Придя домой, Цимисхий хорошенько выспался и вспомнил подробности прошедшей ночи с завидным удовольствием. Он замечал и раньше, что царица смотрит на него влюблёнными глазами, но никогда не рискнул бы пойти на сближение с ней, если бы не этот старый ревнивец, который прямо-таки Исходил весь такой свирепой подозрительностью, что даже его, родного племянника, остерегался держать в столице и постарался выдворить на Восток.

— Ну, старая ханжа, — выругался Цимисхий добродушно, — вот я тебе и отомстил за это.

И он заранее тешил себя тем, как станет рассказывать об этом своим верным и близким друзьям, которых почти всех он пригласил сегодня на пирушку. Стол был роскошно сервирован отборными винами и изысканными кушаньями. Но пришло время гостеванья, а ни один не явился. Первый раз в жизни Цимисхий ощутил холодное дыхание надвигающейся катастрофы. Томительное ожидание сменилось тяжёлой тревогой. Сперва он заказал повозку, потом передумал, велел подать паланкин, несомый десятью рабами. Паланкин — это торжественнее и великолепнее. Только цари да особо знатные персоны им пользовались. Он велел проносить себя по фешенебельным и богатым улицам и останавливаться у домов самых близких и сановных друзей. И тут же посылал слугу доложить о своём прибытии. На этот раз даже самый закадычный друг не оказывался дома. А когда на улицах Цимисхий встречал знакомых, то они притворялись, что его не заметили, хотя в другое время почли бы за честь, если бы он одним только кивком головы ответил на их приветствие.

Привыкший испытывать судьбу, и хорошо знающий, что и самые верные друзья иной раз оставляют нас в минуты страшной опасности, он взял, как говорят, быка за рога, и поехал во дворец к самому василевсу. Он был один из немногих, которым позволялось входить в Священные палаты без доклада. Стража знала его, любила его, — он был очень с нею щедр на подачки. Но на этот раз гвардеец, стерегущий ворота во дворец, молча и решительно перегородил мечом дорогу. Цимисхий и сам схватился за меч, намереваясь срезать тому голову. В другой раз он это и сделал бы, но непреклонный вид сурового гвардейца остудил его порыв.

— Немедля доложи василевсу, что его просит принять доместик Востока, — сказал Цимисхий, дрожа от гнева.

Гвардеец удалился, а другой, стоящий на противоположной стороне ворот, подняв меч, держал его готовым к действию. Так ни с кем не поступали, кроме подозрительных лиц и врагов империи. Долго ждал Цимисхий, как самый заурядный чинуша. Наконец дворцовый служитель вышел и бесстрастным голосом сказал:

— Его Величество василевс Царства ромеев, дражайший владыка мой, изволили выразить удивление в ответ на вашу просьбу: такого доместика на Востоке не значится.

Служитель, показав Цимисхию спину, тут же удалился. Доместик Востока знал лучше всех, что это значило, поскорее надо уносить ноги из столицы, пока не настиг тебя кинжал из-за угла, яд за столом, или пожар в доме — способы, которыми издавна расправлялись с недругами византийские владыки. Дома Цимисхия ждал приказ Никифора Фоки — немедленно покинуть Константинополь и жить в своей вотчине в глубинке азиатских владений.

Цимисхий начал спешно собираться в дорогу. Сперва он решил очистить библиотеку от лишних манускриптов, чтобы легче перевезти её на Восток. Для этого он призвал своего друга, молодого и образованного историка — монаха Льва Дьякона. Лев Дьякон писал историю своего времени втайне ото всех, и только Цимисхию это было известно. Дьякон не был служилым человеком, его не опасались опальные люди, да и он не боялся их посещать. Лев Дьякон охотно принял участие в разборе манускриптов, папирусов, пергаментов и кодексов, писанных руками искуснейших каллиграфов.

Прежде всего он отобрал сочинения о других народах.

