Войска Святослава двигались к Константинополю.
В городе царила паника. Астрологи, гадальщики и ясновидящие всякого рода своими предсказаниями взвинчивали умы и без того страшно взбудораженных жителей столицы. У Золотых ворот каждодневно эпарх города хватал кликуш, трясунов, юродивых и отправлял в застенок, но их количество не уменьшалось. Одна пророчила, что море по прошествии трёх дней выйдет из берегов и всех поглотит. Другая объявляла о своих сновидениях: будто огромная рыба заглотала весь город. Третья корчилась в судорогах и вопила:
— Конец света! Конец света! Бросайте дома, бросайте дела, бегите в пустыню, поститесь и молитесь, чтобы не попасть в лапы сатане.
Толпы, охваченные ужасом, наполняли церкви, падали на колени перед алтарём и рыдали, ожидая конца света. Мольбы и стоны на улицах и площадях сбивали с толку самого эпарха и полицию, в беспамятстве растерянно мятущихся, не зная, кого хватать и утихомиривать. Многие жители столицы сбежали в монастыри, ища там пристанища от всеобщего смятения, делили имущество по бедным, в один день разорялись.
Василевс, неустанно принимавший чиновников и внушавший им твёрдость и необходимость решительных мер, убедился, что даже он не в силах справиться с этим безумием. Предсказатели общей гибели множились. Апокалипсис был у всех на устах. Верблюды, ослы и волы, запряжённые в низкие повозки, запружали улицы, проезды и проходы, отчего паника только усиливалась.
Сумерками в отблесках робких фонарей Лев Диакон мог видеть и пугливых патрикий, нетерпеливо понукающих слуг и рабов, и плачущих детей, брошенных на произвол судьбы, и остервенелых грабителей, использующих в низких целях несчастье народа. Дорогая мебель из пальмового дерева валялась подле домов, никому не нужная. Суетливые слуги выносили из решетчатых дверей скарб в охапках: ларцы из слоновой кости, мантии из цельных кусков, с вытканными рисунками на евангельские темы, сандалии с цветными лентами. Суда и барки под четырёхугольными оранжевыми парусами уходили из города по Золотому Рогу. Бежали, разумеется, самые богатые. На вершинах мачт, снабжённых подножками-балкончиками, стояли матросы и беззаботно и весело махали оставшимся на берегу. Только их, свыкшихся с риском и превратностям судьбы, не трогала эта бестолковая кутерьма. Кричащая тревожная суетливость наполняла каждый уголок города. Брошенные с кладью ослы ревели на дорогах, переходя с места на место под окрики отъезжающих. Переполох выводил из равновесия самых устойчивых, и они бегали вокруг своего скарба, как умалишённые.
Лев Диакон отметил в своих записях, что он испытывал в это время мистический ужас. Большая начитанность в исторической литературе давала пищу его воображению и наводила на печальные аналоги. То им завладевало ощущение, что начинается конец «Второго Рима», и рисовались русские варвары в самых страшных обличьях у ворот столицы; то картины пожаров уводили его ум во времена Нерона, и он начинал искать среди современных правителей аналогов его, и находил их.
Тяжко вздыхая, он забывал предосторожности и натыкался на повозки. С тех пор, как пошла о нём слава по столице, слава учёного историка, заявившего себя в отличных трактатах, он проводил время в наблюдениях над жизнью своих современников, в беседах с друзьями избранного круга столичных интеллектуалов.
Учёный мир риторов целиком был поглощён изучениям «отцов церкви». А у Льва Диакона была тяга к современности, — качество редкое среди историков. Он хотел описывать жизнь, идя по свежим её следам, быть не только свидетелем, но и судьёй современников. Он понимал, что его начитанность, вкус к слову, не утерявшая под его пером живость изложения и в то же время содержательность, меткий и достаточно смелый ум — дают ему право быть историографом грозных событий, которые совершались у него на глазах.
