Иоанн Цимисхий собирался на торжественный пир в честь бракосочетания, на который приглашены были все синклитики, двор и высшая знать столицы, как явился паракимонен Василий и сообщил, что прибыла Феофано.

Время не заглушило в Цимисхии страсти к Феофано. Ещё Полиевкту он дал зарок не общаться с нею, однако, не сдержал слово и продолжал видеться с ней. Сейчас же, в столь смутные дни, делать это было бы явной неосторожностью. Он знал, как любит население Феодору и ненавидит Феофано, и твёрдо решил держать её на расстоянии, даже отдал приказание паракимонену отправить её в один из монастырей Подальше от столицы. Но вместо того, чтобы выполнить распоряжение василевса, она вдруг и притом некстати сама явилась во дворец.

Не дожидаясь распоряжения василевса, отталкивая стражу, ворвалась к нему в спальню и сказала:

— Прогони сперва этого холуя, который за счастье почитал выносить мои ночные горшки при покойном василевсе, а сейчас смеет загораживать к тебе дорогу… Я царица при двух законных василевсах… Я…

Цимисхий велел Василию удалиться, но на всякий случай оставаться за дверями. И теперь, при виде её, когда всплыли в памяти обольстительные картины их свиданий, горячие ласки, он почувствовал, что по-прежнему находится во власти её чар и решил держаться с ней строго, разговаривать сухо и мало.

Он понимал, что она, решительная и взбалмошная, прибыла с целью изменить свою судьбу монахини, попытаться опять играть роль при дворе, а может быть, имела ещё более коварные замыслы. Что помыслы её всегда были коварны и дерзки, он знал это хорошо, и поэтому в глубине души был убеждён, что и сейчас следует ожидать каких-нибудь неприятных вещей.

Василевс изрядно волновался и боялся, что волнение его ею будет замечено. Он окинул её взглядом, и сердце его заныло.

— Мой возлюбленный повелитель, — сказала она тихо.

Он не выдержал, шагнул ей навстречу. Она опустилась на колени, протянув к нему руки. В лице её отражалась мольба и воплощённая кротость. Она была ещё прекраснее в монашеской одежде, надетой к случаю, с намёком на скорбь. Монашеский плащ сполз с её плеч, обнажил её точёную фигуру, затянутую в длинное платье из золотистой ткани. Волосы, убранные просто, подобно диадеме, венчали её прекрасный лоб, повязка сверкала рубинами и топазами, это походило на лучистый ореол, осеняющий святой лик на иконах Богоматери. Красные туфли с причудливыми серебряными аистами на носках были выставлены настолько из-под платья, чтобы дать увидеть линию обольстительной и зрелой ноги. Лицо, одухотворённое страстью, пылало, меняло в выражениях, оттенок печали придавал ему невыразимое очарование, против которого он не мог устоять. Поэтому когда он невольно придвинулся к ней, она схватила его руки и стала страстно их целовать.

Она была точно в забытьи, и её вздрагивающий голос опьянял его. Она сжимала его колени, целовала орлы на царственных туфлях, называла его нежными прозвищами, которые в минуты близости допускались и нравились даже царям, уверяла, что его любовь для неё ценнее всего на свете: ценнее трона, роскоши и благ двора, заманчивых соблазнов властолюбия, что разлука по мановению хитрого евнуха была для неё временем мук и терзаний. Перенести её она смогла только благодаря надежде на встречу.

Она признавалась, что в жизни у неё был только он один, который дал ей полное счастье и счастье это казалось вечным и несокрушимым. А дескать, нелюбимая, безобразная, старая и глупая Феодора оскорбляет его своим присутствием во дворце и кроме царственной крови в ней ничего нет, что бы давало ей права на близость с образованнейшим мужчиной в стране, с блистательным василевсом, с великим полководцем своего века.

Голос её был полон вдохновения, нежности и отчаяния. Руки её лихорадочно сжимали стан Цимисхия, были горячи и цепки, от них расплавился бы и металл. Продолжая бессвязный любовный лепет, она тихонько подталкивала его к ложу, на котором с момент досуга отдыхал василевс. И Цимисхий не в силах был противиться её словам и объятиям. Рука его упала е ней на грудь, и он ощутил прилив такой необоримой страсти, которая окончательно спутала его помыслы. Она прижала его к себе и её дыхание уже обдавало его лицо:

— Несравненный мой и сладчайший, я буду твоей собакой, с которой ты волен делать все, что тебе заблагорассудится. Я готова жить так, как ты захочешь, лишь бы встречаться с тобой. Согласна жить в хижине рыбака на берегу моря, в притворе захудалой монастырской церкви, в лесной землянке у дровосека, только не лишай меня своего внимания, иногда посещай меня… Воздух столицы будет мне целительным бальзамом. Этим воздухом дышишь ты. Видеть тебя, ласкать тебя — источник моей жизни. Кто может любить тебя как твоя Феофано?! Ты — моя мука, ты — моя радость, ты — моё величие, ты — моя судьба. Каждая рабыня, живущая в столице, и могущая видеть тебя хотя бы однажды в год на торжествах, счастливее меня. Так мы будем доверчивее друг к другу.

