этот – книжка, бичик. У него, видишь, сто страниц. – Альберт показывает и выворачивает один из желудков.

Как будто знакомый, но забытый запах чистой крови, требухи, а главное, свежего мяса, от которого нетерпеливо горят глаза, во рту копится слюна! Запах праздника, запах предстоящего насыщения.

Динди и Альберт не говорят друг другу ни слова, каждый делает то, что нужно делать. Сдержанно, спокойно. Собака воспитанно и чутко лежит в стороне, подчеркнуто отвернув морду, незаметно косясь глазом. Сашок суетится, старается помочь, принять участие, по крайней мере увидеть все, запомнить, прилаживается то с одной стороны, то с другой.

– Так нельзя – ходить через еду. Если тебя старики увидят, как через еду ходишь, материть сильно будут. Тут сядь, покури.

Альберт опять хмурится, опять за козу переживает, которая стала жертвой для того, чтобы накормить их. Жертву нужно принимать спокойно, соблюдая положенный порядок действий, в этом порядке, в его соблюдении выражается уважение. Суета и беспорядок превращают все это в убийство, это неприятно.

А ведь и правда – здорово сидеть и смотреть, ловить непонятный ритм работы, угадывать смысл, отличать строгий алгоритм от случайных или необязательных движений.

Альберт освобождает одну почку от «рубашки», отхватывает ножом небольшой кусочек, жует. Сашок тоже жует. Действительно вкусно или только кажется, что вкусно?

Серый мартовский денек. Тихо. Кажется, что слышишь, как оседает снег в лесу.

Они, обжигаясь, едят кровяную колбасу – кан, обсасывают нежные ребра, лакомятся тергомом, свитым из полосок желудка, нутряного сала и кишок козы, которую лишил жизни Сашок. Теперь пространство вокруг наполнено теплым, пряным запахом вареного мяса.

Каково это – поедать убитого тобой? Да никаково – не вкуснее, не хуже, что глупыми вопросами задаваться? Просто правильнее, наверное. Сам зарезал и сам ешь, никому не поручаешь это неприятное и важное дело – приносить кого-то в жертву.

Сашок шел домой и думал, что теперь меньше боится зубных врачей.

На следующий день, в воскресенье, Всесоюзный референдум о сохранении СССР. Небо низкое, снегопад.

Стучаться здесь не принято. Просто открывается дверь и входит весь в снегу Кермалтанов Коля – серьезный изо всех сил. Здоровается неожиданно на вы.

– Здравствуйте.

– Здравствуйте, – удивленно отвечает Сашок. Он курит в кухне у печки, слушает сипение чайника и не знает (или знает, но забыл, или ему абсолютно по барабану), что сегодня референдум.

У Кермалтанова здоровый ящик, обитый красной материей, – избирательная урна.

Сразу переходить к делу невежливо. Идет обмен обычными приветственными фразами (как ночевал? какие новости? куда ездили? что делали?), но только Колю не узнать – ни улыбки, ни матерка.

Стоит у стола в замешательстве. Надо попить чая, чтобы не обидеть хозяина, но с большим ящиком в руках это трудно. Избирательная урна такой величины, что одной рукой держать неловко.

– Поставь его на пол вон рядом. Украду его, что ли? – говорит Сашок.

– Нет, так нельзя. Надо руками держать.

– Тогда сядь и на колени себе поставь.

– Так можно.

Коля садится. В шапке, в болоньевой куртке, под которой свитер и пиджак. Левой рукой придерживает избирательную урну. Правой рукой берет пиалку и пьет. Очень неудобно.

Коля почтальон. Сегодня его снарядили ездить по пастушьим стоянкам проводить референдум – очень ответственное занятие. Но долго удерживать серьезность он не может, сначала неуверенно берет сухарик к чаю, потом закуривает, вскоре они уже обсуждают старого Абая и хохочут.

– Рюкзак положив, он Абая спросил: вас как зовут? Абай хотел шутить, наверное, отвечал – нас по-разному зовут. Мужики вокруг смеялись – да, кто старым пнем зовет, кто старым дураком.

Дошла очередь до ответов на вопросы референдума, Коле еще нужно ехать дальше, на стоянки.

«Считаете ли вы необходимым сохранение Союза Советских Социалистических Республик как обновленной федерации равноправных суверенных республик, в которой будут в полной мере гарантироваться права и свободы человека любой национальности?» Да или нет?

Коле казалось, что от правильного ответа на этот вопрос зависит многое. Его отрядили целый день возить избирательную урну, положив ее в передок саней и накрыв шубой, чтобы на нее не летела ископыть. Это не шутки! Коля даже привстал вместе со своим ящиком, чтобы посмотреть, как ответит Сашок на этот вопрос.

Это необычное голосование с самодельным ящиком было таким уютным и душевным, что Сашок даже зачем-то попытался разобраться в смысле вопроса, поставленного на голосование. Вроде сначала понятно, но дальше уточнения запутывали. Надо сохранять или надо сначала обновить и сохранять уже обновленным? И не помешает ли одно другому?

– Ты как ответил? – спросил он Кермалтанова Колю.

– Ответил «да». Как еще? Начальник ваш тоже написал «да». В деревне все так делали.

Сашок ответил «да», и Коля, перегнувшись через стол, смотрел.

Когда Сашок запихивал бумагу в ящик, Коля дипломатично отвернулся, чтобы не влиять на результат голосования. Наверное, Коле было приятно, что с ним посоветовались.

Потом, когда Витя тоже проголосовал, снегопад закончился, они втроем стояли на улице, смотрели на раскисшие от весны следы санных полозьев, шутили, смеялись, и им было просто и хорошо.

Ему уже долго и непрерывно было хорошо.

Марат как мог притормаживал это Сашкино ощущение, но оно все время было рядом, как верная, большая, слегка избалованная собака с горячим языком. Зазеваешься, она тут же встанет тебе на плечи и выразит слюнявый восторг в обе щеки – вытирайся потом.

Иногда это пугало. Как-то неприлично быть таким радостным.

Отец всегда говорил – не расстраивай мать, мать у нас одна.

А мать расстраивалась очень легко. Чем более незамысловатой была Сашкина радость, чем больше перли изнутри сила и желание, тем скучнее становилась мать. Проведи все лето на бегу, загори до черноты и ворвись в сентябре домой с рюкзачищем на одном плече, с запахом соснового дыма, резины и брезента, отстранится и скажет – какой же ты чужой!

Не принято было делиться с ней радостью, в которой имелась хотя бы примесь доброго животного начала. Радость должна быть скромной и незаметной, жертвенной и горькой.

Сашок как мог вертелся, чтобы порадовать ее. Медленно рос, много болел, страдал, давая возможность матери не спать ночами и сидеть у изголовья с термометром и таблетками наготове. Много читал и не дрался, учился вышивать и любил раскрашивать цветными карандашами.

Однако отец представлял себе сына совсем по-другому, поэтому Сашок пошел на греблю и фанатично занимался по семь тренировок в неделю. Не умея плавать, загнав страх в самую глубь живота, отходил от плота, греб, оказывался в осенней воде Москвы-реки, толкал лодку к берегу, выжимал одежду и снова брался за весло. Страх помогал ему держать равновесие. Оставался после тренировок на базе и висел на турнике. Он стал есть за троих и за пару лет сильно раздался в плечах.

Быть робким, грустным и болезненным кандидатом в мастера спорта по гребле – с такой задачей не каждый справится. Хорошую спортивную форму можно было компенсировать тем, что ты не слушаешь современную музыку, не смотришь на девочек и не ходишь на дискотеки. Носишь в старшей школе вязанные мамой безрукавки и ботиночки «прощай молодость». С драками вообще смешно получалось – на сильных он бросался очертя голову, слабых пугался и терпел унижения.

К своему стыду, Сашок чувствовал, что все равно не справляется с задачей угодить обоим родителям.

А все же – что жаловаться? Как-то вырос, выкрутился, здоровый, веселый. Отправился вот в свой великий поход, нашел себе Букалу и бегает по здешним просторам с улыбкой на физиономии. Дети – они хитрые и выносливые притворщики.

В середине апреля Сашок был отправлен с научниками в тайгу. Если точнее, в высокогорную тундру. Он степенно держался, пока летели, пока выгружались возле одинокой избушки с земляной крышей, которая потерянно стояла посреди свободного, вольного пространства. Ни одного дерева вокруг, сколько глаз хватает. Прямо напротив, буквально рукой подать, вот через долинку, громоздились те самые далекие гольцы – острые вершины, каменные цирки, – местами белые, местами черные, там, где от крутизны склонов снег не держался.

Сашок не выдержал, сорвался и начал выписывать круги по нетронутому, спрессованному ветрами снегу, как молодая собачонка, спущенная с привязи. Бегал по слепящему солнцу, пока не задохнулся, тогда принялся раскладывать в избушке свои вещи, разводить костер и набирать в котелки снег.

Сергей с Ирой, оба биологи, окончили охотоведческий факультет в Иркутске, оба специалисты по крупным копытным. Веселые, легкие, увлеченные – что еще ждать от товарищей в походе? Сашок больше ничего и не ждал, он оказался в нужном месте с нужными людьми. Он торопился изо всех сил – столько чудес было вокруг! – вел себя как дикарь, попавший в супермаркет, – хохотал, бегал чуть не в припляску от нахлынувшего изобилия, хватался за один пейзаж, за другой и выглядел, наверное, довольно глупо. Его никто не останавливал и не осуждал.

Какие же сокровища ждали его на прилавках долины и вокруг?

Это был месяц всего с двумя-тремя пасмурными днями. На востоке вдали сверкал горный хребет, отделявший в этом месте Западную Сибирь от Восточной, на закате он становился розовым, почти красным. На западе – мешанина скал, вершин, цирков – горный массив, где происходил окот снежных баранов, которых изучали Сергей с Ирой. На севере – пологие холмы, скрывающие что-то хорошее. На юге – еще чуть-чуть, и монгольские пустыни. Посередине между востоком и западом стояла избушка на таком ровном месте, что дух захватывало. По этой поверхности можно передвигаться только бегом, все остальные способы могут свести с ума от несоответствия.

Надо всем этим надежно и устойчиво стоял твердый купол неба.

Какого цвета было это небо? Синего, бирюзового, цвета морской волны или выцветшего голубенького ситца? По-разному – утром одно, днем другое, над черными пиками светлее, над снежными гуще. Но как объединить все эти цвета в один – изменчивый и праздничный, царственный и далекий?

Кёк, конечно кёк! Даже если это неправильно. Надо будет у Альберта уточнить. Но Сашку важно было назвать прямо сейчас, подобрать точные слова для богатства, свалившегося под ноги. Иначе какой он хозяин всему этому?

