Как Сабуров и предполагал, из Италии они смогли выехать только через полторы недели. Их задержали не столько формальности – этих формальностей почти и не было,– застопорилось все из-за Делии. Темпераментная сарацинка категорически не желала отпускать своего Умберто в неведомые края. «Ты чудной,– кричала она на весь двор,– разинешь рот, тебя автобусом и задавит». «Езжу же я в Турин или в Милан, не задавили до сих пор». «Милан! Турин! Это свои города. Можешь и в Рим скатать, если приспичило. А там, в этой Европе, страны сумасшедшие – всякие Англии и Франции, в них другие порядки. В Англии, говорят, слева направо ездят, как женские блузки застегиваются». Сабуров попытался пошутить: «В твоих блузках я, кажется, не запутался, Делия, сумел разобраться, на какую сторону они расстегиваются». «А! Когда это было в последний раз! Позабыл, поди, голубчик, и это!» Она махнула рукой.
Утешило ее в конце концов то, что Умберто почти не взял денег с их общих текущих счетов: там-де, куда они едут, все будет готовое. О том, что он и Клауберг из Англии отправятся в Россию, конечно, и слова не было обронено, об этом не должен был знать никто. «Знаешь,– сказал Клауберг, – всякий едущий в Россию возбуждает повышенный интерес к себе: что, как да зачем? Лишняя шумиха, лишнее внимание. А „добрая, старая“ Англия – катайся туда, сколько хочешь».
Как бы там ни было, а через полторы недели под бурный плач Делии и всех его детей: младшей – кокетливой Паулы, среднего – крепыша Аугусто и старшего – медлительного Витторио Сабуров отбыл с Клаубергом поездом из Савоны на Турин, Милан, Венецию и дальше – через Австрию, Германию до Копенгагена, чтобы сесть в самолет и по воздуху перемахнуть через море до Лондона. Сабуров во всем полагался на Клауберга – тот выбирал и маршрут, и способ передвижения, и класс вагонов. Сабурова удивляло, но это было именно так,– Клауберг явно и искренне радовался старому товарищу и с удовольствием опекал его, «дремучего итальянского провинциала, двадцать лет по-обывательски просидевшего в захолустной возлепляжной дыре». С огорчением он говорил лишь о том, что деньжат у них скудновато – едва добраться до Лондона, зато за проливом «зеленых бумажек» будет во! И чиркал пальцем над головой, как делают русские, когда хотят сказать о переизбытке чего-либо.
Сабуров раздумывал: в сущности, кто такой этот Уве Клауберг? Ну, был в эсэсовцах. Так и он, Сабуров, был когда-то в эсэсовцах. Многие в те довоенные годы шли в СС лишь потому, что пребывание в их рядах приносило с собой уйму материальных и общественных выгод. Кто из простых людей Германии знал в середине двадцатых годов, и даже в начале тридцатых, что отрядики «для охраны национал-социалистских ораторов», гитлеровские формирования черномундирников, превратятся позже в ударный, бесчеловечный оплот фашизма. Эсэсовец – это еще не гестаповец, говорил себе когда-то Сабуров и все же посчитал необходимым сбросить с себя эсэсовский мундир, как только Гитлер начал войну в Европе: уж слишком страшны были деяния подразделений СС.
Многое припомнилось Сабурову за долгие часы стояния возле вагонного окна поезда, увозившего его из Италии на север Европы. Если отец Клауберга, старый конюх с больным от пива сердцем, лупил своего Уве солдатским ремнем за намерение стать офицером СС, то отец Петра Сабурова, монархист, ревнитель памяти государя-императора Николая II и верноподданный местоблюстителя российского престола Кирилла Владимировича, подталкивал сына: иди, иди, против большевиков все средства хороши.
Вместе с Клаубергом они, семнадцатилетние, охраняли на митингах гитлеровских бонз, по приказу высшего начальства занимались оба организацией и военным обучением детей русских эмигрантов; к началу войны из этих парней, у которых русский язык путался с немецким, составилось целое формирование, вошедшее впоследствии в «Русскую освободительную армию», вокруг которой закружились было всякие князья, бароны, генералы, полковники царской России.
