Порция Браун расхаживала по мастерской Свешникова, Липочка цепко рассматривала ее своими пристальными глазами и в мыслях придиралась к каждому движению гостьи. Все-таки эти иностранцы, засевшие в посольствах, представляющие в Москве разные газеты и телеграфные агентства, наезжающие сюда по чьим-то заданиям, нельзя, конечно, сказать – все, но уж очень многие,– все-таки они большие нахалы. Откуда у них этакое самомнение, этакое воображение о своем превосходстве? Почему они так развязны и самодовольны? Посмотрите, как ходит эта мисс! Даже своей походкой, случайно, на ходу забредшего человека, который сейчас и уйдет отсюда, она демонстрирует не то снисходительность к художнику, что-то малюющему под этой стеклянной крышей, не то поощрение сверху вниз, этакое поощрение босса, хозяина, работнику.
Да, у них, у этих зарубежников, много превосходных вещей. Всяких плащей, шуб, кофточек, туфель, платочков, сумочек, которые так нравятся ей, Липочке. Да, она любит красивые вещи, ей приятно быть хорошо одетой. Но почему за это надо расплачиваться унижением? Да, да, унижением, потому что, принимая услуги иностранцев, причем вот именно такие, связанные с меркантильностью, как ни говори, а унижаешься, делаешься каким-то очень им обязанным, зависимым, второстепенным. Идешь во всем красивом, броском, а все равно ты второстепенный, потому что раздобыл это не тем путем, каким его приобретают первосортные.
Вот эта Браун – она одета, в общем-то, в дрянцо. А посмотрите, какая самодержавная стать и походка, будто американская мисс вся в соболях, горностаях и бриллиантах!
За ней на вялых ногах ходит ее, Липочкин, Антонин, художник Свешников. Просто обидно, что он такой вялый и бледный перед этой мадамой, нисколько не энергичный.
Обычно Липочку не тяготило то, что все организационные дела в семье лежали полностью на ней. Ничего не поделаешь – художник есть художник, он мыслит образами, цветом, светом, у него глаза другие, чем у иных, и мир его совсем другой. Липочка платила за все, за что надо было платить, приобретала необходимое, распоряжалась ремонтами и перестройками, с кем надо связывалась, с кем надо встречалась. Близким своим друзьям она вполушутку-вполусерьез говаривала: «Главный мужик в нашем доме – я, а главная баба – Антонин». Ия как-то ей сказала: «Ты не права, Липа, ты его держишь под колпаком, он у тебя существует, как коза на веревке вокруг вбитого колышка. Ни ты, ни он поэтому несвободны, это может начать тяготить вас, и тогда будет беда». Но у Ийки понятия свободы своеобразные, на них равняться нельзя. Пусть коза, пусть веревка, пусть она, Липочка, пастушка. Лишь бы ему работалось.
Иногда все же хотелось бы, чтобы Антонин заявил о себе, проявил бы мужскую решительность. Хотелось бы не его заслонять собою, а побыть за его спиной. Вот не таскался бы он сейчас за американской фрей, а что-нибудь бы сказал такое внушительное, веское, отчего фря была бы поставлена на должное место, а он бы возвышался над нею, превосходил ее, торжествовал.
– Да,– сказала, садясь на стул, мисс Браун и вытащила из сумочки пачку сигарет и ронсоновскую газовую зажигалку.– Безусловно, надо устроить выставку. Как же это сделать? – Она наморщила лоб, глубоко затянулась сигаретой. – Совсем не обязательно, чтобы это было в рамках Союза художников, под эгидой всяких управлений и главков. Это могут сделать ваши друзья. Ваша жена. – Порция Браун благосклонно, обласкивая глазами, взглянула на Липочку. – Тут нужна решимость и больше ничего. Фойе любого кинотеатра или клуба. У вас в Москве много дворцов культуры при заводах и крупных учреждениях. Что тут такого – молодой художник развесит по стенам несколько десятков работ! Приходят друзья, знакомые, почитатели. Вернисаж. Пресса. Я не отвечаю за вашу, советскую, а западная, свободная, можете мне поверить, создаст должное паблисити.
