Через три дня Сашка уже и в самом деле работал «тридцатирублевым».
Я тоже вместе с ним постигал великую науку «шабашничьей» жизни — а вдруг когда-нибудь пригодится. Стена, веревка, люлька, краска — и получается покраска. Все очень просто, особенно когда ты внизу, а он с ведром и кисточкой на стене: покрасил нужный участок — опустился, прогнав одну полоску, взбираешься с люлькой на плечах по веревочной лестнице, страховочным концом веревки поднимаешь краски и снова опускаешься. И так целый световой день. Правда, иногда промасленная альпинистская веревка скользит и не зажимается петлей — и тогда он летит вниз, но кто-то нам помогает и затягивает петлю секунды через две. Мне, конечно же, хотелось верить, что помогаю я, и если бы у меня был друг или подруга, хотя бы такие же, как я, вечером я бы, наверное, рассказал им, как «одним только взглядом я затягивал эту петлю».
Подобные полеты, конечно же, сбивают с нужного ритма. Даже со стороны видно, что руки уже не хотят «думать», думает одна только голова: подумал — сделал, подумал — переехал. От думанья, наверное, устают больше, чем от работы. А настоящая работа начинается только тогда, когда опять забываешь про страховку, когда мысли в голове не превращаются в слова. Когда кончики пальцев, как говорил один знакомый пианист, понимают в этом мире больше тебя самого. Правда, говорил он это еще в начале прошлого века, вот только сам так ничего и не понял и помер от водки, и пальчики, которые «понимали» больше него самого, тоже умерли вместе с ним.
В паре с Сашкой работал Остап, должность его называлась «подай патроны». Он должен был красить нижнюю часть здания и привязывать ведро с краской, которое потом поднималось наверх. Каждый день Остап выпивал по бутылке водки и каждый день болел. Иногда он ложился на землю лицом вниз и стонал или мычал, а может быть, выл — трудно было понять.
Однажды, средь бела дня, никого не предупредив, он ушел, как уходят в лес больные собаки.
Спустя три дня он вернулся. Мне почему-то показалось, что Сашка был рад этому возвращению.
Шеф, который «бугор», которого звали Жора, тоже улыбался и говорил какие-то закрученные фразы:
— Ну что, красавчик, отдохнул? Погулял, помылся, побрился, рубашку новенькую надел, а мы тут, как пчелки, делаем «жу-жу». А система такая: приехал, сделал работу, получил бабки — и делай ноги. Растягивать это удовольствие некогда, сезон не безразмерный. Ну, сколько «бабок» за это время грохнул?
— Все сказал?
— Да нет, не все.
— Ну, тогда поговори, пока я переоденусь. Приду — задушу, греха большого не будет.
Перед тем, как сказать следующую фразу, шеф зачем-то покосился на Сашку и Славика, который был «двадцатирублевым».
— Бунт на корабле? Бунта не будет. Не для этого мы сюда собрались. Хочешь работать — работай, не хочешь — никто тебя не держит. — Он развернулся и ушел в храм.
«Двадцатирублевый» кинулся к Остапу:
— Остапчик, ну зачем ситуацию накалять, разве тебе здесь плохо? — Он стал загибать на руке пальцы. — Кормят три раза в день, как на убой — раз, в обед бутылка на троих — два, вечером пей сколько хочешь — три, от места проживания ходьбы на работу три минуты — четыре, а баба Ира разве обидела кого — пять.
— А ногой в голову, чтобы все пальцы распрямились, не хочешь, бухгалтер?
— Хочу. — «Двадцатирублевый» развел руки в стороны и, улыбаясь, подал корпус вперед, как в реверансе.
Короткий боковой в челюсть уложил его на траву и поменял улыбку — теперь она была очень идиотской.
— Остап! — Оставив ведро с краской у стены, Сашка пошел к нему.
Я тоже пошел следом. Я не мог в это время просто лежать в тени под стеной.
Остап резко повернулся:
— Не Остап, а дядя Остап, мальчик. У меня сын такой, как ты. И тебе от меня тоже что-то нужно? Ну что, товарищ спортсмен, что ты на меня так смотришь? Алкаш, да? Да, алкаш. Твой внутренний голос правильно подсказывает — ты положишь меня на лопатки, ты сильнее, твой организм чище. Но я поднимусь и убью тебя, а ты этого сделать не сможешь. Понял, бройлер?
