Большая комната деревянного дома почему-то сразу напомнила мне детскую сказку «про медведей»: грубоватая мебель, две двери — через одну входят и выходят, другая — в соседнюю комнату, на ней — огромный кованый крючок. Сама дверь сделана из толстых досок. Немного в стороне от большой русской печки — массивный стол на тяжелых «ногах». На столе — бутылка водки и нехитрая деревенская закуска. И еще — в доме «ужасно» пахло яблоками.

Откуда-то из-за печки появился Михалыч и протянул Сашке одежду:

— На-ка, смени камуфляж. Я уверен — Боря, возвращаясь от пожарников, мимо моего дома просто так не пройдет. И тебя еще раз спросит, зачем ты в простынях к его колодцу приходил.

Сашка ушел переодеваться в дальний угол.

— Наш гусь созреет только часика через два, — продолжал Михалыч. — «Гусь с веником» — блюдо экзотическое, под него можно выпить ведро водки. Но мне уже нельзя, а ты еще не научился. Поэтому этот пузырек, — он повертел бутылку в руках, — мы можем одолеть только с Бориной помощью.

Переодевшись, Сашка прошел через всю комнату к зеркалу, висевшему между двумя окнами. Он был в офицерском галифе и кителе старого образца. Поправив прическу и глубоко вздохнув, повернулся к деду:

— Михалыч, ты бы мне еще гренадерскую форму выдал и вывел в люди — тогда бы точно вся твоя деревня меня запомнила.

— Твоя деревня, дорогой, а не моя, — уточнил Михалыч. — Ты здесь родился. Мать твоя здесь похоронена. — Он разлил по стаканам водку. — Давай выпьем за нее, хотя бы символически.

— Сколько мне было, когда меня отсюда бабка увезла? — спросил Сашка. И сам себе ответил: — Два года.

— А могилы предков, между прочим, грех забывать. — Дед жестом пригласил парня присесть.

— Михалыч, шесть тысяч километров, как-никак.

— Память километрами не меряют.

— А чем же?

— Не знаю чем, но не километрами. — Дед еще раз повторил свой жест. — На мои-то похороны приедешь, надеюсь?

— Не знаю. — Сашка присел на большой деревянный стул.

— А я бы на твои приехал.

— Спасибо. Обрадовал.

— Ну, нет у меня другой одежды, — оправдывался Михалыч. — Понимаешь, нету-у.

— И письмо твое странное. — Сашка встал и ушел к входной двери, возле которой на гвозде висела его «походная» сумка.

Вернувшись к столу с листочком в руке, он стал громко читать, как будто его собеседник плохо слышал: «…Пишет тебе человек, который очень хорошо тебя знает. Обязательно приедь. Мне нужно многое тебе рассказать. Мне нужно передать тебе отцовского коня».

— Стоп! — остановил его дед. — Мне нужно выпить. — Он взял стакан, встал, сделал два глотка и поставил стакан на прежнее место. — Теперь читай.

— Все. — Сашка развел руками. — Конец. Дальше только адрес, куда ехать. Полный бред. Признайся, Михалыч, с будуна писал?

— Нет, совсем наоборот. Мне после инфаркта будуны противопоказаны. Теперь я пью символически, и все остальное — тоже символически. И живу осторожненько — как бы символически. — Он бездумно смотрел на стакан и говорил тихо, как будто разговаривал именно с этим стаканом. — Я сейчас, можно сказать, похож на детский велосипед, на который кто-то сдуру поставил мотор от мотоцикла, — на вид вроде можно ехать, а поедешь — рассыплется на ходу.

— Стоп! — остановил его Александр.

Мне даже показалось в этот момент, что это слово Сашка произнес голосом самого Михалыча.

Дед перевел взгляд со стакана на собеседника: «Сань, в самом деле, здоровья нет вообще. Три дня назад на кладбище от лопаты такая задышка прихватила — чуть в яму не упал».

— Стоп, — уже более спокойно остановил его Александр. — Михалыч, извини, я верю, что здоровье у тебя неважное, что после инфаркта ты почти не пьешь, что письмо писал не с будуна, а наоборот. Но ты так искусно уже часов восемь уводишь меня от главной темы, что я уже начинаю злиться.

— А ты не злись, че злиться, наоборот — как психолог должен понимать, что на большой разговор нужно выходить медленно, с нормальной подготовкой.

— Извини. — Сашка повертел на столе стакан с водкой и, как бы осмелившись или стараясь показаться чуть старше, поднял его и сделал один большой глоток. — Я, конечно, буду молчать и слушать. — Он поставил стакан на стол и через небольшую паузу добавил: — Но ты же сейчас начнешь рассказывать что-нибудь про мотоциклы, про то, как ты, например, на каком-нибудь трофейном БМВ где-нибудь в тылу врага задавил какую-нибудь курицу, а потом «тело» привез в какой-нибудь партизанский отряд.

— Я, между прочим, служил в Гвардейской дивизии, в разведроте, — обиженно заметил Михалыч. — У меня два ордена Красной Звезды. Два серьезных ранения.

— Извини, — совсем по-мальчишески попросил Сашка.

— И, между прочим, на оккупированной территории куры по дорогам не очень-то и разгуливали, — не успокаивался дед.

— Извини. Извини, я неправ, но кони двадцать лет не живут!

— Такие живут, — спокойно ответил Михалыч.

— Бред. Ничего не понимаю.

— Ну, тогда наливай.

— Ну, тогда приводи.

— Кого?

— Коня, кого же еще?

— Ну-у, всему свое время. Давай начнем все по порядку.

— Три «ну-у» подряд — точно скоро поедем. — Сашка начинал злиться.

— Сань, не злись, пойми — я тоже должен настроиться на серьезный разговор. Какой мне смысл тебя из равновесия выводить специально — я же носитель информации, а не ты. — Михалыч через стол прикоснулся к Сашкиной руке. — Сегодня я тебе расскажу все про маму, про папу, про коня, про яблоки. Главное — внимательно слушай и по возможности не перебивай.

— Постараюсь, — тихо сказал Александр.

— Постарайся, — попросил Михалыч. — Может быть, тебе тоже сложно после умных докторов слушать деревенского дядю, у которого даже нормальных штанов нет. Может, они тебя уже немножко заучили и ты теперь везде видишь психологические игры. Мне смысла нет с тобой играть. Зачем?

— А зачем мы к колодцу ходили?

— Все ходили — и мы пошли, — как школьник, оправдывался Михалыч.

— А причем здесь яблоки? — вдруг не к месту вспомнил Сашка.

— С них, я думаю, все и началось. — Михалыч встал и даже сделал несколько шагов, но остановился. — И мы начнем с них.

— Как в Библии. — Сашка грустно улыбнулся.

Сделав вид, что не расслышал последнюю фразу, Михалыч исчез в соседней комнате, предварительно сильно звякнув большим кованым крючком.

Он быстро вернулся, осторожно прикрыв за собой дверь и вставив «курносый» крючок в железную скобу — как будто из комнаты, в самом деле, мог кто-то выбежать.

В руках у него было большое бледно-желтое яблоко.

Открывание и закрывание двери в несколько раз усилило и без того «навязчивый» запах яблок.

А фантазия уже рисовала какие-то «веселые картинки»: в приоткрытую дверь медленно высовывается голова «лошаденка», который ростом не больше собаки.

В это время Михалыч положил яблоко на стол и спросил Сашку:

— Знаешь, что это такое?

Именно в этот момент я понял, что был обманут раньше, чем Сашка.

— Знаю, — уверенно ответил он. — Яблоко. Антоновка.

— Не угадал. Разрешаю попробовать — может, угадаешь со второго раза или что-нибудь вспомнишь. — Последнее слово Михалыч произнес почти шепотом.