Ни сам Свешников, ни Липочка ничего определенного ответить ей не могли, оба мямлили, мялись, улыбались. Она ушла, одарив их еще одной ободряющей и поощряющей царственной улыбкой, сказав на прощание, что посоветуется со своими московскими друзьями. Уже вечером она звонила по телефону о том, что все-все в порядке: поэт Богородицкий и другие известные деятели советской культуры разделяют идею выставки работ Свешникова, что скорей всего это будет в одном из домов культуры, об этом уже договариваются, что завтра же она снова приедет в мастерскую, надо начать отбор полотен для выставки, составить список, где и у кого они находятся, взять их там на время – дел, как видите, господа, очень много, и с ними нельзя медлить.
– Тоник,– сказала Липочка.– Нам, очевидно, тоже надо посоветоваться с друзьями, и, очевидно, нельзя с этим тянуть. А то нас завертит какой-нибудь водоворот, не скоро из него выплывешь. Эта дама чересчур энергична. Я, пожалуй, съезжу к Ие. Она, ты знаешь, и сама не дура, и у нее знакомства…
Ия при распахнутом во двор окне стучала на машинке. Она была лишь в трусах и в лифчике. Как на пляже.
– В честь чего это ты? – удивилась Липочка, разглядывая завидную фигуру Ии, пока та доставала из-за шкафа легкий халатик.– Неужели тебе так жарко?
– Да, знаешь, жарковато. В Москве нынче, как в Сахаре. По радио сообщали, что такой жары не было восемьдесят с чем-то лет. А главное – посмотри туда. Видишь окно? Вон там, на четвертом этаже…
– Вижу.
– Там один старый идиот сидит с подзорной трубой. Окно, заметь, темное. Он гасит свет и глазеет на меня. Жена в это время на кухне жарит котлеты. У них бывают жуткие побоища, когда она ловит его возле трубы. Он по всем окнам шарит, не я одна в поле его зрения.
– А ты бы задернула занавеску.
– Зачем! Пусть его. Ты не представляешь, какие у них изумительные свары.
– Ия, на тебя это совсем не похоже. Ты же добрая.
– К идиотам? Нет.
Они посидели, поспорили так. В конце концов Ия задернула занавеску. Липочка заговорила о своем.
– Неужели ты ничего не понимаешь, Липа! – ответила, выслушав ее, Ия. – Если они, такие, предлагают помощь, то, значит, это им почему-то выгодно. Им нужен очередной скандальчик, возле которого они погреют руки. Вот и вся механика. А скандал они раздуть сумеют, был бы повод. Уже сколько такого всякого было! Не хватает, чтобы и вы с Антониной впутались. Знаешь, я посоветуюсь с Булатовым. Если удастся.
– С Булатовым? – Липочка ошеломленно смотрела на Ию.
– Да, а что?
– Но он же…
– Ах, сейчас начнутся эпитеты, почерпнутые у «Немецкой волны»! Не будь, Липа, дурой. Вас там всех, в вашем мире искусств, друг на друга ловко натравливают эти зарубежные борцы за советское искусство. Каждый такой эпитет, прилипший к тому или иному писателю, художнику, музыканту,– это их успех, их победа, и они наверняка получают за это по таксе. Если укоренилось мнение о Булатове, что он рутинер, сто долларов, если сталинист, – пятьсот, если еще в юности, проявив каннибальские наклонности, съел отца,– уже целую тысячу. Если будет сформулировано, что молодой художник Свешников – фрондер, мисс Браун заработает себе на норковую шубу. Сейчас, кстати, от этих норок все ошалели, и, если на тебе ее к зиме не будет, ты, Липочка, не человек, с тобой порядочные здороваться перестанут. И чтобы хоть как-то отделяться от вашей братии порядочных, я сошью себе из барана, из обычного барана, да-да, и выйду на перекрестки улицы Горького.
– Тебе можно.– Липочка вздохнула.– Ты даже и без всего, а вон телескопы на тебя наводят.
– Так вот,– заключила Ия,– завтра посидите дома, а я, если смогу, привезу к вам Булатова. И мы сообща все решим. Так?
– Уж не знаю,– тянула Липочка.
– А я знаю. Так! Пошли! Ты можешь катить домой. А я отправлюсь в телефонную будку. Но только учтите с Антониной: ничего этой змее, если она нас опередит, определенного, никаких согласий и обещаний. Они расстались на углу. Ия вошла в будку автомата.