Ему досталась такая большая страна, что жизни не хватит, чтобы вступить во владение ею. Одно Букалинское лесничество чего стоит – от тех скал, где ягнятся снежные бараны, до далекого хребта, становящегося красным по вечерам, да еще минут сорок лёта отсюда и до деревни, где живет Альберт.

Итак, кёк тенгри, небо цвета кёк. Добавь чуть-чуть влажности в сухой, невесомый воздух, пусти возле избушки босоногую теплую речку с усатыми пескарями и церковью на взгорке или поставь на горизонте какую-нибудь пальму, все пойдет кувырком и название, возможно, придется менять.

Они ходили в маршруты каждый день, Сашок насыщался и не мог наесться. Следы бёру – волка и теекен – росомахи по всей долине, а вон и она сама, неторопливо, как будто перекатываясь, чешет по тому берегу. Удаляясь, прыгают, как мячики, элик – косули, сверкая белыми подхвостьями – «зеркалами». Под оголившимися каменистыми склонами, где выдуло ветром и выбило солнцем снег, уже поднимают головы осторожные жирные сурки-тарбаганы, и, если затаиться за камнем, скоро можно видеть весь их город. Альберт говорит, тарбаганы ведут войны между своими городами и пленные у них заготавливают сено. А еще они хоронят своих умерших в землю.

Дикие животные, которые уходят и не вернутся. Ты смотришь на них, называешь их имена и радостно ощущаешь себя человеком.

Ребята ставят на треногу большую подзорную трубу и достают блокноты. Сашок тоже заглядывает в окуляр. По отвесным стенкам каменных цирков перескакивают тюнма – горные козы, или буны, замирают на крохотных, невидимых глазу уступчиках и глядят в твою сторону, повернув головы. А сверху на них строго взирает владетель гарема – огромный, бородатый, как дядя Сэм, пестрый ала-теке, лежа на камне и пережевывая свою жвачку, словно американский солдат в фильмах.

Ира с Сергеем знают о бунах гораздо больше Сашка. Они знают их рацион в течение года, ареал обитания, привычки, зимние и летние пастбища и много разного другого. Но они не знают, что если тебя укусил энцефалитный клещ, то нужно приложить к месту укуса свежую селезенку этого самого сибирского горного козла (Capra sibirica) и примотать свежими кишками того же животного. Сашок после полугода жизни в Букалу уже знает об этом и рассказывает ребятам. Те смотрят на него со скептическими улыбками и дают понять, что эта информация не только сомнительна, но и практически бесполезна, поэтому не стоит того, чтобы держать ее в голове. Это даже нельзя назвать древней народной мудростью, ибо первые очаги клещевого энцефалита появились в заповеднике только в двадцатом веке. Но Сашку тем жальче этого бесполезного знания – действительно нескладного какого-то и совершенно неприменимого. Да и не знание это, конечно, а просто попытка удержать исчезающую связь между этими самыми бунами и человеком. Раньше связь была – погляди на наскальные рисунки древних людей, а теперь – кому они нужны, эти буны, кроме Иры с Сергеем?

Между камнями валяются остатки добычи волка или, может, барса – костяк с черепом и тяжеленными рогами архара, похожими на рога бога Амона. Нет, наоборот, это у Амона рога были похожими на архарьи. А у ископаемых ракушек-аммонитов похожие на рога Амона раковины. Нужно всё расставить по порядку.

Сашок зовет Сергея, и они обмеряют найденный скелет рулеткой, Сергей записывает результаты в блокнот.

Один раз они полдня шли по свежим следам снежного барса – кошки с двумя котятами, пока не началась пурга и не замела отпечатки. Потом ночевали на перевале, где дул пронизывающий ветер, потом брели по ровной щебнистой гряде, разделяющей видимый мир на две половины – ту, что лежит слева, и ту, что лежит справа.

Стали подрезать крутой склон, выбивая каблуками в слежавшемся снегу опору для ног. Сашок поскользнулся и поехал на заду вниз. Его затормозили торчащие из снега острые камни, разодрав в кровь всю сиделку. Он был счастлив: этот прекрасный мир был очень хрупок и целиком зависел от его, Сашкиного, присутствия в нем. Не попадись под зад спасительные камни, Сашок бы скоро оказался далеко внизу, на скалах, и мир бы бесследно исчез.

Потом тащили рюкзаки на другую избушку, пробивая дорогу в глубоком снегу. Ира нацепила на лицо тряпочку с прорезями для глаз: ее кожа не выдерживала горного солнца, обгорала и лупилась.

Избушка стояла в чудесном лесу. Целый лес – полсотни толстущих лиственниц высотой в два-три человеческих роста, похожих на морковки тонкими концами в небо. Такие деревья рисуют дети и сумасшедшие художники.

В этих открытых для взгляда, но трудных для жизни местах было так легко спрятаться, найти себе уютное, закрытое от ветра место, где солнце печет как из пушки, где, присев, спустившись с высоты своего роста на уровень камней и трав, оказываешься в детском мире мелких предметов и маленького, домашнего кругозора. Вот в шаге от тебя трясется под ветром мелкая травка, а тут – тишина, медленные лишайники на спине камня, разноцветные песчинки, запах нагретой резины от сапог, щеточки каких-то растений, куропачий сухой помет, крохотная белая косточка от неизвестного зверька и ощущение подступающей весны.

Тут тебя может настигнуть цепенящее желание. Весь этот пейзаж и ветер вперемешку с солнцем подсовывают тебе смуглый живот, черные спутанные пряди волос, спускающиеся на круглые плечи, гладкие икры в сапожках мягкой кожи, темные, чуть мутноватые глаза с рысьим разрезом век и прочие азиатские штучки.

А поднимешь голову, прищуришься – и опять вдали черный и белый хребет. И нужно спешить, потому что молодость невозможно описать, запечатлеть или толком вспомнить потом. Ее можно только прожить, захватывая новые отпущенные тебе пространства, называя их и примеряя к себе.

Одно из таких укромных мест было в долине ручья, обозначенного на картах как Комариный. Небольшая оградка из вросших в почву камней, куропачья травка и скромный прямоугольный камень в головах. Совсем не похоже на престижные черные курганы древних скотоводов, встречавшиеся им до этого. Кем был легший здесь, не обозначенный даже скромной надписью человек, ставший окончательно своим для этих мест? Неизвестно, но Сашок будет думать о нем с некоторой даже завистью. Прилег рядом на землю, оперся на рюкзак, не снимая его, – тут уютно.

Сашок вспомнил грязноватое, перенаселенное Востряковское кладбище, где лежал отец, бетонный забор, отгораживающий мертвых от мира.

А тут было совсем по-другому. Кто-то заботливый и понимающий выбрал место, так чтобы покойному было удобно, чтобы ветер не беспокоил, но чтобы при этом на горизонте был виден, манил к себе тот сверкающий хребет. Даже после смерти у человека должно оставаться право на хороший вид из окна.

И вот они достигли этого хребта. Под склонами раскинулось на целый день пути озеро, еще закрытое льдом. Озеро, дающее начало великой сибирской реке. На ледниковых гривках над озером – опять избушка, отсюда их и заберет вертолет.

Разом наступила весна, добравшаяся в эти места почти на месяц позже, чем в Букалу. Вешних ручьев не было, снег напрямую возгонялся в воздух, сугробы быстро расползались в стороны, а на оттаявших местах тут же распускались синие мохнатые цветы. В устье ручья озеро заблестело синевой, по которой сразу заплескали крылья.

– Ангыры, ангыры прилетели! – закричал Сашок, показывая пальцем.

Прилет птиц по весне, оказывается, очень возбуждает, так что трудно стоять на одном месте, хочется прыгать, размахивать руками или что-то в этом роде.

Сергей достал блокнот и бинокль:

– Не понял, скажи ты по-человечески.

– Я не знаю. Вон, вон поднялись.

Рыжие большие утки с белыми зеркальцами на крыльях заложили круг.

– Это огари. Красный огарь называется. Черт нерусский! – захохотал Серега.

Нет, дело не в матери, вовсе даже не в матери, как ему казалось поначалу. Непрерывную радость вообще трудно выносить не только окружающим тебя людям, но даже подчас тебе самому.

Попробуй поживи вот так несколько месяцев подряд. И станет совершенно ясно, что человек не создан для хорошей жизни. Постоянная радость изменяет химию тела, от тебя начинает приторно пахнуть.

Ты становишься чужд людям. Ты ушел в свою сказку, в свой очаровательный мир и стал никому не интересен.

Расскажи кому-нибудь о себе таком, о своей жизни подробно – люди скиснут. Они оставят тебя с твоими восторгами и пойдут на крыльцо покурить, пока история не дойдет до любовной драмы, неизлечимой болезни в расцвете юности, какого-нибудь насилия или хотя бы слезинки ребенка.

Сам посуди – ты молод, до смерти тебе вроде бы далеко, тебе не рвет сердце неразделенная любовь, ты живешь в здоровом теле и в красивом месте, которое довольно трудно представить. Еще тяжелее представить эти твои устаревшие чересседельники и навильники.

Дай им посочувствовать, не затягивай.

Или поставь себе достойную цель – найти прекрасную луноликую девушку и сразиться за нее с медведем, раскопать сокровища Кайгородова, который атаманил в этих местах, овладеть древним шаманским знанием, стать, на худой конец, директором этого заповедника.

Но Сашок не мог вырваться из своей первобытной юношеской радости. И как на беду, с ним ничего не случалось трагичного.

Он приглядывался к людям, жадно ловил отголоски реальной жизни. Его мир стал как будто чуть более настоящим, когда в Букалу повесился многодетный Торбоков, когда отстрелил себе челюсть Алеша по прозвищу Вот Такой и долго не мог завершить самоубийство, растеряв патроны. Но это были все же довольно далекие от Сашка трагедии. Это все было не с ним и не с его близкими.

Так он и продолжал бездумно и счастливо маргиналить, иногда сомневаясь в реальности собственного существования.

Абё собиралась в больницу. Она стала по-другому отвечать на привычный вопрос о здоровье. «Мало-мало хорошо» исчезло, осталось только «мало-мало плохо». Лицо совсем сморщилось под грузом намотанных платков, руки, сжимавшие отполированный временем батожок, тряслись.

Она отправила Абая в деревню. Он уехал на своем косолапом грузном мерине масти буурыл, привез водку, и на следующий день собрались старики. Старух она не пригласила на свои проводы.

Сашок пришел помогать, но болтался без дела, не попадая в такт отработанным неторопливым движениям собравшихся. Они медленно выбирали овечку, медленно и упорно волокли ее за шерсть, медленно тащили из аила тазы. Абай медленно ушел на ручей и курил там: он не выносил крови.