Словом, черный мундир с молниями в петлицах долгое время нисколько не стеснял Петра Сабурова, как тем более он не стеснял, конечно, и Уве Клауберга. Война по-разному изменила их отношение к этому мундиру. Клауберг еще больше им возгордился, а он, Сабуров, не выстоял перед тем, что называется общественным мнением. В эмигрантских кругах пошли горячие споры о том, как относиться к немцам, напавшим на Россию, и в той обстановке русскому человеку ходить в эсэсовцах было по меньшей мере не совсем ловко. Сабуров вышел из СС, но судьба его уже прочно была связана с немцами, и в частности с Уве Клаубергом. В группу, осуществлявшую «операцию Линц», первым взяли Клауберга. Еще в сороковом году. Вот тогда-то он впервые и побывал в Италии. А позже, когда гитлеровцы пошли на Восток, на Россию, в «операции», покинув ведомство Розенберга, стал участвовать ион, Сабуров. В составе эйнзацштаба они прошли с зондеркомандами доктора Ганса Поссе всю Польшу, тщательно обшаривая ее панские поместья, полные драгоценных произведений искусств, прошагали всю Прибалтику, с чудесными городами Вильнюсом, Каунасом, Ригой, Таллином, весь Северо-Западный край оккупированной России и почти два года просидели под Ленинградом в ожидании вступления немецких войск в Ленинград. Если с кем и приходилось схватываться чуть ли не в рукопашную, то с такими же, поистине вездесущими зондеркомандами хорошо знакомого Сабурову рейхслейтера Розенберга, состав которых рядился не в черную, а в коричневую форму, с командой господина Риббентропа, во главе которой стоял штурмбанфюрер СС барон фон Кюнсберг, с отрядом рейхсмаршала Геринга, возглавлявшимся статс-секретарем Каем Мюльманом. Но то были сражения особого рода, рукопашные тут были символическими, а делалось все очень просто: кто кого опередит, кто кого обманет, кто у кого вырвет из лап.
Что ж Уве? Сабуров искоса посматривал на своего спутника. Ему была известна только одна смерть, в которой прямо и непосредственно был повинен Клауберг. Это, было в селении Чудово под Ленинградом. В руки солдат зондеркоманды попался русский парень, пытавшийся поджечь школу, в которой расположилось на ночлег подразделение Клауберга. Клаубергу взбрело в голову, что парень подослан партизанами, и Клауберг решил во что бы то ни стало добиться от парня признаний в этом. Трудно сказать, зачем ему понадобилось соваться не в свое дело, но вот сунулся. Парень, конечно, говорить ничего не стал, его принялись мучить, и кончилось все весьма прискорбно: русский плюнул в лицо Клаубергу, а взбешенный Клауберг не нашел ничего лучшего, как выхватить «вальтер» и застрелить парня. Вежливый и просвещенный эсэсовский генерал – группенфюрер Гиммельхебер говорил потом Клаубергу: «Это хорошо, это замечательно, герр штурмбанфюрер, русских свиней надо уничтожать, стрелять их, вешать, топить в колодцах – как угодно и где угодно, никто вам мешать не будет. Но нельзя допускать, герр штурмбанфюрер, чтобы немецкому офицеру плевали в лицо. Немецкий офицер с оплеванным лицом – это, это… не нахожу слов, герр штурмбанфюрер. Все требует умения. Даже убивать, и особенно – убивать, тоже уметь надо. Это надлежит делать изящно, красиво, артистично. Я не доволен вами, прошу прощения».
Потом, когда их шеф доктор Поссе умер, кажется, в декабре 1942 года, и на его место пришел доктор Фосс, комиссар картинной галереи в Дрездене, Клауберга из-под Ленинграда вскоре перевели: это стало тем более возможным, что к тому времени борьба групп и отрядов разных ведомств из-за ценной добычи прекратилась, так как рейхслейтер Розенберг создал единый общий центр ограбления культурных ценностей России и нужда в столь энергичных исполнителях, каким был Клауберг, ослабла. Во главе всего дела был поставлен рейхсамтлейтер Герхард Утикаль. Он считал, что людей на оккупированных территориях надо как можно чаще перебрасывать с места на место, чтобы они не сживались с определенным узким мирком и не утрачивали бы общих перспектив. Что делал Клауберг после 1942 года, Сабуров не знал. Но до того времени вот только одна смерть могла быть поставлена ему в вину непосредственно. Это тоже не столь уж мало – убить хотя бы и одного человека. Но ведь война же, столкновения двух народов, двух армий, – что поделаешь.