Среда книжных учёных не удовлетворяла его. Он понимал, что бесчисленные компиляции, энциклопедии, словари, антологии и извлечения, над которыми трудился сонм учёных за последнее время, послужат кладовой для ромейской культуры, и он относился к ним с большим уважением, ибо высота филологической работы всегда свидетельствует и о зрелости духовной жизни общества. Но не в кропотливом изучении книг видел он призвание своё.
Он хотел запечетлевать современность, объяснять её, тем более, что события совершались важные, трагичные и сложные. Временами на него нападало такое уныние, что он нуждался в поддержке друзей. И вот на этот раз его потянуло к друзьям, с которыми он общался часто по окончании Магаврской высшей школы.
Тяжесть его усугублялась ещё тем, что Цимисхий, который когда-то считал его своим другом и, принимая запросто, вёл беседы на учёные темы и советовался с ним насчёт книг, упрекая историков за то, что они замалчивают самое главное, выпячивая пустяки, — став василевсом, совершенно забыл его. И не только перестал советоваться с Львом Диаконом и другими учёными, но давно принялся сам учить всех учёных, что и как писать и что замалчивать. Он считал себя уже непогрешимым, привык приказывать, разучился выслушивать и объявил, что он сам будет проверять и исправлять всё написанное историками о времени его царствования. Он даже на глазах у авторов изорвал у одного хрониста те места пергамента, на котором было воздано должное военным заслугам Никифора в борьбе с арабами на Востоке и велел их переадресовать ему — Цимисхию. Он выразился так:
— Есть правда учёных и есть правда потребностей жизни, и последняя правда важнее и полезнее холодных истин сухарей-мудрецов.
— Владыка, — выдавил из себя тот автор и невольно поморщился, ведь несколько месяцев назад сочинитель называл Цимисхия просто «мой друг», — владыка, — глотая слюну и заикаясь произнёс автор, — осмелюсь признаться, что ни в истории Фукидида, ни в трудах Плутарха, ни в трактатах Платона я ничего не читал о двух правдах, соседствующих и не перечащих друг другу.
— Когда ты будешь распоряжаться судьбами народов, чего, надеюсь, не случится (судьба пощадит тебя), — ответил Цимисхий, — ты узнаешь это. Нам нужны от авторов не склады верно описанных фактов, а сочинения-тараны, окружающие вражеские крепости и поднимающие наших подданных на подвиг и интересах трона и империи. Вот это и есть истинная правда.
Узнав об этом, пошёл Лев Диакон к своим друзьям-неудачникам. Их труды стали потаёнными и приобретали поэтому свежесть, истинность и выразительность. Но поэтому же оба они бедствовали, то перебиваясь кое-как в качестве переписчиков книг, то пользуясь поддержкой тайных доброжелателей. Это были: Христофор, автор одного диалога, направленного против патриарха и его окружения (нападки эти были столь удачны, что рукопись бедного переписчика приписывали Лукиану), и поэт, прозванный Геометром, прославившийся пока только в тесном кругу.
В кабачке «Хорошая еда» друзья поджидали Диакона. Они засыпали друг друга вопросами, вспоминали шалости, Магнаврскую школу, чудаковатых риторов и потребовали дешёвого вина.
— Возможно мы последние писатели нашей ромейской державы, — сказал Диакон, — провидению, может быть, угодно погасить факел нашей культуры и на месте этом водворить становище бесчисленных варварских орд. И перед лицом опасности возьмём за правило не погрешить против истины и откровенности хотя бы в тесном кругу друзей. Выпьем за будущее, полное неизвестности и отчаянных тревог. Оплачем тяжкие ошибки наших правителей, которых угодно было богу посадить нам в качестве вершителей наших судеб.
— Столичный плебс умеет не только плакать, — сказал Христофор. — Когда глупость правителей становится преступной, плебс перебивает дворцовые караулы, проникает в помещения, в которых хранятся податные списки и раздирает их в клочья. Так и надо. Я вижу в этом справедливое возмездие тем, до ушей которых не может донестись гнев обиженного, ибо в ушах сытых — вечный колокольный звон, церковные песнопения и льстивые речи подчинённых.
