После небольшого совещания в Стокгольме решили, что и по шведской земле нет смысла крутить колеса их фургона. До Финляндии надо добраться морем. Знаток истории Советской России, мисс Браун сказала:

– Мы движемся тем же маршрутом, каким в семнадцатом году воз вращался в Россию Ленин. Если мы так же успешно поведем там свои дела, как повел он, то нами будут довольны.

– А вы чьего одобрения ждете? – спросил Клауберг, сидя в вестибюле гостиницы. Лицо его выражало полное безразличие, но Порция Браун уловила нечто обеспокоившее ее в тоне, каким Клауберг сказал это.

– Господин Клауберг. – Она мило улыбнулась. – Мне надо с вами перемолвиться. Конфиденциально, если не возражаете.

– Пожалуйста! – Клауберг встал, и они вышли на весеннюю улицу шведской столицы.

– Всего два слова, господин Клауберг.– Порция Браун взяла его под руку. – Через день-два мы будем в Советском Союзе. Там таких вот вопросов, какой вы мне только что задали, задавать не надо. У вас, я вижу, есть какие-то соображения на мой счет. Это ваше дело, соображайте, что вам вздумается. Но не высказывайте ничего вслух. Вы будете оставаться руководителем нашей группы, почтеннейшим доктором искусств. Вы можете сколько вам угодно командовать этим милым и даже в какой-то мере наивным синьором Карадонна. Но и я и Юджин Росс будем делать то, что сочтем необходимым делать мы. Вы меня поняли?

– Я вас прекрасно понял, прелестная мисс Браун. Делайте что вам вздумается. Но только мы обязаны соблюдать то главное условие, о котором нас в Лондоне не один раз предупреждали: никакого шпионажа, даже намека на шпионаж.

– Надеюсь, и вы это условие будете соблюдать неукоснительно? – Порция Браун улыбнулась все так же мило и очаровательно, и они шли под руку, будто это была пара добрых старых друзей, совершающих прогулку для удовольствия.

Вечером все они сели на теплоход, шедший до финского порта Або; Клауберг проследил, чтобы аккуратненько был погружен и их фургон, и группа на третий день после прилета в Стокгольм покинула шведскую столицу.

Теперь позади остались уже и Або, и другие города и городки Финляндии, и сама столица этой лесной озерной страны с превосходными дорогами, по которым Юджин Росс лихо вел резвый, отлично амортизированный фургончик. Они уже только что пересекли финляндско-советскую границу и стояли за полосатым зелено-красным шлагбаумом, под навесом таможни; советские таможенные чиновники осматривали их багаж, а люди в зеленых фуражках, пограничные офицеры и солдаты, изучали их паспорта.

Все четверо из группы Клауберга сосредоточенно наблюдали за этой процедурой. Молчали все, даже разговорчивая мисс Браун. Советская Россия! Как ни потешайся над ней, над ее порядками там, у себя, в Нью-Йорках, Лондонах, Мадридах, Мюнхенах, а когда вот так оказываешься с нею лицом к лицу, – грозна эта держава, пути ее неисповедимы, ты букашка перед нею, козявка, ничто, и не преодолеть, не перебороть этого чувства. Может быть, только Сабуров чувствовал себя иначе. На первом месте у него было сознание того, что он вступил на землю, где родился, на землю, которую мог бы и теперь называть родиной, если бы… да, если бы… Он был весь во власти воспоминаний, раздумий, он волновался совсем по иному поводу, чем его спутники.

Им вернули документы. Они проехали Выборг, много селений, поселков, скоплений дач, и наконец Юджин Росс неторопливо ввел фургон, сработанный в Англии, в улицы Ленинграда. Была вторая половина апреля, голубого, чистого, весеннего неба солнце проливало на город свое тепло, его лучи слепяще отражались в лужах, в стеклах окон, в очках пешеходов.