Сашка подозрительно улыбнулся:

— Чувствую, — начинаются какие-то очередные игры — пятый класс, вторая четверть.

Он взял яблоко двумя руками, поднес его к лицу, и вдруг мне даже показалось, что его качнуло, как будто там, в яблоке, он увидел чье-то лицо или еще что-нибудь.

Осторожно вернув яблоко на прежнее место, Сашка откинулся на спинку стула.

— Шуточки у тебя, Михалыч, как будто я на экзамены приехал. Оно же из воска.

— Не шуточки это. Надеюсь, поймешь. А ты вообще-то знаешь что-нибудь о яблоках?

— В каком смысле? Разбираюсь ли я в сортах? — Сашка старался говорить спокойно, но «дребезжащее» «о» все еще выдавало его.

— Разбираться в сортах — это дело «бухгалтер-ское», — возразил Михалыч. — Знаешь ли ты, например, что самое красивое и самое вкусное яблоко — всегда самое холодное? Вот этот стол, например, если заложить яблоками, — дед «колдовал» над столом руками, — найти среди них самое-самое красивое, измерить ему «человеческим» градусником температуру, — гарантирую: самое красивое — всегда самое холодное. Можешь даже не смотреть — проверено.

В это время раздался очень сильный стук в дверь — Михалыч слегка дернулся и спрятал руки в карманах галифе.

— Кого еще черти носят? — буркнул он себе под нос и пошел открывать.

До того, как вернулся Михалыч с поздним гостем, который был с гитарой, — она почему-то была с двухметровой цепочкой, — я еще успел представить себе картину, как он и Сашка в белых халатах сидят за огромным столом, усыпанным яблоками, и меряют каждому яблоку температуру «человеческим» градусником.

Борис быстро прошел к столу, выставил бутылку и, не выпуская из рук гитару, полез к Михалычу обниматься.

— Михалыч, извини, кажется, я тебя сегодня обидел. Извини, я больше не буду. Вот, гитару у пожарников купил. — Он поднял вверх гитару со звенящей цепью.

— Вчера, — поправил его Михалыч.

— Вчера? — удивился Борис. — Вчера я ехал в поезде. Ты тоже ехал в поезде?

— Час ночи. Все, что было вечером, было вчера.

— А про то, как отцвели уж в говно хризантемы в саду, я когда пел? — Борис прислонил гитару к стене.

— В прошлой жизни, — пошутил Михалыч.

— Стоп! А вот этого не надо. Во-первых, в прошлой жизни я был собакой, и петь не мог. А во-вторых, я сегодня и сейчас здесь… живой. — Он поднес к лицу ладонь и постучал по ней пальцем. — Жи-вой!

— А в-третьих, мы, кажется, не одни, — прервал «актера» Михалыч.

— О да, мы не одни, здравствуйте, дядя! — Борис повернулся к Сашке, вытянул руки вперед и еще раз повторил, «играя» неизвестно кого: «Здравствуйте, дядя!».

— Здрасьте, — тихо сказал Сашка.

Борис на мгновенье задумался — мне показалось даже, что он вдруг стал абсолютно трезвым, откупорил свою бутылку, разлил по стаканам водку, взял стакан, жестом пригласил Сашку выпить, чокнулся: — За нас! — Выпил, прикоснулся пальцем к Сашкиному плечу и добавил: — Теперь ты уже не дядя.

— Почему? — спросил Александр.

— Потому что здесь традиция такая: если вместе не пили — значит, дядя. А у меня в этой деревне, может быть, уже ни одного дя-яди не осталось! — Борис опять начинал «играть».

— Борь, прекрати, — попросил Михалыч.

— Извини, нервы, срываюсь. — Борис снова повернулся к Сашке и протянул руку: — Будем знакомы. Боря.

Сашка встал, пожал руку и снова сел.

— Ну да, — подытожил Борис. — Целоваться не будем. А ты — Саша.

— Да. А ты откуда меня знаешь?

— От него. — Борис неуверенно показал большим пальцем на Михалыча. — Мы тебе письмо вместе писали. Я лично три строчки сочинил. Михалыч, подтверди.

— Все с вами ясно, — грустно сказал Сашка. — А я-то думал.

— Михалыч. — Борис глубоко зевнул. — А гуся, который Сашу восемнадцать лет ждал, ты уже зарубил, или завтра?

— Дурак ты, Боря.

— Почему?

— А просто так. — Михалыч нервничал. — А хотите, я вас по-настоящему познакомлю? Вот этот клоун, — он показал пальцем на Бориса, — по всей вероятности, мой сын.

— Я твой сын? — Борис завертел головой и скривил лицо так, как будто его резко затошнило.

— Может быть, — уточнил Михалыч.

— А я, может быть, был бы и не против, — спокойно ответил Борис. — Мне сейчас и податься некуда. Жили бы вместе. Деньги у меня есть. Один я с ними не справлюсь — сейчас сяду на стакан и проснусь зимой, а там — гуси белые в снегу «га-га-га…». К Оксане точно не вернусь. И сегодня, заметь — не вчера, а сегодня, к тебе не просто пришел, а переночевать. От греха подальше. Убить ее хотел.

— Успокойся, все пройдет. — Михалыч налил водки и подвинул стакан к руке Бориса.

— Ага, как с белых яблок дым. А ну-ка, Михалыч, скажи мне «сынок».

— Не могу. — Михалыч опустил голову.

— Правильно. Потому что это неправда. Потому что у моего папы кличка была «Итальянец».

— И что из этого вытекает?

— А вот что. — Борис задрал рубаху и показал ему правый бок. — Видишь родимое пятно, как сапог. Во-от, а у тебя такого нет.

— Ну и?

— А у него было. Михалыч, не фантазируй. Мы с тобой просто друзья. Давай лучше споем твою любимую и определи меня куда-нибудь спать. Праздник, который всегда с тобой…

— Это запой, — продолжил Михалыч.

— Это от-бой, — вежливо поправил Борис и снова обратился к Сашке: — А тебе, брат, я не завидую. Спать не будешь ты три дня. И родимых пятен у тебя нет. А «наш папочка» на «финише» большим философом заделался. Он еще докажет, что и ты его сын. Ты думаешь, зачем он тебе галифе выдал? Просто так? Сначала он попытается доказать, что ты его сын, а потом будет смотреть на тебя, вспоминать, каким он был в лучшие годы, и плакать.

— Вы несете откровенную чушь, Борис Иванович, — сказал Михалыч. — Можно подумать, что я подстроил его выпадение из автобуса, чтобы потом поменять его штаны на галифе. Ну как ты представляешь себе ситуацию, если бы Сашка не упал в грязь — «здравствуйте, снимайте штаны и надевайте мои галифе»? Ну, нет у меня других штанов, ты же знаешь, я всю жизнь в галифе ходил.

— Откуда я про всю твою жизнь могу знать? Может быть, пока я не родился, ты в тельняшке ходил, — возразил Борис.

— А вот это уже не смешно. И вообще, Боря, клоун ты по жизни и всего лишь.

— Я клоун?

— Ну не я же.

Михалыч встал со стула, прошелся от стола к стене и обратно, заложив руки за спину, мельком глянул на спокойного Бориса и обратился к Сашке:

— Сань, слышь, я тебе сейчас расскажу историю, а ты потом скажешь, были в ней клоуны или нет. Короче, в прошлом году, уже морозец был, снежок, до инфаркта еще, иду по улице поздним вечером. Слышу, зовет кто-то: «Миха-а-лыч!». Сразу не понял, кто и откуда, потом присмотрелся — Боря на трубе сидит, в одних кальсонах, ноги в дымоход опустил. Представляешь?