– Василия Петровича? – ответил ей уже знакомый женский голос. – По весьма приятному контральто я вас, кажется, научилась узнавать, милочка. Увы, его нет дома. Должна вас огорчить. И не льстите себя, пожалуйста, надеждой, что вы единственная, с кем он проводит время. Не льстите. – Трубка была повешена. Звучали короткие гудки.
Чего же тут льстить или не льстить! Не за препровождением времени обращается она на этот раз к писателю Булатову. А за очень и очень важным общественным, а может быть, и государственным делом. Если он способен был заниматься тем. чтобы помочь советской женщине вырваться из Турина, куда ее занесла нелегкая, то судьба художника Свешникова – дело нисколько не менее важное.
Ия решила доехать до дома, где жил Булатов, и самым вульгарным образом, как делают истеричные почитательницы знаменитых теноров, дождаться его у подъезда. Когда бы он ни вернулся оттуда, где он не только с ней проводит свое время.
Улица была вся каменная, без палисадников, без сквериков, в которых можно было бы найти скамейку. Ия ходила и ходила по тротуару, постукивая каблуками и чувствуя, как у нее все тяжелеют и тяжелеют ноги. Эта однообразная, размеренная ходьба неимоверно утомительна.
Булатов подъехал, когда у нее уже шумело и стучало в голове. Она как-то странно дернулась навстречу ему, вышедшему из машины, и невольно вспомнила утверждение одного американского профессора: «Усталый человек – безумный человек». Да, усталость делает человека не совсем нормальным. Он вял, недееспособен, раздражителен, даже злобен. Ия чувствовала, что в этот момент она и на самом деле совсем не такая, какой бы ей надо было быть.
– Ия?! – сказал Булатов. Он все еще не отвык удивляться ее неожиданным появлениям.
– Представьте, Василий Петрович, я. Но такая, которая уже не в силах стоять на ногах. Можно сесть в вашу машину?
– Пожалуйста! – Он вновь отомкнул замкнутую было дверцу «Волги».
– Я разгуливаю здесь третий час. По камням. На каблуках.
Она села, выпрямила ноги и почувствовала такое облегчение, такое блаженство, что даже зажмурилась от удовольствия, от радости. «Вот сейчас, скоро, через несколько минут, я уже буду совсем другая, не затасканная кляча».
И в самом деле, посидев под его молчаливо вопрошающим взглядом, она заговорила:
– Не пугайтесь, Василий Петрович, на этот раз ничего личного. И это даже не скрытый повод для того, чтобы побыть с вами. Дело вот в чем… – И она стала пересказывать все, что ей рассказала Липочка. – Понимаете, Василий Петрович, у меня ощущение, что тут хотят погреть руки. А вы как думаете?
– Представьте себе, так же, Ия. Вы правы, и вы правильно сделали, что так остро отреагировали на эту историю. Беда наша в том, что мы ко многому пригляделись и стали спокойно проходить мимо такого, которое бы лет пятнадцать-двадцать назад нас спокойными не оставляло. Кто-то там другой все должен видеть, а только не мы. Там, мол, умнее нас люди есть, им виднее, им карты в руки. Вы молодец. Только не знаю, как сам Свешников к моему участию отнесется. А впрочем, это не важно, как он. Важно, как мы с вами. Ну что же, завтра, считаете, надо поехать.
– Да, завтра, Василий Петрович. И хорошо бы прямо с утра. Та американская баба не дремлет. Она очень деловая дрянь. Я познакомилась с ней у отчима на рауте. Пронзительная. – Видя, что он собирается включать мотор, Ия почти закричала: – Нет, нет, я сама, сама доеду! На метро. Вам и так достанется. Я же звонила вам и кое-что выслушала в порядке назидания.
– Что же именно? – Он все-таки включил мотор и прислушивался к его работе.
– Я не сплетница,– ответила Ия, смиряясь с тем, что ее все же до везут до дому. – Между прочим, – сказала она, стараясь сделать это как можно безразличней,– что-то о вас не слышно в последние дни: ни по радио, ни в газетах – нигде.
– В Псков ездил с товарищами. Несколько чудесных дней.
Ия молча завидовала тем, с кем провел в Пскове эти несколько дней Булатов. До чего бы ей хотелось побывать там вместе с ним!
Назавтра, оставив машину на улице, они через двор шли к мастерской Свешникова.
– А что, если она уже там? – волновалась Ия.
– Ну и что? Объяснимся. Вам она знакома, но и мне тоже.