— Их надо оставить, — сказал Лев Дьякон. — Самодовольное высокомерие наше при полном незнании того, что делается соседними племенами, к общему благу поуменьшилось бы, и мы отчётливее представляли бы себе самих себя. Наше сознание, глядишь, кое-где возмутилось бы при невыгодном сравнении с иноземцами и указало бы нам путь к исправлению.

— Эту мысль я вполне разделяю, — сказал Цимисхий. — Кичливость народов смешна перед фактом исчезновения величайших государств и культур. Где грозный Рим? Он сметён с лица земли варварами в шкурах, вооружёнными дубинами. Где величественная Ассирия? Вавилон, поражавший своим великолепием? Мудрые Афины, крохами со стола учёности которых мы робко кормимся? Всё суета сует и томление духа, изрёк Экклезиаст… Род уходит и род приходит… Вот теперь объявился этот Святослав… Невежественный и дерзкий юноша понаделал громких дел, и кто знает, чем всё это кончится. Во всяком случае наш василевс в страшном испуге…

Цимисхий взял в руки свитки, заново переписанные, стал их разглядывать. Это были извлечения из исторических работ касающихся славян и в частности руссов. Цимисхий подал их Льву Дьякону.

— Что это?

— Оставь, этот народ заявил о себе давно. Нашими хронистами о нём написано немало. А благодаря Святославу русская земля ведома есть и слышима всеми концами земли.

Дьякон любовно погладил свитки и положил их в кучу избранных.

— Чем это было вызвано — неожиданная для ромеев забота о судьбах варварского народа? — подивился Цимисхий. — О них даже пишут, о них хотят знать? Странная забота.

— Пренебрежение этими сочинениями о славянах, которые известны и сейчас только нам, учёным, скажется, я думаю, в самое ближайшее время. Столкновения с руссами, описанные историками, мало кому известны у нас, и это весьма пагубно. История есть память рода человеческого. Ею опасно пренебрегать, за это она мстит. Двигаться вперёд можно только в одном случае: оглядываясь назад. Мы живём окружённые славянами, которых так много и в нашей империи. Если бы читали про них, то знали бы, что славяне, не раз устрашавшие жителей Константинополя и заставлявшие наших предков метаться и плакать, несомненно заявляют себя народом сильным и загадочным. Но кто об этом хочет знать? О последних отважных подвигах Святослава на Востоке до нас доходят только смутные слухи. Да и то никто не принимает их всерьёз. Пожимают плечами, говоря: «Ах, эти дела варваров! Стоит ли о них думать. А думать как раз и надо бы прежде всего прочего! Невежество — вечный враг людей.

— Как жаль, — сказал Цимисхий, — что наши сановники опасаются умных людей и окружают себя угодниками и искателями тёплых мест. Дела государственные шли бы куда лучше. Я бы на месте василевса сделал тебя, Лев Дьякон, логофетом.

Лев Дьякон пропустил мимо ушей это замечание и подал Цимисхию охапку манускриптов.

— Положи их туда же, пригодятся. Это наши современники: писатели и сатирики. Рассмотрение их творчества убеждает нас, что мы владеем великими сокровищами наших предков, компилируем, подражаем им, но, странное дело, отходим от бесстрашия и тонкости их беспощадного ума. Заметь, доместик, что и современные сочинения мы всё ещё рассматриваем с точки зрения эллинского вкуса… До каких пор жить подражаниями? А всё своё: трагедия, лирика, эрос — у нас безмолвствует. Наши поэты сочиняют загадки, эпиграммы, панегирики и басни, в то время как в их умах ещё звучит гомеровская мелодия, но они сами бессильны подняться до её величия. Подражательность, топтание на месте… робкое чириканье… Прислужничество в поэзии.

— А что тому виною? — обеспокоенно спросил Цимисхий. — Ведь заработки поэтов нашего времени не уменьшились, значит есть чем существовать.

— Заработки увеличились. Верно. Но разве в этом дело? Для творчества нет ничего хуже, чем корыстное, низменное следование суеверию, хотя бы оно и всеми было разделяемо. Очень вредит таланту рабское служение популярности. Низкопоклонная мысль, боясь впасть в ересь, только и ищет случая угодить сильным мира, не заботясь об истине. А между тем, несмотря на сочинения, которые никто не читает, все пишутся, хоть сами авторы и знают, что всё это бесплодно. Но ведь никто не решится сказать, чтобы зря не тратили пергамент, который так дорог.