Не знаю, что в это время представлял Сашка (по всей вероятности, и дом был не такой, и улица не та, и вместо черемухи в полисаднике — яблоня или вишня), но я представил именно эту деревню. Я помню, как приходит зима именно сюда, помню, как пахнет вечерний декабрь, когда снег поглощает тысячи других запахов и оставляет печным дымам «сумасшедшую» радость подниматься над деревянными домами, опускаться поближе к земле и, не касаясь ее, уплывать куда-нибудь «подальше от реки» и властвовать над всеми другими запахами. А еще я помню, как скрипит декабрьский снег под ногами у того, за кем ты идешь по следу. И если это происходит перед восходом солнца можно услышать, как некоторые звездочки в небе в это время позванивают, как далекие колокольчики…

— Михалыч!!!

Я явно представил, как Михалыч смотрит в небо, потом на крышу дома — и видит Бориса, который сидит на трубе, свесив ноги в дымоход.

— Михалыч, зайди к моей дуре, скажи, что я на трубе замерзаю!!!

— Не понял. У тебя там гнездо, что ли?

— Пока все объясню — околею. Протест у меня. Ушел от нее босиком — довела! Возвращаться стыдно. А она, сволочь, спит, наверное. Зайди, Михалыч.

Пожав плечами, Михалыч сворачивает с дороги и не спеша идет к дому, поглядывая иногда, то на трубу, то на небо, то на светящееся окно.

Некоторое время спустя Михалыч и Оксана сидят за столом, она в ситцевой ночной рубашке, перед ними две голубые чайные чашки с блюдцами. Михалыч играет на баяне полонез Огинского. Оксана, закрыв глаза, улыбается. В это время в комнату врывается Борис.

На этом мои «видения» оборвались, потому что Михалыч вдруг начал делать резкие движения, побежал к двери и стал показывать, как входил Борис:

— Открывается дверь, и появляется Отелло, весь черный (белые кальсоны — тоже черные), и спрашивает: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?».

Борис дернул Михалыча за рукав:

— Михалыч, сядь, я тебя прошу. Во-первых, это очень подло. Во-вторых, никакую Дездемону я не вспоминал, в-третьих, я был не в кальсонах, а в спортивных штанах. А самое главное, ты ведь слово давал — никому про эту трубу не рассказывать.

Михалыч сел, послушно положил руки на колени и, не поднимая головы, сказал:

— Борь, ну никто не виноват, что ты клоун по жизни. А Дездемона — это тебе за галифе сегодня и 22 сантиметра — в прошлом году.

Борис закрыл лицо руками и стал плакать, всхлипывая, как ребенок.

— А если я люблю ее по страшной силе? — спросил он неизвестно кого. — А если из меня прет наружу все, что другие загоняют внутрь? Клоун — потому что вам до этого никогда не дорасти. — Он вдруг вскочил. — Ну, дайте же клоуну маленькое одеяло и кусочек подушки! У клоуна сегодня трагедия. Клоун уже не может больше пить. Клоун хочет спать.

Михалыч поднялся, взял Бориса под руку и молча, повел в соседнюю комнату. Снова звякнул большой крючок, и опять «ужасно» запахло яблоками.

Он быстро вернулся, сел на свое прежнее место и спросил:

— Ну как тебе местные таланты?

— Я, наверное, чего-то не понимаю, — признался Сашка. — Не понимаю, например, где он играет, а где — настоящий.

— А он нигде не играет, — ответил Михалыч. — Он весь по жизни такой.

— Значит, мне их обоих жалко. Оксана, наверное, красивая?

— Угу, — ответил Михалыч, — из-за такой не только на крышу, на мартеновскую трубу полезешь. Когда она в тот вечер вышла ко мне в ночной рубашке на голое тело — у меня такое движение внутри началось, — он перешел на шепот, — сначала вот здесь (показал пальцем на висок), потом вот здесь (постучал по левому карману гимнастерки), а потом ниже.

Когда Михалыч рассказывал про «шевеление», я, видимо, наполовину был еще где-то там, в зиме, и, наверное, из-за этой «половинчатости», когда он касался своего тела, мне казалось, что палец наполовину входит сначала в голову, потом — в сердце. Такое иногда бывает, когда проваливаешься в сон, но частично еще «здесь», а частично уже «там». И, например, картина на стене, которая еще «здесь», вдруг оживает, и «Три богатыря», вырвавшись из деревянных рамок, уже «несутся» к какому-нибудь камню, на котором написано: «У попа была собака…».

Про собаку я, конечно же, придумал только что, а вот три богатыря на самом деле однажды были…

В это время вдруг резко открылась дверь в соседнюю комнату, и на пороге появился Борис. Скорчив непонятную гримасу и вытянув руки вперед (как будто был слепой), он быстро приблизился к Михалычу и стал говорить почти его голосом:

— Молилась ли ты на ночь, Дездемона?

Дальше была «немая» пауза — Борис в полусогнутом положении, с вытянутыми вперед руками замер в двух шагах от Михалыча — тот посмотрел ему в глаза, потом покосился на Сашку, посмотрел в потолок и сказал:

— Белочка.

— Зайчик, — передразнил его Борис и потряс двумя руками, как будто держал два маленьких колокольчика, схватил гитару и снова исчез в «своей» комнате.

Михалыч с Александром переглянулись. Потом Михалыч, как бы спохватившись, разлил по стаканам водку.

— Если такое у вас — обычный день, — сказал Сашка, — то я, наверное, еще очень маленький.

— Может быть, и не совсем обычный, — ответил Михалыч, — но вот так мы и живем, Саша. Ну да, на чем это мы остановились?

— На яблоках, — сказал Сашка. Взял в руки яблоко и стал рассматривать его. — Михалыч, откуда оно у тебя? Сам слепил, что ли?

За стеной Борис играл на одной струне «Жили у бабуси два веселых гуся».

— Кстати, не забыть бы про «гуся с веником». — Михалыч зевнул. — Ого-го, какой длинный день! Точнее, ночь. Хотя ночь сама по себе не так уж давно началась.

— Михалыч, не уходи от темы, — попросил Сашка.

— Куда ж денусь-то? — Он снова зевнул. — Сань, а если ночь «скрестить» с днем, что получится — утро или вечер? Вечер — мальчик, утро — девочка. Кстати, запомни, студент: Аврора — это не только крейсер. Аврора — это богиня зари. — Он поднял вверх указательный палец.

— Понял. — Сашка взял восковое яблоко, повертел его в руках, подергал двумя пальцами за веревочный «хвостик». — Разговора ни про яблоки, ни про коня сегодня не получится. — Он установил яблоко на граненый стакан с водкой, подвинул его на середину стола и добавил: «Будем говорить про крейсер „Аврора“. Разговор про яблоки еще не созрел».

— Это даже не яблоко, — сказал Михалыч. — это, скорее, такая свеча. У меня их было три. Ты когда-нибудь видел, как горят яблоки?

— Нет.

— Одно я сжег еще на Украине сто лет назад. — Михалыч встал, ушел куда-то за печку и вернулся со спичечным коробком в руках и поджег яблочный хвостик. — Второе — прошлой зимой, когда помирать собирался. Вот так же поджег его. Ночь, в доме никого — я даже почувствовал удовольствие от скорого ухода. Трое суток пролежал. А потом испугался. Теперь опять живу. Так что, Сань, нужно успеть помереть, пока горит яблоко. Может, свет выключить?

— Зачем? — удивился Сашка.

— Как зачем? Чтобы проникнуться.

— Я уже сегодня так напроникался.

— Не бойся, я с тобой.

Когда был выключен свет, в комнате стало тесней — появились две «подозрительные» тени — одна Сашкина, вторая Михалыча.

— Почти сеанс спиритизма, — шепнул Сашка.