Потихоньку встать на колено, потихоньку вытащить из ножен маленький, видимо очень острый нож, потихоньку расправить шерсть на животе овечки, а потом справиться со всем остальным потихоньку, но удивительно быстро. Сашок только успел запомнить пятна солнца на белой шерсти, сточенное, узкое лезвие стариковского ножа, а старики уже заливали кровь в отобранные кишки – в широкий тюмур, в узкий длинный мёон, в жирную вывернутую кыйму.

Уже порезан на полоски желудок и обкручиваются тонкими кишками косички тергома.

– А вы что же эти кишки не почистили? Давайте я почищу, – предлагает Сашок, он хочет быть полезным.

– Зачем чистить? Там приправа внутри. Для вкуса.

– Молодые чистят. Мы не чистим.

– Это там хорошая трава, чистая. Он по горе ходил, выбирал самую вкусную.

– Хмели-сунели знаешь? Это такой хмели-сунели.

Старики с любопытством смотрят на Сашка – будет такое кушать или нет?

Уже над казаном в аиле поднимается ароматный пар, в тазу остывает нарезанная кровяная колбаса – кан, топорщатся вареные ребра. Абё наливает из бутылки, и Абай, взяв у нее полную стопку водки, обносит всех по очереди. Возвращается к старухе и опять несет следующему. Подает правой рукой, а Абё говорит что-то каждому.

Последнему – как самому молодому – стопочка приходит Сашку.

– Она тебе спасибо говорит. Говорит – хороший парень. Этому дураку старому теперь помогай, говорит, – улыбается Сашку один старик и показывает пальцем на Абая.

Сашок закусывает тергомом и чувствует знакомый с детства вкус хмели-сунели, приходящий из неопорожненных овечьих кишок.

Проводы идут размеренно, без суеты, можно даже сказать, с удовольствием. По крайней мере Абё точно довольна – она улыбается. Будто ладошкой, ласково, вслепую, ощупывает собравшихся глазами, подернутыми белой пленкой катаракты. Вряд ли различает темные морщины, белизну волос, но довольно кивает на звук каждого голоса.

В проводах приятно участвовать: событие домашнее, мягкое и сытное. Гости, не перебивая друг друга, говорят. С усилием, по-стариковски. Наверняка перечисляются какие-то имена, какие-то события, которые уже не имеют почти никакого значения.

– Анан ол койды таштайла, адасына кел айткан эмтир: «Ада, мен анан андый таш кёрдим, булуттары кёчип, кыймыкташтурар. Бу кандый аайлу неме?» Деерде: «Кудай, ол тьада таш! Капшай турген барак, качеербесин» – тейле, эку эки атту келген болсо, ол дьерде ол таш тьок. Таппай калан, тьылыйган.

Сашок сидит разморенный. Слова непонятны и кажутся значительными, важными, голоса плывут выше и ниже, иногда медленный смех. Смолистый дым поднимается вверх, к крыше, крытой лиственничной корой, прорезанный лучами солнца, уходит в отверстие, из которого ночью видны звезды.

Абё восседает прямо напротив входа, на хозяйском месте. Она и правда стара, намного старше Абая. Упрямый подбородок, вытянутое волевое лицо, морщины и высокий головной убор из платков, батожок в руке, отполированный временем, мужчины, сидящие вокруг огня перед ней, – все это делает ее древней такой королевой, оставляющей своих подданных. Она не пригласила ни одной женщины и так задала прощальному пиру размеренный и торжественный ритм. Ее совсем не жалко, Сашок глядит на Абё с почтением, любуется.

«А это точно, что я сижу здесь?» – думает Сашок.

Смолистый и травяной дух, запах стариковской одежды и исходящей паром баранины, аромат нагретой весенней тайги, приходящий из леса. Темные лица, кожаные самошитые обутки с торчащими из голенищ войлочными чулками, абайское седло и уздечка у входа, белый подсоленный чай в пиалах. Еще не ушедшие из сознания пегие просторы высокогорья, каменные цирки и подскакивающие силуэты косуль, росомаха, ковыляющая по сверкающей белой долине. Глазированные гольцы под небом цвета кёк. Скрип саней и череда скользящих по небу мороженых лиственок, сытный дух лошадиного тепла и сена в деннике на морозе. Сашка начинает чуть мутить от обилия всей этой информации, которую он не успевает переварить. Он боится, что не удержит ее.

«Я и правда здесь и сейчас? Как бы проверить?» – думает Сашок.

Так в детстве бывало. Штормит от огромности мира, от впечатлений. Звуков, картинок и запахов. Их становится слишком много, и они делаются назойливыми. Кажется, что не справишься с ними. И хочется вернуться назад, в привычное, по которому, не замечая, скользишь глазами, не слыша, отсеиваешь, как шум машин за окном или работу маминой стиральной машины.

Но Сашок молодой и здоровый. Он справится.

Отрывает зубами кусок душистого (даже слишком душистого) мяса с ребрышка и опять смотрит вокруг.

Потом Абё выходит из аила и провожает своих рыцарей, которые медленно взбираются в седла, разбирают поводья.

Сашок опять свидетель чего-то. Он опять не уверен в реальности, но стоит и смотрит. Нужно, чтобы кто-то вызвал лифт, чтобы кто-нибудь сказал: «Я позвоню завтра», или «Все будет хорошо, не волнуйтесь», или какую-нибудь другую стандартную, привычную фразу. Но тут жизнь слишком похожа на выдумку, и Сашок с трудом справляется с этим.

Тут старики сидят на конях, а у порога странного круглого жилища с крышей из древесной коры стоит, опершись на палку, старуха, прощается со всем этим огромным миром, который переполняет Сашка. Старики сидят молча – ровно, выпрямившись в гордой позе, или бочком, склонившись и опершись локтями на луку седла, или поигрывая чумбуром. Смотрят на нее сверху, и глаза у них веселые, можно даже сказать, лукавые. Абё улыбается и слабо замахивается на них своей палкой.

Один говорит: «Тье, барах», они разворачивают коней и выезжают через ворота к ручью, рысью, рассыпая брызги, вылетают на другой берег, а сами совершенно неподвижны в седлах – это красиво.

На следующий день Абё уезжает в больницу и там через неделю умирает.

В июле Абай учит Сашка отбивать литовку, косить и метать стог. Сначала Сашок косит на казенном покосе, они с Витей варят себе днем чай на костре, потом опять пыхтят с непослушными косами, втыкают их в кочки и кабаньи покопы. Потом рабочий день заканчивается, Сашок бежит в Ташту-Меес на абайский покос, где начинается самое интересное.

Там уже висят на лиственнице тонко отбитые, острые как бритва, сточенные за много лет литовки. Сашок берет одну и идет вниз по склону, широко захватывая траву – тут она невысокая, косится легко. Абай идет рядом, заглядывает сбоку, советует, поправляет: «Стой, маленько вот так», «Пятку прижимай», «Так худо, так не надо нагинаться».

Отбирает литовку, сует другую, наточенную, опять идет рядом. Что-то еще говорит, потом замолкает, отстает, смотрит. Поворачивается и идет к костровищу, где у него под деревом все аккуратно и уютно уложено – седло, кожаные мешочки с чаем и солью, котелок, в выпирающий из земли корень вбита наковаленка. Обтирает литовку пучком травы, садится на потник и стучит молотком, выправляя невидимые неровности на лезвии.

А коса у Сашка в руках уже косит сама, без абайских советов и даже Сашкиных усилий. Иногда кажется, что она сейчас вырвется из рук и продолжит резать траву с приятным хрустящим свистом, безо всякого человеческого участия. Что раз ты не выпускаешь ее из рук, то она еще и тебя тащит за собой, а ты только получаешь удовольствие от хорошей работы, от ровного прокоса, от того, какой аккуратный рядок уложенной травы остается позади.

В другие дни они сгребают сухое сено и возят копны на коне вниз к ручью, подталкивая сзади вилами. Сверху нависает маленькая гора Сойок, что значит «позвонок».

Потом Сашок длинными вилами подает пласты сена наверх, на стог, а Абай топчется там и укладывает их. Травяная пыль летит сверху, сыплется за шиворот, липнет к потному телу.

Сильно пахнет нагретой полынью, которую Абай зовет «парга», в ладонях гладким, полированным деревом лежит черенок вил, щекочет спину сенная труха, шумит холодной водой Кулаш. Сашок обоняет и осязает свой богатый мир и улыбается, тело слушается и работает, ноги жизнерадостно топчут траву, огромные навильники сена он поднимает над головой, уперев черенок в землю, потом легко поднатуживается и толкает выше и выше. А там принимает Абай, и получается еще и радость от слаженной размеренной работы сообща, когда каждый выполняет свою часть.

Радуйся, радуйся, Сашок, пока самому тошно не станет.

Наконец Абай, приговаривая что-то и бормоча, спускается с готового стога, держась за веревку. Сашок подставляет плечи под его подошвы, потом сажает старика себе на шею и, топоча сапогами, бегает вокруг стога. Абай тонко кричит от испуга и смешно держит обе руки вытянутыми вперед. Выгорает на солнышке трава во дворе, стрекочут саранчи, обмахивается хвостом в тени под елками косолапая абайская лошадь и кивает головой, отгоняя мух.

На выходных съездили на охоту с ночевкой, Сашок и два Альберта – Кайчин Альберт и Сандяев Альберт, свояки.

Садились на лошадей у Альбертовой ограды, и Сашок заволновался перед первой настоящей охотой. Спросил у Сандяева, куда нужно выцеливать марала, если он им встретится. Сандяев помолчал, сумрачно осмотрел Сашка с головы до ног и ткнул пальцем себе в область сердца:

– Прямо сюда.

Долго поднимались по крутой неровной тропе над склоном, потом Сашку надоело представлять, как лошадь вместе с ним укатится вниз и убьется насмерть. Он доверился и поручил свою жизнь большому животному, шевелившемуся под ним. Альберты часто останавливались и нетерпеливо ждали, говорили, что ехать нужно быстрее. Сашок безрезультатно понукал и радостно чувствовал спиной ружье, старенькую одностволку, одолженную ему.

Когда склон закончился и въехали в лес, когда растворилась между деревьями тропа, Альберты стали говорить, что ехать нужно не только быстро, но и тихо, не хрустеть сучками. А то все звери распугаются. Сашок мысленно просил коня не хрустеть сучками, но конь не слушался. У Альбертов кони слушались.

Они ехали таким порядком – сначала Сандяев на высоком коне масти кула, сам тоже высокий, с острыми плечами, в длинном плаще, хмурый. Как по-русски называлась лошадиная масть «кула», Сашок не знал, с виду конь какого-то песчаного цвета. За ним, привязанный веревочкой к хвосту коня, трусил черный звероватый кобель. Следом вертелся в седле Кайчин Альберт, блестел зубами, часто оборачивался, манил к себе рукой, чтобы Сашок двигался быстрее, наклонялся с коня, разглядывая примятую траву, наверное различая какие-то следы. Потом было большое, совершенно несократимое расстояние, а потом вяло шел Сашкин мерин, глухо кашлял, ломал сухие ветки широкими, чуть косолапыми копытами. К его хвосту был привязан Сильвестр. Собаку следовало спустить с веревочки, если Альберты скажут спускать.