Она поднялась, повинуясь толчку его руки, и губы их сблизились. Ощущение покорного и обольстительного тела судорогой охватило его. Счастье было на пороге к осуществлению, но в это время вошёл временщик.

— Владыка, — произнёс он сухо и громко, — сроки приёма истекли. Тебя ждут государственные дела.

Цимисхий отпрянул, почти вырвался из объятий Феофано. Опустив книзу глаза, он пытался побороть смущение. Феофано исступлёнными глазами пожирала его, она ждала его приговора, от которого зависела её судьба.

Иоанн Цимисхий колебался недолго и сказал:

— Да, мой милый паракимонен, ты прав. Меня ждут неотложные дела. Приём окончен, мать-игуменья.

Мертвенная бледность залила лицо Феофано. Василий указал ей на выход. Но игуменья не двинулась.

— По повелению василевса Романии, — бесстрастным голосом прочитал пергамент паракимонен, — игуменья Феофано отправляется в дальний монастырь, в тот монастырь, отдалённый от столицы, в котором никто не мешает общению с богом и который избрал для неё сам божественный василевс на благо ей самой и государству ромеев.

Цимисхий глядел на неё уже безразличным холодным взглядом и ждал, когда она удалится. И она угадала, что участь её решена.

Василевс ждал и, наконец, тоже указал ей на дверь. Он теперь совсем освободился от наплыва нежных чувств, и непреклонность его решения была очевидна. И она демонстративно присела на стул, чего никак нельзя было делать в присутствии василевса.

— Даже большая собака бывает великодушна к малой собаке, — сказала она. — А ты и к этому оказался неспособным. Одно только вероломство… Господи, ты сам видишь: друг, достигший власти, стал потерянным другом… Вражда между близкими особенно непримирима, так изведала я на опыта, Иоанн! Где твоё благородство, твоя справедливость, твоя благодарность? Тебе ничем не искупить и доли моей преданности… моей жертвы для тебя.

Из глаз её капали слезы…

— Ах, Феофано, — сказал Цимисхий. — Женские слезы для меня непереносимы… Я люблю тебя по-прежнему. Но я принадлежу не себе… Только по глупости своей люди думают, что царь всесилен. И я не знаю, паракимонен… как мне тут поступить…

— Я знаю, владыка. Монахиня Феофано стыдит нас вероломством и несправедливостью. Сейчас мы вернём ей этот самый упрёк… Я щадил её, владыка, а также оберегал твой покой!.. Но сейчас я должен проявить меру суровости… чтобы истина восторжествовала.

Он захлопал в ладоши, и вошёл человек в одежде монаха со свитком пергамента в руке. Он склонился перед василевсом.

— Ты узнаешь его? — спросил Василий.

Феофано отвернулась и гордо произнесла:

— Нет.

— А ты узнаешь её? — спросил Василий монашка.

— Узнаю. Она отсылала со мной письмо Калокиру. Вот оно.

— Читай…

Монашек прочитал, письмо Калокиру, в котором Феофано назначала свидание с ним и обещала «всё рассказать».

— Что значит «всё рассказать?» — спросил Цимисхий. — Что хотела ты рассказать Калокиру? Моему врагу! Это — неслыханная низость — общаться с моим врагом, врагом державы, и приходить в Священные палаты с маской друга… Обманщица, изменница… Враг империи и василевса… Ты отняла у меня всякую веру в твои слова и действия…

— Василевс, — сказала она, задыхаясь от гнева, — ты отнял у меня мужа Никифора, который меня любил. Ты обесчестил меня, детей, которые при тебе играют роль шутов или кукол. Ты лишил меня любви и, как мелкий лавочник, обманул меня, воспользовавшись страстью женщины, которая любила тебя больше всего на свете и принесла в жертву этой любви все: трон, женскую честь, материнское достоинство, благо двора… И ты пренебрёг всем этим, как мелкий обманщик, которого я могу глубоко презирать. Тебе нужна была только власть, которая есть ничто иное, как непотребная девка, перебегающая от одного к другому и которую выше женской любви могут считать только люди, выросшие в привычках раболепия и нужды. Я ненавижу тебя ото всей души, ромейский василевс, и буду считать тот день, когда отдалась тебе — самой большой ошибкой в моей жизни.

— Это — преступные речи, игуменья, — сказал строго паракимонен. — Дерзкие оскорбления царского достоинства.

— В таком случае твоего царя надо было давно повесить. Он — убийца законного царя и оскорбляет царицу, жену Романа и матерь наследников ромейского престола.

Временщик взял её за руку и попробовал утянуть к двери.

