Никифор Фока получил письмо от болгарской царицы Марии как раз в момент своей самой тяжкой озабоченности государственными делами. Около Сицилии в то время мусульмане разбили его флот и взяли в плен самого командующего. А Оттон I захватил южные греческие владения в Италии. Население Константинополя сильно волновалось: хлеб дорожал, церковники, недовольные законами Никифора, ограничившего их землевладельческие притязания, возбуждали жителей. Кроме того слухи о завоеваниях руссов поселяли в умы ромеев беспокойство. Тем более, что на всякие слухи и сплетни ромеи были очень падки.

Царица писала, что болгарская «чернь» поддалась Святославу, что много бояр, забыв честь и совесть, перешли к нему на службу, что он выказал явное намерение навсегда осесть на Дунае и уже сейчас болгарского царя рассматривает как своего вассала, что этот неустрашимый варвар, прочно здесь обосновавшись, непременно наложит руку и на саму Византию. Царица слёзно умоляла Никифора забыть раздоры с её Петром, объединиться и дать отпор киевскому пришельцу.

Никифор, знавший коварный нрав царицы, не поверил ей. Полагая, что имеет в стане Святослава своего человека — Калокира, царь именно от него ждал самых верных сообщений. Он тут же послал к нему гонцов и велел тайно приехать в Константинополь, чтобы наместник Херсонеса лично сообщил о всех помыслах Святослава.

Царь ждал посланников к Калокиру с большим нетерпением. Наконец они прибыли и в Священных палатах молча открыли перед василевсом свои рты. Там шевелились кровавые обрубки языков. Калокир вырезал им языки, чтобы они не смогли донести Никифору того, что успели увидеть и услышать. Он послал с ними грамоту царю. Описывая все обиды, которые причинены были указами Никифора провинциальным чиновникам и бесконечными поборами — народу при непрерывных войнах; попрекая василевса пристрастием к военной знати азиатских фем, Калокир заканчивал послание так:

«Презренный узурпатор и ханжа, ненавистный всем урод на троне, ввергнувший империю в неисчислимые бедствия, не помогут тебе ни вериги, ни молитвы, ни твоя воинская доблесть; ты захлебнёшься в крови своих подданных, стон их услышан уже на небе. Пресвятая матерь божия покарает тебя и меч уже занесён над твоей короткой шеей мясника. Мерзостные твои помощники разделят твою участь. Ты предчувствуешь свою судьбу и дрожишь, постник, бесстыдно предаваясь ласкам отнятой у Романа жены, которая тебя презирает в душе. Терзайся, окаянный, да молись больше в бессонные ночи за тех, нечестивец, которых умертвил безвинными, ибо сила Всевышнего избрала меня своим орудием, а Святослава вершителем её воли. Бог воздвиг Святую Пречистую на прочных устоях учения добра и не поколебать её тебе, кровосмеситель, прелюбодей и кровопийца! Скоро ты не увидишь ни золотых орлов на башмаках, ни золотого оружия воинов, ни великолепного дворца, ни власти признанного василевса. В праведной мести исполнители возмездия отсекут тебе не одну кисть и ступню, выколют не один глаз, а ослепят тебя всенародно. И будешь ты посмешищем толпы, смердящим обрубком тела».

Никифор заболел от гнева и лежал несколько дней в постели с перерывами на молитву и не впускал к себе никого, кроме преданного евнуха. Самой ужасной и невероятной представлялась ему измена Калокира. Значит не верил этот новоиспечённый патрикий в его крепость на троне, если перебежал в стан врага. Как страшны люди, как неожиданны их поступки, как глубоко скрыты их тайные помыслы! Ведь каждый подданный должен был видеть воочию его бескорыстные подвиги, непрестанное усердие, попечение о всеобщем счастье. Он одевался скромно, кроме торжественных случаев, питался как монах, дворцовые траты свёл на нет. Зато широко благодетельствует, кормит нищих, ублажает сирот, калек, юродивых — всех «божьих людей». И даже прослыл скупердяем у царицы, у царедворцев и у всей синклитской знати. Да, урезал доходы завидущих шельм-епископов; прищемил хвост спекулянтам; перестал одарять вельмож-синклитиков, пощипал земельные угодья магнатов. Зато эти земли раздал старательным парикам-крестьянам, на которых обрушивались все тяготы войн. И этим василевс гордился.

Надо сказать, что и в самом деле он прилагал все усилия и к тому, чтобы улучшить аппарат управления, чтобы обновить состав его за счёт самых добросовестных чиновников. Всё это так. Но он — воин по натуре и опыту, не знал, что борясь с чиновниками силами самих чиновников, он только обогащает одних из них за счёт других, потому что борьба со взяточничеством, воровством была передана в руки высших чиновников, которые были ещё большими ворами и взяточниками, более корыстными, жадными, жестокими, неумолимыми. Но они могли искусно прятать концы в воду, ибо у них была круговая порука и изощрённое умение пресмыкаться перед василевсом, усыплять его бдительность и повышать себя в его глазах. Они с необыкновенной изобретательностью извлекали из добродетелей василевса, из его желания покончить с обманом, лихоимством, вымогательством, подлогами — огромные доходы и были лихоимцами в высшей степени. Таким образом борьба с лихоимцами была для крупных лихоимцев самой выгодной статьёй дохода, потому что василевс дал им самые чрезвычайные полномочия. Они имели право безоговорочно снимать с должностей всех, кого они заподозрили, выжав из него предварительно все соки, с тем, чтобы эту должность продать другому, из которого можно выжать ещё больше.