Сашок перед выездом спросил, почему бы не привязать Сильвестра к лошади самого Альберта.

– Этот мой серый не может терпеть, когда ему за хвост собаку привязывают. Так щекотно ему делается, что он начинает лягаться. Убьет собаку, и все. А этот рыжий – равнодушный.

Альберт подергал волоски на гриве своего коня:

– Они почему-то никогда не щекотятся, если им здесь дергаешь. А если хвост вот так дергать будешь, многие терпеть не могут, щекотно им бывает. Это значит, что они ревнивые – так люди говорят. Если кто-то ревнивый, то щекотки не может терпеть – так говорят. Ведь правда? – Альберт опирался на свой забор, ласково оглядывал привычные склоны, и мысли его текли. – А вот собаки все ревнивые, если им между пальцами на ногах щекотать. Вообще никак не могут терпеть.

Он оттолкнулся от забора, схватил своего Сильвестра и опрокинул на спину. Собака улыбалась, смущенно взглядывала в глаза и возила по земле пышным хвостом. Альберт и Сашок сидели на корточках и щекотали жесткие волоски, торчащие между подушечками пальцев, Сильвестр дергал лапами.

– Зайцу, тому тоже, наверное, щекотно. У него видел какие волосы между пальцами?

– Нет, – ответил Сашок.

Сандяев рядом сидел верхом, почти лежал в седле, навалившись животом на переднюю луку, опершись локтями о шею коня, и молча слушал. Спортивная шапочка с гребешком сползла ему почти на глаза.

– Ты знаешь, что они, эти зайцы, когда спят, не могут глаза хорошенько закрывать? – продолжил Альберт ликвидацию Сашкиной безграмотности. – Вот так закроют, а дальше не могут, не получается. – И он показал, как спят зайцы.

– А ты откуда знаешь?

– Я видел это.

– Где видел? В лесу?

– В Сары-ачике видел. Это вон, в ту сторону если ехать.

– Когда лев спит, он тоже добром не может закрыть глаза, – глухо сказал Сандяев сверху. Он несколько раз кивнул Сашку, чтобы подтвердить свои слова: это так.

– Ты тоже это в Сары-ачике видел?

Сандяев одобрительно усмехнулся:

– «Вокруг света» – такой журнал ведь знаешь? Я читал, там так написано было.

– Если тебя спросят, заяц и лев чем похожи, ты можешь ответить теперь, – обрадовался Альберт и хлопнул собаку по пыльному боку. – Скажешь, они не могут закрыть глаза как следует, когда отдыхают.

Сандяев опять покивал:

– В армии у нас один такой парень тоже был. Сам с Воронежа. Как заяц спал.

Они посидели еще с полминутки, Сандяев – задумчиво поигрывая чумбуром, Альберт – вороша густую собачью шерсть, Сашок – находясь в какой-то расслабленной, вялотекущей эйфории, потом Альберт вскочил:

– Тье, барах! А то все звери от нас скроются. Наша добыча убежит, – кинул телогрейку на седло и подтянул подпругу.

Остановились на закате, но костер не разводили. Привязали к дереву собак. Сандяев уехал вниз по долине, Альберт с Сашком расседлали коней и пошли на солонец, на кудюр, как называл его Альберт. Сюда приходили лизать солоноватую землю маралы.

Когда устроились за грудой камней на потниках, стало смеркаться. Где-то вдали выстрелил Сандяев, и эхо вернуло выстрел еще два раза.

На стану визгливо заплакал оставленный Сильвестр. Ему, наверное, хотелось туда, где был выстрел и где теперь, возможно, сладкий запах крови.

Они подождали минут десять, но собака не умолкала. Альберт ушел и вернулся, стало тихо.

– Что ты с ним сделал?

– Ножом зарезал.

– Альберт, ты придумываешь.

Сашку было интересно, как можно заставить Сильвестра замолчать. Потом он стал терпеть комаров, когда комары угомонились, начал терпеть холод, под конец все неудобства отступили перед желанием спать. Но небольшой кусочек мира впереди был открыт ему, и он ждал выхода зверя, готовясь стрелять.

Луны не было. Альберт заснул, и его ружье упало на ту сторону камней, кверху торчал приклад. Всхрапывал во сне, потом проснулся:

– Ты видел, как меня черти-кормосы катали?

– Нет.

– Вон туда катали и обратно. Они меня всегда на кудюре катают. Я лучше на стан пойду спать.

Сашок досидел один до рассвета и с трудом дошел на стан, разминая окоченевшее и затекшее тело. Из-под кедра раздались отрывистые тихие звуки – это Сильвестр охранял стан и залаял, услышав шаги. Его пасть была забита тряпками и замотана веревкой.

– Кудай-май! Проспали. – Альберт поднял лохматую голову.

Почаевали, и опять Сашок понукал медленного коня, терпел боль в коленях и оглядывался на привязанного к хвосту лошади Сильвестра, который все чаще хотел выбирать дорогу сам и заходил за встречные деревья. Его выбрасывало обратно, и он трусил дальше. Конь кашлял и хрустел ветками.

Сашок представлял охоту как встречу с красивым животным, вышедшим на поляну и повернувшим к охотнику гордую голову с величественными рогами. А между тем это оказалась изнуряющая езда без дороги, без видимой цели и ясного направления по горным чащам.

Альберты пропадали за деревьями, возвращались, торопили, склонялись в седлах над невидимыми следами, что-то обсуждали, и Сашок не понимал слов. Когда его не видели, он привставал на стременах или вытаскивал из них ноги и вытягивал, сгибал, тер колени ладонями. Глаза слипались, пекло солнце.

Они перевалили через невысокую гряду, и Альберты опять скрылись впереди. Конь остановился, и понукания уже не помогали. Сашок бил коня чумбуром, пятками, ерзал в седле и говорил: «Чу, пошел!», потом сдался. Почувствовал полную беспомощность и непригодность, замер и сидел некоторое время неподвижно. Потом оглянулся. Сильвестр свешивался с толстой ветки, валявшейся на земле, а теперь вставшей дыбом. Веревочка попала в развилку, ветка поднялась и вздернула собаку вверх.

Сашок слез, морщась от боли в коленях, отвел коня назад. Сильвестр опустился на землю, его глаза были закрыты.

Сашок вынул из развилки веревочку и подергал за нее, неуверенно позвал собаку, осторожно пнул носком сапога. Потом опустился на колени. Сквозь пышную, пахучую шерсть сердце не прослушивалось. Нужно было что-то предпринять, и Сашок стал сводить и разводить собачьи лапы, делая что-то вроде искусственного дыхания, периодически склоняясь и стараясь уловить биение жизни.

Потом он заметил, что Альберты молча сидят на своих конях рядом и смотрят на него. Их кони не хрустели ветками, поэтому они подъехали незаметно. У Сандяева шапочка опять сползла на глаза, рот был открыт.

– Что ты делаешь? – осторожно спросил Альберт.

Сашок объяснил.

После паузы Альберт сказал:

– Надо на лошадь садиться, ехать надо. Время мало.

– А Сильвестр?

– Поехали потихоньку. Время мало.

Сашок послушался, и собака потащилась по земле, собирая на себя лесной мусор. Потом вскочила и бодро потрусила, поблескивая ласковыми глазами и подняв кверху уголки губ. Сашок засмеялся.

Темп охоты к середине дня увеличился.

Альберты все больше проявляли нетерпение, иногда быстро спорили, несколько раз Сандяев соскакивал с лошади и разглядывал примятую траву, колени все больше болели, но это все меньше беспокоило, рыжий мерин, кажется, стал немного шевелиться, участвуя в общем настроении, Сильвестр реже забегал за встречные деревья, солнце пекло сильнее. Сашок все чаще колотил чумбуром по конской заднице, его внимание ушло от самого себя, от тряски, боли и усталости, оно скользило впереди и по сторонам, проникало сквозь кусты, заглядывало в просветы между деревьями. Глаза стали зорче, уши чутче.

Возбуждение достигло предела, когда они выехали на берег речки. Сандяев соскочил со своего кулата – коня масти кула, Сашок потянул со спины ружье и тоже спрыгнул, сев с размаха на корточки – колени не держали. Вскочил, озираясь, выискивая зверя.

Сандяев моментально снял и бросил под дерево седло, Альберт тоже. Сандяев достал из арчимака котелок и набрал воды.

– Обед! – радостно объяснил Альберт.

И был обед – чай и хлеб с густыми кислыми сливками.

Потом Сашок лежал в полусне и слушал, как Альберт рассуждает о птицах. Ничего не могло быть в жизни лучше этого – лежать на потнике посреди леса и слушать про птиц.

– Она, эта куропатка, ворует яйца.

– Сымда тьимыртка уурдабай тьат, – возражает Сандяев. – Сымда не ворует яйца.

– Сымда не ворует. Куропатка ворует, агуна уурдар тьат, – объясняет Альберт. – А сымда – рябчик. Который свистит.

Потом Альберт показывает, как кричит агуна, куропатка: «Токоёк-токоёк-токоёк».

– Да, я неправильно сказал. Русские слова перепутал, – соглашается Сандяев и продолжает внимательно слушать.

– Она, эта куропатка – жадная мать. На гнездо сев, много яиц снесет – десять, двенадцать. Если очень сильная, может двадцать яиц положить в свое гнездо. Но все равно хочет больше детей иметь и идет к другой куропатке воровать. Принесет, а у нее в это время тоже яйца унесли. Но она же не умеет считать, поэтому даже не заметит. Поправит яйца носом своим, порядок наведет, а пропажу не видит! – Альберт радостно хохочет, его брови поднимаются, глаза делаются похожими на полумесяцы рожками книзу. Он хлопает себя ладонями по коленям.

– Ворон может до трех считать. Дальше не может, – серьезно говорит Сандяев.

– Ворон умный, а этот – глупая птица. Кладет и опять бежит за новой добычей. Потом сядет греть их. – Альберт усаживается поудобнее, встряхивая всем телом, распушается и, втянув голову в плечи, прикрывает глаза веками, потом распахивает их, вытягивает шею и озирается.

Сашок не видел сидящих на гнезде птиц, поэтому теперь он всегда будет представлять себе Альберта, если зайдет речь о наседках.

– Но когда эти птенчики вырастут, то понимают, что это не их мать. По запаху, быть может. И они все возвращаются к своим матерям. Ищут их и находят. Так что все это воровство – это просто они попусту тратят свое время. Такие птицы.

– Нет. Они узнают свою мать, когда она кричит. Не по запаху, по звуку узнают, – говорит Сандяев.

