О том, что он Петр Сабуров, а не Умберто Карадонна, на всем свете знали теперь, может быть, только он сам да вот этот, откуда-то прикативший товарищ его детства и юности, соратник по войне, по экспедициям за музейными ценностями в Советский Союз, Уве Клауберг, который, как ни странно, своей фамилии не изменил, хотя когда-то в петлицах его черного френча сверкали острые молнии эсэсовца, что само по себе причисляло Клауберга к разряду военных преступников и грозило весьма серьезными последствиями. Даже жена Делия не ведала о прошлом своего Умберто. Она знала – с его слов,– что когда-то кто-то из его прародителей долго прожил в России, отчего в семье Карадонны знание русского языка было традиционным.

Всю правду могла ведать, без сомнения, церковная книга, в которой мартовским днем 1907 года учинили запись о том, что у тайного советника Аркадия Николаевича Сабурова был рожден младенец мужского пола Петр. Но та книга осталась в Петербурге, в церкви святого Покрова, которую еще до войны снесли, надо полагать, вместе с книгой, и на ее месте, как явствует из недурно изученных в свое время Сабуровым планов Ленинграда, образовали Тургеневскую площадь; да еще где-то в Александро-Невской лавре стоят фамильные склепы предков Петра Сабурова, но и они свидетельствуют лишь о том, что был такой род Сабуровых в России, а куда, когда и при каких обстоятельствах подевался последний отпрыск этого рода, камни склепов рассказать не в состоянии.

Да и сам-то Петр Аркадьевич позабывать стал о том, кто он есть на самом деле. Если его окликнуть «Петр» или, как это делает Клауберг, «Петер», он не обернется, не откликнется, он даже не подумает, что это окликают его. Рефлекс на имя, полученное при рождении, утрачен. Он Умберто, он Карадонна. Он даже когда думает, то итальянские слова и понятия в его мыслях мешаются с немецкими, а не с русскими. И только во сне, когда ему видятся картины детства – такое еще иногда случается,– он сам и все окружающие его говорят на языке отцов. Он слышит в таких снах колокольные звоны, церковные хоры, бряк масленичных бубенцов, шум веселий в отцовских имениях, голос охотничьих рогов. Но это бывает даже не иногда, а просто очень редко, может быть, в несколько лет один раз. А так что же?… Когда после войны, пометавшись по странам Европы, где повсюду на первых-то порах весьма активно вылавливали гитлеровских преступников, к которым по союзническим декларациям мог быть причислен и он, поскольку до похода в Советский Союз носил форму эсэсовца, а во время похода занимался в России вульгарным грабежом, некто Гофман, бывший Сабуров, умело воспользовался случайно попавшими к нему в руки бумагами австрийского итальянца Карадонны, выдал себя за патриота, за блудного сына, который захотел покинуть Австрию и поселиться в «родной» ему Италии, купил по случаю и по дешевке вот здесь, на Лигурийском побережье, полуразрушенный дом, восстановил его на кое-как сохраненные средства и думал прожить тихо, незаметно, как чахлая травинка в расщелине меж камнями. Но жизнь есть жизнь – увлекся дочерью местного рыбака Делией, женился, народил детей. Предприимчивая Делия превратила старый дом в пансион; Сабуров не удержался, в память отца назвал его «Аркадией», с чем, не зная причины, охотно согласилась Делия, так как подобные названия были самыми распространенными на побережье.

Что он теперь? Ничто. Кто? А никто. Праздный, старый Умберто Карадонна. Всеми делами пансиона ведает энергичная, предприимчивая Делия, тоже, видимо, как хозяйка того пансиона, в котором остановился Клауберг, – праправнучка сарацинов, в незапамятные времена селившихся в здешних местах; к делам она приучила и дочь и обоих сыновей, ни какой наемной прислуги в доме почти нет – двое-трое, на самой черной работе.