Никогда ещё не было опубликовано так много царских указов по преследованию мошенников, никогда ещё так много их не плодилось каждодневно. Кто принимал всерьёз царский указ и начинал действовать прямодушно и бескорыстно, обуреваемый одним только благородным побуждением искоренять зло, и таким образом становился поперёк дороги жадной высокородной титулованной своре, окружающей тесным кольцом всемогущего автократора, кто путал ей карты, тот скорее всего попадал в подозреваемые и преследуемые и под пытками, незримым никем, умирал в подземелье, теряя всё своё имущество и пуская по миру семью. Частые перемены и смены чиновников приводили к тому, что те, кто замещали должности предшественников, учитывая их оплошность, становились изворотливее в грабеже и преступлениях, солидарнее между собой. Они-то сильнее всех и кричали о борьбе с лихоимством, набивая сундуки и карманы.

Василевс не мог знать всех тайных пружин управления. Не догадывался, что мелочная регламентация граждан и опека, которой они подвергались, отдавала их в безраздельное владение чиновников. Отсутствие местной инициативы и самодеятельности городских корпораций не могли заменить никакими переменами в личном составе чиновного аппарата. Людей меняли, а основа управления оставалась прежней, источники злоупотреблений были непоколебимыми.

Тщетно царь искал источники эти в личном составе подчинённых, в недостатке у них совести и чести. Глубокая религиозность привязывала его к этому убеждению. И как это часто бывает, в запальчивости и гневе он подменял худшими лучших, во всем готовых угождать первому министру и брату царя Льву куропалату, которые злоупотребляли властью больше всех, и тем самым впадал в ещё большие ошибки. Так, он велел арестовать всех продавцов зерна и их допросил сам: хлеба не хватало в городе, хотя урожаи были прежние. И он добрался до причин: через агентов своих, зерно скупал сам Лев Куропалат, в личную пользу, чтобы создать искусственный голод, повысить цены и нажить на этом огромное состояние. Василевс пригласил брата. Едва тот вошёл в палаты, он схватил его за волосы и стал волочить по полу, ругаться и кричать:

— Мерзавец! — кричал он на брата, топал и яростно пинал его ногами. — Пьяница и развратник! Ты колеблешь мой трон и своё собственное благополучие! Как свинья подтачиваешь то дерево, плодами которого питаешься. Но ты ниже свиньи, потому что носишь звание куропалата и держишь в руках охрану всего дворца. Паршивец, безмозглый дурак!

Царь повалил брата, содрал с него одежду и, обнажив мягкие части тела, иссёк их ремнём до синяков и крови. Куропалат, полупьяный, с распухшим лицом, метался по спальне царя и орал так, что слуги и царедворцы в испуге вздрагивали. Царь велел куропалату принести деньги, вырученные от спекуляции хлебом. Когда тот принёс в мешке золото, царь высыпал его на пол, приказал сосчитать и отнести к эпарху и признаться, что он украл золото у народа.

— Пусть эпарх прикажет продавцам продавать хлеб дешевле того, что они берут. Разницу покроют эти народные деньги, вырванные мною у тебя, мошенника.

Жирный, с красными пятнами на лице, куропалат собирал с пола монеты и ревел. Строгость брата превзошла все расчёты куропалата. А царь всё кричал, не утишая ярости:

— И объяви всем во дворце и в городе: каждому вору я велю повесить мешок со взяткой на шею и прикажу водить по городу как позорное посмешище для народа. И пусть всякий имеет право пнуть вора ногою, плюнуть ему в глаза, забросать его навозом и грязью, облить помоями. По делам вору и мука.

Царь приставил провожатого к куропалату и отправил его к эпарху.

После этого, что бы он ни делал, уже не мог успокоиться: везде ему чудились мошенники, изменники и недоброжелатели. В полумраке, при свете лампады, он стал просматривать свои указы, нет ли в них какой-нибудь неосмотрительности…

Нет, он прав, тысячу раз прав, издавая эти законы, вызвавшие ропот вельмож, церкви и гнев самого патриарха Полиевкта. Вот с кем бы он хотел жить в тесной дружбе, да не получалось. Нашла коса на камень: открыто только один патриарх в государстве враждовал с ним… и с тех самых пор, как Никифор захватил престол… Тогда же Полиевкт резко отказался венчать его с Феофано, и даже в соборе загородил собою царские ворота, не пуская в них василевса. И василевс повиновался. Что сделаешь? Суровый патриарх готов был на любую жертву, а такое начало грозило сразу омрачить царствование Никифора.

И вот с этой поры патриарх, добродетельный и суровый, столь же мало снисходительный к слабостям людей, как и сам царь, преданный только церкви и богу, служивший только ему с отчаянной смелостью, с неодолимым упорством, с предельной искренностью — этот неукротимый человек стал предметом непрестанных и тайных дум царя. Как хотел бы Никифор его приблизить, как бы хотел стать ему другом! Нет! Не шёл патриарх на поклон, пренебрегал подарками, похвалами, вниманием царя. Как царь непрестанно жаловался на жёсткое прямодушие Полиевкта и как про себя восхищался им, боялся его, и как ненавидел его за бесцеремонное вмешательство в царские дела.