— Почти, — согласился Михалыч. — Почему ты, например, на шепот перешел?

— Не знаю.

— А я знаю, но не скажу — и даже не от жадности. Я просто не могу эту мысль в слова превратить.

— Все с вами ясно, — сказал Сашка неестественно громко. — Чтобы собеседник был тронут, нужно самому быть тронутым.

— Сань, не вредничай, тебе это не идет. А хочешь, я тебе это последнее яблоко подарю. Когда-нибудь потом, когда станешь старый и никому не нужный, подожжешь фителек.

— Нет, спасибо, не надо, — оборвал Михалыча Сашка, — я уж как-нибудь сам.

— Ну, тогда его нужно потушить, а то еще чуть-чуть, и начнем «ловить белочек», а мне, между прочим, может быть, уже лучше там, чем здесь.

В это время тень за спиной Михалыча подняла свою «расплывчатую» руку вверх.

— Короче, «родственник», ты сначала верни батиного коня, как обещал, а потом делай, что хочешь, — сказал Сашка так громко, что даже дрогнул огонек над яблоком.

— Во-от, начинается, — задумчиво протянул Михалыч. — Уже прихватывает — до того, пока оно не горело, ты на меня никогда раньше голос не повышал. Думаю я, что эти монахи какую-нибудь травку в воск подмешивали.

— Какие монахи? — злился Сашка. — Михалыч, ты пока что-нибудь расскажешь — столько крови выпьешь, что год нужно будет восстанавливаться.

— В сорок первом ушел на войну, в пятьдесят четвертом вернулся, — сказал Михалыч после долгой паузы. — Поэтому и в галифе до сих пор, по привычке.

— Так долго воевал?

— Воевал. Потом — Маньчжурия, потом Сахалин, потом сидел пять лет. Тогда сидячих было больше чем стоячих.

— А Боря в каком году родился?

— В сорок девятом, — ответил Михалыч.

— Тогда я ничего не понимаю, — сказал Сашка.

— Все очень просто — на самом деле я вернулся в сорок восьмом, но всего на два месяца. И не перебивай больше. Будешь перебивать — буду пить и молчать.

— Извини.

— А завтра буду болеть и тоже молчать, — не успокаивался Михалыч. — Возможно даже, умру.

— Извини. Больше не буду.

— С войны в эту деревню всего три мужика вернулись, — продолжил Михалыч, почти не заметив извинений. — Ну и я — четвертый. Батя твой тоже два года воевал. Без единой царапинки вернулся, только без двух пальцев на левой руке. В пятьдесят четвертом мы с ним немало водки выпили. Потом они с твоей матерью расписались и уехали на Украину к тетке. И меня позвали — на свою голову. Почему он не видел, что у меня полное затмение? Друг семьи называется. Их друг к другу ревную — башню сносит. Двадцать три года разница, а у меня — затмение. Представляешь?

— Нет, — тихо ответил Сашка.

— Ночью под окна к ним хожу, — продолжил Михалыч. — Как тень папы Гамлета. Как будто никого другого нет вокруг. Может быть, тебе неприятно это слушать?

— За тем и приехал, чтобы слушать.

— Ну, тогда слушай, будет плохо — останови.

— Постараюсь, — сказал Сашка, не поднимая головы.

— В пятьдесят шестом батю твоего забирают на целину. — Михалыч сделал длинную паузу, выпил один глоток водки и, набравшись смелости, продолжил: — И меня понесло, как будто в запой. Долго за ней тенью ходил, пока не объяснился. Помню все — как будто вчера. Вечер, река, сентябрь, костер у реки. — Михалыч грустно улыбнулся. — Я, конечно, в галифе. Представляешь?

— Почти. — Сашка бездумно смотрел на «горящее яблоко». — Почти представляю, — повторил он.

Я тоже «почти представил», только представления мои вначале были какие-то чудненькие — как будто я видел все происходящее с другого берега реки, с очень высокого дерева. Две неподвижные тени у «живого» костра и очень явственно — Гоша-дурачок в большой кепке с поломанным козырьком, бегающий вокруг костра с колесиком на палке.

Потом тени стали оживать и превратились в Михалыча и Полину. А Гоша, как будто заметив эти «перевоплощения», вдруг отбросил в сторону свое колесико и стал приставать к «ожившей тени».

— Дядя, дядя, дайте закурить. Подайте сиротинушке. Я вам песенку спою, я вам сказку расскажу. — Он стал стучать ладонями по груди и коленям, изображая танец и вклиниваясь между костром и Михалычем.

— Да отстань ты — дядю нашел! Я тебя лет на десять, а может, на двадцать младше. Черт знает, откуда ты взялся — сорок лет в одной кепке. — Михалыч сделал несколько шагов назад.

— Если папиросочку не дашь — гореть тебе на этом костре, — пропел Гоша, сморщив нос и склонив голову набок.

— Да пошел ты в жопу, колдунчик-щебетунчик! — «пропел» в ответ Михалыч очень тихо, чтобы не услышала Полина, достал из кармана пачку папирос, поднял руку вверх и сделал еще несколько шагов от костра.

Гоша на мгновение замер, а потом стал делать какие-то движения, как будто он был цветочек, который вдруг стал увядать, — все его движения в сторону земли были вычурно медленными, как будто время и движения стали двигаться в обратную сторону.

— Если папиросочку не дашь — гореть тебе синим пламенем, — повторил Гоша.

— Сбегал бы куда-нибудь, принес бы нам что-нибудь перекусить, ну хотя бы яблок — я бы тебе целую пачку отдал. — Михалыч чуть опустил руку, дразня собеседника.

Гоша несколько раз имитировал прыжок, но не сходил с места. Неизвестно, чем бы закончились эти «дразнилки», если бы не подошла Полина и не забрала папиросы.

Она отдала папиросы Гоше и снова вернулась на свое место. Схватив двумя руками пачку, он развернулся к костру, как подкошенный упал на живот, достал папироску, подполз к огню, прикурил от головешки и перевернулся на спину. Затянулся, посмотрел в небо, закинул ногу за ногу и, может быть, о чем-то подумал. Потом вдруг вскочил — и «уехал» на своей палке с колесом.

Я не могу вспомнить, что я «видел» дальше. Я только помню, как очень взрослый мужичок-дурачок «ехал» по берегу реки на палке с колесом.

А потом я «видел» кирпичный, недостроенный дом с большими оконными проемами, внутри которого все еще «жила» старенькая хата с соломенной крышей. А к этому дому, или к этой хате (даже не знаю, как правильно сказать), возвращались Он и Она. Он вел коня, на котором сидела Полина, свесив две ноги на одну сторону, а конь был черный, с белыми «яблоками» на боках.

Михалыч помог Полине опуститься на землю. Стреножил коня и отпустил. И они вошли сначала в дом, потом — в хату…

На этом мои «видения» прервались, потому что Михалыч сделал такую длинную паузу, что я не выдержал и «вернулся» — увидел уже старого Михалыча и вдохнул запах расплавленного воска.

— Мне почему-то кажется, что тогда в комнате был туман, — сказал Михалыч. — Я ее обманул. Я соврал, сказал, что у меня нет света, и зажег свечи. — Он снова надолго замолчал, а я снова «вернулся» в старенькую хату с низкими потолками — на столе три горящие свечи. В комнате Михалыч и «две» Полины — одна стояла у стола, а вторая медленно шла к кровати.

В то время, когда ее платье падало на пол, раздался ужасный стук в дверь. Михалыч вздрогнул, но через секунду развернулся через левое плечо и пошел открывать.

Когда он вернулся, одной Полины уже не было, а вторая неподвижно стояла у кровати, прижав руки к груди.