Границу Австрии с ФРГ пересекли возле Зальцбурга. Тут только Сабуров понял, как хитроумно составил маршрут их поездки Клауберг. За окнами вагона стали мелькать покрытые ухоженными лесами холмы, меж ними – светлые луга и долины, реки и речки Баварии, так знакомой, так памятной им обоим. По сути дела, здесь начиналась не только родина Клауберга, но и те места, где вырос и он сам-то, Сабуров. Это были незаурядные места. К северу от Зальцбурга простиралась Верхняя Австрия, там, в местечке Браунау, родился Гитлер: к югу от Зальцбурга, рукой подать, был известный всем Берхтесгаден – «орлиное гнездо» Гитлера; рядом и Линц, где немецкий фюрер предполагал создать свой мировой музей сокровищ искусства.
Детство, юность, молодые годы вставали перед Сабуровым при виде баварских лесистых холмов и долин, оживали времена наивных мечтаний, надежд, глупых планов возвращения на родину под охраной немецких пехотных дивизий и тяжелых артиллерийских батарей. С приходом Гитлера к власти русские эмигранты массами уезжали из Германии во Францию, из Берлина и других немецких городов в Париж, в Париж. Но отец Сабурова, связавший свою судьбу с генералом Красновым, с подобными Краснову сторонниками германской ориентации, не стронулся с места. «Да, они, немцы, всегда были врагами России,– говорил он упрямо.– Но в мире, как видите, все перемешалось. Сегодня главные враги русского народа – большевики. И уже то со стороны немцев будет их дружеским актом в отношении России, если они помогут русскому народу избавиться от большевиков». Отец презирал и Керенского с его малочисленным эсеровским окружением и Милюкова, который и в эмиграции воевал против монархистов, возненавидел он и Деникина, на старости лет принявшегося призывать русских эмигрантов к обороне отечества от немцев. «Все это болтуны, словолеи»,– ворчал он, сухонький, желчный, ежась в старом кожаном кресле перед камином в давно не ремонтированной, запущенной кобургской квартире. Он так и умер в этом кресле, не дождавшись похода немцев на Россию, возвращения в свой петербургский дом на Английском проспекте.
Бежали, неслись за вагонными окнами картины, обеспокоившие сердце Сабурова. Поезд подходил к Мюнхену. На одном из участков ремонтировали железнодорожный путь, и состав пустили по другой линии, в обход. Замелькали предместья баварской столицы, ее пригороды, окраины. Указывая на группу строений в густой, темной зелени, Клауберг сказал:
– Пуллах!
Для Сабурова это был звук пустой. Он пожал плечом.
– Чудак! – пояснил Клауберг. – Здесь центр разведывательной службы ФРГ. Бундеснахрихтендинст! До выхода генерала Гелена в от ставку ты мог бы встретить его в одном из этих зданий. Вон, видишь, крыши?
– А сейчас кого бы встретил?
– Генерала Герхарда Весселя. Старые боевые силы Германии! -
Клауберг сделал такой жест, будто поправляет рукой невидимую портупею и кобуру с пистолетом на поясе.
Они вместе принялись вспоминать детство, молодость, расчувствовались, пошли в вагон-ресторан, заказали бутылку рейнского, и в конце концов Клауберг предложил:
– Петер… тьфу, черт побери!… Умберто! Давай-ка сойдем в Нюрнберге да скатаем автомобилем в Кобург?! Сотня километров. Пустяк.
А то, кто знает, будет ли еще подходящий случай.
Сабуров согласился. Они сняли две комнаты в ближайшей от вокзала нюрнбергской гостинице, наняли автомобиль с шофером и менее чем через два часа были в Кобурге.
Никогда Сабурову не думалось, что его так взволнует встреча с местами детства, с теми местами, где покоятся его родители, где все чужое, немецкое и вместе с тем навечно связанное с его жизнью. Город вырос, изменился. Когда родители привезли сюда его, Петю, прозванного соседскими мальчишками Петером, здесь было двадцать с чем-то тысяч жителей; сейчас, как сказал Клауберг, успевший осведомиться у портье в нюрнбергской гостинице, уже за шестьдесят или даже, все семьдесят. Новые улицы, новые дома, новые магазины… И все же черты былого не стерлись с лица маленькой столички герцогства Саксен-Кобург-Готского. По-прежнему вокруг Дворцовой и Рыночной площадей стоят чудесные средневековые здания. Да, да, здесь носились они с Уве, оба с голыми коленками, в коротких штанах, вокруг статуи Альберта, мужа английской королевы Виктории, немки, рожденной в этих краях, родственницы русских цариц; отсюда бегали они к набережной реки Ицы, совсем недалеко впадающей в Майн, или отправлялись на холм к старому замку графов Ханнебергов и герцогов Саксонских, в котором существовал интереснейший музей, полный старинного оружия, старых экипажей, коллекций зеркал и еще всякой занимательной всячины. Кстати, в одной из комнат этого замка почти четыре сотни лет назад жил Мартин Лютер.