— Кланяться и льстить, конечно, легче, — заметил Цимисхий, связывая отобранные Львом Дьяконом свитки некоторых поэтов, который он считал не совсем безнадёжными. — Нюнить, пригибать спину, поддакивать писатели учатся у сановников… Да, да, это легче, чем высказывать правду и иметь мужество и решимость поделиться своим мнением с другими…

Лев Дьякон выдернул из кучи связку рукописей, прочитал и поморщился:

— И это называется поэзией. Панегирики в честь василевса или приближенных к ним лиц. Чем значительнее лицо, тем больше лести и похвал. Наши поэты дошли до предела самоуничижения, что отразилось и на стиле, он стал велеречив, бездушен и бессодержателен. Набор красивых слов и фраз: «О, ты моё солнце, превыше всякой простоты, всякого разума, всякой силы…»

Цимисхий засмеялся.

— Даже мне посвящали стихи и так выражались: «сильнейший, храбрейший, добрейший», и ещё какая-то такая чепуха… А дело простое — нужна подачка. И я охотно давал.

— Что делать? Надо же кормиться. Учитель и поэт у нас самые жалкие фигуры… Ну и играют словами… Да, Иоанн, лучше всего сохранить для потомства самих древних поэтов. Пусть читатели озарятся светом мудрости, исходящим от самих гениев Гомера и Демосфена, Аристотеля, Платона: пусть упиваются историей Плутарха, речами Гиперида, комедиями Менандра и Аристофана, трагедиями Эсхила и Софокла, одами Алкея и Сафо. Пересказчики оглупляют древних, тем самым обманывают и читателей, желая им угодить и приспособить великую мудрость эллинов для людей обиходного взгляда и низменного интереса. Тем самым читатели разучаются понимать границы гения и посредственности, приучаются к высокомерному суждению о предметах, о которых слышали из посторонних уст.

— Ты всё-таки, Диакон, уточни: куда мы, по-твоему, идём? Топчемся на месте?

— Нет. Мы движемся, ибо пребывание на одном месте невозможно не только для государства, но и для отдельного человека. Мы движемся назад или вперёд, но с разным успехом. Мы то приближаемся к уразумению древних образцов, то отходим от них. И это шатание само по себе признак неблагоприятный. Мы то плюём на языческую мудрость, то безмерно ею восторгаемся. Но взамен её даём нашим читателям очень мало своего, вот в чём беда. Впрочем возрождение знаний началось, а вместе с ним и оживление самобытного творчества. Но раздоры и невежество Исаврийской династии пресекли рост образованности. Мрачные иконоборцы стали выдавать за врагов всех, кто интересуется древностью, искусством, живописью, собиранием рукописей с изображением миниатюр. Боязнь впасть в ересь заставляла людей уничтожать свои домашние библиотеки. Лучшая библиотека столицы была сожжена, риторы и философы-учителя были разогнаны и отправлены в подземелье, династия ознаменовала себя грубым невежеством и презрением к литературе.

Спустя столетия вновь начинают появляться первые признаки возрождения знания, ибо оно в людях неистребимо. Может быть, больше из побуждений честолюбия, сановники окружают себя философами. Некоторые из вельмож, тратящихся на причуды и разврат, отделяли частицу для награждения учёных. Открывается Университет, появляются истинные подвижники науки. Незабвенный патриарх Фотий, которому никакие искусства и никакая наука не были чужды, будет восхищать нас редкостной учёностью, глубиной мысли, неутомимым прилежанием и красноречивым слогом. Он сделал разбор произведениям двухсот восьмидесяти писателей-историков, ораторов, философов, богословов. Его «Библиотека» есть произведение выдающееся, вот оно.

Лев Диакон указал свитки пергамента, отложенные отдельно ото всех, и любовно погладил их.