— Ты заходишь далеко в своём гневе к властителям, — ответил Диакон. — Как бы мы ни обижались на них, одна мысль апеллировать к суду черни должна нас устрашать. Чернь всегда чернь, она слепа, бессмысленна, и преступна. Посмотри на её дела: горят дома, в улицах творится беззаконие. Чуя добычу и возможность в этом ужасном хаосе остаться безнаказанной, чернь уже успела обнажить весь яд своих тёмных инстинктов. Избави нас от того дня, когда сила правительства будет для неё казаться нестрашной, мы все потонем в потоках крови. Меч в руках ребёнка может поразить каждого. Присмотритесь! К киевскому князю, говорят, даже неграмотному, не знающему ни одной буквы алфавита, бегут парики. И целые селения на его пути к столице встречают руссов, как родных братьев. Кто-то внушил черни преступную мысль, что обязанности её к своему господину, возложенные на неё богом и судьбой, могут быть нарушены. Даже презренные рабы бегут к врагу.
— Не сетуй, Диакон, на них за такое неразумение. Это мы привели их в состояние, при котором они утеряли способность отвечать за свои поступки. Они, подобно стаду, в страхе бегут туда, где больше корму и меньше побоев. Руссы очень устраивают тех, кто ищет кусок земли, чтобы пропитаться и не страдать от тяжёлых налогов и военных постов. Войне ведь конца не предвидится. Цимисхий такой же неутомимый вояка 'как и убиенный василевс. Многие открыто говорят и в столице, что царь не подчиняется закону, который им самим выдуман… Он, видите ли, сам себе закон. Соглашаюсь, если этот закон и царь справедливы. А если нет, отказываюсь считать закон разумным. Если царь скажет: «Выпей яд!» Я отвечу: «Это неразумно». Царь тоже смертный, а все смертные зачаты во грехе. Если бог возвысил его над нами и царь стал земным богом, как тому учат отцы церкви, пусть он поступает в согласии с разумом и истиной и справедливостью. В противном случае подчинившихся ему мы уподобим ослам, мулам и верблюдам, которых гоняют палками все, лишь бы считались хозяевами. И такие сограждане, мирящиеся с жизнью, напоминающую хлев, и даже восхваляющие его, вполне достойны своей участи.
Диакон пожал ему руку и горячо сказал:
— Огонь твоей мысли только ещё больше разгорается. И мне отрадно сознавать, что мы товарищи по школе. Как давно я не говорил ни с кем откровенно. Какая это обуза всё своё носить при себе, прятать от других и бояться проговориться. Для меня эта встреча — истинный праздник. Давайте будем искренны в полную силу. Может быть, это последняя наша беседа на этом свете.
— Да, — согласился Геометр, который в стихах воспевал императора Фоку, — другого такого Никифора, который смог бы нас вывести из ужасного теперешнего ада, больше не будет. Только сейчас когда он в земле, мы видим его дела в полную величину. Какого государя погубил этот сластолюбивый армянин, изверг и подлец! Ему не простит история… Никогда! И он ещё хуже кончит, чем Никифор.
Вошёл хозяин кабачка, с хитрой ухмылкой, и стал у двери. Тотчас же друзья смолкли. Потом принялись дружно хвалить его вино. Он внёс новый сосуд и вышел.
— Остерегайтесь, — сказал Христофор. — Всем кабатчикам, особенно этих тёмных трущоб столицы, приказано эпархом проверять посетителей и сообщать о их разговорах. Упаси боже касаться событий, происшествий во дворце… Впрочем все шепчутся тихонько. Вот тема для исторического сочинения, Лев.
— К сожалению, самое интересное не попадает на страницы наших книг. Но я всё-таки уже набросал главы, в которых мои современники: Никифор, Цимисхий и эта царственная шлюха нарисованы во весь рост. Как будут изумлены потомки. Кого они славили как помазанников божиих и которых боготворили, были — убийцы.
— Интересно послушать, — сказал Геометр, — а только нельзя приравнивать этих василевсов.