Что делает в этом муравейнике он? Представительствует, попивает с наиболее значительными постояльцами вино, ведет интеллектуальные разговоры. Делия охотно переложила нелегкое это дело на его плечи. По ее мнению, он, Умберто, чертовски учен и на свете нет ничего такого, чего бы он не знал и о чем бы не мог завести, а тем более поддержать интересный разговор. Приезжим это его качество было известно, и нередко среди них оказывались такие, которые любили побеседовать с синьором Умберто Карадонна об искусстве, о политике, о том, за кем же будущее: за Советским Союзом или за Соединенными Штатами. Он настолько категорически высказывается всегда в пользу Советского Союза, что даже если у кого и возникли бы сомнения по поводу его прошлого, то никто не стал бы это прошлое искать в недрах разбитой гитлеровской Германии. Скорее подумали бы, что синьор Карадонна был связан с Россией, что и подтвердилось бы хроникой старинной итальянской семьи Карадонна, по воле судеб долгие десятилетия мыкавшейся на чужбине в Австрии: была, была прапрабабка при дворе какого-то из свирепых русских царей, старые бумаги подтверждают это. Оборонительный круг замыкался, с каждым новым годом опасность быть узнанным, разоблаченным ослабевала, отступала, и Сабуров уже давно перестал ее ощущать и о ней думать.

Клауберг все вновь разбередил. Все вспомнилось, все ожило. Не те времена, конечно, вспомнились, которые предшествовали баварскому, городку Кобургу – не пальба на улицах Петрограда, не зарева пожаров над русской столицей, не стоны и плачи в гостиных семейного особняка на Английском проспекте по поводу того, что их величества государь император и государыня императрица, как простые смертные, арестованы, посажены под замок, окружены солдатней; не метания сановной семьи в автомобиле меж Петроградом и Псковом; и не Псков, не крестьянские убогие дома, и не Рига, не грязные гостиницы того суматошного времени. Все это было позже расписано в романах, которые он публиковал под вычурным псевдонимом Серафима Распятова, и затем прочно забыто. Появление Уве Клауберга всколыхнуло в памяти иное – то, что началось в жизни семьи с приездом в Кобург. Перед Сабуровым замелькали лица генералов, сановников, придворных дам, крутившихся вокруг Кирилла Владимировича с Викторией Федоровной, и среди них были его отец и его мать – родители Пети Сабурова. Из пронафталиненных сундуков памяти повалили шумные монархические сборища, съезды, совещания, речи генерала Краснова и генерала Врангеля. Атмосфера была такая, будто еще день-два, может быть, неделя – и все они вернутся туда, в Россию, в Петербург, и Сабуровым вновь можно будет поселиться на Английском проспекте, при скрещении которого с улицей Садовой стояла церковь святого Покрова.

Но из императорского двора на кобургской вилле «Эдинбург» ничего не вышло, жизнь растрепала, рассеяла армию Врангеля по странам Балканского полуострова, генерал Краснов принялся строчить антисоветские романы, в духе которых, равняясь на него, выступил и молодой Сабуров под псевдонимом Распятова, генерал Кутепов, на которого Врангель свалил заботы об остатках русской армии, осел в Брюсселе и принялся за мемуары. Над Германией тем временем разгоралась звезда «великого человека» – Адольфа Гитлера. «Следует обратить взоры сюда,– сказал однажды отец, Аркадий Николаевич, в семейном кругу,– Это, конечно, немцы, исконные враги России. Но что поделаешь, если россияне погрязли в распрях и в грызне, утратили все, какие еще имели, силы. Может быть, немцы, этот – в чем никак им не откажешь – организованный народ, помогут нам вернуть родину. Неславно возвратиться в родной дом в окружении немецких штыков, но лучше так, чем никак».

Да, да, а кончилось все тем, что искусства, которым Петя обучался в эмигрантской школе, были оставлены, молодой русский парень вступил в какой-то отряд «для охраны национал-социалистских ораторов», а позже даже натянул черный мундир СС. Отец с матерью к тому времени умерли и не видели, не знали, как их сын, дабы не позорить старинную русскую фамилию, перестал быть Сабуровым, а стал Гофманом, Петером Гофманом, офицером войск СС фашистской Германии.