Порции Браун в мастерской не было. Свешниковы встретили Булатова настороженно. Особенно Липочка. Она смотрела на него исподлобья, сторонилась, держалась на расстоянии. Свешников хотя и подал руку, но растерянно, деланно, неуклюже.
Булатов сел, окинул взглядом стены, улыбнулся той открытой, понимающей улыбкой, которую так любила Ия, и сказал:
– Может быть, мой и ваш молодой друг Ия натворила бед, притащив меня к вам, незваного, и, может быть, вам совершенно ни к чему мое у вас появление, но, дорогие товарищи Свешниковы, в той ситуации, в какую вас хотят втянуть, не стоит отмахиваться ни от кого, протягивающего руку.
– Но мы и сами не дадим себя втянуть.– сказал Свешников. – Ко мне, знаете, приходили – письмо какое-то требовали подписать. Я не стал подписывать. Вы, может быть, не знаете моей биографии?
– Знаю, Антонин Иоакимович, знаю. – Булатов снова улыбнулся. – И если быть честным, в последнее время слежу за вашим творчеством и далеко не все ваши деяния одобряю. У меня о вас даже как-то был разговор с молодыми рабочими на одном московском заводе. Очень они вас ругали за то, что вы позволяете хвалить себя западным радиостанциям.
– Я позволяю! Как это я могу позволять или запрещать? – засуетился Свешников. – Они сами!…
– Но вы разве где-нибудь выразили публично свое отношение к этому? Нет же. Ну, народ и делает выводы: нравятся, значит, эти похвалы товарищу Свешникову. Вы такого молодого человека – Феликса Самари на – знаете?
– Росли с ним вместе!
– Он обращался к вам от имени рабочих своего завода с тем, что бы им прийти к вам в мастерскую?
– Да, было, было такое дело. -Ну и что вы ответили?
– Василий Петрович! – воскликнул Свешников.– Меня и так все у нас ругают. А придут еще они, ничего в искусстве не понимающие, начнутся вопросы в духе передовиц… Одна трепка нервов. Ни к чему это.
– А я бы на вашем месте встретился с ними, попытался раскрыть мир, каким вы живете, попытался убедить их в том, что мир этот прекрасен, если он действительно прекрасен. Но для этого надо быть самому убежденным, полностью убежденным в том, что мир твой прекрасен.
– А ваш каков мир? – вдруг резко сказала Липочка. – Вот на вашем, на своем месте? Не на месте Антонина Свешникова.
– То есть что вы хотите сказать, не совсем вас понимаю? – Булатов смотрел в ее синие глубокие глаза, холодные, но красивые. «Это для меня они такие холодные, – думал он.– Наслушалась, начиталась вся кого».
– Что? Да то! – Липочка была непреклонна в своей резкости. – Вы постоянно взываете: служить рабочим и крестьянам, во имя рабочих и крестьян, с точки зрения рабочих и крестьян! А где же в таком рабочекрестьянском мире место нерабочим и некрестьянам? Вот объясните!
– Постараюсь. Но сначала вы мне ответьте на один анкетный вопрос. Вот видите, Иинька, – он обернулся к Ие, – не могу без анкет, вы правы. Так ответьте, пожалуйста, какого вы, граждане дорогие, происхождения? Вот вы! – Он указал на Липочку.
– Пожалуйста! Дед был крестьянином, отец на рыболовном судне в Архангельске работал. Машинистом.
– Прекрасно! А ваши родители, Антонин Иоакимович? Они, я знаю, были разведчиками во время войны, а происхождение, происхождение?
– Дед – сельский священник, а его сын, мой отец, вот чекист. Бабка – крестьянка.
– О том, как вы с ней пробирались из-под Порхова в Ленинград, мне кто-то рассказывал,– сказал Булатов.– Вернемся к деду. Священник, говорите. А его отец, то есть ваш прадед?
– Не знаю. Возможно, тоже поп. А может быть, и крестьянин.
– Это, откровенно говоря, затрудняет дальнейшие рассуждения. Все мы, здесь собравшиеся, оказались… Я, кстати, тоже крестьянского корня… Вот, кажется, только Ия из рабочего класса… Точнее, ее отец.
– Дед,– сказала Ия.– Отец после школы пошел прямо в военное училище.