Высыпав на стол яблоки, принесенные в подоле гимнастерки, Михалыч приблизился к Полине и очень тихо сказал:

— Гоша яблоки принес.

Она молчала.

— Гоша яблоки принес, — повторил он.

— Яблоки? — удивилась Полина, как будто только что вернулась неизвестно откуда. Она медленно обошла Михалыча, подошла к столу, взяла в руки по яблоку, поднесла к лицу и снова замерла.

В это время еле слышно звякнули два ордена на гимнастерке, брошенной на табурет.

— Иди ко мне, — позвал ее Михалыч. — Ну, иди же.

Прижав два яблока к груди, она возвращается к кровати, не дойдя полшага, останавливается и протягивает руки с яблоками вперед — мол, «угадай, в какой» — и снова прижимает яблоки к груди.

Он садится, смотрит на нее и прикасается к левой руке: «В этой».

Она отдает ему яблоко. Ничего не понимая, он берет его и пытается укусить.

— Черт! — Михалыч недоуменно смотрит на Полину. — Оно же восковое.

Полина закрыла лицо руками и оставшимся яблоком — и было непонятно, заплакала она или засмеялась.

Через мгновение Михалыч был уже у стола и рассматривал прокушенное яблоко на свету в три свечи. Странно, но я почему-то не смог «увидеть», как он шел от кровати к столу.

Установив яблоко на железную кружку, он поджег «хвостик», задул свечи и снова вернулся к кровати.

К этому времени Полина уже спряталась под простыней.

Больше я ничего не видел — только горящее яблоко на железной кружке, туман… и еще — несколько раз за оконным стеклом сверкнули Гошины глаза.

И я снова «вернулся» в Сибирь, в деревянный дом и в такой же запах воска.

— Утром, когда я проснулся, ее уже не было, — сказал Михалыч. — Как будто ее не было здесь никогда. Как будто я нанюхался воска с какой-то дурью — и все это мне приснилось.

Очень сильно хотел курить. Вышел из дома и забыл про папиросы — от порога до калитки кромки дорожки были выложены яблоками. — Михалыч рассказывал это с закрытыми глазами, слегка покачиваясь, как будто спал и куда-то ехал, его руки иногда лениво помогали словам. — Много желтых листьев. Стреноженный конь в дальнем углу. От дорожки в сторону — такой же «ручеек» из яблок и круг — тоже из яблок. А в кругу на листьях лежит Гоша-дурачок. В руках у него моя пачка папирос. И полупотухший костерок рядом. Я присел, взял папироску, прикурил от головешки. Взял Гошу за ухо и спросил: «Ну что, подглядывал ночью, говоришь?». А он, не открывая глаз, ответил: «Ничего я тебе не говорил».

— Какого черта тогда, — спрашиваю, — притворяешься спящим?

А он отвечает: «Я так думаю».

— Думальщик, мать твою.

В это время Гоша сел, открыл глаза, как будто и не спал. Помню, как он посмотрел на меня — как-то не очень правильно — двумя глазами в один глаз и глубоко, и не то чтобы «навылет», а по нерву — и в мозги. А потом еще добавил: «Мне сто лет, и не надо меня обижать, потому что я помру скоро — потому что собачка моя уже померла». — И мне стало страшно, мне показалось вдруг, что мы с ним поменялись мозгами. Что было потом, я не помню. Помню только, что, когда пришел в себя, увидел стол с яблоками, две недопитых бутылки водки и пьяного Гошу с моим орденом на пиджаке…

А еще помню, как он ел яблоко — совершенно беззвучно.

Пили мы с ним дней десять. Пропили все, что можно было пропить, доски, брус, из которого должен был делать крышу. А потом вдвоем избили завклуба, сломали ему четыре ребра. И меня опять повязали. Через месяц отпустили, следователь попался — в одних местах воевали. А завклуб четыре года в тылу просидел. Короче, вернулся я.

А Гоша в мое отсутствие в моей же хате и повесился. Пожил без меня три дня и повесился.

Вернулся домой — а в доме запах воска и сгнившие яблоки на столе, и среди них три восковых — вечных. Как жить в таком доме?

В ту же ночь я пошел к ней под окно, как вор. Представляешь, заглянул в окно, а там как будто меня ждали — пустая комната, посреди комнаты единственный стул. На стуле сидит твоя мать, рядом — отец в красной майке, а его рука, которая без двух пальцев, у нее на плече. И ты во чреве. Как будто должен был фотограф приехать. Вот, с такой «фотографией» я всю жизнь и хожу. А следующей ночью твой отец ко мне сам пришел… с ружьем. Разговор был короткий. Он был в таком состоянии, что мог запросто убить меня. Тем, кто прошел войну, и сотни раз нажимал на курок, может быть, не убить гораздо тяжелее, чем убить. Он сказал: «Ты завтра уедешь». Я ответил, что еще полгода невыездной. И тогда он повел меня под стволом под то окно, под которым я был вчера. Я видел глаза тех, кто готов был убивать — сомнений не было.

Что-нибудь объяснять — бесполезно, а бояться — стыдно. Помню, сказал ему как бы ненавязчиво: «Мечтал всю жизнь — умереть там, где родился». А он говорит: «А ты попробуй наоборот». Что он этим хотел сказать — двадцать лет не расшифрую. Верней всего, что у него крыша поехала — и он, наверное, сам не смог бы все объяснить.

И, короче, привел он меня под окно, дал в руки топор и заставил срубить яблоню. Я ничего не понимал — причем здесь именно эта яблоня. А он сказал: «Руби — застрелю».

— Я не понимаю, зачем?

— Руби! — Он выстрелил вверх — и на землю упали три яблока.

— Закурить бы перед смертью, — говорю.

А он в ответ взвел второй курок. Я стал рубить, без перерыва, минут сорок. А потом, когда яблоня упала, еще раз спросил: «Зачем?».

Он ответил: «Затем… падают яблоки, и она трясется вся, от каждого удара». И добавил потом: «А теперь живи, если хочешь, — один патрон в стволе был».

— Представляешь, я с топором, он — с пустым ружьем, между нами два шага, и он мне «дарит» жизнь. А я, между прочим, тоже пять лет воевал. Хорошо, хоть мозгов хватило резких движений не делать — выбросил топор в сторону, а он в ответ «переломал» ружье, достал два патрона, чуть подержал их на ладони и тоже выбросил.

— Извини, — говорит, — обманул. Ну, все, разбежались.

— И мы разбежались, — сказал Михалыч, — и больше я его никогда не видел. Через три дня они уехали. Говори что-нибудь, не молчи, — обратился он к Сашке. — Трудно рассказывать в пустоту.

— Я не знаю, что говорить, — признался Сашка. — Вижу какие-то отдельные картинки про яблоки, но они не образуют логической цепочки — или что-то лишнее, или чего-то не хватает. Зачем, например, нужно было рубить яблоню, если можно было просто обтрясти ее.

— Да, студент, наверное, ты малость заучился на своих «обезьянах во время дождя», н-да. — Михалыч тяжело вздохнул. — Значит, ты мне почти не веришь? А может быть, яблоня была для того, чтобы застрелить меня под окном с топором в руках. У нее на глазах.

В это время у стола откуда-то из темноты «беззвучно» появился Борис — это было неожиданным не только для Михалыча и Сашки, но и для меня самого. По всей вероятности, мы все трое были еще там — в «картинках про яблони».

Он вытянул руки над столом, как будто хотел согреть их над горящим «яблоком» — Сашка в это время дернулся всем телом, но почти сразу же вернулся в прежнюю позу.

— Черт, показалось, — сказал он непонятно к чему.

Борис продолжал держать руки над столом:

— Михалыч, ты меня куда отправил? Смотри, у меня руки трясутся.

Михалыч встал, включил свет и снова вернулся за стол.