— Фотий был поставщиком царевича, ставшего потом василевсом — Льва Мудрого, — продолжал Лев Диакон, разбирая новую кучу свитков. — И плоды Фотия были всем очевидны. Царствование Льва Мудрого и сына его Константина Багрянородного составляют самую цветущую эпоху в истории нашей литературы. В царской библиотеке были собраны древнейшие литературные сокровища. Учёные переписали извлечения из древних писателей для публики, которая могла удовлетворить свою любознательность без особой на то усидчивости. Эти переписчики распространяли таким образом всевозможные сведения в стране: о земледелии, о врачевании, о математике, о военном искусстве, словом, обо всем: как прокармливать и сохранять род человеческий и как его истреблять.

Движение ума с этой поры не прекращалось. Славные успехи Никифора обещают благоденствие державе и благодатную почву для учёных. Сановники цитируют древних поэтов, собирают библиотеки, а на ипподроме без чтения стихов зрители считали бы представление незаконченным. И это радует нас — оруженосцев науки и искусства.

Лев Диакон увидел, как при упоминании «успехов Никифора» гневная складка появилась у Цимисхия над переносицей, спохватился и замолчал. Молчание было продолжительным и тягостным. Значит слухи об опале над доместиком имеют под собою почву. И желая загладить как-то создавшуюся неловкость, Лев Диакон сказал:

— И вот и в этом факте, что доместик Иоанн, несмотря на свои занятия воина, находит время проводить ночи в беседах с мудрецами древности и приумножает свою библиотеку, я усматриваю великий смысл. Это пример для всей нашей знати и знамение времени.

— Я думаю, — сказал Цимисхий, польщённый этим замечанием историка, — что ты вполне прав, сетуя на недостатки нашего просвещения. Нестеснительные условия для работы мысли самая благоприятная почва для литературы и науки. Древние поэты — люди независимые, низкопоклонство им чуждо, глупость богатых и знатных ими открыто презирались, а не властвовали над замыслами учёных и писателей. Будь я на положении василевса (упаси меня Пречистая от того, чтобы эта преступная мысль не потревожила хотя бы случайно и на момент мою честь и совесть!), я вместо раздачи имений и субсидий нашим чиновникам, наградил бы самых талантливых учёных, особенно из молодёжи и запретил бы ей тратить силы, время и дарование на бессмысленные восхваления сомнительных качеств царедворцев, которые заказывают стихи, долженствующие восхвалить их перед знакомыми и родными, а также лжедостоинства их жирных и глупых супруг. Я предоставил бы эту возможность тем из поэтов, которые на большее не способны. Доблесть, честь, мужество и самодеятельность в такой же степени должны быть присущи поэту, как и воину. Трудно сберечь творческую энергию любому поэту, а также учёному, если ему приходится клянчить кусок хлеба у дината или у кичливого сановника. Гнуть спину.

— Твоя похвальная образованность всем известна, — сказал Диакон, — но призвание твоё только — война.

— И я так думаю. Я хотел бы продолжать войну, просился отпустить меня за Евфрат и Тигр против алеппского эмира, который там сосредоточил свои силы, но василевс не позволил.

— Он опасался твоей популярности?

— Нет, я думаю он берег меня. На земле не найдётся ни одного, кто может противостоять нашему василевсу в отваге, уме, государственной мудрости, заботах о благе подданных, в военном искусстве и благородной простоте, строгом, но справедливом отношении к своим подданным и солдатам. Ни один василевс ещё не пользовался такой любовью своих граждан и особенно своих воинов и военачальников. Я лично обожаю василевса Никифора, и готов, не хвалясь и не рисуясь, когда угодно отдать свою жизнь за него.

Цимисхий считал Льва Диакона как и всех учёных и поэтов простаком, и знал, что слова доместика будут переданы василевсу в точности. И при этой мысли ему стало легче. Во всяком случае он теперь убеждён, что по крайней мере хоть живым уберётся из столицы. Но простодушный историк поделился с ним своими личными впечатлениями.