Царь встал на колени, принялся читать молитвы перед Спасом и жаловаться богу на несокрушимую строптивость патриарха. Но успокоение не наступало. Наоборот! Подняв со дна памяти все жалобы на него церковных иерархов, он ещё больше раздражался. Монахи открыто проклинали царя на площадях, подбрасывали угрожающие письма, в которых перечислялись кровные обиды за то, что он лишал их житейских благ. Глубоко религиозный человек, царь искренне полагал, что святые отцы и духовные пастыри должны бы радоваться тому снятию с них житейского бремени, которое они несли до этого, превращаясь в качестве настоятелей монастырей и церквей с доходами и приношениями в заурядных торговцев, в содержателей харчевен. Ведь земные и денежные заботы отрывали их от бога! Благодарить бы надо указы! Нет, нет! Царские заботы о их чистоте противны были им…

И он наконец не смог дольше терпеть эти мучения души и велел послать за патриархом: он выложит ему все… Он расскажет ему о Калокире.

О, Калокир! Какой это нестерпимый удар! Совсем недавно он был поднят до положения патрикия, и в ответ на это — чёрная измена.

На поле боя — враг был ясен и способы борьбы проверены. Здесь же в роли владыки государства, Никифор иногда чувствовал себя в логове зверя: сидящий за столом, мог оказаться кандидатом на престол, целующий ноги — самым опасным врагом. О, Калокир! Он развязал в нём все страхи и породил неодолимые тревоги. Царь укажет патриарху на неблагодарность и корыстолюбие иерархов… Среди них тоже есть калокиры! Он в упор спросит патриарха, доволен он или нет его царствованием. Пора, пора его испытать.

Дело происходило вечером того самого дня, когда царь побил куропалата. Полиевкт уже знал об этом. Он отслужил вечерню, прежде чем пойти к Никифору.

И вот сухонький старичок с неистовыми глазами пришёл от вечерни прямо в Священные палаты. Царь стоял на коленях перед Спасом, в спальне теплилась лампада. Вериги проступали у царя через полотняную рубашку.

Патриарх сел без приглашения на скамью и покачал головой. Спальня царя напоминала келью монаха, в ней не было и намёка на безумную роскошь двора.

Не дело земных владык встревать в божеские произволения и диктовать указы равноапостольской церкви. Не дело! Гордыня обуяла заносчивого василевса.

Никифор, уголком глаза следя за надменным выражением лица патриарха, продолжал молиться. Он читал у владыки в душе насмешку и презрение к себе. Только он — патриарх знал всю глубину царских грехов, о которых даже на исповеди ни тот, ни другой не заикался…

Ох, ветхий старичок этот — камень на шее царя…

Как сорвавшийся с цепи, царь вдруг обернулся в сторону патриарха, и, брызжа слюной, стал невнятно и торопливо поносить монахов и попов… Этих шалопаев, тунеядцев… пристрастившихся к радостям плотским и забывшим долг перед небом… и перед самою матерью-церковью. Отсюда — измены, неповиновение властям, и грехи, грехи, в которых погрязла империя…

— Сколько врагов родила мне человеческая испорченность… Дьявол, овладевший их душами, окутал непроницаемой мглою их помутневший разум… Но я этого не допущу… Я… Я…

Василевс поднялся с колен и запрыгал в ярости.

Патриарх сказал тихо, утомлённым голосом:

— Подозрительность земных владык, доходящая до преследования невинных, всегда плодит измену и толкает людей на поиски новых властителей, хотя бы даже и чужеземного происхождения. Посеянное царями даёт всходы, по которым дела их и расцениваются…

— Не твоё дело мне указывать, — оборвал его василевс. — Добродетель наша царственная, бдительность и энергия — суть опора и защита против всех бед…

Патриарх вздохнул тяжело и пронзил царя колючим взглядом, проскандировал:

— Помни василевс: есть грех — есть и кара…

Это был жестокий намёк.

Усилием воли царь подавил в себе желание оскорбить патриарха. И, приняв смиренный вид, опять стал жаловаться на измену подданных. Он намекнул патриарху на то, чтобы найти таких изменников и самых близких к владыке и прославленных иерархов. Патриарха превратить в своего агента — до этого не доходил никто.

Наступило тягостное молчание…

— Первые христиане жили в пещерах и питались акридами, — сказал царь. — Они не знали этих пышных храмов, безумных украшений и церемоний богослужения… А наши только и думают о богатстве.

Патриарх поднялся, ударил жезлом об пол и вскричал грозно:

— Ересь богумильская!.. Прокляну…

Он поднял на царя патриарший жезл, весь в рубинах и сапфирах, с тремя один за другим спускавшимися крестами и потряс им в воздухе.

Царь упал на колени и поцеловал руку патриарха…

— Прости, владыко… Грех попутал.

Царь начал молиться, а патриарх следил за ним.

Когда царь кончил молиться и сел в изнеможении, патриарх начал в тоне сухой неприязни:

— Церковь унижена. — Паства обнищала. Голодные монахи, лишённые обителей, бродят по улицам, зарабатывая на пропитание милостыней. По твоей вине, по причине твоих неосмотрительных указов и сатанинских распоряжений. Церкви лишились имущественной опоры и хиреют. Пастыри бегут из столицы, ожесточившись. Гнев и боль эти взрастил в них ты — василевс… своими законодательными бреднями.

— Святейшество! Я тебя не учить меня позвал, а советоваться, — внутренне клокоча от гнева, сказал царь, и, досадуя, что с первых же слов вступили на путь привычной вражды.