— Ну, что случилось? — спросил он, наливая водку в стакан.

— Нет, я не буду. С меня хватит. — Борис отодвинул стакан. — Так можно и кони двинуть. Там, — он показал на дверь, — там… Михалыч, предупреждать нужно. Сплю — не сплю, слышу вдруг, колокольчик в углу — дзынь-дзынь. Сначала вроде показалось, потом понимаю, что нет. Поднимаюсь, иду в угол — а там что-то шевелится под простыней. Простынь сдернул — волк. И колокольчик — дзынь, дзынь, дзынь. — Борис насторожился. — Тихо! — Поднес палец к губам. — Слышишь, звенит.

Не знаю, слышали ли Михалыч и Сашка, но я явственно слышал, как звенел колокольчик.

— Пить нужно меньше, дружок, — сказал Михалыч. — Не волк это, а конь, и тот деревянный. — Он посмотрел на Сашку и добавил: — Про которого я тебе и писал.

— Нет, я в ту комнату больше не ходок, — сказал Борис, как будто не слышал, о чем говорил Михалыч. — Принесите мне штаны, бросьте меня под печку, но туда я больше… не пойду я туда больше.

Сашка встал, сделал несколько шагов, остановившись у двери, и оглянулся.

— Да, конь там, конь — деревянная игрушка, — сказал Михалыч, как будто оправдываясь.

Сашка открыл дверь.

— Эй, смелый, гитару прихвати на обратном пути, — попросил Борис.

Нащупав на стене выключатель, Сашка включил свет — огромная белая луна за окном сразу же исчезла. Комната была почти пустой: брошенная простынь на полу, железная кровать у стены, под окном большой самодельный стол, два ящика с яблоками в одном углу и огромный деревянный конь в другом.

Обойдя простынь — как будто она могла «проснуться и укусить», Сашка подошел к коню и притронулся к нему рукой — внутри «зверя» зазвенел колокольчик.

— Вот про этого коня я тебе и писал, — сказал Михалыч с порога.

В это время Сашка должен был оглянуться и что-нибудь ответить, но вместо этого он снова прикоснулся к коню — снова зазвенел колокольчик.

— Про этого коня я тебе и писал, — повторил Михалыч, подойдя поближе.

— Что-то он на коня не очень-то похож, — сказал Александр.

— Как это не похож, очень даже похож, — возразил Михалыч. — Вот тебе ноги, вот грива с головой. Тем более волков «в яблоко» не бывает. — Он показал пальцем на разрисованный бок «коня», где на темно-сером фоне проступали белые пятна, слегка напоминающие очертания яблок.

— Чертовщина какая-то! — Сашка присел, рассматривая «яблоки». — Кони, волки, колокольчик внутри. Зачем? Слишком много в одном.

— Может быть, и много, — согласился Михалыч. — Когда все сразу — конечно, много. А если все по порядку — может быть, чего-то и не хватает. Сначала папа сделал коня, который был больше похож на волка, потом мама нарисовала «яблоки», чтобы он все же был похож на коня…

— Зачем он его сделал? — не успокаивался Александр.

Михалыч промолчал.

— А может быть, все было наоборот — он делал волка, а получился чуть-чуть конь?

— Все! — Михалыч жестом остановил Александра. — Для одного дня слишком много. — Он поднял с пола простыню и накрыл ею «волка». — Нужно сделать перерыв. У меня появляется ощущение, как будто ты — следователь прокуратуры. На сегодня хватит. Тем более про гуся забыли.

— Про Диму, которого ты хотел похоронить?

— Все, — оборвал его Михалыч, — время вопросов уже прошло.

Не поднимая головы, Сашка побрел к двери. Михалыч пошел следом, но, вспомнив про гитару и одежду Бориса, вернулся.

Когда звякнула цепь, которой была кем-то зачем-то к чему-то и когда-то прикована гитара, Сашка обернулся и посмотрел сначала на «волка», потом — на Мыхалыча.

— Про колокольчик я вообще ничего не знаю, — очень громко сказал Михалыч, как будто его кто-то о чем-то спрашивал.

— Все он знает, — почти прокричал Борис. — Не верь ему. — И когда Сашка был уже возле стола, тихо добавил: — Сань, ты бойся его, он очень мутный тип. У тебя есть уникальная возможность уехать из этого дома — прямо в дурдом.

— Это я-то мутный тип? — спросил Михалыч, вынырнув из-за Сашкиной спины.

— А кто же еще? — Борис встал, коротким движением забрал у него гитару и снова сел на стул. — Я еще со школы помню, как ты мутнячков на горох ловил.

— Кого ловил? — спросил Сашка.

— Мутнячков на Кривом озере.

— А что, есть такая рыба? — удивился Сашка.

— А хрен ее знает, может, и есть, я лично не видел. Михалыч говорит, что есть. Михалыч, есть такая рыба? Ответь родственнику.

— Какие родственники — такая и рыба, — «мутно» ответил Михалыч и бросил Борису штаны. — На, лучше прикрой свой пенсил.

— Сань, видишь, че делается. — Борис покачал головой. — Ты только не вздумай спрашивать его, что такое пенсил. Да, он начнет отвечать, а утром, когда солнце позолотит верхушки деревьев и тебе покажется, что ты почти знаешь ответ, он добавит: но все же кажется мне…

— Боря! — Михалыч стукнул кулаком по столу. — Уймись, не позорь мои седины. Человек, между прочим, семь тысяч верст проехал, чтобы не только твое словоблудие послушать, но и разобраться в чем-нибудь. Плохой я или хороший, но я загнусь в ближайшем будущем — и все, и концы в воду. — Он задул «помирающий» огонек, взял двумя руками восковое яблоко и унес его куда-то за печку.

— Между прочим, Михалыч, ты зря обижаешься, — сказал Борис вдогонку. — Про мутнячков, например, могу точно сказать, что не только нет такой рыбы, но даже никакого Кривого озера в наших местах не существует. Или с тем же конем — да, я помогал писать письмо, но только сегодня узнал, что какой-то конь или волк стоит у тебя в соседней комнате.

— И про озеро узнаешь когда-нибудь, — ответил Михалыч из-за печки.

В это время кто-то постучал в окно. Борис и Сашка переглянулись.

— Три часа ночи, — сказал Борис, — кто бы это мог быть? Мента я физически не трогал, от пожарников ушел большим другом. Может, Оксана? Может быть, она по-настоящему… И кто-то ищет меня — сообщить. — Он вскочил со стула, поставил гитару к стене, очень быстро надел штаны. — Не прощу. Себе этого никогда не прощу.

Стук в окно повторился. Выйдя из-за печки, Михалыч как-то «по-учительски» посмотрел на Бориса и пошел открывать дверь.

— Я боюсь, — прошептал Борис. — Я этого не хочу. Я без нее — тоже не жилец.

— Тихо. — Сашка поднес палец к губам…

Через несколько секунд мы услышали голос Михалыча:

— Все у нас нормально. Сидим, сказки рассказываем, песенки поем. Борька твой поспал часика два.

Услышав про песни, Борис схватил гитару. Мне показалось даже, что еще возле стены он закинул ногу за ногу и в таком положении коим-то образом долетел до своей табуретки и запел: «Летят по небу бомбовозы, бомбовозы, хотят засыпать нас землей, говном, навозом».

Когда в комнате появились Михалыч с Оксаной, Сашка зачем-то встал и поздоровался кивком головы. Оксана ответила почти так же. Борис продолжал петь: «А я молоденький мальчишечка, лет 16, 20, 30, лежу с оторванным ногом…».

Михалыч «учительским» жестом попросил Сашку сесть и, подойдя к Борису, положил руку на гриф гитары. Борис дернулся и замолчал.