— Не уверен, — ответил Диакон. — Вы знаете, как завоевал славу Никифор? Слава его была блистательной и сам он — гордостью ромеев. И в самом деле он был бесстрашен и справедлив. Он поднял военный наш престиж до такой высоты, до какой он никогда не поднимался в прошлом и, так думаю я, не достигнет в будущем… Но что с ним стало потом…
— Жаль, что историки в угоду обстоятельствам и сильным мира сего больше затемняют события в своих сочинениях, чем проясняют, — сказал сатирик.
— Что делать, когда опубликование факта стоит головы? Вот, например, как эти факты, которые расскажу вам; могу ли я обнародовать…
— Будем рады послушать, — сказал сатирик. — Бесстрашие твоей мысли мне нравится. И беспристрастность.
И они теснее сгрудились за столом.
— Знаете ли вы, что наша царица Феофано — дочь кабатчика Кратероса?
— Как не знать, — заметил сатирик, — её отец содержал харчевню в столице, а теперь он носит титул патрикия и переменил имя.
— Много тёмного в том, как эта девица, удовлетворявшая известные прихоти пьяных матросов, появилась в царском дворце. Видимо, неотразимо было её женское обаяние, если царь сделал её супругой, равной апостолам по титулу. Низкое её происхождение было прикрыто официальной ложью, и в придворном хронографе историк написал: «Константин дал своему сыну, василевсу Роману, девицу благородного происхождения. Константин и его супруга Елена радовались вступлению в брак наследника престола с совершенной и добродетельной девушкой и притом столь славной и древней фамилии».
— Но ведь не так же всё было на самом деле! — вскричал Геометр в сердцах.
— В том-то и дело. Я исследовал этот факт досконально. Тайные грехи этой девицы известны были всем, и мать-царица навзрыд рыдала от стыда и позора, увидя её во дворце. Дочь кабатчика не могла простить ей этого и после выгнала мать-царицу и молодых принцесс из царских палат.
Тут возразил поэт Геометр:
— Если царица могла внушить одним страх, другим уважение, третьих околдовать чарами своей любви, стало быть в ней скрыты драгоценные достоинства, позволяющие ей возвышаться над прирождёнными патрикиями. Я вообще такого мнения, что ничто значительное не совершалось без страсти, и история мира есть биография замечательных людей. Не взирая на её пороки, о которых сложены легенды, Феофано всё-таки удивительное создание. А в том, что она отдалась Цимисхию, я её не виню. Куда ей было деваться? Правда, он отрёкся от неё, и опять очень подло.
— Я могу сказать только о личном впечатлении. Эта женщина вмещает в себя все грехи демонов и ангельскую обольстительность одновременно. Трудно сказать, чему тут больше следует удивляться: проницательности и сметливости её изворотливого ума, редкостной красоте или неразборчивому её разврату, необузданной жестокости и лукавству, скрытым под маской очаровательной приветливости. Я не думаю, чтобы она оставила в покое нового василевса. Вероятно, и в монастыре, куда он её замуровал, она ткёт сеть интриг и подготовляет дьявольские планы, которым потом изумится столица.
Хозяин заглянул в дверь и прислушался. Когда его заметили, он опять внёс новый сосуд вина. Вино стало оказывать своё действие и Лев Диакон заговорил о том, что его больше всего тревожило:
— Мы свидетели самых трагических моментов истории. Великая ромейская культура может быть накануне ужасного её исчезновения. Где Вавилон? Еде Египет? Где великий Рим? Всё — пыль и прах. Может быть, как и эти великие цивилизации, и мы будем сметены с лица земли надвигающейся лавиной варваров? Кто знает, не есть ли этот Святослав, не ведающий страха, питающийся сырой кониной и неутомимый как барс — не есть ли он могильщик великой ромейской державы. Ужасная тревога обуяла лучших людей нашего времени.
— И есть отчего, — вмешался сатирик Христофор. — На престоле с быстротой необыкновенной сменяется один убийца за другим. И один другого не лучше… А обо всем этом нельзя написать ни строчки. Есть от чего сойти с ума.
— Погоди, мы ещё не допили вино, — заметил Геометр.