— А коли совет мой тебе нужен, вот он. Оставь заботы о земной славе, пекись больше о душе. Войны народ смучали. Вдовы неутешно плачут, сироты бегают по улицам попрошайками; деревенские здоровые парни устилают своими трупами земли азиатских чужих владений. Бряцание оружия, звон тимпанов, зов военных рогов и льстивые бесконечные похвалы придворных твоим воинским доблестям, отучили уши твои слышать рыдание обиженных, а глаза твои видеть слезы осиротевших детей и матерей, стенания «убогих». Царь, ты кощунствуешь…

— Довольно! — вскричал царь, не имея больше сил сдерживаться. — Твоё дело молиться о нашем спасении, а не вдаваться в дела государственного управления, в котором пастырю церкви и понимать-то воспрещено…

Чтобы скрыть искажённое гневом лицо, он повернулся к патриарху спиною. Патриарх совершенно спокойно сказал:

— Раз душевный и смиренный совет мой, на который я получил твоё же соизволение, в такое приводит тебя неистовство, я умолкаю, государь.

— Я риторике не обучен. Моей наукой было воинское поле. Но я разгадываю и яд твоих намёков и зловредность умыслов, святейшество. Да, очень хорошо разгадываю.

— И это — благо. И это уже первый шаг на пути государственной мудрости.

Никифор пуще обозлился:

— Ты — мой первый враг, я это знаю! — закричал не своим голосом василевс, весь дрожа от злобы. — Ты забыл отцов церкви, заповедовавших нам: царя бойся всей силою твоею.

— Ой, прелесть мирская. Ты излишне насытил ум сладостями книжными… Книжник, фарисей…

— Молчать! — закричал царь.

Два царских телохранителя, вынырнув из-за ширм, встали позади патриарха, не зная что делать: персона патриарха была неприкосновенной.

Патриарх поправил старенький потёртый стихарь (он вообще-то одевался скромно, только на торжественные службы надевал богатую далматику, всю вытканную» евангельскими сценами, а идя во дворец, норовил одеться как можно похуже, чтобы пристыдить царедворцев), перекрестился и сказал смиренно:

— Прикажи, царь, уйти, я тебе, видать, только в тягость.

Царь непроизвольно поднял руку со сжатым кулаком. Он изуродовал бы другого за эту дерзость. Он готов был ударить и этого несгибаемого сухонького старичка, который стоял у него на пути, не бунтовал, подчиняясь церковной догме, что царь наместник бога на земле, но и не признавал его указов и всегда и всюду подчёркивал их ошибочность… Царь готов был его прикончить на месте, по привычке драться, приобретённой на войне, но панический страх перед святостью патриарха, остановил его, и он опустил руку.

— Скоро он умрёт, — решил царь, опуская руку и разглядывая костистую согбенную фигуру патриарха. — Зачем я буду за него отвечать… Ох, поскорее бы… Он — моя мука. Ему умереть бы поскорее от болезни дома, на печи.

Он подавил в себе злобу, подошёл к патриарху, опустился на колени:

— Дражайший, владыка мой… Брат мой во Христе… благослови. Погорячился я… Сердце страждет… Одинок… Каюсь… Прости меня, святейшество, многогрешного. Одинок… Ох как одинок… Никто этому не поверит.

Не выражая ни удивления, ни довольства, патриарх привычным жестом благословил его. И пошёл по палатам к выходу, глядя в землю, и заставляя встречающихся на пути сановников торопливо отскакивать и в безмолвном изумлении провожать умилёнными глазами его тощую фигурку.

А царь после ухода патриарха впал в ещё большее беспокойство. Он упал на колени и долго просил бога отпустить ему грехи: за пристрастие к женской красоте, за дурные помыслы против владыки церкви. Только к утру совершенно измученным и обессиленным он упал на ложе.

С этих пор царь пытался разгадать свою судьбу и окружил себя всякого рода знахарями, гадателями, юродивыми, которыми кишел Константинополь. И атмосфера двора изменилась. Взвинченные беспокойством царя, ябедники, наговорщики, клеветники распложались как грибы, и распаляли атмосферу нервозности. Ни о чём не решались говорить на улицах, кроме покупок и погоды. За вольную шутку, неосторожное слово, намёк, — таких ослепляли, сажали на кол, отрезали язык.

Истомлённый усердной молитвой, царь стал в гаданьях искать предсказаний судьбы. Тогда и дома знати переполнились знахарями, гадателями, и ворожба о судьбах царя и империи приняла характер мании. И во дворе и в семьях сановников обзавелись гадательными «оракулами», «сонниками», теми книгами, которые содержали формулы колдовства и которых в стране было великое множество.

«Соломоновы заклинания» так вздорожали и таким пользовались огромным спросом, что переписчики не успевали их изготовлять и разбогатели. Страх заразителен. Множились подражатели подражателям. Склонные к дрязгам, кляузам, пересудам, толкам, к суеверию, византийцы в ту пору превзошли самих себя. Царедворцы с утра совместно разгадывали сны, пытались проникнуть в смысл туманной символики Апокалипсиса, в смысл имён, потому что в одной из книг записано, что в зависимости от того, с какой буквы начиналось имя, можно угадать судьбу лица. И почти все находили роковым окончание имени Святослава и начало имени Калокира. Имя Калокира было у всех на языке, но не выговаривалось иначе как шёпотом и иносказательно: «Сатаниил», «Антихрист» и т. п. Под этим именем проклинался Калокир в церквах, упоминался в официальных речах. Самые ближайшие к царю царедворцы не спали ночей, гадая, какую же занимать позицию в отношении потерявшего голову василевса, и изощрялись в догадках, в случае переворота на чью же сторону переметнуться.