С появлением на вилле «Аркадия» плотного, коренастого, нестареющего Клауберга Сабуров почти физически стал ощущать на себе хорошо подогнанную, как-то даже распрямляющую его спину и грудь форму эсэсовца – черное облегающее сукно, лакированные ремни, высокие сапоги. Воспоминание не было приятным – просто его невозможно было избежать, сидя напротив этого человека.

До второй мировой войны пребывание в войсках СС было добровольным, и Сабуров с началом войны вышел из них. По рекомендации старых друзей отца, его, знающего искусство России, взял к себе, в свое ведомство, доктор Розенберг, в беседе с которым Сабуров провел не один час. Альфред Розенберг любил щегольнуть знанием теории искусств. «Значение русской школы,– в раздумье сказал он в какой-то день, уже во время войны против Советской России,– в должной мере еще не понято, нет. Дело в том, что русская икона отражает не только духовный мир русского человека, но и духовный идеал всего народа. Идеал этот, как мы сейчас убеждаемся, заключен в том, что народ всегда должен быть сжат в кулак. Вот вы привезли репродукции с новгородских фресок. Что изображено в главном куполе собора святой Софии? Образ Вседержителя, Пантократора. Обратили вы внимание, господин Гофман, на правую руку этого русского господа бога? Кисть ее сжата в кулак! А утверждают, что древние живописцы, которые расписывали собор, изо всех сил старались, чтобы рука эта была благословляющей. Днем они сделают так – она благословляет, утром приходят – пальцы сжаты вновь! Ничего не могли поделать, оставили кулак. Что же он означает для новгородцев? То, что в руке их спасителя зажат сам град Великий Новгород. Когда рука разожмется, город погибнет. Кстати, он, кажется, уже погиб? Нет? Еще кое-что сохраняется? Ну, а дальше, когда мы займем город Владимир, то в одном из его соборов вы можете увидеть… Ах, вы там бывали в детстве! Детские впечатления обманчивы. Вы должны будете вновь все осмыслить. Так вот, господин Гофман, на древней фреске того собора во Владимире древний русский живописец Рублев изобразил множество святых, которые все вместе, где-то на вершине небесного свода, зажаты в одной могучей руке. К этой руке со всех сторон стремятся сонмы праведников, созываемые трубами ангелов, трубящих кверху и книзу.– Собеседник Сабурова помолчал, как бы готовясь сказать главное.– Ну, поняли теперь весь смысл этих знаменитых русских икон, вы, знаток русского искусства? – продолжал он.– Эти трубачи провозглашают собор, объединение всего живущего на земле, как грядущий мир вселенной, объемлющий и ангелов и человеков, объединение, которое должно победить разделение человечества на нации, на расы, на классы. Отсюда и идея коммунизма, дорогой мой друг! Надо истребить, до конца, до ровного, гладкого места все русское. Тогда будет истреблен и коммунизм».

Сабуров поражался, слушая речь Розенберга. Не могло так быть, чтобы это пришло ему самому в голову, уж слишком сложным было такое наисовременнейшее чтение древних русских икон. И кроме того, память, в свою очередь, забеспокоила Сабурова. Где-то, когда-то он нечто подобное уже слышал или читал. Он порылся в русских изданиях и нашел брошюру, выпущенную в Петербурге во время первой мировой войны. Князь Трубецкой писал в ней о русских иконах именно то, что, как свое собственное, изложил Сабурову доктор Розенберг. Только, конечно, у русского князя ни слова не было о коммунизме. Старый князь проливал слезы умиления по поводу того, что русский человек «и мухи не обидит», и если ему надо объять мир вот таким общим великим собором, единым вселенским храмом, то лишь для того, чтобы агнец мог идти рядом со львом и дитятя поглаживал бы их по шерстке. И тогда вспомнились слова, сказанные о Трубецком бароном Врангелем за столом у них, у Сабуровых, в Кобурге: «Евгений Николаевич умер где-то на Кубани, когда мы отступили от Краснодара. Его скосил сыпной тиф, царство ему небесное! В последний раз я видел его во здравии в Кисловодске, когда Покровский вешал большевиков. Мы имели удовольствие вместе созерцать это, прямо скажем, наиприятнейшее из зрелищ».