По Сашкиному вдоху я понял, что ему вдруг стало страшно. В это время он, наверное, ощутил холод в животе и позвоночнике — страх перед игрой без правил.
Мало быть сильнее — нужно выиграть, а еще нужно хоть несколько секунд побывать на очень шатком мостике — «или-или»: убить или не убить, быть убитым или не быть.
Когда Сашка пролепетал: «Хотел спросить…», — я сразу понял, что сегодняшнее «или» было не настоящим, оно было «учебным». И он в этот день, наверное, не стал сильнее.
— За что? Не объясню, — сказал Остап. — Слов нет. Убивать таких нужно. И таких, как я, тоже. Тебя можно оставить по малолетству. Тебе это трудно понять, ты еще щенок, а я волк. Я плохой волк, я загнанный волк. А он, — показал пальцем на Славика, — он шакал. Студент, ты можешь отличить шакала от волка, а волка от собаки по характеру?
Сашка промолчал. Я бы тоже промолчал — попробуй, разберись. Когда-то мне понравилась фраза «волк — собака Лешего». Хотел понять, кто такой Леший, и окончательно запутался.
В это время «двадцатирублевый» перевернулся на живот и подтянул колени.
— Лежать, я сказал, — процедил сквозь зубы Остап.
«Жертва» снова выпрямилась.
— Вот так, дорогой мой сосед. — Остап присел возле него. — Извини, конечно, обещал ногой, а получилось рукой — здоровья нет высоко ноги поднимать. — Он встал, посмотрел на небо, потом на студента и показал пальцем на веревку.
Когда Остап отошел метров на десять, «двадцатирублевый» резко вскочил и убежал в церковь жаловаться «шефу». Через некоторое время они вышли вместе, «обсуждая текущий момент». Подойдя к Сашке, Славик ткнул пальцем ему в живот:
— Ты с кем? Вроде с одной кастрюли хлебаем.
— С Остапом тоже хлебали, — огрызнулся Сашка.
— Сань, ну, ты брось развивать эту тему «волки, шакалы». Я, может быть, вообще верблюд по жизни.
— Все, — оборвал их Жора, — закрыли тему. С таким развитием событий мы сами можем остаться без работы. И без «бабок».
— И даже без бабки Иры, — «типа пошутил» Славик. — Шурику хорошо — у него…
— Послушай, философ, пошел бы ты поработал. — Жора показал пальцем на промасленную веревку на стене.
— Понял, не дурак. — Славик как-то незаметно «исчез» за углом церкви.
— Не переживай, студент, все будет тип-топ. Все по-взрослому, — сказал Жора «совсем по-дружески». — Сходил бы вернул Остапа. Если я пойду — опять драка будет. Он должен или уехать насовсем, или вернуться на работу. По-другому не получится. Устанешь от разборок. Сходишь?
— Схожу.
И мы пошли… Маленький дом бабы Иры был стар и приземист, но глиняная черепица и белые наличники на окнах придавали ему какую-то грустную веселость.
Если бы кто-нибудь когда-нибудь собрался построить мне будку — я бы хотел, чтобы она была похожа на этот домик.
Сашка остановился у раскрытого окна, а потом присел на лавочку под стеной. Я тоже услышал голос Остапа:
— Я тебя прошу, как родную мать: дай мне какой-нибудь травы, какого-нибудь зелья. У меня уже ничего и никого нет. Я все пропил. Если начну пропивать машину и гараж — загнусь, организм не выдержит. Думал, буду церковь делать — пить брошу. Не получается.
— Молиться нужно. Бога почитать. Он все видит, все простит. Делаешь что-нибудь и знаешь, что он за спиной стоит.
— За спиной? Нет. Он не должен стоять за спиной. За спиной черти стоят, я знаю. И кто же меня простит, кто? Я убивал, понимаешь? Я столько человек в землю уложил, что детей никогда не родить столько. В чужую землю, понимаешь. Знаю, у тебя в голове не уложится, что когда у нас зима, у них апельсины собирают. Ты ж за восемьдесят лет дальше церкви и огорода никуда не ходила.
— Отчего ж не понять? Братики мои тоже всю войну прошли. Один в сорок шестом от ран засох, другой восемьдесят три года прожил. А, поди, убивали не хуже других — полные груди орденов. Если б за одного убиенного медальку давали — и то сколько.
— И что же, оба в Бога верили?