Пожалуй один только паракимонен Василий, всегда спокойный, больше всех знал о роковом стечении обстоятельств и давно уже следил, куда клонится чаша судьбы грозного Никифора, и прикидывал, кто же вскоре сменит его. Но единственный конкурент Никифора, блестящий Цимисхий пока ничего не предпринимал. Стало быть, Никифор ещё на троне, и пока надо ему служить.

Каждый день евнух приводил во дворец новых гадателей, которых выписывал из самой глуши, из азиатских фем, из афинских монастырей, с Афона, даже из городских трущоб и зловонных клоак, где бродяги-шептуны проводили в грызне свои дни и ночи. В царских покоях они сперва нажирались до отвала, икая, рыгая, сопя, потом шли к царю в спальню, разнося по палатам ужасную вонь прелых лохмотьев (Никифор не позволял их ни мыть, ни переодевать, считая «ароматы» гадателей и их растерзанный вид атрибутами святости).

Наглость их равнялась их претензиям. Все они называли себя чародеями, все читали «Чёрную книгу», которая находится на дне морском… Они гадали на тазах, на лоханях, по полёту птиц, на мутной воде, на гуще. Они давали разноречивые толки о судьбах империи, Константинополя, о судьбе царя.

А монахи-изуверы, те, не боясь подземелья, предсказывали царю скорый конец от лихих людей; другие говорили, что василевсу жить до ста лет и царствовать столько, сколько он захочет. Первых он гнал за неприязнь к его указам, вторых за очевидное лицемерие. А лукавый паракимонен пригонял на смену им новую партию чародеев, чревовещателей, которые были наглее тех и которых царь тоже выпроваживал с неудовольствием. Желая умолить тревогу царя и успокоить его смятенную душу, Василий выписал с Афона отшельников: исхудалых стариков с провалившимися глазами и тихой умильной речью. Все они в один голос по приказанию паракимонена предсказали Никифору долгие лета, безмятежную жизнь, неомрачённую любовь бога, царицы и народа, благодарность потомков…

— Выгнать этих выживших из ума льстецов, — приказал Никифор. — О какой безмятежной жизни может идти речь, когда я умираю от страха перед подданными и опасаюсь, что в один из будущих дней меня зарежут или отравят…

Наконец паракимонен рискнул на самое сильное и экстравагантное средство. Он предложил позвать в палаты недавно объявившегося, но уже прославленного в городе провидца-юродивого Фалалея. Измождённый аскет, смиренный, благочестивый, постоянно кающийся в грехах — был идеалом ромеев и в жизни и в искусстве. Если к этому присоединялся ещё и физический подвиг: изнурение постом и молитвой, отказ от всех удовольствий — человека награждали ореолом святого. Таким и считался Фалалей. Фалалей не признавал никаких условностей, мочился где придётся, брал хлеб в лавках без спроса, обнажался на площадях и спал на ступенях храмов. Это был идеал юродивого, «божьего человека», во мнении богомольных и богобоязненных ромеев.

Нечёсаный и грязный, в изодранном в клочья подряснике Фалалей, придя во дворец, звоном цепей, повешенных на шею, видом язв на босых ногах и на полуобнажённом теле, смрадным запахом сразу очаровал всех. Он растолкал царедворцев, стоящих у дверей, выгнал всю толпу знахарей и гадателей, сел на скамейку без позволения и поглядел на царя, который тихо молился в углу спальни, держа акакию в руке.

— Молишься? Молись дольше, прелюбодей, — огрызнулся Фалалей. — Душу продал бесу из-за бабы блудливой. Замолишь часть грехов, а тут и жди сокрушающего огня. Рад бы стать последним работником на царской конюшне, чистильщиком седёлок, разрисовщиком копыт, чесальщиком грив, мыльщиком скота, да и того не дано будет тебе. Я разгадал тебя, Помазанник. Русский князь антихрист на тебя богом наслан в наказание за твои мерзости…

— Признаю, грешен, брат мой;- в священном страхе залепетал Никифор. — Оттого и несу такую муку. Ночей не сплю, — произнёс он, не отнимая головы от полу.

— Ещё не так будешь мучиться, окаянный! На том свете язык-то станет прилипать к раскалённой сковороде. А бестия будет тебя в котле со смолою варить, да ещё на огне поджаривать. Один бок будут поджаривать, а другой станет нарастать. А нарастёт, и тем боком в огонь положат. А потом повесят за ребро на крючки и бросят ещё обгорелый-то твой прах на растерзание птицам. Как налетят, соберутся коршуны-то, да и станут раздирать тело на кусочки, кто глаза выклюнет, кто печень долбит, кто ретивое выклёвывает. Вот тогда покорчишься, все грехи свои вспомянешь…

— Так, так, — с сухим восторгом повторял Никифор, — по грехам нам и мука… Гордыня смучала всех… Богомерзкое высокомерие… А ведь как говорил Иоанн Дамаскин: «Не люблю ничего своего», ибо всё указано в евангелии и в трудах отцов церкви. Отец мой, вразуми меня недостойного.

Фалалей осмотрелся кругом, ничего не увидел кроме трона, взобрался на него, схватил скипетр и стал им стучать об пол.