Бессонная ночь сказывается на Сашкином восприятии: он видит птиц, о которых рассказывает Альберт, необыкновенно четко, видит их гнезда на земле, видит, как трясется под ветром куропачья травка на просторах под хребтом, который отделяет Западную Сибирь от Восточной. Глаза закрываются, и он едва разлепляет их.

– Его нельзя стрелять, этого ангыра, он как человек, у него бывает менструация. Правда, я в это не верю. Ну конечно, многие стреляют – молодые стреляют, тоже не верят…

Сашок не сразу понимает, что речь идет уже не о куропатках, а о красных огарях, видно ненадолго отключился.

– Если посмотреть его снизу, этого ангыра, сразу видишь, что у него там темным жиром как будто испачкано. Некоторые старики говорят – от менструации. Говорят, что от ангыра некоторые люди произошли…

– Это, конечно, сказки. Они сами знают, что это сказки, – говорит Сандяев. – Но стрелять все равно нехорошо. Я никогда не стреляю. И ты не стреляй.

Сашок кивает, и вдруг разговор уже давно идет о дятлах и удодах. Дятлы умеют находить какую-то ценную траву. От удодов плохо пахнет, но зато они ухаживают за своими родителями, достигшими старости. Теперь перешли к кукушкам.

– Кукушку знаешь? У нее ноги разного цвета, – говорит Сандяев и кивает в подтверждение своих слов. – Так говорят.

– Даже сказка есть, почему так получилось, – подтверждает Альберт. – У девушки мать умерла, отец взял злую женщину. В доме поселившись, она обижала эту девушку, тяжелую работу давала, ругала ее.

Альберт рассказывает не торопясь, с удовольствием. Сидит, подогнув под себя одну ногу. Блестят под солнцем спины лошадей, шумит по камням река. А тут, под деревьями, уют охотничьего стана, мужчины отдыхают, сидят вольно, свободно, так чтобы можно было раскинуть руки в стороны и не задеть друг друга.

Сандяев слушает чуть насмешливо, но внимательно, не даст свояку допустить неточность. Заметит ошибку – тут же исправит.

– Девушка терпеть не смогла, превратилась в кукушку и вылетела из аила через эту дырку-тунюк, куда дым идет. А эта мачеха сидела вот так, как мы, отдыхала, но вскочила в последний момент и схватила девушку за ногу. Но только обуток сдернула, не смогла задержать. И кукушка теперь летает – на одной ноге обутка, а другая только в чулке.

Сашок представляет птицу с ногами разного цвета и думает, что это слишком фантастично. Но его с детства учили, что в народных сказках обязательно заключена мудрость веков.

Потом Альберт говорит, что отдых окончен.

Они собираются, переходят вброд речку и едут вдоль нее чуть выше по склону.

А потом Альберт кричит ему спускать собаку, но Сашок не понимает, о чем речь.

– Синего пускай! – шепотом кричит Альберт.

– Чего?

– Синего… Собаку отвяжи!

Сашок удивительно быстро для себя отвязывает рвущегося Сильвестра, забирается обратно на коня и, покрываясь мурашками, скачет галопом по лесу за Альбертом, слушает звуки лая, идущие снизу.

Рыжий мерин с ходу перескакивает через колодины, Сашок не вываливается из седла, а, напротив, остается на коне, ветки не вышибают ему глаза, одним словом, скачка по лесу не причиняет никакого вреда, один восторг, да и только. Он участвует в охоте и постепенно понимает, что они преследуют чочко – кабана.

Потом он бежит за Альбертом вниз по склону, к реке, хватаясь руками за деревья, потом остается один и видит, что кабан переплыл речку и выбирается на тот берег, а за ним чуть ниже борются с течением собаки. Потом Сашок сам тоже выбирается из воды на том берегу, и вода течет с него, а сапоги становятся очень тяжелыми.

И вот он стоит в кустах, в зарослях тальника, слушает непрерывный лай и хрип зверя, похожий на рокот дизеля, не знает, что следует делать в таких случаях. Зверь совсем рядом, шагах в пяти, но различить что-либо не получается. Кусты совершенно закрывают обзор, и сквозь них не продерешься.

Альберты, наверное, знают, как поступать в такой ситуации, но их нет.

Собаки знают, как поступать, кабан тоже знает, и то, чем они занимаются там, в кустах, – прекрасно и будоражит. Хочется присоединиться к ним и весело, злобно участвовать.

Сашок делает шаг в одну сторону, в другую, смотрит так напряженно, что кусты должны уже начать раздвигаться под его взглядом. Возбуждение поднимает ему волосы на затылке торчком. Он забыл про ружье, и, пусти его сейчас к зверю, не исключено, что он вцепится ему зубами в заднюю ногу, чтобы затормозить, помешать, чтобы кто-нибудь еще навалился, повис на загривке, на ушах, чтобы набежала вся стая, облепила, прижала к земле и ждала прихода настоящих охотников, которым останется только прирезать свинью длинным ножом.

Но ситуация разрешается без его участия. Из зарослей вылетает сандяевский кобель и стоит, дышит, мутно смотрит в землю, с морды капает кровь. Возня утихает, кусты перестают шевелиться, лай Сильвестра переходит из яростного в горестный и быстро удаляется вслед за кабаном.

Сашок без подсказок понимает, что охота закончилась.

Постепенно всплывает шум реки, слышится крик красного коршуна в небе, возвращается зной летнего дня, по сторонам долинки снова встают лесистые склоны, в руке появляется забытое ружье, он идет обратно.

– К нему близко подходить не надо, этот чочко опасный зверь. Как сказать? Стремительный. Туда-сюда не успеешь посмотреть, а он уже рядом с тобой будет…

Сашок успокаивается. Значит, хорошо, что он не полез в эти кусты. Ничего позорного в этом нет.

Потом они устраиваются на травянистом холме и стреляют по камешкам. Белые камешки разлетаются. Охота должна все-таки завершиться выстрелом. Особенно для Сашка, и Альберты устраивают ему этот завершающий аккорд.

– Я маленький был, с коня на землю упал, вот этим глазом на сучок попал. Теперь неудобно стрелять. У меня теперь, когда прицелюсь, там не один камушек, а два камушка.

Лицо Альберта опять морщится от веселья, как будто он радуется тому, что у всех людей всего один камень, а у него – в два раза больше. Но Сашок так любит сейчас весь этот чудесный яркий мир, что понимает своего друга, готов даже завидовать Альберту, видящему в два раза больше всего, чем остальные люди. Если это, конечно, не очередная выдумка.

– Ты в который целишься? – спрашивает Сандяев, и его длинное лицо, как всегда, немного хмуро. Нестерпимо печет солнце, но шапочка-петушок сидит у охотника на голове и опять сползла на самые глаза. – В правый или в левый?

– Надо ровно посередине. В пустое место нужно стрелять – ровно между камушками, тогда попаду, – отвечает Альберт, хохочет и опять хлопает ладонями себе по коленям.

Сандяев подзывает своего кобеля и снова изучает место, куда попал кабан. Говорит, что выбит один зуб, а так вроде ничего серьезного.

– Альберт, слушай, скажи, как все-таки твою собаку зовут? По правде. Ну ведь он – не Сильвестр?

Сандяев забывает про своего кобеля и с интересом смотрит на Сашка, как будто тот сказал что-то необыкновенное. Потом переводит взгляд на Альберта.

– Ну как тебе сказать? – с охотой отвечает Альберт и усаживается поудобнее, как куропатка на гнезде. – По правде сказать, я тогда немного выдумал. Чалчиков Витя кассету с фильмом привозил, показывал на видике, мне так захотелось, чтобы кого-то звали так – Сильвестр. Кого так можно назвать? Ведь сына так не назовешь, да? А все равно хочется.

– Ты скажи, как собаку зовут?

– Собаку? – Он находит глазами собаку, смотрит на нее. – Ее зовут Жулик.

Слово «жулик» он опять выговаривает с подозрительным удовольствием.

– А что ты мне кричал: «Синего отвязывай»?

– А-а, это? Это же масть его, цвет. Он же синий, как волк синий.

Сашок откидывается назад и смотрит в высокое, яркое небо. Улыбается.

…в темнице там царица тужит, а синий волк ей верно служит; там ступа с Бабою-ягой идет, бредет сама собой…

Волк цвета кёк, цвета неба.

А какой на самом деле был волк у царицы? Не синий, конечно, но и не серый вроде. А какой – сейчас не вспомнить. А вот и вспомнить! Бурый! У царицы был бурый волк.

Альберт говорит:

– Ну что? Вот и кончились наши каникулы. Надо домой ехать.

У спящего богатыря, вытянувшегося на повороте реки, легко можно было определить голову – баш, поросший лесом хребет – арка, плечо – ийин, подол шубы – эдек. Сашок излазил ему всю голову, исходил спину. После восьми часов пустого рабочего дня он брал оставленную Альбертом одностволку и уходил с кордона. На закате или часто уже в темноте он спускался по меесу – солнопечному голому склону – домой.

Бродил по лесу, поглядывал на кедры – может повезти, и увидишь на кедре, именно на кедре, древесный гриб, колдушку-тьада. Полезная штука. Положишь в сухое место – настанет ясная погода, бросишь в воду – пойдет дождь.

Конечно, Сашок не верил в это, об этом даже не стоит и говорить, но глаза сами пробегали по стволам, быстро так ощупывали, и Сашок одобрительно улыбался сам себе.

Не верить было легко, а вот попробуй поверь во что-нибудь. В куропаток, ворующих друг у друга яйца, в белую козочку, в колдушку, в то, что ты когда-нибудь умрешь. Хоть во что-нибудь, хотя бы в Бога.

В один вечер Сашок два раза подряд наблюдал закат. Спускался по склону и глядел, как за горами на той стороне долины пропадает красное солнце. Когда оно совсем спряталось за черным неровным горизонтом, он остановился, подумал немного и побежал обратно вверх, к вершине, к макушке спящего богатыря. Бежал, обгоняя поднимающуюся кверху тень.

Успел, хотя и не мог отдышаться некоторое время. Солнце второй раз за день на его глазах медленно пропадало за черной грядой.

Покос закончился, и даже жалко было: ежедневное восьмичасовое безделье тяготило больше, чем любая усталость. Марат медленно выдавливал их с кордона, не давая никакой осмысленной работы.

В выходные отправился в тайгу с ночевкой. Прошел знакомыми местами, ночевал возле кудюра.

Каково было одному в лесу? Скучал ли о друзьях, когда спал возле тлеющего костра? Боялся ли один?

Ну, случился один момент, когда подступал вечер. Вроде еще не наступила темнота, а глаза вдруг начинают плохо различать предметы. Неуверенность какая-то в зрении появляется на границе дня и ночи. Промаргиваешься, промаргиваешься, а толку нет. Минут пятнадцать такая чепуха, а ты еще не дошел до стана. И все вокруг кажется чужим, незнакомым, тревожным, тайга меняется перед наступлением темного времени суток, и ты сам меняешься – еще не пришло спокойствие, еще не появился уют горящего огня или неутомимость и решимость прошагать всю ночь напролет.