Медленно навстречу фургону плыл большой, красивый и великий город. Клауберг и Сабуров не успевали ворочать головами по сторонам. Ленинград! Да, Ленинград. Вот, конечно, Нева, ее мосты, Петропавловская крепость, дворцы на набережных. Сюда, сюда рвались они оба осенью 1941-го и весь 1942-й. Они должны были спасти из-под развалин тысячи полотен лучших мастеров мира, тысячи скульптур, гектары уникальных паркетных полов, настенных росписей, фресок, всяких иных сокровищ. Но где же те развалины? Где хотя бы один разрушенный дом, хоть одна пробитая или исщербленная осколком стена?

Им объяснили, как добраться до гостиницы «Европейская». В «Интуристе» их уже встречали. Сабуров с трудом дождался, когда будут выполнены необходимые формальности, когда каждому из них укажут его комнату, побрился электрической бритвой, помылся, переоделся и тогда вышел на улицу. Воспоминания были смутные, но он не мог не узнать Невский проспект, каланчу Городской думы, Гостиный двор, шпиль Адмиралтейства вдали. Он бродил, как лунатик, не в силах остановиться и вернуться в гостиницу, где его, может быть, ждали к ужину. На улицах было светло, несмотря на поздний час. Он нашел Казанский собор, за ним – Исаакиевский, посмотрел на Медного всадника. Но где же Английский проспект? Где площадь Покрова, ставшая Тургеневской? Четверть века назад он так рвался дойти до них, увидеть их. Немцы тогда не помогли ему осуществить мечту. Более солидной фирмой оказались вот англичане. Он должен воспользоваться счастливым случаем и во что бы то ни стало найти места, связанные с его детством.

Расспрашивая прохожих, он не без труда установил, что Английский уже не Английский, а проспект Маклина, но кто такой Маклин, сказать ни один человек ему не смог.

На «свой» проспект Сабуров вышел со стороны Мойки и очень скоро отыскал знакомый дом. Он узнал его, сразу узнал. Их фамильный особняк был цел и невредим и даже, видимо, несколько лет назад заново перекрашен. Но он не показался таким огромным, внушительным дворцом, каким виделся в те времена, когда Сабуров был маленьким мальчиком. Обычный дом, каких вокруг не один. И в то же время нет, не обычный. Вот из этого подъезда, сохранившего прежнюю массивную дубовую дверь, выходили его мать, его отец, они садились здесь в автомобиль, отправляясь в театр или на бал. Степенно позади них шествовал швейцар, Степаныч, распахивал дверцу автомобиля и затем осторожно захлопывал ее; оглаживая бороду, он так же степенно возвращался в вестибюль, охранять жилище известного сановника России. Из этой же двери выбегал на улицу и он, Петя Сабуров. Правда, чаще его выпускали через другую дверь, туда, в сад, разросшиеся кроны деревьев которого поднялись высоко над каменной, все скрывающей со стороны улицы стеной.

Сейчас в их доме было какое-то учреждение, и Сабуров не решился войти в вестибюль. Да и зачем входить, что он там хочет увидеть?

Он двинулся в сторону площади Тургенева, бывшей Покрова. Совершенно точно, там не было никакой церкви, а значит, и не было той книги, в которой в 1907 году учинили запись о рождении ребенка мужского пола у тайного советника Сабурова.

В гостиницу он возвратился, уже едва волоча ноги. Взять такси или сесть в троллейбус Сабуров не мог, – у него не было для этого советских денег, в город он выбежал, не поменяв свои доллары и фунты на рубли.

Клауберг его уже давно ждал.

– Лирические всхлипы, синьор Карадонна! А нам надо заниматься делом. С утра придут здешние люди, будут спрашивать, что нам надо, чего мы хотим в Ленинграде. Давайте-ка составим четкий план.

– Но он у нас уже есть. Эрмитаж. Русский музей, город Пушкин…

Когда Сабуров назвал «город Пушкин», оба невольно подняли друг на друга глаза. Город с этим названием им обоим был очень знаком. Они прожили в нем, в двадцати километрах от центра Ленинграда, не один месяц.

– У нас есть лишь общие контуры,– ответил Клауберг.– Необходимо их детализировать.