— Человек скрытен, а в крупном человеке эта скрытность очень сильна. Я Никифора знаю не только издали, но вблизи, и всегда поражаюсь сочетанию в одном человеке противоположных черт характера. Беспощадность к врагам, необходимая в пылу боя, не исключает у царя великодушия, которое он проявляет, когда необходимость в суровых мерах миновала.

— Расскажу одну мою запись. Когда Таре не сдавался, то есть, когда арабские военачальники бессмысленно изнуряли своих жителей кичливым упорством, Никифор, для скорейшего развязывания изнурительной борьбы, велел к крепости вывести пленников мусульман и отрубить им головы на виду у жителей, смотревших со стен. В ответ последовало то же самое, если не хуже. Мусульмане пригнали три тысячи христиан и тоже оттяпали им головы на стенах города. Вы знаете, как расправлялся Никифор с жителями Тарса, когда овладел им? Простых людей рассовал по провинциям, разлучив детей с матерями, жён с мужьями. А знатных арабов, их эмиров и жён эмиров, распростёртых на земле и с мольбами целовавших его полы, ноги и колени, он пинал в лицо и в живот, наслаждаясь лютой кровожадностью победителя. Однако потом он пригласил их к столу, любезно угощал, разговаривал с ними ласково. Даже больше, он простил их, возвратил им свободу. Таков василевс Никифор.

Любовь к справедливости и великодушие уживаются в нём с самым зверским отношением не только к врагам, но и к тем из своих воинов, которые бесчинством позорят армию и нарушают порядок. О, тут он так же изобретателен в наказаниях и неумолим и справедлив, как и в расправах с неприятелем. Железная рука! Я был свидетель, как при конвоировании мирного населения, которое выселялось из Тарса, один отряд наших солдат повалил на землю мусульманских женщин и всех до одной изнасиловал на дороге. Узнав об этом, тут же на виду у пострадавших женщин и остального войска, в назидание всем Никифор велел у насильников отрезать мужские члены. Здорово?

— Ты и это запишешь?

— Я уже записал. Отличный штрих.

— Смело. А главное — бесполезно. Переписчики и те вырежут.

— Смелость эта, конечно, пока домашняя. Я не могу дать кому-нибудь прочитать. Но и эта домашняя смелость нужна истории… Придёт время, она выручит науку, заполнит белое пятно в хронике событий… Прокопия «Тайную историю» вспомни.

— Такой писатель, мой милый историограф, тем самым показывает кукиш в кармане.

— Но всё-таки кукиш, а не прославляет негодяйство владык, насильников и убийц, открыто на площадях, да ещё за это получая огромные награды. Самый факт, что писатель, подобный мне, не боится писать правду о современности, уже тем самым совершает подвиг (да, да, иногда сказать правду — есть подвиг, да ещё и очень большой!), подвиг патриотизма и гражданской доблести. Если бы историки не боялись писать о современности правду, то не было бы причины разыскивать спустя много лет документы, восстанавливать факты, которые протекали на глазах очевидцев, спорить о пустяках и затрачивать массу времени на полемику по поводу того, что было всем известно. Восстанавливать минувшее задним числом в тысячу раз хлопотливее, чем записывать по свежим следам.

Я избрал себе долю описать, что видел собственными глазами и слышал собственными ушами, и думаю, что моё имя никогда не вычеркнут из анналов истории. Никогда! Я в этом уверен. Ведь об этом никто не сообщит потомкам. Вот, например, как я изобразил приход Никифора к власти, как единогласное желание народа… Народ ликовал на площадях… Плакал от умиления… крича: «О, ты! Превыше всякой красоты, всякого разума, всякой силы, богоподобный Никифор».

Цимисхий расхохотался:

— Это я тогда организовал этих зевак… Они хорошо потрудились, им щедро заплачено…

Лев Диакон посмотрел на него с испугом:

— Но я сам слышал это…

Цимисхий рассказал ему историю захвата власти Никифором.

— Боишься записывать? — сказал Цимисхий, видя, что историк оставил стило.