— О Господи, кабы так. Коммунисты оба. Правда, тот, который больной был, тот тайно верил, я знаю. И Библию читал, и Сталина больше родной матери любил… А батюшка наш точно, как ты, пил. Цыгане его зарезали, прямо в поле и схоронили.
— И я кого-нибудь зарежу… или меня.
— Тебе бы хоть какую жену рядом, чтобы приголубила, приласкала.
— Была у меня ласкательница. Только кому я такой нужен? Им нужно, чтобы деньги и шмотки из загранки — это да, а убийцы и алкоголики кому нужны, да еще которые чуть ли не с обезьянами спали. Мать, дай стакан водки. Мозги сохнут и скрипят. Нельзя так резко бросать.
— Что ты, побойся Бога, не проси у меня, глаза у тебя страшные.
— Последний стакан, клянусь. Сдохну ведь.
Через некоторое время баба Ира в больших тапочках, как на лыжах, не отрывая ног от земли, маленькими шажками, с большой железной кружкой в руке, не замечая нас, «прошуршала» в летнюю кухню за самогоном.
Когда мы вошли в дом, Остап сидел за столом, положив голову на руки. Он «перекатывал» ее от виска к виску, как будто укачивал кого-то маленького, который сидел внутри. На скрип половицы он поднял голову и посмотрел на Сашку:
— Сядь, прошу тебя.
Сашка сел на лавку, предварительно застелив ее газетой. Я сначала тоже прилег на полу рядом, но потом перешел в другой угол — как-то неуютно я чувствовал себя под иконами.
Вернулась баба Ира. Она поставила кружку на стол и положила свою маленькую сухую руку Остапу на голову.
— Пей, сынок, пусть тебе полегчает. Да простит… — Она повернулась к иконам, но, увидев Сашку, вздрогнула и убрала руку с головы Остапа, перекрестилась. — Испужал, Веревкин зять. Хоть бы голос подал.
И Сашка ответил ей, как врачу: «А-а-а».
— Да ну вас. — Бабка махнула двумя руками. — Издеваетесь над старухой, как хотите.
— Мать, а твои дети где? — спросил Остап.
— Бог не дал, — ответила она.
— Будь здорова. Сто лет тебе. — Остап в три глотка выпил водку.
— Сто лет нам ни к чему. Скушно уже, да и лень. — Она взяла у Остапа кружку, потрясла ею у него перед носом и сказала, наверное, совсем не то, что хотела сказать. — Может, молока кому кислого?
— Я вечером, мы сегодня до шести, — ответил ей Сашка.
— До шести еще дожить нужно. И не детское это дело на веревке висеть. Как упадешь об землю, как зашибешься — какая ж дура за пришибленного замуж пойдет? Эх, работники. — Она тихонько вышла из комнаты.
Долгое молчание нарушил Остап:
— Как ты на меня сегодня смотрел… Хочешь, орден подарю?
Сашка подошел к столу, вытер руки о робу и взял с ладони орден «Красной звезды».
— Положи обратно, интеллигент. Двумя пальчиками. Видел бы, за что мне его дали — три месяца мяса не жрал бы, — сказал Остап.
Сашка вернул орден на ладонь и после долгой паузы спросил:
— А как твое отчество?
— Африканыч, — передразнил его Остап.
— Не смешно.
— Мне тоже, потому что я скотина. Утром сегодня проснулся — какая женщина рядом была! Обниму ее — отпускать жалко. В шесть часов утра говорю ей: прости, маленькая, мне нужно идти, люди ждут. Кто меня ждет, скажи. Какие люди? Тебя ждет кто-нибудь?
— Бабушка.
— Ты еще херувимчик, Саша, реальной жизнью еще не запачкан. А я сволочь… Утром орден в кулак положил и говорю сам себе: пусть отсохнет рука, если еще когда-нибудь поднимет стакан с водкой. Пойти, отрубить ее, что ли? Нельзя так больше. Слышишь, давай простим мне сегодняшний залет. Двести грамм из рук бабы Иры — пусть это будет живая, или совсем мертвая вода. — Остап покосился на иконы, хотел перекреститься, но только трясанул головой и опустил руку. — Все в сад.
Через несколько минут они уже сидели под яблоней. После «лекарства» Остапу явно полегчало. Теперь ему нужно будет «исповедаться» — видели мы уже такое, ох, как много раз. Если честно, то не люблю я пьяные исповеди и пьяные братания, тем более любовь по пьянке. А что делать, приходится смотреть и слушать.