– Для этого следует…– Сабуров увидел на столе вечернюю ленинградскую газету, взял ее, развернул. Ему в глаза бросился снимок какихто кирпичей и набранное крупным шрифтом слово: «Клад». В заметке под снимком сообщалось, что, разламывая кирпичную стену в одном из помещений Гостиного двора, рабочие нашли несколько пудов золота в слитках. На снимке, товарищи читатели, вы видите эти золотые бруски. Удалось установить, что в указанном помещении до революции располагался ювелирный магазин такого-то. С приходом Советской власти хозяин, очевидно, спрятал свое золото, а обратно взять уже почему-то не смог.

Клауберг тоже пробежал заметку глазами.

– Здесь порыться, в этом бывшем Петербурге,– сказал он.– копи царя Соломона перед ним будут ничто. Все, что было в России ценного, все сюда тащили, в град стольный. А много ли из этого удалось беглецам прихватить с собой за границу? Ну, вот твои родители, тоже, наверно, бросили здесь свое добро? – Он сказал это вполголоса, оглядываясь по сторонам.

– Не знаю,– ответил Сабуров.– Никогда не интересовался. А сами они о таком не говорили. Слушай, составь-ка компанию, сходим, тут недалеко, взглянем на это помещение, где золото нашли.

– Зачем? Какой смысл? Все равно уже оттуда все выгребли. На нашу с тобой долю вряд ли что осталось.

– Без особого смысла. Просто так.

Сабуров не смог бы ответить, почему ему захотелось увидеть место, где случайно нашли золото, спрятанное в годы революции. Возможно, что этот выплывший из далекого прошлого клад как-то возвращал и его, Сабурова, в те времена, когда хозяин магазина спешил упрятать свои ценности от революции; что-то общее и в судьбе этого золота и в своей собственной судьбе почуялось Сабурову.

Клауберг отказался идти, сказал, что лучше он заляжет спать и как следует выспится. Сабуров пошел один. Было уже часов одиннадцать, но Невский кипел народом, сверкал огнями. Сабуров пересек его и, огибая Гостиный двор, стал искать помещение номер такой-то, напротив бывшего Пажеского корпуса. Помещение за номером таким-то он нашел. Но увидеть ничего не смог, и не потому, что уже было сумеречно, а потому, что вся стройка оказалась отгороженной от улицы забором и завалена внутри кирпичным и деревянным хламом. Зато Сабуров отчетливо вспомнил, что именно сюда, напротив Пажеского корпуса, в ювелирный магазин такого-то, он приезжал в автомобиле с отцом и с матерью, когда отец ко дню рождения матери заказывал не то серьги, не то часы на цепочке, не то еще что-то подобное. И вновь Сабурова до боли в сердце охватили мучительно острые воспоминания. Будто бы все было только что, совсем недавно, и вместе с тем от того, что некогда было, не осталось ни песчинки, ни пылинки, которую можно было бы ощутить физически. В самом деле, для памяти о своем детстве, о своих родителях, даже о жизни не только в Петербурге, а и в Кобурге у него не сохранилось ни единого предмета. Это было возмездием за то, что он, русский, поднял руку на Россию, на русский народ, за то, что вместе с немцами пошел против своей родины. И что получил? Опустошение в сердце, полнейшее опустошение. А русские? Для них как бы ничего и никого и не было – ни каких-то Клаубергов, ни каких-то прислуживавших Клаубергам Сабуровых, ни Гитлеров, ни Розенбергов.

– Господин, вы иностранец? – услышал он голос возле себя. Рядом стоял молодой человек лет двадцати и пытался говорить по-английски.

– Да,– ответил Сабуров по-русски,– иностранец. Но не утруждайте себя, я хорошо знаю ваш чудесный язык.

– Иностранцы редко знают русский. А еще реже говорят о нем, что он чудесный.

– У меня среди предков были русские. От них я и получил такое наследство. Чем могу служить?

– Да нет, я просто так. Вижу, рассматриваете все, интересуетесь. Так, как вы, по Ленинграду обычно бродят лишь иностранцы. Увидел вот и спросил.