— Ничего греховного или предосудительного во всем этом для василевса я не вижу, — произнёс упавшим голосом Лев Диакон. — Я вижу в этом один только промысел Предвечного… Значит в том его воля…

— Ну так запиши… Предвечный любит истину.

— Историк должен писать втайне, чтобы не навлечь на себя гнева владык. Переписчики и те вырывают из наших рукописей неблаговидные страницы о знатных и венценосных особах. Да, наше ремесло опасное. Поэтому историки затрачивают более времени на то, чтобы исправить намеренные ошибки своих предшественников, чем писать истину о современности. Оттого я сознательно ограничил свою роль описанием маленького отрезка времени славных походов Никифора и триумфальных его успехов.

Когда Лев Диакон рассортировал все манускрипты и кодексы, Цимисхий щедро одарил его и отпустил. Потом велел нагрузить колесницы книгами и отправил их в загородный дом. А к вечеру явился Калокир, который вновь прибыл в Константинополь, на этот раз тайно, чтобы и здесь подготовить почву для осуществления своих замыслов.

Цимисхий теперь был рад Калокиру. Калокир был тем человеком и по положению, и по настроению, с которым полководец был близок и откровенен.

— Говорят, василевс едет на Восток? Притом без тебя. Как он не боится болгар?! — начал с первого же слова наместник Херсонеса.

— Болгары будут отвлечены Святославом.

— Как он не боится Святослава?

— Он убеждён, да и я так думаю, что Святослав завязнет в Болгарии.

— А если не завязнет?

— Он поможет нам с тобой подняться.

— И тогда суждено завязнуть и всерьёз самому Никифору. Завязнуть во всех своих делах и помышлениях.

— А как?

— Во-первых, Никифор стар…

— Но он — жив.

— Никто не удивится, если он завтра умрёт…

— Но чтобы умереть, надо подвергнуться смерти…

— Смерть сторожит каждого. Народ вполне будет удовлетворён, если ему скажут, что василевс истощил себя постом и веригами.

Они понимали друг друга с полуслова. Нет, больше! Они читали мысли друг друга. Нет, больше! Они предугадывали самые сокровенные намерения каждого, притаившиеся на дне их душ.

Цимисхий велел подать дорогого вина. Налили кубки, выпили, поглядели друг на друга пытливо.

— Все мы смелы и умны в своих четырёх стенах. — Цимисхий усмехнулся и погрозил ему пальцем. — Говорят, ты был в Киеве?

Калокир похвалил вино и изысканные яства. Он видел, как полководец ждал его ответа с лихорадочным нетерпением.

— Говорят, ты был в Киеве? — переспросил Цимисхий нетерпеливо.

— Был.

— И видел самого Святослава?

— Я беседовал с ним.

— Даже?! Говорят, он готовится в Болгарию.

— Приготовился. Уже. Войско в пути.

О! Этот херсонесский хитрец уже заручился чужеземной силой. Цимисхий вспылил.

— Но ведь есть ещё двор… Царская гвардия. — Он вскочил от волнения, пролил вино, даже не заметил. — Ты подумал об этом?

Они уже мысленно спарились. Святослав — с севера, Цимисхий с Востока. Никифор в клещах.

— Но ведь есть ещё двор, гвардия… рабы у синклитиков… Столичная стража… Есть безмозглая знать… Прихвостни двора… — как в горячке произносил Цимисхий.

— Во дворце главная сила, как мне известно, — гинекей, — сказал Калокир, будто между прочим, спокойно. — А гинекей уже завоёван… Ах, доместик…

Он погрозил Цимисхию пальцем…

— Ты и об этом осведомлён? Не вижу способов, чтобы посредством женщин завоёвывать троны… Прелести женщин неотразимы только в любви.

— И это ты говоришь после того случая, когда находчивая Феофано возвела на престол твоего дядю?

Цимисхий притворно вздохнул и смиренно произнёс:

— Признайся, что это ужасное вероломство? Идти мне против дяди, а тебе поднимать руку на законного василевса…

— «Вероломство?» «Законного?»…

Они оба вдруг рассмеялись. И смеялись долго, искренне.