— Но придёт же время и народ захочет привлечь тени умерших правителей к позднему суду! — продолжал Христофор. — Разберётся же когда-нибудь народ в злодействе властителей земных и каждому воздаст по заслугам.
— Но где он, — народ возьмёт беспристрастных свидетелей? Я вижу только курение фимиама, ликования царедворцев, неимоверную похвалу льстецов. Будничная, глубокая и трагичная сторона жизни народа не находит место под пером наших историков. Вот о чём всегда тоскую я. И меня, как историка, записавшего правду, боюсь, предадут суду друзья и объявят клеветником собутыльники. Примеров немало.
За стенами пронёсся топот и послышались крики, прервавшие беседу друзей. Все молча переглянулись. Христофор вышел и вскоре вернулся.
— Горят торговые ряды, — сказал он. — Видно, жители разгромили лавки убежавших за город богатых торговцев. И чтобы не узнали о разгроме и расхищении имущества, подожгли здания. Так выпьемте из общей чаши скорби.
Они выпили, и погрустневший Лев Диакон продолжал:
— Я много и часто думаю о том, какой праздничной выглядит наша жизнь в хрониках: триумфы царей, подвиги полководцев, блеск оружия, крики о подвигах, пророчества святых, добродетели богачей, благородство знатных, кротость и богоугодность иереев. Я втайне мучаюсь этой выставкой измышлённых духовных сокровищ в наших книгах.
Иностранцы, посещая Священные палаты, изумляются блеску двора, утончённости этикета, пышности обстановки. Но от них скрыты грубые инстинкты правителей, низменность их побуждений, коварство, злоба и насилия, гнездящиеся в палатах; тайны подземелий, в которых томятся невинные узники; вся грязь дворцовых интриг и жестокое обращение с ближними, прикрытое величественными фразами хрисовулов. Истории тиранств и утончённых мучительств могли бы заставить камни вопиять к небу.
Все слушали, затаив дыхание. Лев Диакон тяжело вздохнул, покачал головой и отпил вина.
— Позволительно спросить, — сказал Христофор, — смеем ли мы сетовать на взрывы народного гнева, когда разбиваются храмы, сжигаются дома и убиваются люди на площадях, если народ приучают к этому сами правители, подавая пример неслыханной жестокости. И не у василевсов ли и не у вельмож ли перенимает народ приёмы борьбы. Разве сравнимо с чем-нибудь злодейство Феофано по отношению к мужьям? И разве её место не в лупанаре? Сколько слез и горя причиняют людям вероломные узурпаторы, не стоящие одного мизинца мудреца? Как хотите, а мудрость ушла из мира, потому что сила стала принадлежать мечу А скажи-ка, друг, как это кичливые цари и их приближенные проворонили своего врага — Святослава, очутившегося сейчас у ворот нашей страны? Или патрикиям некогда было думать о враге во время бесконечных пирушек и сладких забав с потаскушками?