Сабуров вспомнил вычитанное в Лондоне из газет. Все иностранные туристы пишут о том, что в Москве и в Ленинграде к ним подходили советские молодые люди и просили продать плащ, кашне, перчатки, все равно что, лишь бы заграничное, с броской этикеткой. Он спросил:

– Что-нибудь хотите у меня купить?

– Нет, что вы! – Молодой человек смутился. – Если вы так поняли, то извините, пожалуйста. Конечно, вы правы, на улицах знакомства не заводят. Нет, я думал, вам что-нибудь объяснить надо, показать. Может быть, вы дороги не знаете.

Теперь неловко почувствовал себя Сабуров.

– Нет, это уж вы меня извините. Не так о вас подумал. Начитался, знаете, в нашей прессе всякого.

– Да, о нас много врут. Ходят, смотрят, мы все показываем, икру нашу едят, а потом к себе приедут и сочиняют всякую нелепицу.

Они медленно шли вдоль Гостиного к Невскому.

– А что фотографируют! – продолжал молодой человек.– Или Неву, Петропавловскую крепость, соборы всякие, или очередь за чем-нибудь, некрасиво одетых женщин, пьяного, завалившегося на садовой скамейке. А настоящая жизнь проходит мимо ваших объективов. Иной раз думаешь – едут к нам, а зачем едут, чего от нас хотят? И не поймешь, зачем и чего.

– Я, например, молодой человек, приехал для того, чтобы одно солидное английское издательство смогло выпустить альбом репродукций древнего русского искусства, – сказал Сабуров.

– Вот это хорошо! – ответил молодой человек.– Это конкретно. Но жаль только, что опять древность. А современную бы жизнь… У нас же много интересного.

Они вышли на Невский.

– В Ленинграде,– продолжал молодой ленинградец,– гидротурбины строят по пятьсот и более тысяч киловатт, корабли какие спускают на воду, оптика замечательная. У нас в Ленинграде есть все. Это город-лаборатория. Вы у нас раньше никогда не бывали?

– Нет, не случалось. А что, вы здесь и родились, в Ленинграде?

– Да, здесь. Вскоре после войны. Мой отец всю войну провел на Ленинградском фронте. В снятии блокады участвовал.

– Кем же он был, интересно?

– До войны лаборантом работал в научно-исследовательском институте. В войну стал артиллеристом. А потом, после войны, я еще не успел родиться, за месяц до моего рождения, умер от инфаркта. Молодой совсем – тридцать три года. У нас здесь было очень трудно. Мама рассказывала, мертвые на улицах так и лежали. Упадет от голода – и конец. Да еще немцы бомбили, из орудий каждый день обстреливали. Такой подлый народ – по госпиталям, по детским яслям, по трамвайным остановкам, когда люди на работу или с работы ехали.

Сабуров знал о том, о чем ему рассказывал молодой человек. Но знал в освещении той, другой стороны-. Он хорошо помнил тогдашние высказывания немцев в офицерских казино Пушкина, Петергофа, Стрельны. «Удачно мы врезали большевикам вчера! Еще одно осиное гнездо разбили в прах». «Они там своих красных не успевают хоронить. Экскаваторами стали могилы рыть, сразу на тысячу мертвяков». «К весне войдем в город. Ко дню рождения фюрера ни одной комиссарской сволочи там уже не останется. Без выстрела войдем». И вот он слышит другой голос, другие слова: мама, папа, город-лаборатория, не надо ли вам показать дорогу, не заблудились ли вы. Значит, каких же большевиков разбивали Клауберги в прах, каких красных, какую «комиссарскую сволочь»? Отцов таких вот милых, добрых, общительных ребятишек.

– Мы пришли, – сказал он, останавливаясь у подъезда гостиницы. – Я живу здесь, в этом отеле. Был рад познакомиться.