— Ты — счастливый человек, Саша. Ты еще можешь думать о людях хорошо, а я не могу, я уже не умею. Когда-нибудь и тебе станет страшно, что весь мир держится на обмане, что самые ужасные мысли приходят, когда ты учишься обманывать: обманул врага, вовремя нажал на курок — и ты — герой, а он — труп, обманул армию — полководец, обманул читателя — и ты уже не поэт, а гений. Обманул бабушек в церкви — старые фрески помыл стиральным порошком — и ты уже великий реставратор. А хочешь, сегодня вечером пойдем к попу под окно, и ты увидишь, как он играет со своей попадьей в карты на щелбаны. На столе графинчик с водочкой…
Мне становилось совсем скучно. Дальше Остап должен был сказать: «А самое страшное — это когда мы начинаем обманывать сами себя. Обманул сам себя — и ты…». Но в это время Сашка «неосторожно» зевнул, и Остап заметил это.
— Да, — сказал он, — пожалуй, нужно идти на работу. Нужно что-то делать, часа через два самогон сгорит во мне, и опять «труба позовет».
Сашка, молча, со всем соглашался. По дороге к церкви Остап продолжал «грузить» студента. Я плелся сзади и тоже все слушал.
— Короче, дают мне отпуск — чудо. Подходит друг и просит передать жене сережки и два кольца с бриллиантами. Кое-что, мол, пусть продаст и купит что-нибудь пацанам. Двойня у него. Куча приключений, пока в Союз добрался. Лучше б я ее не нашел. Утром просыпаюсь — она рядом, красивая. Пристрелить бы меня, только на моем месте пять других вырастет. А Игорек ее, я еще в Союзе был, на мине подорвался. Домой приезжаю — жена ласковая, нежная, а меня все это бесит. Ударил ее даже — и в запой. За двадцать дней, кроме кабаков, ни черта и не видел. Один раз с сыном в кино сходил. Запутался… Думаешь, когда я с автоматом по чужим плантациям бегал, то думал о каком-то там интернациональном долге? Как бы ни так. Думал, как быстрей вернуться домой и увидеть ее. Стыдно признаться — о матери раз в неделю вспоминал. Ты, наверное, уже успел подумать, что спился дядя потому, что чужие жизни за спиной? Лирика все. Лица вспоминаю иногда. Когда кто-то бежит, движения узнаю. Руки иногда по оружию тоскуют, особенно когда выпью…
Остап в этот вечер работал спокойно, без суеты. Он иногда пытался насвистывать какой-нибудь веселенький мотив, но вскоре снова умолкал.
— Эй, товарищ, ты не знаешь, наши мысли откуда приходят? — спросил он, когда солнце уже скрылось за горизонтом. — Может, их организм вырабатывает? Какой организм — такие мысли. Или во время зачатия уже каждая мыслишка запрограммирована? Ты сколько лет жить хочешь?
— Минуточку. — Сашка сделал последний «переезд», коснулся земли и вылез из люльки.
— Ты, наверное, хочешь жить долго? — переспросил Остап.
— Да.
— Все хотят жить долго. — Остап уже собирал ведра, банки, кисти. — Умные люди давно на отдых ушли…
Пока они протирали руки и лица растворителем, мылись, начало темнеть.
У церковных ворот, опираясь на руль трехколесного велосипеда, стоял мальчик лет шести. Он был рыж, круглолиц и по-своему очень красив. Мне почему-то даже вспомнились «дикие» подсолнухи в бабкином саду.
— Здрасьте, — сказал мальчик.
— Привет. — Остап присел и протянул ему руку. — Как звать?
— Витька. — Он хлопнул пухленькой ручкой о ладонь и по-солдатски поднес ее к голове. — Сейчас как с горки прокачусь!
Минуты через три малыш обогнал нас — он чинно проехал посреди улицы, напевая себе под нос: блям-блям-блям-блям.
Когда мы поравнялись с ним, он отпустил руль и как бы между прочим сказал:
— А я вчера вот такого воробья поймал! — И показал руками, какой был воробей.
— Ого, целая ворона, — сказал Остап, — и что же ты с ним сделал?
— Что? Дал ему семечек — вот что. И он улетел. Пузатый.
— Молодец, а не пора ли тебе домой? — спросил Остап.