Нет, в замок они с Уве не пошли, и к Ице не пошли. Они побывали на кладбищах – Клауберг возле своих могил, Сабуров – возле своих. Постояли молча, подумали. А затем нашли и виллу «Эдинбург», где некогда был «двор» российского императора Кирилла, где была конюшня, на которой ухаживал за лошадьми отец Клауберга и где поблизости жили родители Сабурова и с ними он, десятилетний русский мальчик, постепенно превращавшийся во взрослого человека без родины.
Экскурсия в прошлое, в детство, в юность радости Сабурову не принесла. Клауберг на обратном пути в Нюрнберг болтал, вспоминал смешные мальчишеские истории. Он же, Сабуров, всю дорогу делал вид, что задремывает, говорить ему не хотелось.
Когда уже были в Нюрнберге и готовились расположиться на отдых в гостинице, чтобы с утренним поездом двинуться дальше, Клауберг сказал:
– Хватит, Петер, хлюпать носом. Это отвратительная славянская черта– предаваться воспоминаниям вместо того, чтобы действовать. Жизнь– то идет! На, полистай-ка лучше вот это. Купил в Кобурге. Совсем свеженький! – И бросил на колени сидевшему в кресле Сабурову журнал с названием «Национ Ойропа».– В нашем с тобой родном городе издается,– добавил он,– а имеет международное значение. Вот куда шагнул старый, тихий Кобург!
Начав листать нехотя, лениво, Сабуров мало-помалу зачитался статьями, помещенными в «Национ Ойропа», информациями, объявлениями. «В ресторане „Лоэнгрин“ на Тюркенштрассе в Мюнхене состоялось собрание членов НДП». «В ресторане „Хаккеркеллер“ в Мюнхене состоялось собрание членов НДП»… «Лидеры НДП посетили кладбище в Ландсберге, возложили венки на могилы. Потом было сделано следующее заявление по телевидению: „Мы здесь почтили память всех тех, кто невинно погиб от насилия в результате произвола и жажды власти. В то время как в Дахау и Берген-Бельзене чтят погибших, никто не посещает могилы в Ландсберге, в которых покоятся некоторые совершенно невинные жертвы“.
– А кто там покоится, ты не знаешь, Уве?
– И мы там могли покоиться, Петер,– с усмешкой ответил Клау берг. – Те, которых в сорок шестом повесили по приговору союзнического трибунала в Нюрнберге. Военные преступники!
– Так, значит, эта НДП…
– Ох, и отстал же ты! Просто мохом порос. У вас там, в Вариготте, газеты-то читают или нет? Национально-демократическая партия, мой милый, наследница партии фюрера! Она мала. Но и у фюрера вначале она была невелика. А потом даже и ты хотел вступить в нее, но тебя, помнится, не приняли.
– Нет, я не хотел вступать, я против партий. Я принципиально бес партийный.
– Да, так вот учти: и подо льдом вода бежит. Но не пугайся, это нас с тобой не касается. Мы в это впутываться не будем. У нас задача другая, совсем другая. Мы едем в Лондон. Но все-таки, знаешь, приятно чувствовать подземный гул, который предшествует извержениям вулканов.
После ночевки в Нюрнберге снова двинулись в путь. Поезд шел на север, выполняя предначертания маршрута, составленного Клаубергом. Они видели Западную Германию в стройках, в новых, очень новых заводах, они видели отряды марширующих солдат бундесвера, ничем не отличимых от солдат вермахта; немецкое небо резалось ревущими реактивными самолетами, затягивалось дымами кузниц оружия; на станциях в репродукторах гремели бодрые марши, лязгающие как железо об железо. Клауберг смотрел на это и довольно потирал руки.
– Здорово, Петер, здорово!
Перед Ганновером он сказал:
– Нам здесь пересаживаться. Давай устроим еще одну небольшую остановочку и побродим по городу. Ты бывал в нем?
– Однажды. Лет сорок пять назад. Приезжали зачем-то с отцом.
– Хороший город. Красивый. Хотя, по вашим русским понятиям, мрачный. Да, конечно, он каменный, а не из дерева, на крышах – железо, а не солома.