Тогда, оказывается, чтобы отстоять Россию с ее иконами, надо было вешать большевиков. Теперь, чтобы спасти мир от коммунизма, надо, выходит, не только вешать большевиков, но и истреблять до ровного, гладкого места все русское. Работы прибавилось. Сабурова коробило от слов Розенберга. Как может тот говорить все это ему, русскому! Он же знает что господин Гофман никакой не Гофман, а самый что ни на есть русский человек Сабуров. Но вот говорит. Почему? Потому, несомненно, что если Сабуров сначала пачкал бумагу под псевдонимом Серафима Распятова, а в конце концов согласился стать эсэсовцем Гофманом, то он отрекся от своей России и уже никакой он не русский. Вот что натворил отец, завещавший сыну обратить взоры в сторону немцев, которые, может быть, помогут им, Сабуровым, вернуть родину, родной дом. В итоге утрачены не только дом и родина, но даже само право называться русским.

Это было больно, это было трудно. Но поток событий нес Сабурова в своем жестком русле, и среди скал, обрамляющих берега потока, не было тех отлогих мест, где бы можно было зацепиться за берег, выбраться на сушу, на землю, на травку, под солнце. В составе специальной команды Сабуров продолжал помогать немцам грабить Россию, изымал русские ценности уже не по ведомству Розенберга, а лично для Гитлера, который задумал в провинциальном городке Линце, знаменитом лишь тем, что поблизости от него, в местечке Браунау, родился и вырастал этот фюрер Германии, создать «музей фюрера», музей «имперского значения», а следовательно, самый лучший и самый богатый в мире. Сабуров участвовал в том, что имело секретное название «операция Линц». Надо было ограбить весь мир и так обогатить подину Гитлера.

Что ж, те, кто сегодня послал Клауберга к нему, правы: древнее искусство России Сабуров знает, он знает, что надо отобрать для репродуцирования, и он, если бы взяться за дело, смог бы сделать его хорошо. Но взяться – это значит снова пойти в опасные похождения.

В трудных размышлениях и в колебаниях прошли два дня из тех трех, какие Клауберг отвел ему для обдумывания поручения лондонского издательства. На третий день, с утра, чтобы ничто его не отвлекало, он вывел из гаража свой легкий «фиат», сказал Делии, чтобы не ждала скоро, и каменистыми путаными дорогами отправился в горы. В горах всегда пустынно, в отличие от побережья, истоптанного туристами и приехавшими отдыхать к морю. Дороги в горах не имеют асфальтового покрытия, это дороги древних римлян, они поэтичны, они хранят в себе тайну веков, но до невозможности дерут резину, и потому автомобилист на них редок.

Сабурова не мог не удивить серый «фольксваген», оставленный в одном из хорошо разведанных им ущелий, возле начала тропинки, которая круто меж кустарниками уходила к вершине холма двух, а может быть, и трех сотен метров высотой, куда он не раз поднимался, чтобы видеть добрую часть Лигурийских Апеннин и море чуть ли не до Корсики. Он поставил «фиат» рядом с «фольксвагеном» и из самого что ни на есть простейшего любопытства стал подниматься по тропинке вверх. Он давно не взбирался на этот холм, на вершине которого природа предупредительно раскидала с десяток удобных для сидения плоских камней.

Подъем давался трудно, труднее, чем в прошлый раз: годы делали свое дело. Двадцать лет назад, впервые оказавшись в этих местах, он мог бегом взбежать на стометровую высоту. А вот ползет теперь, подобно гусенице, пядь за пядью, отдувается, дышит шумно, как старый насос.