— Теперь нечего притворяться, надо говорить друг другу прямо, — сказал вдруг сердито Калокир, Он сам — твой дядя — узурпатор и преступник. Он сам клялся всем и даже дал письменное обещание, сопровождаемое самыми страшными клятвами, что он никогда не посяг нет на Константинопольский престол, никогда не затронет прав малолетних, наследников, останется только соправителем. И что же увидели все? Малолетние василевсы только сидят на детских креслицах, боясь пошевельнуться, когда бывший их доместик теперь решает судьбу государства. Ни мать их Феофано, ни безгласный и раболепный синклит, ни смиренномудрый патриарх, ни запуганный народ — никто не смеет напомнить Фоке о его вероломных клятвах. Стефан, наследник Романа Лакапина, был отравлен царицей просфорою в церкви в самую Великую субботу. И об этом никто не решает заикнуться. Вот тебе пример: там, где мужчина с войском ничего не может поделать, женщина добивается посредством одной чёрствой просфоры. А ты говоришь о слабости царицы.

Красавец, говорун, идол женщин, Калокир знал магическую силу своих слов. Цимисхий слушал его с удовольствием.

— Женщины созревают скорее мужчин, — продолжал Калокир, — зато ум их отмеренный. Всю жизнь они остаются во власти страстей, применяются только к настоящему. Зато уж всё это близлежащее они видят значительно зорче нас. Поэтому в практических вопросах варвары справедливо опираются на… их жён или возлюбленных, безразлично…

Искоса Калокир поглядел на Цимисхия, остался своим впечатлением доволен. Цимисхий перестал перелистывать свиток Иоанна Дамаскина:

— Я тебя слушаю, друг…

«Другом» назвал Цимисхий его в первый раз.

— Женщины отлично видят кратчайшие пути к цели, в то время, как мы глядим вдаль, ворошим и оцениваем судьбы умерших, событий и государств и не замечаем то, что лежит у нас перед глазами, — продолжал Калокир, пожирая «друга» глазами. — В таких случаях надо прибегать к содействию только женского ума. Особенно в тех случаях, когда и сама женщина унижена, оскорблена и ищет лазейку для обоих. Она не привыкла отказываться от того, чего ей хочется.

Это был уже явный намёк на связь Цимисхия и Феофано: какая же сила сможет удержать Феофано, чтобы не дать вызволить его из несчастья?

— Божественная любовь всё побеждает и расширяет все силы души, — Калокир читал в глазах Цимисхия, что он понял намерение Феофано, которое она, видимо, обдумала с наместником.

А наместник всё глубже забивал гвозди:

— Женщина всё отдаёт на жертвенник любви: «Любовь есть бог». «Кто любит, в том бог пребывает», евангелие от Иоанна, глава четвертая, зачало шестнадцатое.

Даже обдумывая самое страшное преступление, ромей искал санкцию в евангелии, которое знал наизусть.

Иоанн приблизился к уху наместника и прошептал, хотя в покоях кроме них никого не было:

— Не забывай, друг мой, что во дворце кроме Феофано, — нашего ангела хранителя, нашей прочной опоры есть ещё куропалат-дьявол воплоти. И ещё эта гадина — паракимонен.

Он отворил дверь, оглядел коридоры, в окно обозрел пространство около дома и, наконец, обняв Калокира, усадил его в золотое почётное кресло, введённое ещё цезарем для высших должностных лиц, и перешедшее к высокопоставленным ромеям.

— Я несколько раз ужинал у куропалата, — стал говорить тихо Цимисхий, тихо, но страстно. — В числе прочих гостей, конечно. Я скажу, очень удивился, что такой пьяница и шут, вечно угодничающий перед василевсом и василисой, держит в своих руках ось ромейского государства. Даже гнусно пьянствуя, он всегда умудряется следить за настроением каждого собутыльника и того, кто сделает промах, будучи невоздержанным на язык, он привлекает к суду, оповещает василевса, и, как правило, ослепляет. Много ходит слепцов с протянутой рукой по улицам Константинополя после выпивки в покоях куропалата. Имущество собутыльников, разумеется, конфискуется и переходит к нему, а он и без того сказочно богат. Вот почему пьяного куропалата боятся больше, чем трезвого.