Лев Диакон ответил:
— Надменность и самонадеянность всегда в конечном счёте расплачивается за свою слепоту. В дыму самовосхваления мы стали невнимательными к судьбам соседних народов, и для нас руссы явились как бы из преисподней. Вдруг все увидели, что они нас побеждают, и варвар Святослав, о котором в Священных палатах вскользь упоминали и не иначе как с насмешкой, заставляет теперь всех дрожать. И тут только поднялся крик: кто он? Откуда взялся? Как он смел? Если бы прислушивались к урокам истории и не забывали бы их, то перестали бы колебать воздух столь глупыми восклицаниями. Наши лучшие историки всегда указывали на грозную силу, зародившуюся на Востоке. Прочитайте хоть Фотия. Но уста их были скованы, труды пылились в книгохранилищах. А между тем они знали многое и поучали сограждан государственной мудрости. Такова, к сожалению, участь писателя, мучиться от кичливых невежд при жизни и быть упомянутыми в минуты лишь народного бедствия. Только бездонное невежество может третировать руссов. Это — быстро растущее племя. Ещё Прокопий, этот смелый мыслитель и блестящий стилист, которому я завидую и во всем подражаю, ещё он писал о том, как славяне побеждали наших полководцев, делали набеги на разные места Европы, «зимуя здесь, как в собственной земле, не боясь неприятеля». Историк Менандр отзывается о них в том же духе, как и Прокопий. Он указывал, что «Эллада была опустошена славянами». Император Тиверий потребовал дани от славян. Вождь славян Добрит ответил: «Родился ли на свете и согревается ли лучами солнца тот человек, который подчинил бы силу нашу. Не другие нашей землёю, а мы чужою привыкли обладать. И в этом мы уверены, пока будут на свете война и мечи». Сей народ отважен до безумия, храбр и силен. И только те это держат в забытьи, кому надлежит знать об этом в первую очередь: упивающиеся величием своим самодержцы, пренебрегающие историей вельможи, ослеплённые победами полководцы, надменные чиновники…
— И весь самодовольный двор, — подхватил Христофор, с удовольствием смакуя свои отборные слова, — рассадник суеверий и разврата, очаг заразы… впору этому новому василевсу-выскочке, убийце, фразёру, которого ты звал просто «Иоанн, мой друг», и который, став василевсом, забыл, как тебя зовут.
Геометр пожал сатирику руку:
— Я уже и не знаю, что бы я отдал, вплоть до своей жизни, только бы видеть Цимисхия посаженным на кол. А ведь он вспомнит и призовёт тебя, Диакон. Ему нужны будут вскоре апологеты, чтобы его прославляли и возвеличивали. Что бы ты в таком случае мог ему сказать? Но прежде всего выпьем…
Они выпили, оживились ещё больше. Лев Диакон заметно опьянел.
— Я?! Я смело сразил бы его одной только фразой: «Владыка, — сказал бы я, — бойся думать, что ты превосходишь всех умом только потому, что капризный случай поставил тебя, неизвестно на какое время, выше нас».
— Отлично, — заметил Христофор, — Этой фразой, точной, простой, краткой, действительно всё исчерпано. Говорят, что василевс ищет себе историографа для запечатления в веках своих уже обещанных им будущих великих побед и деяний.
— Будь он самым презренным из хронистов, если согласится на такую пакость — чадить этому оскорбителю своей державы, этому верхогляду, щеголяющему чужим умом древних, грязному бабнику, цареубийце. Я считал бы за великое несчастье и бесчестье быть на месте такого историка, осыпай меня деньгами и титулами.
— Похвально, — сказал Христофор. — Слава, деньги, наслаждение — какая это чепуха, угодливость телу, новое рабство. Делать ум рабом тела — значит давать ему очень низкое назначение.
Хозяин вошёл и, кажется, не обнаруживал больше желания удаляться. Друзья хотели переменить разговор, но это никак не удавалось. Слишком разгорячено было воображение наболевшими вопросами.
Так как хозяин всё ещё не уходил, то Христофор попросил Геометра прочитать стихи. Стихи были рассчитаны на просвещённого слушателя и до смысла их не просто было добраться. Поэт начал читать с воодушевлением, искренностью и с риском, потому что хотя он и воспевал василевса, но того, которого теперь выгодно было бы порицать, и то, что прозвучало бы несколько месяцев назад лестью, сейчас искупалось только отвагой и тюрьмой, и друзья понимали это.
Поэт читал:
— Не наводи красками изображение владыки, а смешай алмаз, золото, серебро, камень, медь и железо и вылепи из этой массы статую. Сердце его сделай из золота, бюст из блестящего серебра, руки из меди, мышцы из адаманта, ноги из камня, голени же и спину и голову из железа.