Клауберг явно задирался. Но отвечать ему не хотелось, пусть себе. Вскоре Сабуров понял, что дело было не в том, что его спутнику захотелось осмотреть город. Выйдя с вокзала, они не бродили из улицы в улицу, как делают туристы, а целеустремленно отправились по какому-то известному Клаубергу адресу.
На одном из скрещений ганноверских улиц стоял массивный, хмурый домина с каменными воротами.
– Подымемся на пятый этаж,– предложил Клауберг.– Это очень интересное местечко.
На пятом этаже они увидели тяжелую дверь с несокрушимыми запорами. Когда Клауберг распахнул ее, их глазам представилось большое развернутое красное знамя с белым кругом посредине. В коридор, тянувшийся в глубь помещения, выходило с десяток, а может быть, и с полтора десятка дверей, за ними стучали телетайпы, пишущие машинки, слышались разговоры по телефонам; барышни в юбочках в обтяжку, мужчины в деловых, строгих костюмах сновали из комнаты в комнату; пахло сургучом, чернилами и свежими типографскими оттисками.
– Федеральное правление НДП! – приглушая голос, сказал Клауберг.-Здесь же редакция партийной газеты «Дойче нахрихтен». Это центральная газета.
– А тот, кобургский, журнал – он чей же? – спросил Сабуров.
– Тот, я же говорил тебе, международный орган НДП.
Они заглянули в несколько первых комнат, не углубляясь в недра неонацистской конторы, и Клауберг глазами подал знак на выход. На лестнице он сказал:
– Нам нельзя было лезть с разговорами, обнаруживать себя. У нас, снова и снова напоминаю тебе, другая задача. Но все-таки хотелось взглянуть на то, как и где заваривается каша. Центр здесь, понимаешь, в Ганновере, в этом доме. Партия растет, хорошо растет. А знамя заметил? Совсем как старое. Только кое-чего нет в белом круге?
– Свастики?
– Ты догадлив, Петер. Ее, конечно. Но дай срок, будет и она. Местечко приготовлено не зря.
Лицо Клауберга светилось, он шагал по улицам бодрее и крепче, чем до посещения этого громоздкого ганноверского дома. Чувство ожидания чего-то рокового, неизбежного, угнетавшее его долгие годы, стало отходить, ослабевать, выпадать из памяти.
«Радуется,– раздумывал, посматривая на него, Сабуров,– приглашает и меня радоваться вместе с ним». А чему вместе с Клаубергом должен радоваться он, Сабуров? Тому, что под новой вывеской возрождается старый нацизм? Тому, что вновь сколачивается колыбель, в которой будет выпестовано новое дитятя нацизма – третья мировая война, и тогда вновь дивизии клаубергов, бауэров, мюллеров, шванебахов попрутся на Восток, в Россию, завоевывать «жизненные пространства»? И что же, и на этот раз ему, Сабурову, надо будет маршировать вместе с ними? На это рассчитывает Клауберг? Нет уж. Позорное, трусливое бегство после Берлина, после пуль Гитлера и яда Геббельса, когда начался такой национальный развал, какого, может быть, история человечества еще и не знала, испытать сновa нечто подобное, прятаться в коровниках, в ямах из-под гнилого турнепca, обрастать бородой, чтобы часом тебя не узнали, сжигать одни документы и у растленных негодяев, отдавая им последнее, что у тебя было, получать другие, еще более фальшивые,– увольте, увольте… Когда они добрались до Копенгагена и остановились в гостинице авиа-компании «SAS» и когда в карманах у них уже лежали билеты на самолет до Лондона, Клауберг тряхнул остатками своих финансов и в ресторане, неподалеку от гостиницы, заказал обильный и, надо отдать ему должное, довольно изысканный ужин.
Они сидели в полумраке при свечах, ровно и нездешне светившихся в стеклянных цилиндрах, дабы потоки воздуха от взмаха рук гостей или движений официанта не колебали слабые язычки пламени. В углу, в еще большем мраке, возле пианино горбилась старая пианистка и тихо, еле слышно, исполняла что-то грустное, мечтательное, располагающее к| раздумьям, ослабляющее в человеке колки его нервных струн.