— Скотина! — выругался Калокир. — И ведь какое презренное ничтожество! Преследуя нарушителей церковного устава, он, однако, знает одну только тему разговора: какие из столичных проституток знают хорошо своё ремесло, а какие слабо…

— Вот и попробуй тут… Стены и те слышат… Крыша и та видит… В какое время мы живём! К кому прибегнуть?!

— Но ты забыл, что у нас Святослав…

Святослав храбр и дерзок, не спорю. Но — это обоюдоострое оружие — опираться на Святослава. Русь — давно не младенческая держава, она давно мозолит нам глаза. Давно рвётся к морям, к нашим границам и сокровищам ромейской империи.

— О, доместик! Как ты близорук. Никифор прав, призывая на помощь Святослава, прав во всех отношениях. Натравливая его на болгар, он тем самым ослабляет нашего северного соседа, развязывает себе руки для борьбы с арабами и ослабляет саму Русь. Едва ли Святослав победит болгар. Но если и победит, он очень ослабнет после победы, а до Киева далеко. Кругом его враги… Я обещаю ему поддержку, и он этому простодушно поверит, не понимая, что Балканы — это ловушка для него. Во всяком случае надо иметь в виду, доместик (Калокир настойчиво продолжал подчёркивать его титул, чтобы показать свою неприязнь к указу василевса), что, конечно, наша первейшая задача — не допускать этого хищника к Чёрному морю. Тут хлопот не оберёшься. Согласен, но… Никифор — болячка пострашнее.

— Ты хорошо все стороны вопроса принял во внимание. И не забыл, что варварская держава, которую Святослав увеличил втрое, теперь намерена расширяться на Запад и нас проглотить.

— Пусть он делает своё дело, а уж убрать его — более лёгкая задача, не с такими справлялись…

— Да, пожалуй, ты прав.

Калокир обнял Цимисхия:

— Ум — хорошо, а два лучше. Доместик — сила, но если иметь в виду, что наместник Херсонеса имеет и войско и деньги, так если эти две силы соединить…

Цимисхий не отпускал его из объятий…

— Делить добычу пополам?

— Пополам… Но пока не убит медведь…

— Свои люди — там разберёмся…

Когда Калокир ушёл, у Цимисхия отлегло от сердца. Значит Феофано и Калокир уже всё продумали и предрешили. Ему приходится только ждать. Но ждать пассивно, это значит отдать свою судьбу в руки других, таким образом он невольно становится игрушкой в руках Калокира. И уже сейчас, когда Калокир оказался его надеждой к избавлению от опалы, надеждой возвращения к власти, он в то же время стал представляться Цимисхию самым опасным соперником. Цимисхий, этот гордый аристократ, племянник василевса, богач, властелин и грозный полководец, привыкший надсмехаться над всеми в империи, от одной мысли, что какой-то провинциальный чиновник, теперь является в роли его избавителя, от одной этой мысли Цимисхия бросало в жар и в холод:

— И ведь жалкий чинуша как вдруг стал выражаться о царице! «Она не привыкла отказывать себе в том, что ей хочется». Ах ты, неумытое рыло!.. В другой раз я мог бы безнаказанно затравить тебя собаками и никто во дворце и пальцем бы не пошевелил для того, чтобы горевать об этом…

В сущности Цимисхию ничего определённого не было сказано, но он знал, что если этот понаторевший в интригах, осторожный и смышлёный наместник и прожжённая в дворцовых шашнях царица что-то решили, значит они всё взвесили, учли и сети закинули. Но на какую роль рассчитывает сам Калокир после удачного заговора? «Пополам?» Но что значит — «пополам?». Два медведя в одной берлоге не уживутся… Неужели претендует на первую роль?! Тогда — новая борьба! Первую роль Цимисхий не уступит никому! Только ценою жизни! Ах презренный провинциальный нахал! Балаболка! Не умеющий взять в руки оружие… «Пополам!».