Закуриваешь, и весь твой крошечный мир крутится вокруг огонька сигареты, вокруг твоих пальцев, держащих сигарету, вокруг чего-то привычного, например запаха табачного дыма, запаха резины от сапог, звука твоего дыхания. Ты специально говоришь вслух, чтобы услышать свой голос, но он звучит чуждо и неуместно.

Ты – маленький сирота, затерянный вдали от друзей, сидящий на мертвом дереве в каменной морщинке огромного мира, занятого всем, чем угодно, только не тобой. У тебя и дома-то толком нет, ты распростился с родительским гнездом и вывалился в свой великий поход встречь солнцу.

Даже эти пальцы, на которые ты смотришь, они держат сигарету – точно ли они твои? Ты с тревогой смотришь на эти привычные пальцы. На них твердые ногти, постоянно растущие, их приходится остригать, и волоски с внешней стороны фаланг, всегда остающиеся одинаковой длины. Смотришь на корочку недавней царапины на запястье, она сама собой, безо всякого твоего участия заживает, скоро зарастет и совсем исчезнет. Ты не можешь всем этим управлять, этим бездумным отрастанием и зарастанием. Насколько все это твое или насколько все это ты?

Твои границы стремительно размываются в этих сумерках. Пытаешься их нащупать, а они стерты. Трогаешь пальцами щеку, опять говоришь напряженным голосом: «Раз, два, три…», поскольку ничего умнее придумать не можешь, и пугаешься отсчету, который начал.

Посидишь в таком испуганном оцепенении, покуришь, послушаешь, как утихает лес, а потом глядишь – и прояснилось что-то, на фоне еще светлого неба резко проступили черные силуэты елей, торчащие из тумана, долинка приобрела знакомые очертания, и стало ясно, что стан совсем рядом – под каждым деревом, которое тебе приглянется, выбирай на свой вкус, разводи свой огонек. Ну а если ты хочешь именно тот, где вы останавливались с Альбертами, то и это совсем рядом, пожалуйста.

Мир снова собрался во что-то привычное, ты снова молод, здоров и почти не чувствуешь своего послушного и сильного тела.

И вот ты уже добрался до места и находишь оставшиеся дрова, устанавливаешь таган, заботливо прислоненный Сандяевым к дереву, спускаешься к ручью за водой, хозяйничаешь и наводишь уют под толстыми стволами кедров в теплом колеблющемся свете пламени.

Потом лежишь, глядишь вверх, на мохнатые древесные лапы, освещенные снизу костром, на провалы между ними, где происходит далекая космическая суета, полет и мельтешение звезд, а у тебя здесь спокойно, тепло и все по-домашнему.

Это твой чудесный мир, который ты потихоньку строишь для себя, большой, просто необъятный. Красивый, яркий, солнечный, наполненный иногда совершенно бесполезными, но почему-то очень важными вещами. Здесь, например, есть кукушки с разноцветными ногами, удоды, наполненные сыновней заботой, и дятлы, несущие в клюве отвори-траву. Не нужно даже верить во все это, достаточно просто услышать об этом в нужный момент, когда ты готов и хочешь это услышать, когда ты молод и раскрыт всему на свете. И даже если ты не в силах поверить, все равно теперь ты знаешь о прекрасных алмысках с медными когтями, уводящих молодых охотников в свои каменные жилища, – об этих алмысках тебе рассказал Кермалтанов. О местах-тургаках, где встают на месте кони и глохнут моторы мотоциклов и даже уазиков, по словам Коли Кымындынова. Теперь это твое.

Ты засыпаешь, глядя в твердое черное небо, и знаешь, что иногда бывает так: впереди вихря-туунека можно видеть, как верхом едут люди в остроконечных-остроконечных шапках. Слева женщина в чегедеке на саврасом коне, справа – женщина в чегедеке на гнедой лошади, а посередине всадник в белой одежде на бело-сером коне с длинным телом, с широкой грудью, и копыта у этого коня красивые – стаканчиками. Уздечки-подхвостники – уйген-куушкан – блестят, словно зеркало. А дальше хвоста лошадей ничего не видно – вихрь так простерся.

Ну а потом ты просыпаешься, оттого что на ветке прямо над тобой орет истошным голосом кедровка, оттого что солнце немыслимо блестит на мокрой траве, на деревьях и оттого что бодро и чуть холодно. А под тобой теплая и мягкая хвоя толстым слоем.

И ты счастлив.

Отсюда через невысокую гряду можно спуститься к той реке, где гоняли чочко, только гораздо ниже по течению, и за полдня дойти до дома. Издали увидеть Башту – голову спящего богатыря, вокруг которой водят хоровод другие горки и вершинки, играя в свои семирадостные игры.

Можно зайти на стоянку к Шуре и Лильке и поболтать.

Шура постарше и посерьезней, она всегда ведет разговор. Сначала хмурится, делает вид, что они, молодые пастухи, скотоводы, заняты, просто завалены работой по горло, в отличие от бездельников-лесников. Ну на самом деле так и есть, Сашок вовсе не против, но и у него куча забот – он собирает по кирпичикам свой огромный мир, а время не терпит: впереди целая бессмертная жизнь, и нужно спешить изо всех сил.

Долго Шура хмуриться не может.

– Ну, маралов много убил на охоте, охотник?

– Нени де атпагам, нени де кёрбогом. Ноги убил только.

Шура начинает хохотать.

– Твое ружье хоть стреляет, нет? Смотри, по-нашему разговаривает! Ладно, на нас не обижайся. Мы знаем, ты хороший парень. Плохого не скажем. – Наливает чай. – Вон, Лилька говорит, ты первый русский, которого она отличать научилась. Вы же все похожие, все на одно лицо.

Лилька закрывает лицо отворотом куртки, наверное там, за отворотом, смеется – видны одни веселые глаза. Сашок тоже хохочет. А внутри хорошо: он обрел свое неповторимое лицо в глазах девушки. Такого ему еще не говорили.

Вот, хорошая эта Лилька, думает Сашок вечером перед сном, заложив пальцем сборник французских поэтов в современных переводах. Палец лежит между страничек со стихами Малларме. Эту книжку он нашел в избушке Мыйорык и притащил домой.

Симпатичная такая Лилька, молоденькая, веселая. Но у него не получается представить ее, например, на высоких каблуках, со взглядом, похожим «на статуй взгляд далекий».

Или вот голос – он должен таить, «торжественный, в себе смысл изначальный слов утраченных, глубокий». А Сашок даже не слышал ни разу Лилькиного голоса, за нее всегда Шура говорит.

Город избаловал его легко бегущими по асфальту девушками, каблучки которых стучатся в сердце, а легкие платьишки колеблются самым неимоверным образом – будешь сто лет смотреть и не насмотришься. Тщательно продуманные завитки волос на висках, стрелки на глазах, изящные ноготки – все эти необходимые мелочи остались в городе.

Марат не признавал права Сашка на весь этот чудесный мир. Он сам приехал сюда всего пять лет назад и еще не полностью присвоил всю эту территорию.

Или просто их миры не уживались друг с другом. Тут уж ничего не поделаешь, обычное дело. Да и Марата можно понять – тяжело смотреть на бестолковое существование здоровых и с виду взрослых парней, которые передвигаются по жизни вприпрыжку, с глупой улыбкой и, главное, безо всякой цели. Мало что умеют, постоянно теряют вещи, гуляют по лесам, нюхают цветы, не знают, чего хотят от жизни, но при этом почему-то участвуют в референдумах, могут делать детей и считают себя взрослыми. Они защищены от настоящей жизни родителями, слишком долгим детством и квартирами в крупных городах.

И в середине августа он пошел выгонять Сашка на работу. Пришлось идти выгонять, поскольку Сашок неожиданно для самого себя устроил забастовку.

Марата аж передергивало от отвращения. Это не забастовка, а детская обида, способная только маму напугать. Но шел выгонять с некоторым удовольствием: проблема наконец как-то разрешалась. Мальчик, пожалуй, сам себя загнал в ситуацию, выход из которой был один – увольнение Сашка.

Марат открыл дверь, остановился в проеме.

– Через минуту жду в конторе, – предложил он по-хорошему.

– Не пойду я, сказал же, – ответил Сашок тоже по-хорошему. Остался сидеть у себя в кухне, курить. – Я на твоих личных коз и коров косить не буду.

– По-хорошему не хочешь, выведу работать по-плохому.

– Зайдешь в дом, получишь… – Сашок поискал глазами. – Вот этой скалкой получишь.

– Попробуй, – предложил Марат, переступил порог.

Потасовка была довольно постыдной для обеих сторон.

– Зачем ты напал на Марата? – спросил потом Витя.

– Как я мог напасть на него у себя же дома? – не очень ясно отвечал Сашок.

И Витя не проявил особого понимания. Просто они втроем уже не умещались на маленьком кордоне. Толкались, мешали друг другу. Не могли поделить этот неровный горизонт, поросшие лесом северные склоны гор, открытые южные, весь этот простор с размытыми очертаниями далеких гольцов. Витя сам предчувствовал свой скорый отъезд.

Сашка объявили уволенным, квартиру нужно было освободить, поэтому пришлось переехать в деревню, попроситься на несколько дней к Альберту. До вертолета.

В первый день он прогулялся с соседскими ребятишками вниз, к реке, и дети показали ему возле пещер выточенные водой игрушки алмысов – глиняные фигурки, некоторые из них отдаленно напоминали зверей или людей. Домой эти фигурки забирать с собой нельзя, сказали дети, и вообще сюда лучше не ходить.

Не ходить так не ходить. Они побрели обратно.

Потом бродил по деревне, болтал с мужиками и рассказывал всем, что будет устраиваться на другой кордон. Все одобрительно кивали. Но было как-то скучно, шевелиться неохота. Наверное, Сашок просто немного загрустил, прощаясь со всем тем, что успел присвоить за этот год, разведать, осмотреть и ощупать.

Начался дождь, и они долго сумерничали с Альбертом в аиле, наблюдали, как Валя жарит лепешки.

Потом набросили плащи и пошли вместе отвести за ручей коня на ночь.

Альберт надел рыжему на три ноги плетеный из кожи тужак и хлопнул по крупу.

Они стояли и смотрели, как конь ест. Он перескакивал спутанными ногами пару шагов и снова хрустко срывал зубами траву. По склонам поднимались обрывки тумана, вершины на той стороне долины были в облаках, спина лошади потемнела от дождя.

– Я целый день могу смотреть, как лошади едят. Так приятно, – сказал Альберт. – Когда мелкий скот кушает или корова, нет такого удовольствия.