– Я не способен, Петер, делать такие сногсшибательные заключения, как, скажем, делал Шерлок Холмс.– заговорил подвыпивший Клауберг.– Помнишь, разглядев гостиничную наклейку на чемодане, он ошеломлял человека, называя ему ту страну и тот город, откуда человек только что приехал? Но я в какой-то мере физиономист. По твоему лицу в Ганновере я понял, что внутренне ты не был тогда со мной. Зачем тебе эти немцы с их идеями возрождения, думал ты. Разве я не прав? Ну, можешь не отвечать. Это не допрос. Это логические рассуждения. Но, дорогой мой, нам надо быть взаимопонимающими. Мы вас, русских беглецов, понимали в свое время. Мы вас обогрели, пригрели, два десятка лет вы пользовались нашим гостеприимством в ожидании возвращения в Россию. И мы вам хотели вернуть эту вашу Россию. Не так ли? Можешь, говорю тебе, не отвечать. Так почему же ты, русский, не хочешь понять сегодня немца, жаждущего, чтобы его, то есть моя, родная Германия вновь заняла то место в мире, которое у нее отняли в сорок пятом? Почему ты не отвечаешь тем же на то же?
– А потому, Уве, что это совсем не то же. Во-первых, вы и не собирались возвращать Россию нам. Теперь всем известно из опубликованных се кратных планов, что вы хотели прикарманить ее для себя. Во-вторых, мы стремились в свой дом совсем не для того, чтобы потом на кого-то нападать, брать кого-то за глотку. А вы, вы… Вам что надо? Встать на ноги, вооружиться и опять лезть на соседей.
– Логично, логично,– одобрил его рассуждения Клауберг.– Один только есть изъянец в твоих рассуждениях. Это сейчас ты блеешь таким ягненочком: нам бы домой, мы бы тихонько сидели, никого не трогали. Брось чудить! Вам бы подай вашу старую Россию, вы бы тотчас заговорили о Дарданеллах, об исконных российских интересах там, да еще там, да вот здесь. Да ваши Милюковы, уже будучи в эмиграции, не могли столковаться друг с другом по поводу не им принадлежавших проливов, по поводу того, давать или не давать государственную самостоятельность, скажем, Финляндии. Уж настолько-то я историю знаю, Петер. Кое-чему меня учили, а кое-что я и сам прочел за свою жизнь. Словом, нехорошо, когда ты на добро, сделанное тебе немцами, не хочешь ответить добром.
– Мне думается, я давно за все расплатился, и с лихвой,– сказал Сабуров.– И настолько старательно расплачивался, что теперь своего истинного имени никому не могу открыть.
Они ели, пили, слушали музыку, перебрасывались словами, атмосфера была такая, что к спорам не располагала, напротив, звала к единению, к взаимному пониманию. Клауберг сказал:
– Мне кажется, что ты не совсем отчетливо уяснил для себя, где мы находимся. Это же Копенгаген! Родина вашей предпоследней царицы по имени Дагмар, но у вас ставшей Марией Федоровной. Тут она и умерла, ускользнув своевременно из России. Сколько страстей здесь кипело откипело лет сорок пять назад! Какие строились планы! Можно сходить ее родственничкам во дворец. Скажешь, что ты Сабуров. Вспомнят, примут.
– Обойдемся, – ответил Сабуров.
– Между прочим, тут ваших много. Убежден, что та бабуся, которая музицирует в углу, твоя соотечественница. По репертуару сужу. Датчанка, даже престарелая, преподносила бы нам современную музыку. А эта законсервированная сударыня, слышишь, как на наших с тобой нервах играет. Пойду спрошу.
– Зачем? Сиди.
– Нет, все-таки. Интересно.
Клауберг поднялся и ушел к пианистке. Он пробыл возле нее несколько минут. Когда шел обратно, пианистка уже играла «Очи черные». Лицо Клауберга расплывалось от удовольствия.
– Ну что, видишь! Русская баронесса. Правда, с не очень-то русской фамилией – Буксгевден. Ольга Павловна. Можешь поцеловать ручку.
Сабурову было стыдно. Стыдно, что в датском ресторане играют эти «Очи черные», ставшие среди русской эмиграции чуть ли не ее гимном, стыдно от сознания того, что посетители ресторана прекрасно знают, в каких случаях исполняется одиозная мелодия. Всем в эти минуты понятно, что в ресторане находятся русские, на которых, конечно же, тотчас начнут оглядываться. Вот уже и оглядываются, отыскивая их глазами. Стыдно и то, что восьмидесятилетняя старуха, взявшаяся за цыганщину, делает это лишь потому, что давным-давно утратила чувство человеческого достоинства и живет по единственному оставшемуся ей принципу «чего-с изволите».