Паракимонен, наблюдавший в щёлку двери, в ужасе вбежал в спальню и умоляюще произнёс, склонившись перед Фалалеем:

— Отче святой, сие седалище приличествует только божественному василевсу… Недостойны мы… смертные…

Фалалей поднялся, плюнул на трон и, отряхнув свои лохмотья, потрогал сиденье, точно прикоснулся к чему-то нечистому.

— Христос не имел трона. А вы, богохульники, завели, да ещё золотые. Тьфу!..

И он пошёл к двери, плюя налево и направо, звеня цепями.

Царь побежал за ним.

— Вернись, брат мой во Христе. Вернись, душа моя скорбит смертельно… Только на тебя уповаю, вижу твою благодать…

Никифор подвёл его к трону и усадил на него. Сам опять опустился перед иконой на колени. Фалалей оглядел через дверь палаты царя с нескрываемой брезгливостью:

— Не богу служите, мамоне. Гладкие жеребцы, похотливые блудодеи. Безглазые твари, свиньи, уготованные в геенну огненную… Все вы зловоние и грязь, а утроба ваших жён — помойные ямы…

Царь клал глубокие поклоны. Пот струился по его лицу, измождённому постом и молитвой.

— Помню денно и нощно, брат мой… Как пудовые гири грехи-то на ногах. Так в ад и тянут. И сам чую, что туда тянут. Никому не миновать возмездия. Он… (Никифор указал на лик Христа). Он всё видит, он вездесущ, всеведущ и всевидящ… От него — никуда. И меня изнуряет, брат мой, страх загробных мучений…

Утомлённый молитвой, царь присел на корточки, стал разглядывать через прорехи кровоподтёки и ссадины на теле юродивого — следы самоистязаний. Этот человек голодный и запаршивевший, однако, никогда не брал подачек из рук царских или вельможных. Невольное благоговение к нему наполнило сердце василевса…

— А, может быть, блаженный, мучения совести внушаются врагами рода человеческого, чтобы отвлечь помазанника божия от благих и высоких помышлений моих. Так, по крайней мере, утверждали гадатели и знахари…

— Полно молоть-то, — сказал юродивый, и плюнул на ковёр. — Давай им больше, ещё не то скажут. Лизоблюды окаянные. Они не только тебя, отца с матерью продадут за золотые монеты.

— Ох верно, отче. Истинно апостольские слова. Только и помыслов-то у них — купаться бы в богатстве, да в роскоши…

Никифор умилённым сел у трона в ногах Фалалея. Он прижимал к лицу его лохмотья и целовал их.

«Не канючь, — сказал Фалалей, и ласково погладил его по волосам. — Лучше сам в рай не пойду, а тебе своё место уступлю… Несчастный ты… Смотришь на тебя, так вчуже жалко.

— Да… отче… Ведь кругом ни одного искреннего голоса… Ни одного верного друга…

— Да какой же верный друг у царя-то? Сегодня он служит тебе за подачки, а завтра ему больше дадут, а он же тебя при случае и зарежет. Примеров сколько угодно. Ох, деньги — зло… А власть — и того хуже… Поганство.

— Мы окружили эту власть всем великолепием облачения, диадемой и пурпуром, всей помпой, всей пышностью двора и дворца… а душа ни минуты не знает покоя…

— Зарежут они тебя… Вот те крест, зарежут… Нечестивцы все… — твердил Фалалей.

Никифор смотрел на него с обожанием. Ведь этот оборвыш, от которого несло смрадом, был единственным человеком, который говорил то, что думал, и никого не боялся, презирал царей и двор. И с ним можно было быть абсолютно искренним, отбросив все условности, налипшие на человека.

— Как я стремился к власти, отче!.. Вот я её достиг… А счастья нет… Живу в постоянном предчувствии беды. Он, как хорошо понял: наилучшее начало без конца — ничего не значит. Считал себя представителем бога на Земле, а свой разум отблеском божественного разума. Стремился во всем подчеркнуть священный характер своей власти, высоко поднять себя над всеми людьми, окружил себя торжественным церемониалом… Тщился сделать земное царствование как бы подобием царства небесного… А своей жены в своих палатах опасаюсь и в каждом придворном вижу изменника…

— Так тебе и надо. Не зазнавайся…

— Ох правда, отче…

Никифор наклонился и поцеловал лохмотья юродивого. Он понимал теперь, узнав нравы двора и душу царедворцев, что вкус к правде и независимости покупаются такою огромною ценою, на которую способны лишь избранные, вот такие неуязвимые юродивые. И то, что есть такие люди на земле, подтверждало ту древнюю истину, что «блаженны нищие духом, ибо они бога узрят», и жизнь это делало исполненной надежд и смысла: есть, есть и будут всегда на свете люди, которые считают царя не выше себя. И это внушало и ему священный ужас и досаду. Ведь все каждодневно уверяют его в непогрешимости царского слова и дела, и первым во всей Вселенной.

Никифор поднялся на ноги и сказал с облегчением:

— Не побрезгуй, отче, откушать со мной. Почту за счастье.

— Пусть принесут.

Сам паракимонен с подчёркнутой почтительностью поставил перед Фалалеем вкусные изысканные кушанья: вымя молодой свиньи с фризийской капустой, откормленную курицу, мясо ягнёнка, овощи, сыр, фрукты, вино. Потом поставил рядом блюдо с золотыми монетами, из расчёта, что Фалалей возьмёт себе что-нибудь. Блюдо с золотом юродивый тут же сбросил на пол:

— Яд.

— Яд.