— Я ж дома, вот мой забор. — Витька притронулся пальцем к штакетине и резко убрал руку обратно, как будто забор был горячий. — А мамка к тетке Нюське в баню пошла, а папка-а-а спит. А которые с вами два дяди были, они уже уехали. Машина красная.
— Ну, молодец, все видишь, все знаешь, быть тебе… — Остап сделал небольшую паузу. — Быть тебе космонавтом. Будь здоров.
— Я еще завтра приеду, — сказал Витька.
— Приезжай, будем ждать, а еще лучше с мамкой приходи, — конечно же, это сказал Остап. Если бы это сказал Сашка — я бы упал куда-нибудь под забор и минут сорок притворялся бы мертвым (хотя, спрашивается, зачем, если этого никто не видит).
Машины в самом деле во дворе не было. Баба Ира встретила нас у порога:
— Работники, малювальники, кто ж церковь в потемках красит, не забор, наверное. Работу принимать тоже не в полуночи будут. И картошка уже семь раз остыла. А два начальника ваших и не емши уехали. Куда, спрашиваю, на ночь-то глядя? А они грят: бабуль, не волнуйся, все в норме, едем, грят, на озеро лебедей на шишки ловить. Дураки, что ли, говорю, лебедей здесь отродясь не видела, разве что гуся хозяйского изловите, а мне потом отвечай перед людьми. Да и не такие у нас гуси дурные, чтобы на шишку клюнуть…
Сашка с Остапом еще раз помылись теплой водой, переоделись.
Остап почти ничего не ел. Он сидел, склонив голову над столом, и лепил из хлеба маленького человечка.
Где-то я уже видел такого человечка. Нет, даже не так — такого же хлебного человечка и такое же движение рук. И еще — я помню, как этот человечек ходил от ладони к ладони. Нет, наверное, я был совсем маленький и сам себе придумал, что этот человечек мог ходить, а теперь «по старости» не могу вспомнить, было это на самом деле или я все придумал. Может быть, про то, что я волк или собака, я тоже придумал?
Меня никто никогда не видел, и не то чтобы в зеркале, я сам даже своей тени ни разу не видел. И потом, если я собака или волк, как я мог видеть маленького человечка, вылепленного из хлеба… на столе? Получается, или я — никто, или очень большая собака, или маленькая… но с крыльями. Вот так всегда — только начнешь постигать мир, только начнешь что-нибудь понимать, вернешься «в себя» — и окончательно запутаешься.
Баба Ира между тем дважды подходила к столу. Я видел, ей хотелось пожалеть Остапа, что-то сказать ему, но вместо этого она только охала и глубоко вздыхала. Уходя, она прикоснулась к нему двумя пальцами:
— Сатана вас вертит, ребятушки. Вы, это, посуду уберите сами. Старая, устаю.
— Спасибо, ба. — Остап поднял голову, долго и тупо смотрел на хлебного человечка, а потом накрыл его перевернутым граненым стаканом.
— Ой, беда, — прошептала баба Ира. Она еще немного постояла у Остапа за спиной и тихонечко ушла.
— У тебя же на сегодня еще «подвиг» запланирован. — Вдруг сказал Сашка, как будто думал про этот подвиг весь вечер.
— Успеваем, — ответил Остап. Он встал, снова зажал орден в кулак, левой рукой взял хлебного человечка и спрятал его в кармане. — Хочешь, пойдем вместе. Порядочность гарантирую.
— Хочу.
— Пошли.
И мы пошли. В сенях Остап нашел какую-то потрепанную заячью безрукавку и надел поверх своей клетчатой рубашки.
— Это еще зачем? — спросил Сашка.
— Давай так, — Остап жестикулировал левой рукой, правая была в кармане, — короче, если ты заговоришь первый — ты мне ставишь банку, банку халвы, если я — значит, я. Согласен?
— Угу.
Они снова шли сначала по переулку, потом по центральной, единственной на все село асфальтированной улице к церкви. Шли и молчали, два очень «порядочных» гражданина. Порядочность один другому гарантирует, а бабуля, между прочим, просила убрать посуду — и не убрали…
Когда мы были почти у церкви, Остап вдруг куда-то исчез и вернулся минут через пять, прижимая одну руку к груди. Я сразу же догадался, что у него за пазухой, а вот Сашка, по всей вероятности, даже не обратил внимания, а может быть, он очень талантливо играл в молчанку — но вряд ли.