Наверху, на камнях, которые он считал своими, чуть ли не его собственными, сидела женщина. Да еще какая, кто! Это была русская жена того самого итальянского коммуниста, который живет в Турине в одном доме с семьей его многолетнего постояльца Сальваторе Антониони, Несколько раз в сезон она посещает синьору Марию в пансионе «Аркадия», и синьора Мария давно представила их друг другу – синьора Умберто Карадонна и синьору Леру Спада.

– Здравствуйте, синьора Спада! – сказал он по-русски, смущаясь. – Простите меня, пожалуйста. Чертово человеческое любопытство подвело. Полез посмотреть, кто это на моем любимом местечке, и вот помешал вам. Простите великодушно. Сейчас уйду. Отдышусь только.

– Ну что вы, что вы, синьор Карадонна! Как раз я могу уйти, ес ли это ваше местечко. Вам надо отдохнуть. Вы совсем бледный и весь в поту.

– Сердце, сердце, милая синьора.

Сабуров сел на камень поодаль от Леры. Дышал, дышал, утирал платком лоб, шею, грудь под рубашкой.

Чтобы не изводить себя и его неловким молчанием, Лера сказала:

– В чужой стране всегда приятно встретить человека, говорящего на твоем родном языке. А вы еще так хорошо говорите по-русски. Совсем как у нас в Москве говорят. Акцент незначительный. А построение фразы, произношение слов – все очень верное и свободное.

– Рад слышать. Спасибо.– Сабуров взглянул на нее. Синьора Спада смотрела на него приветливо, открыто. Ах, если бы она знала, подумалось ему, кто перед нею.– А все-таки,– заговорил он,– страна эта, хоть у вас здесь и муж и ребенок, все равно вам чужая.

– Что сделаешь! – Она развела руками.– Родина есть родина, никуда от нее не денешься, даже во сне вижу Москву. Да, нелегко выходить замуж за границу. Не я одна говорю так. Я знаю еще двух русских женщин, живущих замужем в Италии. И они тоскуют. Может быть, со временем, когда не станет границ…

– При полном коммунизме? – с улыбкой сказал Сабуров.

– Да, конечно. Не раньше. Вот тогда это чувство, может быть, исчезнет. И то вряд ли. Многие, давно живущие в Москве, никак не могут позабыть свои маленькие родные городки и деревушки. Нет-нет да и отправляются проведать родину. А ваша родина, синьор Карадонна, здесь, в Лигурии? – неожиданно для него спросила Лера.

– Нет-нет,– слегка растерялся он,– не здесь. Я родом из Австрии. Мои родители и прародители жили там с прошлого века. Так случилось. Но сам-то я бродил по свету, много где побывал, прежде чем осесть в здешней спокойной гавани.

– Досадно, знаете, то, – сказала Лера, – что для меня в вашей Италии не нашлось работы по специальности. Я историк, окончила университет в Москве. Но нас, советских историков, здесь признавать не хотят. Вы, говорят, слишком по-своему представляете историю. Без Ленина, без Октябрьской революции вы ни шагу. Нам такие историки и такая ис тория не нужны.

– Историк! – сказал в раздумье Сабуров.– Да, историку не просто найти сейчас место. История – поле политической борьбы. Каждый к своей пользе стремится ее обратить. Я вот тоже учился…– Сабурова потянуло на откровенность, ему захотелось поговорить с этой миловидной соотечественницей без оглядок, без всяких вторых и третьих смыслов.– Я специалист по искусству. В том числе, знаете ли, и по вашему, русскому.

– Что вы говорите! – Лера обрадовалась. – Как замечательно.

– Чего же замечательного? Какой во всем этом толк, если я самый обыкновенный хозяин самого обыкновенного пансиончика, каких в Италии десятки тысяч. Мы с женой и детьми выколачиваем лиры из постояльцев, вот и все мое искусство и видение искусства.

– Нет-нет, все равно. Человек, знающий искусство, уже богач. А у вас, итальянцев, такое искусство, такое искусство! – Лера захлебывалась от восторга, говоря об искусстве Италии. Она тоже кое-что успела повидать. Она побывала в Венеции, в Милане, во Флоренции, в знаменитейших картинных галереях, в музеях, дворцах, соборах этих городов, о виденном в них она могла говорить и говорить часами.