– Гадость,– сказал он,– мерзость, Клауберг. Напрасно мы так на пились. Сейчас я ненавижу все и всех. И ту старую дуру в углу и тех глупых людей, которые полвека назад стадами бежали из России, из своей родной России. Разве не могли они договориться с большевиками? И тебя ненавижу, тебя, слышишь? У тебя наполеоновские планы, обрадовавшая тебя контора новых наци в Ганновере, их журнальчик в старом Кобурге. А что у меня? Ничего! Ровным счетом.
– Не распускай слюни, Петер,– миролюбиво ответил Клауберг. – Не меня надо ненавидеть. А большевиков. Красных. Коммунистов. Это все из-за них. И ты из-за них.
Ему остро хотелось рассказать Сабурову о своих предположениях по поводу их поездки в Советский Союз, рассказать, что, насколько он понимает, репродукции репродукциями, древнее искусство своим чередом, но они только камуфляж, а главное в том, что надо будет преподнести какую-то солидную пилюлю красным. Не зря же его, немолодого немца, мирно работавшего в мадридской торговой конторе у одного из крупных нацистов, вдруг, после двадцатилетнего пребывания в глухой неизвестности, пригласили приехать из Мадрида в Стокгольм и там, в огромной нежилой квартире, подмигивая и намекая, рассказали о предложении лондонского издательства, оговорясь при этом, что вся работа будет проводиться в рамках международных организаций, чуть ли не в рамках ЮНЕСКО. Говорилось туманно, расплывчато, но Клауберг многое понял и сверх сказанного. Прежде всего он понял, что особенно-то рассуждать об этом не следовало. Следовало действовать. То есть для начала подобрать верного человека – слово «верного» подчеркнули, – и вместе с тем действительно хорошо знающего русское искусство. Найдите этого человека, а все остальное – в Лондоне.
Что ж, завтра будет и Лондон.
Едва Сабуров улегся в постель в своей комнате с тщательно задернутыми шторами – иначе пылающие всеми цветами огни реклам за окнами не дали бы уснуть,– в дверь к нему постучали. По властному стуку он понял, что это Клауберг. Чего еще ему надо? После ресторана Уве куда-то отправился, сказав, что на часик-полтора, и вот, видимо, возвратился с очередной новостью или идеей.
Сунув ноги в мягкие комнатные туфли, Сабуров в одной пижаме пошел отмыкать дверь.
– Ты бы хотел увидеть весьма интересного человечка? – сказал Клауберг, входя.
– А может быть, мне лучше поспать? – неуверенно ответил Сабуров, которому и в самом деле не хотелось вставать в такой поздний час.
– Поспишь в Лондоне. Там подобного человечка ты не увидишь. Одевайся и пойдем ко мне. Вот так. Жду через пять минут. – Он взглянул на часы.
В комнате Клауберга сидел действительно не человек, а человечек – маленький, кругленький, розоволицый, добродушно улыбающийся.
– Ты знаешь, Петер, кто это? – спросил Клауберг, когда Сабуров и гость Клауберга пожали друг другу руки. – Это же один из героев Копенгагена! Полковник Ренке. Тогда, впрочем, он был, кажется, не полковником, а…
– Капитаном, – подсказал кругленький Ренке, которому на вид из-за его округлости и моложавости было не более пятидесяти, скорее даже меньше.
Сабурову припомнились не столько официальные сообщения, сколько изустные рассказы о том, как в 1940 году немцы мгновенно овладели Данией; это решилось прежде всего тем, что в течение двух или трех часов уже захвачена была столица Копенгаген. Но так как перед гитлеровской армией в те времена спешили капитулировать и другие малые и большие государства Европы, то касавшееся Дании припоминалось среди прочего весьма смутно.
– Расскажи-ка, Генрих, этому маловеру, как по правде-то было дело,– сказал Клауберг, обращаясь к гостю.– Он думает, что наши времена, наш опыт, наш натиск сданы в паршивые музейчики, с обгаженными голубями вывесками, с благостными призывами типа: «Миру мир!», «Перекуем мечи на орала» – и прочей словесной чепухой. Давай, Генрих, давай!