Лев Диакон слушал, закрыв глаза. Ясное восхищение отражалось на его лице. Геометр невольно вытягивал шею и воздымал руки, подражая жесту поэта. Хозяина кабачка трогали задушевно произносимые умные и красивые фразы. Он умилённо улыбался. Поэт продолжал читать, воспевая погибшего царя:
— Тот, кто был прежде крепче мужей и не боялся меча, сделался лёгкою добычей женщин и меча. Тот, кто держал в руках власть над всей землёй, покоится теперь на маленьком кусочке земли. Но встань царь! Построй своё пешее и конное войско, фаланги и полки. На нас устремляется русское всеоружие, скифский народ в бешеном порыве наносит убийство, разоряет твой город! Не покидай нас, сбрось камень, который держит тебя. Если же нет, то хоть вскрикни раз своим голосом, может быть, одно это разнесёт их. Если же тебе и того не угодно, то прими нас всех в свою гробницу.
— Благоговеешь ты перед Никифором. Но и этим словам не дадут дойти до читателя, — сказал Христофор. Они слишком человечны и жгутся. Словесный хлам, как навоз, перевозится по дорогам истории беспрестанно, а перлы творчества могут кануть в Лету.
Хозяин, успокоившись, ибо уразумел только то, что прославлялся василевс, хотя бы и умерший, вышел.
— Эпоху литературы узнают по её представителям самым большим, — сказал Геометр. — Я не вижу в наше время примерного поэта для подражания. Одних купили чинами, и они упражняются в риторике и фразеологии, украшая свои фразы, лишённые смысла, и из кожи лезут как можно больше и звучнее подобрать эпитетов для восхваления сановных лиц. Другие подражают великанам прошлого. Третьи переводят на популярный язык классиков древности. Четвертые, у который ещё не угасла совесть, остался вкус и любовь к истине, — эти кропают что-то для себя и друзей, чтобы потом похоронить свои рукописи от недремлющего глаза соглядатаев. Эти — самые несчастный вид писателей: они оборваны, голодны, безвестны и, несомненно, ждёт их участь умереть под забором или в застенке, как меня, грешного. Эти — зеркало униженной мысли, растоптанного достоинства. И вот среди нас, современников, друзья, нет ни одного, который бы соединял в себе высокий вкус, проницательность критика, независимую мысль. Все мы стоим друг друга и не видим перед собою лица, глядя на которое, можно было бы устыдиться своего дела и вспомнить о высших обязанностях писателя. Я пью за древних мужей, у которых была незамутнённая корыстью мысль, и слог мужественный и глубокий.
Он торопился высказаться, поглядывая на дверь.
— Разве писатели должны льстить заблуждениям сограждан? Так ли поступали древние? И неужели уважающие себя сограждане нуждаются в угаре лести? Государства несут великую расплату за то, что в самые тяжкие его годины уста поэтов замкнуты. Ещё более ужасно, если они размыкались, но для фальшивых песен… Слово тогда теряет внушительность, голос поэта — как дыхание в морозном воздухе, священное слово — «поэт» становится синонимом торговца… Нет лучше этого болезни, унижения и беспомощности, чем позолота холодных похвал скучающего патрона, которому приятно сознавать, что вдобавок ко всему он ещё ценитель и покровитель искусства. Помните, кто не хочет страдать за убеждения, он пострадает за их недостаток. Всё созданное им обернётся ему черным упрёком и будет преследовать на краю могилы.
Геометр оглянулся на дверь и продолжал:
— Мир идёт к концу, это предчувствие всех образованных людей нашего времени. Посмотрите, что делается с духовными христианскими ценностями. Торговля благодатью, купля-продажа свирепствует в алтарях, в храмах, в монастырях, в соборах. Вера и церковь продаются с торгов каждый день. Продаются должности пресвитеров, диаконов, экономов, продаются церкви, монастыри, нет ни одного клочка церковной земли, которую нельзя было бы купить. В нашем христианском мире ничего нет не продажного. От низших до высших иерархов все торгуют церковью… Продажа алтарей стала общим грехом всей нашей тяжкой земли. Церковь перестаёт быть богоутверждённым порядком, она проституируется самому дьяволу и перестаёт быть невестой Христа.
Хозяин доложил, что просится сюда монашек.