— Борь, пошли домой, — тихо сказала Оксана.

— Что, обсохла уже? — огрызнулся Борис.

— Смотри, как мне твое платье идет. — Она несколько раз повернулась, закрыв глаза.

Темно-вишневое вечернее платье, туфельки на высоком каблуке и даже хвостик русых волос, стянутый резинкой от велосипедной камеры, вдруг показались мне ужасно инородными для этого дома. Стол на «кривых ногах», печь с перекошенной поддувальной дверкой, большой «курносый» крючок на двери, будильник на подоконнике, похожий на фару от трактора, занавески с «отмороженными» попугайчиками … Кстати, я подумал тогда — какие слова могли бы говорить такие попугайчики, если бы их оживить, и почему-то вспомнил одноглазого хозяина бани, к которому ездили Жора, Славик и Сашка. Все это с одной стороны, а с другой — «девочка в темно-вишневом платье». Вот если бы эту девочку превратить в маленькую куклу и поставить на подоконник…

— Борь, пошли домой, — повторила Оксана. — Вся жизнь впереди.

— На кой хрен мне такая жизнь? — прокричал Борис.

— Стоп! — остановил его Михалыч. — Не с того начали. У меня гость в доме. — Он передвинул свой табурет. — Присаживайтесь, Оксана Петровна. Первый раз в гостях.

— Второй, — буркнул Борис. Первый раз — когда мы всю ночь в шашки играли, а утром она приходила меня забирать.

Михалыч слегка суетится — нашел чистую тарелку, вилку, красивую рюмку, разлил водку.

— Между прочим, я был трезвый тогда, — не успокаивался Борис.

— Борь, а ты сделай вид, как будто тебя нет, — попросил Михалыч. — Как будто гости пришли именно ко мне.

— Как это нет? А где же я?

— Ну, допустим, на охоту ушел.

— Тоже мне, охотника нашел!

Михалыч поднял стакан, посмотрел на часы:

— За любовь. — Он чокнулся с Оксаной и Сашкой, как бы ни заметив при этом Бориса.

Борис взял свой стакан и, как бы вообще никого не видя, выпил.

Михалыч, Сашка и Оксана тоже выпили, но как-то очень символически и «очень одновременно», как будто договаривались об этом заранее.

— Так вот, Ксюша, — сказал Михалыч, — это Александр, мой родственник, если можно так сказать. Парень он серьезный, одинокий, никогда не был женат, учится в университете. Рассказы про обезьян пишет.

— Все! — Борис стукнул ладонью по столу. — С меня хватит. На десять лет вперед хватит. — Он вскочил, схватил Оксану за руку и потянул ее к выходу — она покорно пошла следом.

— Вот так вот мы и живем, — сказал Михалыч после очень долгого молчания. — На сегодня, наверное, в самом деле, хватит. Пора спать. Даст Бог день… Кстати, про гуся мы окончательно забыли. Придется завтра взять его с собой в тайгу.

— В тайгу? Мы же утром собирались на кладбище.

— Через кладбище мы и пойдем. А в тайгу нужно обязательно. Есть одно место — только там ты сможешь все понять — и про коней, и про волков, и почему я свою хату сжег. Страшная, между прочим, картина, когда горит дом в доме.

— Тихо, — шепнул Сашка и на секунду замер, приоткрыв рот. — Кто-то ходит под домом.

— Борис, кто же еще? — спокойно ответил Михалыч. — Забыл что-нибудь. Или Оксану убил по дороге.

— Ну и шуточки у тебя.

В это время скрипнула дверь, и на пороге появился Борис. Он быстро прошел к столу и остановился за спиной у Михалыча.

— Где Оксана? — спросил Михалыч, не поворачиваясь.

— Михалыч, прости меня, я сегодня был неправ. Не обижайся. Исправлюсь.

— Где Оксана? — повторил Михалыч.

— Я специально вернулся, чтобы извиниться. Даже хотел спеть твою любимую. — Он сел на свободный табурет, на котором еще недавно сидела Оксана, и ударил по струнам: «Из Монголии, где повсюду пески, едут мальчики, а в душе — старики…».

— Хватит! — Михалыч встал, вырвал из рук Бориса гитару. — Где Оксана?

— Ну-у, я. Ты меня, кажется, только что испугал. За что? — Борис осторожно потянул на себя гитару.

— Я тебя еще не так напугаю. — Михалыч отпустил гитару и взял в руку вилку. — Если ты ее… Если… — Он пытался подобрать нужные слова и не смог.

— Если я ее убил, ты хочешь сказать? — Борис до дебилизма изменил лицо и покачал головой.

— Да. Именно так. — Михалыч зачем-то посмотрел на цепочку, прикованную к гитаре, и добавил: — Если, не дай Бог, это произошло — вот эту вилку я воткну тебе в горло.

Маска «дебила» медленно сползла Борису за пазуху, слегка приоткрыв ему при этом рот — и он снова превратился в почти нормального:

— Дед, ты что, как ты мог такое подумать? Да она меня сама послала извиниться. Хочешь, я позову ее?

— Нет. — Михалыч сел.

— Как ты мог такое подумать? — повторил Борис.

— Вот так и мог. Сам ревновал — знаю, сколько в этом может быть дури. К тому же, если под «наркозом». Все, пора спать.

— Спасибо. Извините. — Борис встал. Протянул Сашке через стол руку. — Прости, если что не так. Ухожу. — Обойдя Михалыча, он пошел к выходу.

С вилкой в руке Михалыч пошел следом, на расстоянии позвякивающей цепочки, и вышел вместе с ним из дома.

Через несколько минут он вернулся. Дойдя до стола, остановился и, обнаружив вдруг у себя в руке вилку, швырнул ее под печь.

— Нервы ни к черту, — сказал он. — Давай спать, Александр. Ты здесь, — он показал двумя пальцами на диван под стеной, — а я там, с «волком». Утро вечера мудреней.

Сашка молчал.

— Ну, что не так, Саша, что? Находясь под большим впечатлением, мы, советские комсомольцы…

— Не надо.

— Ну, извини. Про такое в твоих учебниках не пишут?

Сашка молчал.

— А-а-а, — догадался Михалыч, — ты думаешь, наверное, что я Бориса замочил?

— Думаю, — признался Сашка.

— Не думай. Там все хорошо. Боря скоро сам замочит… кончик и успокоится. Вот и вся психология, брат. Чисто по Фаренгейту.

— По Фрейду, — поправил Сашка.

— Может, и по Фрейду. — Михалыч задумался. — Кстати, студент, запомни, когда будешь очередное сочинение про обезьян писать, «образование» лучше всего остается в голове, когда воюешь на чужой территории.

— И когда радио слушаешь, — добавил Сашка.

— Да. Правильно, — согласился Михалыч.

— Кстати, про обезьян. Знаешь ли ты, например, что, когда у обезьяны умирает детеныш, проститься приходят все ближайшие родственники, вплоть до двоюродного дяди?

— Нет. А хоронят как? Закапывают?

— А вот этого я не знаю, — признался Сашка.

— Узнаешь — напиши письмо, очень даже интересно. — Михалыч как-то тихо и странно ушел в другую комнату, как будто письмо нужно было адресовать именно туда.

Когда был выключен свет и Сашка улегся на указанный «диван», в доме стало тихо.

Я лежал в углу и по «косточкам» перебирал последние события: колодец, Борис, Оксана, деревянный конь, яблоки. Слишком уж много для одного дня, может быть, даже больше, чем с Анной Антоновной за последние пять лет (сейчас мне даже кажется иногда, что я месяцами не выходил из дома — и ничего не видел, и самое интересное, что я не страдал от этого). Хотя любое мало-мальски значительное событие, увиденное со стороны, в конечном итоге заставляет больше думать о себе, чем о тех, кто был в «главных ролях»:

— А как бы я поступил на его месте?