– А чего давать, Уве? В ночь на девятое апреля эти торговцы подтяжками мирно дрыхли в своих фамильных перинах. А мы на пароходе «Ганзенштадт Данциг», впереди которого двигался ледокол «Штеттин», спокойно вошли в порт. Затем, едва привалив к причалу – есть тут такой под названием Лангелиние… было это, кстати сказать… я вел запись боевых действий… ровно в четыре часа двадцать минут,– и тотчас пососкакивали на причальную стенку в полном своем вооружении. С форта, замыкающего вход в гавань, наше движение заметили и хотели было шарахнуть из пушки. Но уж какие датчане вояки! У них не то заело пушку, не то кто-то ушел в город к бабе, захватив с собой ключи от порохового погреба. Короче говоря, нам понадобилось всего пять минут, чтобы и таможня, и полицейский участок порта, и другие портовые здания были в наших руках. Можно было заняться цитаделью. Подорвали ее ворота, захватили спящие караулы, ворвались в телефонную станцию и еще через пять минут, то есть через десять с момента высадки на Лангелиние, уже загоняли толпу разоруженных, обмиравших от страха датских солдат в подвалы форта.
Ренке отпил пива из бокала, стоявшего перед ним на столе, усмехнулся своим явно приятным воспоминаниям.
– Ну, конечно, в городе тоже все было подготовлено нами заблаговременно. Дней за пяток до высадки под видом делового человека с необходимыми для такого дела документами сюда, в Копенгаген, прилетел на рейсовом самолете командир нашего батальона майор Глейн. Потолкался в штатской одежде, все разведал, все прикинул – в порту, на пристани, всюду. Возле порта полисмен спросил его, что господин иностранец делает, чего ему надо. Майор ответил, что пошел гулять и заблудился. Тот олух до того был пустоголов, что взялся провожать нашего командира к остановке автобуса, чтобы помочь ему добраться до центра города. Вот так, друзья! – Ренке еще посмаковал глоточек пива. – Майор Глейн нам потом рассказывал все подробно, можно было умереть от смеха. В тот день он, конечно, вновь вернулся в порт и, уже не задерживаясь для расспросов, деловым шагом прошел прямо в цитадель. Дабы отвести подозрения, он двинулся от ворот к церкви. Церковь была закрыта. Пробегавший по своим делам сержант из гарнизона сказал нашему командиру, чтобы он не рассчитывал на осмотр церкви в такой день, потому что ее открывают только по воскресеньям. Сержант был словоохотлив, он с готовностью показывал иностранцу достопримечательности копенгагенской цитадели. Он даже затащил посетителя в войсковую лавочку, надулся там пива за счет майора Глейна, а тогда и вообще вывалил перед ним все. Показывал майору помещения командного состава, здания военных учреждений, телефонную станцию, места расположения караулов. Ну и понятно, что к моменту высадки мы точно знали, кому как действовать, куда идти, что захватывать. К тому же в городе были и еще наши. Они тоже делали свое дело. Какое? Ну, скажем, именно они доставили в цитадель радиостанцию и подготовили ее к работе. Когда начальник штаба войск, предназначавшихся для оккупации Дании, генерал-майор Химер, сидевший в Копенгагене с седьмого апреля тоже под видом делового человека, вышел из подполья и надел свою генеральскую форму, которую любезно прятал для него в багаже один из наших дипломатических чиновников, он тотчас связался по этой рации со штабом и попросил в небо над датской столицей прислать эскадрилью бомбардировщиков для острастки. Самолеты заревели над копенгагенскими крышами, и через два часа десять минут после того, как я выскочил на здешний пирс с борта «Ганзенштадт Данцига», датское правительство капитулировало. Вся операция по захвату Дании обошлась нам в двадцать человек убитых и раненых. Правда, и со стороны датчан их было пустячок – тридцать шесть человек. Нет, мы на западе воевали лучше, чем вы в России! – Ренке весело рассмеялся. Клауберг сказал:
– Я рад, Петер, что ты услышал это из уст непосредственного участника операции. Все, как было, без примеси досужей болтовни. Когда мы готовимся по-настоящему, нам неизменно сопутствует успех. К походу в Россию мы тогда не подготовились.
– А что было делать! – сказал Ренке.– Фюрер утверждал, что, про медли мы еще два года или даже год, лезть на Советы было бы для нас самоубийством.
– Но и так для немцев и для самого фюрера получилось самоубийство, – сказал Сабуров.
Клауберг и Ренке промолчали. Затем Ренке встал, сказав, что рано утром улетает в Пакистан, там у него важные торговые дела. В Копенгагене он пролетом, он очень рад, что встретил Уве Клауберга, повспоминали былое, встряхнулись немножко, боевыми рассказами подняли дух друг у друга. Улыбаясь, он выкатился в коридор и исчез.
Сабуров ушел в свою комнату. Клауберг остался у себя допивать пиво из бутылок и расхаживать по ковру из синтетической ворсистой ткани.