— Давай сюда его, пусть поврёт всем нам на потеху, — сказал Христофор. — Имейте в виду, — добавил он, когда хозяин ушёл, — этот кабатчик хочет проверить нас монашком. Уж потешусь я над этим монастырским кротом…
Монашек в драной скуфейке, уже изрядно пьяный, низко кланяясь вошёл и произнёс:
— Вижу перед собою очень достопочтенную компанию. Могу за кубок погадать. Предсказываю судьбу человека… И прошу держать это в секрете, у меня дар, за который изгнан из монастыря, как за еретичество. Вот и пробавляюсь… Умудрён всяким гаданьям.
Он вынул из-за пазухи пергаментный свёрток:
— Точно предсказываю судьбу по «Соломоновым заклинаниям», по «Отгадчику снов» Артемида Милетского, по «Соннику», ещё по «Соннику» Ахмед-Абу-Мазару сыну Сейрима. Дайте мне хлеба, оливкового масла и кусок рыбы, и все тайны мира будут у вас как на ладони…
— Я тебе дам кубок, рыбу и в придачу две намисмы, — сказал Христофор, — скажи, на каком расстоянии русские войска преследуют наших и скоро ли будут в столице?
Монашек, слыша такие неожиданные и крамольные речи, не мог приладиться, в какую сторону повернуть разговор.
— Промыслы бога никому неведомы, — пролепетал он, — в нашей силе угадать судьбу лишь отдельного человека.
— Хвастун! Тунеядец! — вскричал Христофор. — Мало вас Никифор учил добродетели, — схватил его за шиворот и вытолкнул на улицу.
— Христопродавцы, еретики проклятые! Вот погодите, бесы вас передушат, — ругался монашек под окнами.
На скандал явился хозяин.
— Горит лупанар, — сказал он, как-то лукаво улыбаясь. — Девок на улицах целые толпы. Не изволите ли, уважаемые риторы, пригласить нескольких. Им некуда деваться, ночь длинна, расходы на них небольшие, поднёс вина, накормил куском баранины и насыщайся ею вволю, когда пожелаешь.
— Пускай идут, которые там почище и помоложе, — сказал Христофор.
Шутливо вбежали девки и похватали мужчин. Кажется, разорение лупанара ничего не доставляло им кроме забавы и веселья. Вместе с ними прибыл из лупанара рожошник. Как только вбежал он, тотчас заиграл на рожке и стал кривляться, смешить гостей. Надуваясь, он умудрялся ещё вертеть трещотку. Одна из девок принялась бить в колотушку. И кабачок наполнился шумом, треском, визгом. Девицы, успевшие выпить, громко хохотали, рассказывая о содержателе лупанара, который разогнал «гостей» и скрылся.
Христофор, держа на коленях девицу, успевал обнимать и соседок и всем понравился за простую обходительность и отсутствие всякой чванливости.
Хозяин подал баранину под рыбьим соусом и сосуд вина. Вскоре кабачок стал наполняться ремесленниками, мелкими торговцами, матросами. Некоторые из них были обожжены, все шумно говорили, и в голосе их не слышалось уныния. Они рассказывали, хохоча, о бегстве патрикиев, вельмож, о том, где были разграблены их дома. Толпы озлобленных рабов ходили по улицам. Слуги оставляли господ запертыми в домах, которым угрожал пожар. Трупы убитых богачей валялись по улицам, никем не прибранные.
Лев Диакон не мог вынести этого разговора и сборища. Он столкнул с колен румяную девицу и сказал Христофору на ухо:
— Плебс привык во время несчастий предаваться грабежу, поджогу и убийствам… Мне страшно от этого разгула. Я уйду, а о делах наших поговорим завтра. Я жду тебя, теперь мы оба — отверженные…
— А я здесь заночую, — ответил Христофор, — естественнее этих несчастных созданий не сыщешь во всей империи. Иди. Завтра встретимся. Сохрани записки о Цимисхии и Феофано… Потомки тебя за это отблагодарят…
— До завтра, друже… И ты не забудь для потомства оставить на этих злодеев сатиру, до поядрёнее…
Лев Диакон завернулся в плащ и незаметно для всех вышел в темноту. Окраины столицы горели. Слышны были на улицах треск горящих деревянных зданий, конский топот, крики о помощи и рёв ослов.