Они долго стояли.

– Завтра, я думаю, дождь тоже будет лить, не пройдет. Наверное, кто-то из стариков умер, кто много по тайге ездил, воду со снежников пил. Так говорят.

На следующий день Сашок с утра поднялся на вертолетную площадку спросить Антона, будут ли места до города. Антон сказал, что будут, наверное.

Они стояли втроем под мелким дождиком возле домика аэропорта – Сашок, Чалчиков Антон и подошедший поболтать Кермалтанов Коля.

– Как этот называется по-русски, каким ты Марата бил?

– Скалка.

Коля с удовольствием рассмеялся. А Сашок совсем загрустил: он уедет, и все, что от него останется, – это смутное воспоминание, что какой-то парень ударил лесничего каким-то женским предметом кухонной утвари.

Если его оставят в заповеднике, то все хорошо. А если уволят окончательно или если на других кордонах или на озере не будет сейчас свободных мест?

Подъехал Чалчиков Костя. Теперь они вчетвером. Костя сидит на лошади, смотрит сверху вниз на Сашка. Крепкий, сумрачный, с чуть свернутым набок носом. Его стоянка на полпути между кордоном и деревней.

– Тебя Марат правильно выгнал. – Костя говорит не спеша, ждет, что Сашок ответит. Интересно же, что ответит.

Мужики тоже с интересом смотрят на Сашка, ждут.

– Зачем нужны бездельники? Я бы выгнал тоже. – Костя нагнетает ситуацию.

У Кости здорово получается – гордая расслабленная осанка, сильная челюсть, грубые руки, взгляд уверенный. И уверенно говорит неприятные вещи. Но Сашка этим не проймешь, он уже очнулся, сбросил свою вялость и с восторгом уставился Косте в глаза.

Он так рад, что вовремя подъехал Чалчиков Костя и одним своим появлением подал Сашку замечательную идею. Вообще, если хорошенько задуматься, то весь этот чудесный мир устроен так, чтобы Сашок в нем счастливо жил и развивался. Поэтому Сашок смотрит на Костю, улыбается и говорит:

– Слушай, Кость, а чей там старый аил стоит за твоей стоянкой выше по реке?

– Ничей. Никому не нужный стоит. Раньше скот пасли.

– А если я его ненадолго займу – ничего?

– Ничего. – Костя утратил свою надменность и пытается сориентироваться в ситуации.

– Классно! Спасибо! Это чудесно!

Мужики смотрят.

– Зачем тебе старый аил? – спрашивает Антон.

– Если из заповедника совсем уволят, я буду там осенью жить и белковать. – Сашок уже бежит к Альберту обсуждать вопросы совместной белковки осенью. Он будет жить в настоящем аиле, готовить еду на огне, смотреть перед сном на звезды, проглядывающие в отверстии дымника – тунюке.

Еще нужно сделать столько дел – наведаться в этот аил, может, подлатать крышу. Составить список необходимых вещей, покупок, наготовить дров на осень, достать тюркан – меховое одеяло, чтобы нежиться в морозные ночи в тепле. Наступит самое веселое в году время – бодрое первозимье с немыслимо ярким снегом под ярким небом и с непроглядными снегопадами, а он будет проводить все дни в тайге, выслушивая царапанье беличьих коготков по стволам деревьев, высматривая малейшее движение в кронах. Без собаки его добыча будет очень скромна, ну и что же? Если белки в этот год будет много, то он окупит продукты и патроны. Главное – есть план.

Он будет часто ночевать в лесу один, у огня: короткого осеннего дня будет не хватать на дорогу обратно. Или иногда будет в темноте выходить к костру своего друга, Жулик будет узнавать его и сдержанно приветствовать едва заметным движением хвоста. Альберт будет рассказывать легенды о местных богатырях, известные ему с детства, и истории о животных, птицах и чертях-кормосах, которые случались в действительности или придумываются сами собой из головы.

Сашок нисколько не сомневается, что у него здорово получится белковать.

Бегом спускается с вертолетки к ручью, к дому Альберта. Костя мрачно провожает его взглядом – ничего, даже откровенное презрение не действует на летучего муравья. Взросление некоторых городских мальчиков затянуто, и на все это тяжело смотреть со стороны нормальным, не слишком толерантным людям.

Альберт вот, например, очень толерантный человек. Он спокойно смотрит весь этот день на суету Сашка, отвечает на бесчисленные вопросы, правда несколько уклончиво, но Сашок этого даже не замечает. Альберт не уговаривает и не отговаривает. В самые напряженные моменты, когда Сашок придумывает таскать на себе сухие деревья к своему старому аилу или когда просит коня на всю осень, чтобы белковать верхом, Альберт улыбается и говорит: «Чай пей», как будто ждет известия, которое внесет коррективы в яркие Сашкины планы. Известие пробирается по горным тропам в Букалу медленно и не торопясь. Телефонная связь в поселковой конторе действует раз в несколько дней: линия тянется на сто километров до районного поселка, ветер дует, деревья умирают и падают на проволоку, проволока рвется, а верховые телефонисты, которые должны чинить линию, живут в своем размеренном ритме.

Но на третий день известие все же приходит. Маша Чалчикова, букалинский фельдшер, проходя мимо Сашка, нетерпеливо грызущего соломинку, сообщает, что в Москве свергнута власть и на улицах танки.

Сашок по привычке радостно хохочет, он уже научился правильно реагировать на рассказы букалинцев. Маша в ответ тоже начинает улыбаться.

– Кто же теперь у власти? – спрашивает он Машу.

– Минаев, что ли, у власти.

Перед мысленным взором Сашка встает кудрявый человечек с микрофоном, танцующий в телевизоре. У него еще песня была «Мини-макси».

– Это который Сергей Минаев, певец?

– Да я откуда знаю, что у вас там в Москве? Может, другой человек.

К вечеру, когда на два часа дают свет и начинают работать телевизоры, вопрос с певцом Минаевым не проясняется, но все же становится ясно, что танки в Москве действительно могут стоять на улицах.

Москва, которая жалкой съежившейся точкой весь этот год сидела за горизонтом в той стороне, где заходит солнце, увеличилась в размерах, напомнила о себе.

Как-то недобро напомнила, зацепила что-то важное, Сашок теперь чувствует вину. Ему было слишком хорошо весь этот год, он полюбил тут много чего и чувствовал себя неприлично счастливым.

Что вот теперь – обживать новый дом на новом кордоне, осваиваться в новой тайге, эгоистично расширять и дальше свой праздничный мир, радоваться дальше, пока мама пробирается между танками, чтобы ехать на метро до «Юго-Западной», а потом на автобусе до кладбища. Одинокая, с сумкой, где завернуты в пакет маленькая лопатка и тяпочка или банка с краской-серебрянкой и кисточка.

Может, сгонять проведать? Но ведь мы прекрасно знаем, что все эти танки – это просто замануха в старый, маленький мир, где все чужое. Где ты будешь спасать свою одинокую маму или разваливающуюся страну, где ты связан по рукам и ногам.

И на четвертый день Альберт поднимается на вертолетную площадку проводить Сашка, несет сумку с продуктами, которую они собрали ему на дорогу.

– Как там решится с заповедником, я сразу телеграмму тебе дам. Если что – сгоняю в Москву по-быстрому и к белковке – сюда.

Альберт кивает и молча продолжает подъем. Когда Сашкины слова полностью растворяются в стрекоте саранчи, когда за вершиной склона уже показывается избушка аэропорта, он говорит:

– Приезжай всегда, как захочешь, не забывай нас.

Они выходят наверх и слышат, как к стрекоту саранчи примешивается далекий стрекот вертолета. Альберт останавливается:

– У меня младший братик был. Умер, когда ему тринадцать лет было. Потом я сильно по нему скучал. – Улыбается, смотрит в глаза. – А теперь ты, Сашка, мне как младший братик.

Потом происходит суета высадки и посадки, вертолет поднимается, уходит на запад, и Сашок сидит у круглого окошка счастливый, смотрит вниз, и на душе не осталось и следа сомнений: его, такого, каким он был весь год, со всей его радостью и недоразвитостью, его приняли здесь в семью. Альберт сказал, что он теперь – как младший братик.

А еще, когда машина, закарабкавшись на высоту, дает ему возможность последний раз увидеть долину сверху, различить домики, рассыпавшиеся в беспорядке по склонам, словно стадо коров, он вдруг понимает, почему год назад букалинские места показались ему сразу такими родными и знакомыми.

Сашок вспоминает, как во время очередной болезни при свете настольной лампы, прикрытой газетой, чтобы ребенку не било в глаза, мама читала ему «Песнь о Гайавате» Лонгфелло. Книжку, с которой он потом спал, которую прочитал тридцать три раза.

Мама ему и подарила впервые эти места.

И строчки ровно и размеренно полезли в голову, как будто только и ждали удобного случая, чтобы вспомниться:

Средь долины Тавазэнта, В тишине лугов зеленых, У излучистых потоков Жил когда-то Навадага. Вкруг индейского селенья Расстилались нивы, долы, А вдали стояли сосны, Бор стоял, зеленый – летом, Белый – в зимние морозы, Полный вздохов, полный песен…

 

Материалы к главе «Средь долины Тавазэнта»

Алмысы

Алмыса также называют дьec тырмак – медные ногти или когти. Часто выступает в облике красивой женщины с медными ногтями, может принять облик любого человека, животных (белой или синей козочки, щенка) и неодушевленных предметов (например, обрезка старого войлока – курумчы). Рисунки алмысов (алмыстьиг тьюpyзy) часто называют петроглифами.

Самки носят детенышей на спине и кормят прямо на ходу, для чего имеют длинные груди, которые закидывают назад через плечо или просовывают под мышку.

Алмысы имеют свою материальную культуру – одежду, обувь, игрушки. Глиняные игрушки алмысов, отдаленно напоминающие человека и животных, можно во множестве видеть рядом с селом Букалу у реки, рядом с пещерами.

Во время экспедиций, организованных Институтом этнологии и антропологии им. Н. Н. Миклухо-Маклая в 2003–2015 гг., один из информантов высказал предположение, что во второй половине ХХ века алмысов из СССР насильно депортировали в Монголию. Теперь лишь «редко особи заходят, но потом уходят, зная про запрет, что им жизни не будет».

Вихри

Вихри туунек бывают двух видов – обычные и вихри «с хозяином» (ээлу туунек), поднимающиеся до самого неба и происходящие в тихую безветренную погоду. Люди, попавшие в ээлу туунек, люди, у которых подобные вихри унесли какие-либо предметы быта или одежды, разрушили жилище, обычно заболевают и умирают.

В качестве противодействия ээлу туунек можно плевать в его сторону три или семь раз, кидаться камнями, материть туунек или произносить слова заклятий. Помогает наличие плетки-камчи с красной таволговой рукояткой, которая хороша также и на местах скопления злых духов – тургаках.