– И я,– ответил молодой человек.– Знаете что,– добавил он, поколебавшись мгновение. – У вас, конечно же, есть фотоаппарат. Не тратьте зря пленку, снимайте подлинное, настоящее. Его у нас очень много. А не случайное. Я, знаете, даже письмо писал в наши руководящие организации, предлагал выпустить специальный фотоальбом, в котором были бы собраны все наши недостатки. Наснимали бы пьяных на улицах, всяких очередей, луж на новостройках, помоек, трущобных домов… Все бы подобное.

– Зачем? – удивленно спросил Сабуров.

– А затем, чтобы, когда иностранный турист приезжает, ему бы сразу в гостинице и вручали со словами: «Сэр или леди, не извольте утруждать себя и зря не изводить вашу высокоценную заграничную фотопленку. Вот вам все, обычно и непременно вас интересующее и привлекающее».

– Остроумно! И что же вам ответили? – Еще пока не ответили.

Они распрощались, и Сабуров отправился спать. Лежа на мягкой постели в комнате с очень высоким потолком, он смотрел на прямоугольник окна, освещенный ярким уличным фонарем, и раздумывал об этом молодом человеке. Кто он? Студент ли, бродящий по улицам перед зачетами? Влюбленный ли, к которому не пришла на свидание его девушка? Что он не прожигатель жизни, это совершенно ясно. Серьезный, воспитанный. До крайности неудобно перед ним за дурацкий вопрос: не хотите что-либо купить? Вот доверься свидетельствам очевидцев!… Значит, против таких вот молодых советских граждан идут войной те, кто послал с группой Клауберга и эту мисс Браун? Значит, секс-бомбы, лохматые, немытые гитаристы, западное кино – все иные элементы «наведения мостов» имеют одну цель: растлить цельные молодые души людей Советской России и так демонтировать коммунизм? А на что это ему, Сабурову? Он однажды уже занимался «демонтажем» – в рядах гитлеровских войск. Он хорошо получил по физиономии. Нет, пусть мисс Браун на него не рассчитывает, он ей не соратник, прозревать в ее понятии он не собирается. Он будет заниматься только своим прямым делом. Вот так.

Наутро, после завтрака, они встретились в гостиничном холле с разбитной девицей, у которой, как у лондонских продавщиц, были густо накрашены синим веки; одета она была в более чем короткую юбчонку, то же дешевого пошиба, как у тех продавщиц, очевидно, являвшихся ее эстетическим идеалом.

– Итак, господа,– заговорила девица на плохом английском. – Я ваш гид, буду сопровождать вас по интересующим вас местам. Вы находитесь в Ленинграде, он занимает площадь… его население составляет… войны здесь было… после войны стало…– Она бойко, очень бойко называла цифры, сравнивая то, что стало после, с тем, что было до, смотрела при этом в угол комнаты под потолок, где ровным счетом ничего не было.

– Хорошо, – остановил ее наконец Клауберг, – просто замечательно все то, что вы нам сообщили. Но вы не сказали, специалист ли вы по русскому искусству и вообще знаете ли искусство?

– Как любой из нас, кто оканчивает институт иностранных языков. Мы обязаны знать все.

– Ясно,– сказал Клауберг Сабурову по-немецки.– «Посмотрите направо», «посмотрите налево». Русский вариант среднеевропейской гидессы.– И отправился в «Интурист» добывать специалиста.

День пропал. Зато назавтра они встретились с почтенным старцем, сотрудником Эрмитажа, специалистом, знатоком. Тут и Клауберг и мисс Браун, не говоря о Юджине Россе, отошли на второй план: все беседы со старцем вел Сабуров. Много ценного показал им старый человек и в Эрмитаже и особенно в Русском музее. Сабуров делал пометки, передавал их Юджину Россу, а тот, имея соответствующие разрешения, выхлопотанные у советских организаций через органы ЮНЕСКО, все, отобранное Сабуровым, фотографировал специальными фотосъемочными аппаратами на специальную пленку. Держать и направлять осветительные приборы ему помогали и Клауберг и мисс Браун. Главным в группе, само собой так получилось, стал на это время Сабуров. Он распоряжался, его распоряжения беспрекословно выполняли.