— Прочь! Презренный евнух, безбородый урод с голосом болотной птицы, продажная собака. Не ты ли вывел своих рабов на улицы в помощь второго моего мужа и кричал вместе с ними: «Многая лета Никифору Августу! Многая лета непобедимому василевсу, да хранит его господь!» И не ты ли притворился больным, когда увидел нового кандидата на престол. И не ты ли предашь этого василевса ради того, который завтра возымеет силу.

— Молчи, кабатчица, — сказал холодно Василий, — подстилка пьяных забулдыг с пристаней Золотого рога. Благодари судьбу, что покойный василевс Роман в этот день лишку перепил и с пьяных глаз возвёл тебя на трон. Иначе валяться бы тебе за винными бочками с пьяницами…

— Я была бедна, но не продажна. А вот тебе всё равно, кому поклоняться, лишь бы носил царский знак отличия. Это ты падал ниц передо мною, когда окружённая знатнейшими женщинами Романии я в царском уборе появлялась к столу. Ты глядел мне в глаза, как жалкий пёс, готовый броситься на того, на кого я укажу. Ты награбил добро столько, что его не имеют и василевсы. И это благодаря моим мужьям и моей снисходительности. И сейчас ты готов грубым прикосновением своих грязных лап оскорбить во мне царское достоинство и честь знатной ромейки, готов попрекнуть меня именем кабатчика Кратероса, который не крал, как ты, не разорял страну как ты, не лгал, не продавал, не обманывал, не лицемерил.

— Автократор, я её выведу, — сказал Василий, и подступил к Феофано, растопырив свои жилистые сильные руки.

— Отойди! — вскричала она, — или я выцарапаю тебе птичьи глаза, варвар, мерзкий скиф, ублюдок…

Тот схватил её, но только мантия осталась в его руках. Он уцепился за её платье, но Феофано метнулась, и платье треснуло, сползло и обнажило её розовое точёное тело. Тогда она побежала по палате, ища предмета, которым можно было бы швырнуть. Но его не оказалось. С неистовой злобой она вцепилась в шею евнуха и стала его давить, крича:

— Умри, аспид, василиск, порождение адово!

Евнух пищал, закатывая глаза, упирался ей локтями в грудь. Наконец он вырвался и скрутил ей руки. Она плевалась, визжала и встряхивала куделью своих растрёпанных волос. Цимисхий не знал, что предпринять. Самому ввязываться в эту борьбу он считал недостойным царственной персоны. Он мучился и, наконец, крикнул Василию:

— Выведи!

Василий подобрал истерзанное платье Феофано, перекрутил им её стан вместе с руками и подталкивая ногою, тащил её к двери. Она сопротивлялась, упала. И тогда он повёз её по полу. Она хватала его за ноги зубами и цеплялась обнажёнными ногами за кресла, чтобы удержаться и всё осыпала василевса и его временщика отборными ругательствами. Наконец паракимонен вытащил её из зала. Там она продолжала кричать, оглашая дворец. На этот крик сбежались евнухи-слуги. Они схватили Феофано и отнесли в приготовленную заранее простую повозку. В неё посадили её и отвезли на судне в далёкий монастырь.

И когда они остались наедине, Цимисхий сокрушённо сказал:

— Это — жёрнов мне на шею. Чуть-чуть я с ним не потонул. Проклятая женщина.

— Владыка, лучше уж пусть один жёрнов потонет, чем тонуть с ним и тебе.

Цимисхий поглядел на него укоризненно:

— Паракимонен… Не забывай, что и ты и я ей многим обязаны:

— За оскорбление василевса по закону караются смертью.

— Полно, ведь эти законы тоже василевсами выдуманы. Как её звали, эту проходимку, до того, как она стала василисой.

— Дочь трактирщика Кратероса называлась в девках Анастасией… Её подобрал в пьяном виде, любящий распутных бабёнок, покойник Роман…

— Отправь её как можно подальше, в глушь, на границу империи… Дай в дорогу провожатых, хорошую провизию и рабынь для услуг… Она не привыкла сама трудиться…

— Владыка, давать ей в услужение кого-нибудь, значит содействовать её злостным замыслам. Она не перестанет добиваться связей с Калокиром. Насколько мне известно, а известно мне больше, чем я сказал тебе об этом, она через подставных лиц передавала Калокиру сведения о дурных слухах, наполняющих столицу и даже кощунственные намёки, предвещающие гибель василевса…

Цимисхий нахмурился и отменил прежнее приказание. Он сказал:

— Пусть в таком случае примет великую схиму. Пусть позабудет о своём пребывании в Священных палатах и вернётся в конце жизни к тому, с чего начала: к жизни Анастасии — трактирной девицы…, в роли затворницы… Пусть замаливает грехи… Да последи, чтобы язык не распускала…

— Не беспокойся, владыка. Там её никто не найдёт, даже такая бестия, как Калокир.