Никифор принял её официально, в тронном зале. То был очень дурной признак, Феофано это сразу поняла. Царь сидел на троне с окаменелым лицом. Феофано явилась во всем своём блеске. Она надела лучшее своё царственное одеяние: широкую шёлковую тунику с узкими рукавами, украшенную золотым шитьём и бордюром из драгоценных камней; пурпуровую мантию, оранжевые башмаки, обшитые золотом. На голове диадема с длинными жемчужными подвесками по сторонам. В этом наряде явилась она, весёлая, улыбающаяся, как будто ничего не случилось. Такой её вид, с которым она, вероятно принимала и Цимисхия, породил в душе царя остервенение.

Со дна его памяти сразу всплыло все, что в бытность свою доместиком Востока, он слышал о дурном поведении царицы и неуёмней её страсти. Он не смог побороть себя, и как только она появилась на пороге тронной залы, необыкновенно обольстительная, убранная со всей кричащей роскошью, с самоуверенной улыбкой на устах, силы его покинули. Он вцепился ей в волосы, поволок по полу и, поставив перед собой на колени, стал обливать её самыми грубыми солдатскими ругательствами.

— Ты паршивая сука, — кричал он, пиная её ногой и не позволяя ей устойчиво утвердиться на коленях. — И все твои «опоясанные», которыми ты наводнила дворец, такие же шлюхи, закоснелые в разврате и безбожии, способные только к похоти, жратве, заговорам. Выдавай зачинщиков, и я оставлю тебе жизнь. Иначе велю содрать с тебя похотливую кожу, выпотрошу её, велю набить соломой и поставить на перекрёстке дорог как чучело для всеобщего обозрения. Я разорю это твоё осиное гнездо — твой блудливый гинекей и всю твою знать заточу в монастырь на хлеб и на воду и заставлю копать ямы и носить хворост для печей обители, тогда и другие узнают, как плести интриги против василевса.

Он охрип от крика и стал кашлять, надрывая сухую худую грудь.

— Кому-то выгодно, государь, ссорить нас с тобой. Ведь это бросает тень на обоих. Дескать, совесть у царя неспокойна, а царица мстит ему за детей.

Это невольное напоминание ему, что он присвоил трон мужа её и принудил цветущую красавицу стать его женой, всегда вызывало в нём приступ злобы.

— Не притворяйся, комедиантка, — закричал он не своим голосом, — твоего Цимисхия видели в столице, хотя я запретил ему здесь бывать. Может быть, это твоя хитрая уловка, твои плутни… Дьявольская изворотливость.

— Боговенчанный, можешь верить любой клевете, это тоже входит в расчёты врагов. Все знают твою безрассудную подозрительность.

— Молчи! Ты потворствуешь ему, и, может быть, давно уже меня обесчестила. Ты вполне способна на это. Твой развратный гинекей всегда купался в атмосфере лжи, интриг и распутства. Твои патрикии готовы кинуться на шею любому проходимцу, лишь бы он умел нести чепуху и целовать их ручки. А мужья не решаются подавать на них в суд, опасаясь скандала или твоей мести, которая пересиливает моё царственное слово. Вот я читаю в твоих глазах готовность на любую подлость. Твоё место в лупанаре.

Царь задыхался от гнева. Царица слушала его, опустив руки, склонив голову, ни словом не переча.

— Ты извела своего свёкра Константина, доброго царя. Ты отравила его, это все знают… Об этом все говорят… Ты… Ты… — язык царя заплетался и он на время умолкал, не в силах сразу выговориться от наплыва негодования.

— Богопоставленный, ты очень доверчив к врагам и подозрителен к родным, — произнесла она тихо, не поднимая опущенных в землю глаз. — Скоро ты будешь верить и тому, что я и тебя хочу извести…

Лицо её приняло выражение невыразимой скорби. Но он изучил все мины её притворства и, передохнув, захрипел опять:

— Не притворяйся, и об этом все говорят, что ты и меня в могилу сведёшь. Тебе это ничего не стоит, привыкла. И этому я верю. Да, да! У меня ещё есть верные люди, и они мне доносят (а у меня и в твоём гинекее есть свои люди), мне доносят, что ты без ума от этого… выскочки… от этого писаного красавца (царь сделал кислую мину), говоруна, этого честолюбивого армянина, который везде хвалится своими подвигами, образованностью и успехом у сомнительных женщин… Да, да, у сомнительных… Ни одна воистину благородная патрикия не сядет с ним за один стол… вертопрахом.

Царь вскочил с трона, подбежал к царице и показал ей кислую мину:

— Расшаркивается перед варварами… Мне известны его помыслы… Он снюхался с изменником моим — наместником Калокиром, таким же прохвостом… Тот юлит перед Святославом… Пёс, дерьмо собачье, сукин сын… И этот глядит на Святослава с вожделением… Вот, мол, кабы он да и кокнул старика… Я знаю — метят в царьки… И это при законном василевсе! Мерзавцы!