Волки

Предок тюрков вскормлен волчицей, так же как Ромул и Рем или царь Персии Кир Великий. Но у тюрков волчица не только кормилица, но и жена предка, мать его десятерых детей. Потомок сильнейшего из десятерых привел свой народ на Алтай, где племя и стало называться «тюрк».

Англия покончила с волками в 1680 году.

Сейчас волков в мире насчитывается около ста тысяч, это население такого города, как Магадан или Ессентуки.

Первый русский волк известен на серебряной оправе турьего рога из Черной могилы – захоронения Х века возле Киева. «Этот волк, как и его сказочные потомки, благожелательны к человеку и к жизненному началу вообще», – сообщает Б. А. Рыбаков.

Среди барельефов Дмитровского собора во Владимире уже более двух десятков волков, среди которых попадаются волки с «процветшими хвостами». Полагают, что «процветший хвост» – символ мирового древа.

Ришар де Фурниваль пишет: «Волк имеет еще и многие другие природы. И одна из них такова: шея у волка столь негибкая, что не может он ее повернуть, вместе с ней не повернув все тело; вторая же природа в том, что он никогда не охотится вблизи своей норы. А третье природное свойство волка то, что, пробираясь в овчарню, он старается ступать как можно тише; если же случается ему наступить на ветку и она при этом хрустнет, волк сам себя наказывает и в гневе кусает свою собственную ногу.

Все три названные природы волка находим также и в любви женщины. Ибо женщина не способна ей предаться иначе, как вся целиком, соответственно первой природе; а согласно второй природе, если случается ей любить человека, находящегося вдали от нее, то любит она его крепчайшим образом, если же окажется он вблизи ее, то она и виду не подаст. И согласно третьей природе, если не сдержится она и далеко идущими словами даст понять мужчине, что любит его, то, совсем как волк своими зубами карает свою ногу за избыточную прыть, женщина суровыми словами прикрывает свою, слишком далеко зашедшую».

Официальным талисманом чемпионата мира по футболу в России в 2018 году выбран Волк Забивака.

Дятлы

«Дятел ходит по кедрам, и долбит он носом своим. Где найдет червоточину, внидет и там вогнездится».
Византийский «Физиолог»

«…сердце Дамы – это высшее лекарство от любовных страданий… Но оно заперто на замок – и такой крепкий, что мне его не одолеть… вот разве если б была у меня трава, которой Дятел выбивает из своего гнезда затычку. Ибо такова природа Дятла, что, найдя дупло с малым отверстием, он строит в дупле гнездо… искусные люди затыкают входную дыру пробкой… Дятел от природы знает траву с расслабляющими свойствами… Приносит ее в клюве… и трогает ею затычку. Затычка немедленно выскакивает. Поэтому, о моя прелесть, я говорю: будь у меня немного этой травы, я попробовал бы, смогу ли я приоткрыть Ваш сладостный бок и овладеть Вашим сердцем».
Ришар де Фурниваль. Бестиарий любви (Пер. А. Волохонского)

Загадки

«Заяц без подбородка быстро бегает.
Н. А. Баскаков. Диалект кумандинцев. Северные диалекты алтайского (ойротского) языка

(мышь)

Шел-шел медведь и повесился.

(пуговица)».

Звери

«…на свете потому так много зверей, что они умеют по-разному видеть бога».
В. Хлебников. Зверинец

«Звери чикичей, арголей, тарбаган и белка потому помещены в разряд снедных зверей, что они не хищные, а в пищу употребляются здешними инородцами; тушканчик же потому помещен в разряд хищных, что в пищу не употребляется даже и здешними инородцами».
А. А. Черкасов. Записки охотника Восточной Сибири

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Джон Бёрджер. Они – последние (пер. А. Асланян)

Змеи

Те из змей, которые имели фамилии Чан или Лю, относились в цинском Китае к «четырем великим семействам», им поклонялись, устраивали кумирни и приносили подношения.

«Некоторые охотники кладут змею в ствол заряженного ружья, притискивают шомполом и выстреливают, после чего оставляют ружье на несколько часов на солнце или на горячей печке, чтобы кровь обсохла и хорошенько въелась в железо. Вообще змеиная кровь считается благонадежным средством, чтобы ружье било крепко».

С. Аксаков. О разных охотах

Колдушки

Тьада (jада) – погодный камень, тьадачи – заклинатель погоды. У монголов погодный камень называют дзада, у якутов – сата, русское население Сибири называет его колдушкой.

Тьада бывает четырех разновидностей – из матки овцы (тьадын); из нароста или гриба на дереве (ур), камень, похожий на горный хрусталь (тьада таш), и безоаровый камень (твердое образование, конкремент) из желудка зайца (уус).

Колдушки могут принадлежать мужчинам, женщины обычно их не держат. Или держат, но никому не говорят?

Колдушкам посвящена статья К. В. Ядановой «Погодный камень jада таш у теленгитов», в которой приводятся записи из фольклорных экспедиций.

«Это, если сказать по-русски, похожее на хрусталь. Бывает белоснежного [цвета]. В детстве я слышала об этом от отца. Его раньше люди, завернув тканью, прятали в кожаных сумах – кап. Когда, завернув тканью, прячут в кап, при переезде таких аилов идут дожди».

«Есть же вот этот… есть же заяц? Есть у него молозиво – уус. Он никогда не выпадает. Он остается в желудке, этот уус остается в желудке. Он выпадет только перед смертью, к старости вместе с экскрементами. А так, если убьешь, он там и будет, когда прострелишь зайца. Возьмешь этот уус, не будешь его выбрасывать. Если у зайца будет уус, то его не выбрасывай. Спрячешь, хорошо утеплив. Это и есть тьада, это сильный тьада. С его помощью ты сможешь вызвать дождь, сможешь сделать небо ясным…

Вот ты убила зайца, да? Теперь, разделывая его тушу, смотришь же внутренности? Если обнаружишь уус, то, взяв его, сразу надо спрятать в теплое место, чтобы не было ненастья. А потом прячешь его, произносишь слова благопожелания – алкыш, проводишь обряд тьада, управляешь погодой».

Крокодилы

«Крокодил во всех частях своего тела, во всех его очертаниях и отдельных точках, во всех поворотах и положениях, в движении и покое обладает физиономией, которую нельзя не распознать – он так попран, низок, узловат, отвратителен, бессердечен, зол… так пугающ, так закрыт для всякой любви и возможности быть любимым – воплощенный дьявол».

Иоганн Каспар Лафатер

«В лето 7090. Поставиша город Земляной в Новгороде. Того же лета изыдоша коркодили лютые звери из реки и путь затвориша, людей много поядоша, и ужасошася людие и молиша Бога по всей земле; и паки спряташася, а иных избиша. Того же году преставися царевич Иван Иванович в Слободе, декабря в 14 день».

Новгородская вторая (Архивская) летопись за 1581 г. Том 30 Полного собрания русских летописей, стр. 320

Кроты

«И еще одна особенность есть у крота. Крот питается одной землей и не ест ничего, кроме земли…»

Ришар де Фурниваль. Бестиарий любви

Лысухи

«Я должен сказать, что различные раковины моей травы анатиферы… – это гнезда, в которых образуются и вызревают птицы таинственного происхождения, коих во Франции мы называем лысухами», – пишет аббат де Вальмон.

Далее он сообщает, что однажды в Сорбонне заседало собрание богословов и они постановили исключить лысуху из класса птиц и перевести ее в класс рыб, после чего лысуха стала постной пищей. Лысуха – холоднокровная птица, не могущая даже высиживать птенцов, ибо она не способна согреть их своим телом.

«Лысуха по устройству своего тела… совершенно куриному носу, даже по своему неровному плаванью и непроворному нырянью… отличается от утиных пород и по справедливости может назваться водяною курицею. …ноги хотя торчат в заду, как у нырка, но всё не так, как у гагар и гоголя; она может на них опираться больше других…и даже ходить».

С. Аксаков. О разных охотах

Превращения

«Бессчетное число живых существ заполняет небо и землю, но никому не ведомы причины прихода и ухода! Все существа получают обличье согласно велению судьбы – так дело обстоит во всем мире, будь то гора Тайшань или ничтожнейшая песчинка. И растения, и твари – те, что бегают и летают, – тоже могут родиться в человеческом облике. А человек покидает этот мир, и, как знать, не станет ли он потом деревом или камнем, птицей или зверем. Этот закон непреложен, зачем горевать или радоваться!»

Ли Сянь-Минь. Удивительная встреча в Западном Шу

Рецепты

Лапа птицы в колыбели оберегает ребенка от вздрагивания во сне.

Внутренняя оболочка желудков рябчика хороша от несварения.

Открытую рану полезно присыпать толченым «чертовым пальцем» (растры ископаемого моллюска Belemnitida).

На удила запаленного коня полезно намотать нутряной жир рыси.

При зубной боли высушенную желчь кабана заложить в дупло больного зуба. В течение трех дней зуб безболезненно рассыпается и перестает беспокоить. Побочным эффектом является разрушение двух соседних зубов. Также желчь кабана полезна при частых выкидышах.

Неплохим средством от бесплодия является матка ежа. Ее нужно съедать целиком вместе с придатками.

При отравлении угарным газом необходимо дать пострадавшему понюхать конский навоз, а также положить его на виски в виде компресса.

Заячий помет находит применение при лечении энуреза. Помет высушивается, толчется, просеивается через марлю. Полученный порошок в течение трех дней добавляется в пищу больного.

Удоды

Исидор Севильский так описывал удодов: «Наигрязнейшая птица, украшенная торчащим хохолком, постоянно обретается в могилах и в человеческом навозе». «Морализованный бестиарий» вторит ему: «Удод, прекраснейший из птиц, нося красивое оперение, рожден при этом из дерьма, в нем живет и умирает, питаясь им же».

И лишь в «Физиологе» находятся добрые слова об этом пернатом: «Есть птица, называемая епоп. Птенцы их, когда видят, что родители состарились, выщипывают у них старые перья, лижут глаза им и согревают родителей своих своими крыльями, высиживают их (как птенцов), и они становятся молодыми. И говорят своим родителям: “Как вы высидели нас и потрудились, трудясь и кормя нас, так и мы подобное сделаем для вас”».

Но тут явно закралась ошибка, поскольку известно, что язык удода очень короток и у него никак не получилось бы лизать глаза своим родителям.

«До недавнего времени было известно, что удод способен полностью исчезнуть из поля зрения любого живого существа и гнездо его выложено разноцветной травой, которая делает человека невидимым, когда он носит ее на себе», – вспоминает Луи Шарбонно-Лассе в «Бестиарии Христа».

Желающий иметь успех в торговле и избежать обмана должен носить в кошельке голову удода.