– Да, это осложняет дело. Но все равно, попробуем разобраться. Рабочие и крестьяне производят все материальные ценности на земле, без которых духовная жизнь была бы просто невозможна, ее бы не было. В старые времена… да и сейчас в капиталистическом мире… вопрос решался и решается так: удел одних – производить хлеб и прочее, а другие, пользуясь этим, лишь мыслят, лишь истончают свои чувства, изощряются в искусствах, гурманствуют духовно, живут жизнью обеспеченной за счет труда других. Марксизм и марксисты требуют: долой эту чудовищную несправедливость, тот, кто производит блага жизни, тот ее и хозяин, подлинный хозяин, и отсюда ведется весь счет, от этой отметки.
– Ну так, а мы-то куда? – не выдержала Липочка.
– Вы-то или, вернее, мы-то? – Булатов посмотрел на нее.– А мы, если мы люди порядочные, должны все свои силы приложить к тому, чтобы такая несправедливость, когда одни везут, а другие погоняют, на земле кончилась бы, как кончилась она у нас в стране. Разве не захватывающее дело – служить тому, чтобы и рабочие наши и крестьяне в изобилии получали духовную пищу, пользовались бы всеми духовными благами, накопленными человечеством?
– Вот видите – служить! – сказала Липочка.– Мы, оказывается, должны только служить. Где же тогда равноправие?
– Да, служить, служить! – сказал Булатов. – Ничего не поделаешь. Не мы с вами выращиваем хлеб. А они, труженики. Выращивайте его сами, и никому служить не будете. С головы-то на ноги все встало. Раньше было по-другому. Было и ушло. Можешь – выращивай хлеб, к другому тянет – не забывай, чей хлеб ешь. Когда ты ощутишь всю историческую важность служения классам творцов, то ты будешь делать это с радостью, оно станет делом твоей жизни.
– А если не ощутишь? – Липочка не могла успокоиться.
– Вот тогда возникает конфликт с временем, с классами, с историей, с исторической неизбежностью. Вот тогда вам захочется тех порядков, какие существовали у нас до семнадцатого года, или тех, которые пока еще сохраняются в буржуазном мире. Начинаются вопли о несвободности творчества, вздохи: о том, что нам-де не хватает демократии. А затем появляется Порция Браун. Кстати, она уже идет, вон там, во дворе! – Булатов смотрел в окно.
На звонок отворила Липочка. Войдя, Порция Браун скользнула взглядом по лицу Булатова, еще раз взглянула и еще раз.
– Да, да, мисс Браун,– сказал он. поняв ее взгляды.– Вы не ошиблись. Это я.
– О! – Порция Браун улыбнулась весьма кислой улыбкой. – Какая встреча, господин Булатов!
– Она вас, вижу, не слишком радует.
– Нет, почему же?
– Хотя бы уж потому, что, видимо, всегда неприятно встречаться во второй раз с человеком, которого после первой встречи оболжешь и будешь знать, что ему об этом известно.
– О, господин Булатов, вы имеете в виду ту статью? Но мы же западная, свободная пресса. У нас так принято: мы не только расточаем комплименты, мы говорим все, что думаем. У нас свобода.
– Свобода врать, клеветать, шельмовать? Мне казалось, что свобода тогда свобода, когда ты уверен, что тебя не опакостят, не оболгут. А что за свобода, если ты все время должен ходить с кастетом в кармане и ждать встречи вот с такими, как вы, мисс Браун? Уж простите за прямоту, за свободу открыто выражать свое мнение. Вы не читали этой статейки мисс Браун? – Булатов обратился к Свешниковым.– Поразительная статейка! Мисс несколько лет назад провела в разговорах со мной три или четыре часа. Я полагал, что имею дело с леди…
– Господин Булатов! – Порция Браун вся натянулась, как струна, вскинула голову. – Вы забываетесь!
– Нет, что вы, у меня прекрасная память. Она, товарищи, до того дописалась… Ну, что я каннибал, перекусываю горла и прочее – это само собой, это для нее мелочь. Нет, она дописалась даже до того, что, прощаясь с ней, я, дескать, похлопал ее по некой части организма… До чего, мол, дремуч и почвенен сей догматик. Чтобы, милая мисс, на этот раз вы написали правду, я на самом деле это сделаю. Аванс, как говорится, был даден. – И Булатов слегка хлопнул ее пониже спины. – Вот теперь все на месте: что было, то было.