Старик был знающий. Он знал не только искусство, он знал историю и истории. Он, оказалось, еще в революцию участвовал в национализации ценностей, предметов искусства.

– Вы не представляете,– говорил он, забывая, с кем ведет разговор, – какие богатства накопила к тому времени наша российская знать и наша буржуазия! Юсуповы, Шереметьевы, великие князья из дома Рома новых, сами Романовы – чего только у них не было! Тициан, Рембрандт, Рубенс, даже Леонардо да Винчи! Но вот русской старины – ее, представьте, было меньше, несравнимо меньше, чем приобретенного на Западе. Все везли из Европы. Этакое дремучее российское низкопоклонство перед вами, западниками, сказывалось. Русской стариной не многие, нет, не многие владели. Вот, помню, пришли мы в один особнячок на Английском проспекте… Не солгать бы, сабуровский, что ли…

– Чей? – переспросил Сабуров, чувствуя, каким жаром охватило все его тело при этих словах.

– Сабурова, помнится, Сабурова,– говорил старик, не замечая волнения своего собеседника.– Вельможа был такой, столыпинский приспешник. А до Петра Аркадьевича Столыпина Сабуровы эти вокруг самого Победоносцева крутились. Так вот, там, в сабуровском особняке, кое-что из нашей старины обнаружилось.

– И цело было?

– Поначалу тряханули разошедшиеся солдатики да всякие погромщики – и такие были в революцию-то. Но вскоре мы все взяли на учет, под надежную охрану. Товарищ Ленин, Владимир Ильич, лично следил за тем, чтобы российские богатства не пошли на ветер. Да, цело было, сохранялось. Оттуда мы передали в музеи препорядочно. Не без толку и не без вкуса собирали Сабуровы русскую нашу старину.

– Очень, очень интересно.– Сабуров изо всех сил скрывал волнение. – А нельзя взглянуть на то, что было найдено у Сабуровых?

– Теперь трудно сказать, которое откуда. Но я наведу справки, постараюсь. Учет был, конечно. Описи надлежащие. В архивах хранятся.

Уже назавтра старик повел Сабурова к двум старым, почти черным иконам, размещенным в Русском музее.

– Вот они, сабуровские. В описи сказано, что обе они принадлежали лично графине Орловой, которая… вы этого не знаете, конечно… с новгородским архимандритом Фотием любовь крутила. У графини этой их каким-то путем и выманили Сабуровы. А графиня, своим чередом, получила драгоценные иконы от обожаемого ею Фотия. А к Фотию, есть свидетельства, длиннейшими путями шли они чуть ли не от самого Аввакума. А уж к тому как пришли, никто не ведает.

Помнил ли Сабуров древние доски, покрытые лаками и, возможно, находившиеся в спальной его родителей? Да, там были иконы. И не одна. Но эти ли? И не легенда ли уж то, что они из особняка Сабуровых? За полвека чего люди не напридумывают по поводу любой вещи, тем более если это касается икон. И все же перед ними было отрадно постоять. На них Сабурову виделись не лики святых, а лица родных и близких и далекая, далекая ушедшая жизнь.

Старик водил зарубежных гостей по церквам. Вместе с ним побывали они в Гатчине, в Петергофе, в Пушкине.

В Пушкине Сабуров и Клауберг оставили его с мисс Браун и Юджином Россом, а сами отправились, как они сказали, осматривать парки. Они ходили по Екатерининскому дворцу, поражаясь, насколько тонко и точно воспроизводилось реставраторами уничтоженное в войну, как тщательно восстанавливались залы дворца советскими мастерами. Могилы эсэсовского генерала в парке близ мраморной часовни, которую Александра Федоровна строила для надгробья Распутину, они не нашли, как не нашли и ни одной другой немецкой могилы. Все сровнялось со временем и заросло кустарниками и травой. Никаких следов от пребывания чужеземцев на этой цветущей земле не оставалось.

В одной из комнат дворца, в так называемой опочивальне Марии Федоровны. Клауберг тихо ткнул под бок локтем Сабурова и спросил:

– Помнишь?