Голос его сорвался, он подбежал к трону, схватил скипетр, поднял его над головой, потряс:

— Однако один законный царь у ромеев… Царь этот — я!

Он был уже почти невменяем. Глаза обезумели, борода тряслась, царственный посох мелькал в воздухе, и, следя за его движениями, царица иногда невольно вздрагивала. Василевс старался вспомнить о ней всякий вздор, который ему приходилось слышать в холостых компаниях на бивуаках:

— Это ты заставила своего первого мужа отравить отца, василевса. Ты, ты! Не отпирайся! А когда отравленного Константина несли на носилках, ты на виду у всех и больше прочих исходила слезами и молилась.

Феофано шептала слова умилостивительной молитвы… Она верила в её силу. После апогея остервенения, благодаря молитве, начинался спад, тогда она смелее размыкала уста и, зная силу своих чар и слабые стороны в характере мужа, сводила его гнев на нет. Но этого спада ещё не наступало, царь всё ещё накалялся.

— Я велю оскопить обоих твоих сыновей, — кричал он, потрясая царственным жезлом, — считающимися пока вместе со мной соправителями, а престол передам брату. Он горчайший пьяница и неисправимый распутник, но в его жилах течёт та же благородная кровь Фок… Здесь в Священных палатах каждый камень кричит о жутком преступлении и вопиет к небу. О, боже! Покарай их!

Феофано в безмолвии со скорбной мольбой протянула руки к василевсу, прося о пощаде. Он грубо пнул её в грудь, и она грохнулась на пол, может быть, с излишне преувеличенной театральностью. Потом она на четвереньках поползла к василевсу, стала целовать край его одежды, голени ног. Она выказала полную беззащитность, она знала, что такая беззащитность умиротворяет даже хищных зверей. А Никифор был сострадателен и отходчив. И она верно угадала минуту его отходчивости. Василевс исчерпал запасы своего гнева, обмяк, стал бросать взгляды на царицу, уже не столь сердито.

— Мой повелитель, — произнесла она, не смея подняться с пола. — Я понимаю твою ярость и скорблю за тебя сердцем. На тебя выпали тяготы всей державы. Внутренние твои враги не знают, как трудно хранить границы в наше время. И ропщут. И в годы этих испытаний, когда поддержка так необходима самодержцу, об одном молю Вседержителя, чтобы он не разлучил нас, чтобы не было между нами раздора. Если я — последняя твоя опора будет сокрушена, происки врагов несомненно восторжествуют. Пречистая, дай мне силы перенести это.

Голос её был печален, мягок, задушевен. Редко она дарила его нежным расположением. Он не смог её оттолкнуть. Никифору так хотелось искренней преданности от окружающих, тем более от жены, которую он всё время попрекал холодностью, что он готов был ей поверить. Он стал гладить её распущенные волосы. Он её только и любил, притом ему хотелось, чтобы его кто-нибудь пожалел. В глазах окружающих он читал только угодничество, лесть, суетливую готовность предупредить его желание, ожидание подачки, наконец, безотчётный страх. А кто его мог пожалеть кроме жены? И Феофано это знала. Она положила голову ему на грудь, говорила:

— Царицы несут двойное бремя, они разделяют участь мужа и иго собственных забот, которые их преследуют каждый день. Мудрые царицы несли это бремя гордо, незаметно для окружающих, и были утешением и опорой своих мужей.

Царь обмяк, доверчиво стал говорить ей о своих опасениях, показал ей письмо доносчика.

— Вот диковина! — иронично заметила царица. — Я каждый день получаю такие письма, посредством которых хотят внушить мне ненависть к тебе.

Она принесла такое же письмо, адресованное царице. В нём был донос на Никифора, который якобы разлюбил её и домогается руки малолетней девицы из болгарского царственного дома, хотя эта девица предназначалась Феофано в жены молодому царевичу Роману.

— Какая низкая клевета! — воскликнул царь, которому претила не только распущенность, но и какое-либо легкомыслие в этом роде. — Чтобы я покушался на честь своей невестки и напакостил пасынку?!

Он обнял её, она застенчиво заулыбалась.

— И в самом деле, эти доносчики хотят поссорить меня с тобой. Но это не удастся…

Царица стала глотать горькую слезу: Такого рода поддельных писем у неё было заготовлено много: она показывала их друзьям — патрикиям и приберегала на случай. Письмо было как нельзя лучше кстати.

Никифор поднял её на руки и понёс к царственному ложу. На этот раз царица одарила его самыми пылкими ласками. Он был в восторге. Жена была довольная, счастливая. Это подняло его дух. Ни слова упрёка больше не вымолвил царь, ни тени недовольства, он был счастлив. Он только восхищался ею. Он испытал свежесть супружеских ласк.