Мисс Браун размахнулась, стараясь, надо полагать, влепить историческую пощечину, рассказ о которой пошел бы во все западные газеты под аршинными заголовками. Но Булатов ловко поймал ее руку.
– Зачем же так волноваться, мадам? Вас совсем не волновало, когда вы подобную ситуацию изображали с помощью чернил. За описание этого вы спокойненько получили гонорар.
– Я буду жаловаться! Я пойду к нашему послу! Я добьюсь приема в Верховном Совете!
Булатов смеялся. И, как ни странно, не могла удержать восторженной улыбки и Липочка. Ие показалось, что это уже чересчур, то, что сделал Булатов, это ни для его возраста, ни для его положения. А Свешников нервно потирал руки.
Мисс Браун бросилась к дверям, ее не удерживали. Она двинула дверью изо всех сил, дверь выстрелила, как из пушки.
– Что вы на все на это, товарищи, скажете? – спросил Булатов, сам немало смущенный своим неожиданным жестом, сделанным под влиянием минутного импульса. – У вас нет рюмки чего-нибудь?
– Сейчас, сейчас, все будет!
Липочка кинулась накрывать на стол. Бутылки, графины, банки консервов.
Свешников чесал за ухом, ухмыляясь.
– А в общем, вы ее здорово, Василий Петрович! Может быть, так и надо, а? А то мы все как-то благостно… Диалог двух систем… В духе взаимного понимания, сердечности и так далее. А она действительно описала это в своей статье? Ну скажите, пожалуйста!
Ия смотрела на Булатова все более и более строгим взглядом. Ей было обидно, что он сделал так; та шкура недостойна была этого; он не должен был ее касаться, не должен. У нее даже слезы выбились из-под ресниц. Она почувствовала их и незаметно для других стерла пальцем.
– Да. да,– сказал Свешников, – собаки они в общем-то. Заглядишься – сожрут. Я тоже за ваше здоровье. Это хорошо, что Ия нас познакомила.
Напряжение первых минут ослабевало, разговор пошел свободней, перебрасываясь с предмета на предмет, хотя никто не забывал того главного, во имя чего и состоялась эта встреча.
– Не надо вам сейчас никакой выставки, дорогой товарищ Свешников, – сказал вдруг Булатов. – Слетится воронье, – он кивнул в сторону двери, в которую полчаса назад выскочила Порция Браун, – начнутся провокации. К чему вам это?
– Но они жмут, они ходят, бегают ко мне!… Не сидеть же нам с Липой запертыми на ключ!
Подумав, Булатов достал из пиджачного кармана большой конверт и начал извлекать из него одну фотографию за другой.
– Всмотритесь,– говорил он, передавая их Антонину и Липочке. – Как, по-вашему, что это? И где?
На фотографиях были запечатленные с разных направлений камни и одинокие березы деревни Красухи, обелиск над братской могилой и скорбная, поразительно живая и впечатляющая фигура женщины, вырубленная из серого гранита.
Свешников схватил снимок и не мог оторвать от него глаз.
– Где поставлен такой памятник? В связи с чем? Когда? Кто автор?
– Если говорить с полной откровенностью,– ответил Булатов,– то его автором должны быть вы, и только вы, и очень жаль, что это не вы. Памятник стоит в псковской деревне Красухе…
– Красуха?! – выкрикнул Свешников.
– Да, Красуха. Та самая Красуха. откуда вы с вашей бабушкой ушли в Ленинград и где начали свою работу среди немецких войск ваши родители, а двумя годами позже разыгралась кровавая трагедия…
Булатов рассказывал о судьбе Красухи, о двухстах восьмидесяти расстрелянных и сожженных. Свешников сидел, опустив голову на руки, слушал, молчал. Было видно, что он и подавлен тем, что слышали его уши, и взволнован до самых скрытых душевных глубин, и одновременно зажжен еще не ясной, но настойчиво разрастающейся беспокойной мыслью, которая уводила его с московского двора, где располагалась его мастерская, туда, на Псковщину, в его далекое, трудное детство.
– Съездили бы,– сказал Булатов. – Посмотрели бы своими глазами. С людьми бы повстречались. Там есть женщина, которая все это пережила и оказалась единственной, кто вышел живым из этого ада.
– Да, да, – вдруг согласился Свешников. – Замкнем здесь, Липа, все на ключ и поедем. Жива, говорите? И с ней можно встретиться?