— Что бы я ответил?

— Смог ли бы я простить?

— Смог бы воткнуть вилку в горло, конечно же, при одном маленьком условии — если бы был человеком.

И еще как-то совсем осторожно стал «проклевываться» вопрос: про какую это собачку говорил Гоша? «Не надо меня обижать, потому что я помру скоро — потому что собачка моя уже померла».

— Какая собачка?

— Почему я не помню ее, хотя много раз встречался с Гошей?

— Как звали собачку?

— Была ли она вообще?

— Может, эта собачка была похожа на меня, а Гоша мог ее видеть?

— Ну что за жизнь, разве это жизнь — ни спросить, ни ответить, ни в гости сходить, ни «чирикнуть» кому-нибудь подобному ласковое слово. Лет сто хочу кому-нибудь анекдот рассказать про корову — и не могу. Он аж попискивает во мне каждый день — на «волю» просится, а я не могу его отпустить. Разве это жизнь?

— Михалыч, муть ты мутная, галифе ты штопанное, одиночка ты одинокая, расскажи, пожалуйста, про Гошину собачку. Расскажи, пердун старый. «Пожалуйста» — волшебное слово, между прочим…

— Саша! Родственник ты мой ненаглядный, любимый внук моей любимой бабушки, психолог ты наш неоперившийся, девственник ты наш впечатлительный, неужели тебе самому неинтересно, какая собака была у Гоши. Не спи! Встань! Пойди, спроси у Михалыча про собаку. Не спи. Встань. Спроси. Я тебе тоже помогу когда-нибудь. Правда, не знаю как, но буду стараться…

И вдруг скрипнул диван, Сашка перевернулся несколько раз с боку на бок и встал.

— Ну, неужели пойдет и спросит?

— Неужели мы думаем «параллельно» или «перпендикулярно»?

Но Сашка не пошел в «комнату с конем». Он включил свет, нашел под печкой брошенную «родственником» вилку, повертел ее в руках и положил на стол. А потом вообще вышел из дома.

Я принципиально не пошел следом. Это был своего рода протест (он не спросил — я не пошел). Конечно, ощущение того, что я что-то нарушаю, было, но недолго, потому что он очень быстро вернулся.

Оставив у порога свои резиновые тапочки, он почти неслышно подошел к двери, за которой спал Михалыч, слегка задумался, постучал в дверь и дернул ее на себя.

— Родственник, спишь?

— Да!

— Спросить хотел.

— Спроси.

Сашка перешагнул порог и захлопнул за собой дверь — большой железный крючок дважды «клюнул» дверную доску и замер и вдруг навел меня на странные размышления: если дверь открывается наружу, зачем вообще крючок с этой стороны. Другое дело замок — чтобы кто-то не вошел туда, или крючок с той стороны — тоже понятно. Но если с этой — значит, его назначение не выпускать кого-то из комнаты.

Между тем голоса за дверью частично оторвали меня от этих размышлений.

— Раньше я быстро засыпал — закрою глаза, представлю, что я маленький, что на качелях, и начинаю раскачиваться — раз-два, три-четыре — и в сон. Сейчас все не так — то девочка вместо меня придет, то качели только скрипят и не раскачиваются. А недавно сам Сталин приходил. Такого же роста, как я, — который мальчик, а сам — старый. Качели помогал раскачивать. Было так страшно, что проснулся, не успев заснуть. Глаза открыл, а здесь еще хуже: тот же маленький Сталин на вот этом деревянном коне — скрип-скрип.

— И что потом?

— Потом я стал кричать, чтобы себя в нормальное состояние вернуть.

— А Сталин?

— А Сталин слез с коня и ушел.

— По-английски, не простившись? Ха-ха.

— Сань, не смешно. Спрашивай, что хотел спросить, только не хахакай, а то я совсем нервничать начну. Чем глубже в душу — тем больше ха-ха. Проживи еще лет пятьдесят, потом поковыряйся в себе — обхохочешься.

— Извини. Я не хотел тебя обидеть.

— Ладно, будем считать — не успел. Спрашивай, ну-у. Про Бориса? Борис, я думаю, уже спит. Про крючок, который не с той стороны?

— Про какой еще крючок?

— Ладно, крючок тоже проехали. Что еще?

— Я хотел про Гошу спросить. Точнее, про его собаку, которая сдохла.

— Померла, — поправил Михалыч, — он сказал: «Померла».

— Тем более.

— Странный вопрос. Могу подумать даже, что ты меня в чем-то проверяешь.

— А я еще ни о чем и не спрашивал, — ответил Сашка.

— А спрашивать-то не о чем. Не было у него никакой собаки. У него вообще ничего не было, кроме палки с колесом. Жил у тетки, спал на лавке, ел все, что подадут. Ну, спрашивай, что узнать хотел.

— Уже не хочу. Если собаки не было — и спрашивать не о чем. Так, какая-то «блуждающая» мысль родилась случайно. Извини, Михалыч, спокойной ночи.

— Сань, слышь, а правда, что у каждого из нас есть блуждающий нерв?

— Правда, только давай про это — завтра. Спокойной ночи.

— Я-то думал, ты спать не хочешь, или тебе страшно в чужом доме. Придумал какой-то левый вопрос, чтобы просто поболтать.

— Спокойной ночи, Михалыч.

— Спокойной ночи, Саша.

Сашка вышел из комнаты, осторожно прикрыв за собой дверь, выключил свет и лег.

По всей вероятности, если бы он оставался в доме один, он бы, наверное, сегодня не выключил свет.

Происходят какие-то странные вещи, которые не поддаются объяснению: он все-таки пошел и спросил про собаку, не понимая зачем, в то же время ничего не понял про крючок, про который говорил Михалыч и про который «думал» я. Если из этой цепочки вычеркнуть меня, может быть, он также пошел бы к Михалычу и также спросил про собаку? В то же время — на кой черт ему эта собака?

А может быть, меня вовсе нет? Есть они, люди. Деревянный волк — тоже есть. А меня нет! Как же это — нет? А кто же тогда просил: «Саша, не спи! Встань! Пойди, спроси у Михалыча про собаку»? И Михалыч не мог просить его пойти к самому себе. Ужасно все запутано — так можно и до конца дней своих не понять, кто ты, зачем «здесь» и как долго продлится это «удовольствие». Обидней всего, что деревянный волк есть — а меня нет. Я — никто, а он — волк. Как говорят художники, от такой глубины можно и «белочку» поймать. Пожалуй, пора спать — сейчас пойду к Михалычу на «качели», сяду рядом. Раз-два, три-четыре. Только где они, эти качели? Михалыч, где же твои качели? Скрипни — и я пойду на скрип. А если встречу там мальчика с усами, я скажу ему: «Товарищ Сталин…».

Впрочем, я ничего ему не скажу, потому что я не умею говорить…

По всей вероятности, Михалыч не спал в эту ночь. Он встал, когда в доме было еще темно, но рассвет был уже где-то рядом, и, наверное, поэтому казалось, что каждым движением своим он разгоняет застоявшуюся за несколько часов темноту.

Сашка спал в позе неродившегося человека (он так и не успел ни раздеться, ни залезть под одеяло).

Михалыч собирался в дорогу. Он несколько раз выходил из дома и возвращался с чем-нибудь в руках.

Кирзовые сапоги, пара шерстяных носков, брезентовая ветровка, ружье, рюкзак с гусем и термосом, фонарик — все эти вещи уже начинали ждать, лежа на полу перед диваном, когда ж проснется «мальчик».

А мальчик проснулся только после того, как «дедушка» несколько раз специально звякнул тарелками и кашлянул в кулак…