Сабуров помнил. Он помнил скандал, который разыгрался однажды по поводу этой опочивальни. Шла зима сорок первого – сорок второго годов, первая зима под Ленинградом, студеная, страшная, бесперспективная. Солдаты лежали в траншеях, офицеры мерзли в домах города Пушкина и каждую минуту ждали снаряда в крышу. Дворец тогда был еще цел, хотя многoe из его внутреннего убранства русские успели увезти перед отступлением и совсем немалое уже поспешили растащить команды Розенберга, Геринга, Риббентропа и самого Гитлера. В управлении дворца по-прежнемy оставалось несколько русских служащих. Среди них была очень старая дама, которая пришла в управление еще во времена графа Фридерикса, министра двора его величества. Она находилась здесь и при Временном правительстве, и Советская власть не лишила ее этого, любимого ею места. Были и еще сотрудницы – и старые, и помоложе, и вовсе молодые. Одна из них приглянулась генералу СС, группенфюреру Гиммельхеберу, и высокий покровитель увез ее не то в Гатчину, не то в Нарву. А среди зимы пришло вдруг распоряжение: натопить покои Марии Федоровны, прибудет какое-то начальство. И прибыл вот этот генерал, с этой молодой русской, старая дама была вне себя. «Нельзя, нельзя, недопустимо, чтобы в нашем дворце, в нашем музее, да, да, в музее, открывался публичный дом! Проститутка в музее! И вообще нельзя валяться в опочивальне Марии Федоровны. Это вам не спальная обывателей. Это – произведение искусства. Сама Мария Федоровна никогда в ней не спала. Во время пребывания двора в Царском Селе она жила в Павловске».

Старая дама бегала даже в гестапо с протестами. Над ней всюду только хохотали. И тогда она надавала по щекам той, которая осквернила музей. Удивительно, но ей это сошло с рук. Генерал СС сказал: «Что ж, мадам, очевидно, права. У них здесь свои порядки со времен русских царей; и вмешиваться в эти порядки я не буду. Еще не хватало мне баб разнимать. У меня своих дел достаточно». Потом он погиб при артиллерийском налете русских, и Клауберг с Сабуровым присутствовали на его похоронах. Где та старая мужественная дама и где та потаскуха, спавшая с Гиммельхебером в постели царицы? И где все те, с кем вместе зимовали тогда суровой, несчастной зимой Сабуров и Клауберг? Все сдуто ветром истории. А русские?… Русскими полны парки, полны залы дворца, улицы вокруг него, кафе, буфеты. Все гуляют, смеются и ведать не ведают, что среди них в этот час ходят двое из тех, кто приходил в эти места с намерением – один вернуть себе утраченное в революцию, другой – чтобы приобрести для фашистской Германии колонию на Востоке, превратить ее народ в рабов.

Когда они вернулись к фургону, старик сказал:

– Весьма сожалею, что не смогу показать вам собрание икон последней царицы, Александры Федоровны. Не знаю даже судьбы этого собрания. Может быть, оно погибло. Александровский дворец был разорен дотла. Немецкие свиньи устроили в нем казарму, да, видно, проспали со своего шнапса и не уследили за печками, устроили пожар, все сожгли. А собрание было богатое. Несколько сотен икон. Они занимали все стены в спальной от потолка до пола. Правда, как всегда, когда дело имеешь со старым искусством, среди них было много и хламу, подлинные ценности в него лишь вкрапливались. Но вот нет ни того хламу, ни тех ценностей – ничего. Немцы, немцы! Господа фашисты! Пишут, что они вновь там бряцают доспехами, в Западной Германии. Съезды, слеты устраивают, неонацистскую партию создали. Нельзя же допускать этого! Как беспечно вы на своем Западе смотрите на это, удивляюсь. Я всю блокаду провел в Ленинграде. Это ужасно, господа. Неужели и вы хотели бы испытать такое? Испытаете, если и дальше будете беспечны. Задумайтесь над этим.