— Мой несравненный, — сказала Феофано после исступлённых и горячих объятий, — наше блаженство было бы ещё слаще, если бы меня не омрачали эти слухи, которые злые люди распускают вокруг нас. На рынках и площадях жены ремесленников и торговцев открыто произносят, что царь сошёл с ума, он хочет оскопить царевичей-пасынков и постричь их в монахи; дескать удаляет от себя лучших полководцев, а престол готовит брату куропалату Льву… этому пропойце…

Царица всхлипнула:

— Из-за удаления Цимисхия из столицы всему этому верят и поносят царя. Вот сейчас я позову взятых на площадях…

Царица велела вызвать из подземелья измученных и истерзанных пыткой, сбитых с толку пущенными ею самою в ход слухами о преступных замыслах царя… Они повторили то, что было велено царицей сказать под пыткой. Царь выслушал их и велел отпустить, и растроганный вниманием и заботами о себе своей жены, начал каяться:

— Это моя опрометчивость… Мнительность… И всё из ревности…

Он стал ласкаться к ней и называть её «Самым нежным очарованием».

— Мудрый правитель, справедливейший и великодушнейший, славившийся знатоком человеческой натуры и уменьем пользоваться людьми, оказался жертвой самой презренной ревности, жертвой наветов. И к кому? К племяннику своему, благовоспитаннейшему патрикию, благороднейшему из смертных!

— Господь нас избавит от подобной опрометчивости, — вздохнул василевс, припадая к груди своей венценосной супруги.

— Удалить способного и безгранично преданного полководца от себя, в угоду глупой молве, которую должен только презирать мудрый и храбрый властитель.

— Да, да, верно, всё верно, — повторял василевс, счастливый от сознания, что жена говорит то, что и ему приятно.

— Бросить тень на безупречное поведение жены?! Нет, это выше моих сил…

— Господь бог впредь избавит меня от такого греха и соблазна… Он всё видит, господь.

— Заподозрить жену, которой доставляет неизреченную радость лишь одно только созерцание своего повелителя… Нет, я не узнаю своего Никифора, который всегда презирал низменные козни царедворцев и гнусный ропот и жалобы неблагодарной черни…

— Да, зря я дал волю гневу… Согрешил… — лепетал царь, упоенный такой восхитительной лаской и доверчивостью своей жены, что выпадало на его долю редко. — Я в самом деле впадаю в старческую подозрительность… И я рад признаться, что это так.

Царица весело и звонко расхохоталась:

— Боже мой, какая наивность, чисто солдатская… Цимисхий, овдовевший два года назад, только и обеспокоен теперь тем, чтобы найти верную спутницу жизни… Но ты знаешь его разборчивость…

— Однако очень часто он бывал у тебя, это бросалось в глаза…

— Цимисхий бывал у меня часто, это верно. Но ни для кого это не было секретом…

Она перечислила ему все дни, в которые он бывал. Эти сведения точно совпадали со сводкой куропалата…

— Ты знаешь, что он сватает Феодору, нашу родственницу, дочь моего тестя Константина…

— Благочестивая девица. Я сам готов быть в качестве её свата…

— Она старовата и не очень умна… Но дочь царя… Разве разбирают возраст дочерей царя. Это даже неприлично.

— Мне нравится, что он остепенился наконец. И пусть поскорее находит жену, а не распутничает. В чём же у них дело застопорилось?..

— Феодора ждёт, когда с Цимисхия будет снята опала.

— Пожалуй, это будет вернее.

Он потребовал вернуть указ, велел его похерить:

— Довольно обо всем этом…

Царица ластилась к нему сильнее, чем когда-либо. Василевс был счастлив. Феофано принадлежала ему не только телом, но и духом. Она сейчас обезоруживала его всем: видом, полным покоряющего огня и страсти, роскошной волной черных кудрей, искромётным остроумием и бесконечной весёлостью.

— Кроме того, и заслуги его перед тобой не малые, — сказала она.

Царица намекнула ему на то, что без Цимисхия он не овладел бы троном… Это сейчас было неприятное напоминание, ибо воскрешало в памяти факты полководческой зрелости Цимисхия, его популярности в войске, его ум и мужество…

— Всё-таки это — опасный человек, — сказал василевс, и нахмурился…

Царица тут же пустила в ход все свои уловки и погасила мрак его души.

— Кого ты испугался? Отставного доместика? Стыдись! Неужели ты стал трусом? Везде тебе чудятся заговоры, измены, предательства, мятежи. Но если даже и были бы мятежи, измены, заговоры — вот тебе моя клятва: я не покину тебя, не уйду из дворца, я умру рядом с тобой, умру василисой.

Никифор был в восторге. Он окончательно успокоился. Жена на этот раз его умилила своей любовью, преданностью, готовностью к жертвам ради него.

— Государь мой, — произнесла со слезами благодарности на глазах царица, — из Болгарии приехали невесты моих малолетних сыновей… Я пойду угощать их. А ты не запирай дверей и отошли постельничьего, пусть спит… Я опять приду к тебе на ночь, и мы проведём её в ещё более сладком блаженстве.

Но Феофано не пришла к мужу. Около полуночи она вывела из потайной комнаты заговорщиков, сподручных Цимисхия и увела их винтовой лестницей на крышу. Они были вооружены. Царица удалилась в покои, а заговорщики остались на крыше…