И монеты, звеня и подпрыгивая, рассыпались по полу священных палат. Евнух бросился собирать монеты.

— Пусть этот пёс ползает и собирает золото, — сказал Фалалей. — Он — ненасытная утроба, у него и совесть золотая.

Из другого блюда Фалалей сбросил на пол мясо, истоптал его:

— Мерзость перед господом… Труп…

Но к фруктам и овощам прикоснулся. Никифор принёс тазик с водой. Пока Фалалей ел, Никифор мыл ему ноги и вытирал их шёлковой тканью. Потом он взял из рук Фал алея несколько маслин и съел их.

— Досыта ешь, отче.

На душе у него стало легче, как впрочем всегда, когда он встречался с блаженными.

Фалалей встал с кресла, отряхнул с себя крошки.

— Скажи, отче, мне, грешному, нет ли каких-нибудь более явных знамений, преподанных тебе свыше о моей судьбе… Вон варвары пришли на Дунай…

— Клин клином вышибают, — пробурчал Фалалей, — клин клином…

— Если я так понимаю, ты советуешь мне позвать на помощь печенегов? То есть сделать то, что я давно надумал?

Царь с мучительным вниманием приготовился слушать, но тот забыл все, устремив глаза вдаль.

— Так ли понимать надо, святой отец?

— Так и понимай…

Фалалей пошёл к двери, бормоча:

— Чепе-неги… Чепе-неги…

В дверях его встретил первый министр:

— Вот он тебе первый понималыцик. С него и начинай.

Евнух подобострастно раскрыл перед ним двери (он боялся Фал алея больше царя). Царедворцы все как один склонились перед ним в трепете и, пока шёл он по проходам священных палат, люди на коленях преграждали ему путь, целовали его язвы, ноги, цепь на шее и ветхие лохмотья, хотя он отбрыкивался от них и изрыгал непристойные ругательства. Чем грубее, отвратительнее вёл себя каждый юродивый в Константинополе в ту суеверную пору, тем боговдохновеннее казался блаженный, тем сокровеннее принимали его речи, тем больше почитали и возвеличивали.

Когда Фалалей вышел из дворца, его тут же окружила толпа с воздетыми к нему руками, мольбами и слезами. Уже все знали на улице, что сам божественный автократор смиренно обмывал его ноги.

А он всё шёл по узким улицам столицы, пересекаемыми церквами, монастырями… Купола, купола, купола… Крест на святой Софии сиял всех выше, всех торжественнее… Вереницы роскошных повозок жались к домам, чтобы дать ему дорогу. Бродячие мимы прекращали своё комедианство. Монахи в скуфьях и длинноволосые пастыри падали перед ним на колени. Толпа, всё больше грудясь, шла за ним плача и провозглашая молитвы… Из окон, из дверей зданий высовывались изумлённые лица женщин…

А василевс, оставшись наедине со своим первым министром, сказал:

— Клин клином… И все-то два слова, а какое дивное пророчество…

— Владыка, эта проницательность блаженных подвижников, обдуманно принимающих на себя образ человека, лишённого здравого ума, меня всегда умиляет и повергает в изумление. Для этого подвига потребны великое самоотвержение, готовность терпеть непрестанное поругание и презрение, необходима и высокая мудрость, чтобы бесславие своё обращать во славу божию, в смешном не допускать греховного, в обличении остерегаться несправедливого. Таков и блаженный Фалалей, сокровенный святой, подвизавшийся у всех на виду, но угодивший богу втайне.

Лукавый царедворец, который в своём кругу называл Фалалея «придурковатым бродяжкой», всегда играл на страсти царя к суевериям и религиозному фанатизму, поэтому и сейчас стал Фалалея расхваливать.

— Как же поступим, паракимонен?

- Так, как напророчено, владыка. Клин клином… Болгар руссами усмирили, теперь руссов усмирим печенегами.

Царь облегчённо вздохнул:

— Невыразимая мудрость говорила устами блаженного… И всё верно.

Царь подал Василию письмо Калокира и царицы Марии. Паракимонен уже знал их содержание, ни одно письмо помимо его воли не попадало василевсу.

— Случаи гнусного предательства слишком многочисленны в истории ромейской империи, о, дражайший владыка мой, чтобы удивляться вероломству этого херсонесского вертопраха, — сказал Василий. — Воины и полководцы, те дальше от интриг, свивающих гнезда в тиши гинекеев и вельможных дворцов. Прямодушная жизнь, которая складывается в походах, лишена светского лицемерия и чиновной лжи. Я знаю его. Калокир всю свою жизнь провёл в интригах против двора. Двоедушие стало его вторым инстинктом. Там, в далёкой провинции, вне царского глаза, он сам себе царь, а здесь в столице — он заурядный чиновник и скромный подданный. Там раздувалась его спесь, здесь он должен притворяться смирным и покорным. Люди, сотканные из этих двух противоречивых качеств души, способны на самые неожиданные поступки и чаще всего являются иудами, клятвопреступниками.

— Почему эти мысли не высказал ты перед тем, как посылать Калокира послом к Святославу? — спросил Никифор.

— Я не имел ни права, ни сил препятствовать собственному решению василевса, — ответил паракимонен. — И если припомнит мой повелитель, я предупреждал тебя насчёт Калокира… Я говорил о его непомерном честолюбии и гордыне ума. Он и Святославу ещё не раз изменит, как только того оставит фортуна. Я прямо подозревал его в вероломстве и намекал на это, но протестовать против его назначения я не мог. Ибо если бы он не поехал в Киев, правоту моих слов проверить никто не смог бы, и был бы я без вины виноват…

Никифор должен был признаться, что паракимонен предостерегал его.