Сабурова же тянуло поговорить о России, о Москве и особенно о Ленинграде. И чем больше они говорили, чем больше он узнавал нового от этой русской, тем определенней становилось его отношение к предложению Клауберга. Дело совсем не в том, что некое лондонское издательство хорошо заплатит, помимо возмещения расходов, связанных с поездкой в Москву, в Ленинград, еще в какие-то советские города; может быть, даже и во Владимир, о котором когда-то говорил Розенберг. Нет, не в том дело. А в том оно, что ему-то, Сабурову, уже столько лет, что за ними на очереди стоит немощь, и это последний срок и последняя возможность увидеть родину, Россию, тот Петербург, во имя надежды на возвращение в который он стал треть века назад штурмфюрером Гофманом. Больше таких возможностей не будет никогда, и терять эту, последнюю, глупо.

Они просидели на холме больше часа и, кажется, очень понравились друг другу.

Солнце приближалось к зениту, оно пекло, от него надо было спасаться. Вместе спустились они с горы, держась за руки: Лере думалось, что так будет легче пожилому итальянцу, а ему было просто приятно держать в руке ее мягкую и в то же время упругую ладонь. Вместе ехали обратно к морю по каменистым дорогам – он сзади, она впереди, чтобы ей не глотать пыль от его «фиата». Возле виллы «Аркадии», мимо которой проходила дорога с гор, остановив машины, расстались друзьями, горячо приглашали друг друга приходить в гости.

Делия сказала ему:

– Эге, мой милый, с какими молоденькими бабенками ты стал хороводиться. Я-то что, мне ревновать поздно. Я с неверным мужем рас правлюсь просто: сама наставлю ему рога. А вот если ее муженек-коммунист узнает про ваши дела, он революцию устроит, и все наше добро полетит в тартарары. Будет советская Италия, всех загонят в колхоз, жены будут общие, одеяла в сто метров…

– В шестьдесят аршин, – с угрюмой усмешкой сказал Сабуров, вспомнив, как сорок пять лет назад в Кобурге расписывалась новая жизнь Советской России.

– Я в этих русских мерах не разбираюсь,– прокричала Делия уже издали.– Одно знаю: на черта нам их порядки! Они моего отца укокошили там, на каком-то своем Дону.

– Потому и укокошили, что хотели видеть тот Дон своим, русским, а не итальянским. И на черта твой отец туда полез? – в тон ей ответил Сабуров. – Был уже не мальчик, мог сообразить, что порядочные люди так далеко воевать не ходят. Порядочные люди защищают свое, а не на чужое накидываются.

Она этого, очевидно, уже не слышала, иначе не оставила бы без ответа.

Вечером в установленный час пришел Клауберг. По старой Аврелиевой дороге они отправились над морем в сторону от Вариготты.

– Что ж, – сказал Сабуров,– в твоих предложениях, Уве, есть кое-что меня интересующее. Давай поговорим о практическом. На какой это срок? Каков маршрут, объем работы?…

– Вижу, что ты остался человеком, Петер… тьфу!… Умберто! Главное, что ты дал согласие. Все остальное – в Лондоне. Я сам мало что знаю, честно тебе говорю. Только в общих чертах. Одно точно: надо выезжать как можно скорее. Я и так излишне много времени потерял. Можешь послезавтра?

– Вот чудак, Уве, послезавтра! – Сабуров еще ни разу с тех пор, как обосновался в Италии, не выезжал за границу и не ведал, как это на до делать.– Сколько всяких формальностей предстоит пройти… И за десять дней не управишься.

– Формальности предоставь мне. Думаешь, Клауберг три дня на песочке жарился? Я не миллионер, чтобы даром терять столько времени.

– Ну, смотри, полагаюсь на тебя. Пойдем пивка выпьем? Я еще не за был, какой ты его любитель. Мне отлично помнится тот всегда полный жбан, который стоял на конюшне у твоего отца.