— Что же нам делать? Святослав осел на Дунае. Калокир мечтает о короне. Царь Пётр покорился Святославу. Славяне группируются вокруг киевского князя. В столице полно мятежников. Ума не приложу.

— Надо продолжать лечиться тем же лекарством, с которого начали, государь.

— То есть?

— Клин клином вышибают.

— Вот и ты проник в пророчество Фалалея.

— Конечно. Пророчество это так непререкаемо.

— Ну что ж? Против болгар мы позвали руссов. Против руссов позовём печенегов. Но только печенеги ещё большие варвары, можно ли на них полагаться?

— Вспомним, государь, заветы Константина Багрянородного, который не зря дружил с печенежскою ордою. Руссам они загораживают пути на юг и в нашу столицу. Мадьяры, много раз испытавшие печенежские набеги, питают теперь к ним почтительную боязнь. За свои услуги печенеги не будут просить большие подарки. Печенеги сослужили бы нам более нужную службу, не будь этого херсонесского демона, приведшего с собою варварского князя, земли которого теперь лежат у наших границ.

Никифор с благодарностью взглянул на Василия, который все ошибки царя приписал послу.

— Несмотря на варварскую свою натуру, Святослав, как слышно, не пренебрегает советами людей толковых и образованных и имеет при себе толмачей. Он следит за всем, что происходит в мире, не препятствует учёности, а в Киеве немало христиан, которым покровительствует мать его Ольга, сама христианка. На горе нам, князь имеет государственный ум, силу барса, алчность гиены. Он видит смысл в торговых дорогах мира, и он не уйдёт с Дуная, хитрости его хватило настолько, чтобы перехитрить просвещённых и богатых болгарских бояр и привязать к себе таких хитроумных негодяев как Калокир. О, боговенчанный! Это была роковая ошибка — посылать Калокира призывать Святослава…

Никифор поморщился. Не он ли смеялся над опасениями министра? Не он ли намеренно коверкал, произнося имя Святослава, «гужоеда, сына смердячки Ольги…»? Не он ли считал ниже своего достоинства придавать значение опасности со стороны Святослава?

Паракимонен знал, что с этой минуты он ещё больше возвышается в глазах царя.

— О, богопрославленный! — продолжал Василий. — Печенегам не нужны ни наши города, ни наши земли. На них смело можно положиться. Своим множеством они превосходят рои весенних пчёл, мирную жизнь они считают несчастьем, а главное, всегда готовы опустошить чужую страну, ибо только степи считают высшим благом. Пошлём немного золота князю Куре, опытного и льстивого посла, и вскоре Киев будет осаждён. И уж тогда Святослав улепетнёт с берегов Дуная.

— Отступится ли царь Пётр от притязаний своих на дань и простит ли нам наши проступки против болгар? — спросил Никифор, умолчав о письме царицы Марии.

— С царём Петром следовало бы заключить прочный мир, восстановить былую дружбу, — ответил Василий. — Он будет рад этому сейчас, когда половина его царства под пятой варваров, а сам он с перепугу валяется в постели. А для прочности союза нашего, двух его девиц-дочерей помолвить надо невестами наших малолетних василевсов Василия и Константина. И пусть престарелый царь остаётся в своей столице Преславе. А сыновей его Романа и Бориса пригласим к нашему двору. Это будет знаком твоего к ним расположения, а главное, находясь при дворе, они фактически станут заложниками. Имея сыновей и дочерей Петра, мы можем диктовать ему любые условия, какие захотим.

— Мудро, — согласился царь. — Так и будет.

— А на всякий случай надо готовиться к войне. Святослав неукротим, и вряд ли он скоро и легко откажется от завоёванной Болгарии. И, кроме того, нельзя всецело надеяться на печенегов. Хитрый, вероломный и гадкий Куря во всем на свете ищет и ценит только одну выгоду… Его легко купить, но ещё легче перекупить…

Никифор просветлел. К нему вернулся дух твёрдости и уверенности.

— Нельзя допустить, — сказал он, перекрестясь, — чтобы без руководства вспомоществующей благодати божьей могло обойтись пророчество Фалалея. На нём лежит признак естественного откровения. И тебе, дражайший паракимонен, передалась частица его провиденческого дара. Ведь ты почти в точности сказал то, что напророчил он. Верно?

— Не в точности, ваше величество, а чуть-чуть. Истинному пророчеству может быть присуща и некоторая неясность, так как провидцу открывается тогда не целостный образ будущего, а только отдельные части его. Поэтому апостол Павел и говорит: «отчасти пророчествуем». Ну вот и я удостоился…

Василий точно читал мысли царя. Никифор во всем с ним согласился, так как знал, что, по мнению церкви, каждый мог получить дар пророчества под наитием «первоизбыточествующей благодати». Он отдал распоряжение отправить послов к царю Петру и к печенегам. Князю Куре Никифор выделил деньги. Половину паракимонен отправил в свою кладовую, другую половину отдал посланцу.

Никифор начал подготовку к войне. Эпарх привёл в движение всю свою огромную канцелярию. Посылались распоряжения во все места столицы и провинции. Повысили пошлины, налоги на крестьянство и ремесленников. Ещё большим стеснением подверглись корпорации. Всё это доводило жителей до возмущения.