Цимисхий приказал знати выехать из Константинополя в Доростол, чтобы всем были очевидны его необыкновенные воинские подвиги. Даже вытребована была сама василиса Феодора, которая не видалась с мужем с того самого дня, когда постояла с ним под венцом. Были раскинуты шатры, украшенные шёлковыми тканями и коврами, выписаны музыканты, певцы, шуты и мимы из цирка. Толпящемуся на улицах народу раздавали дешёвые сласти и вино.

Василевс велел оцепить город и не выпускать из него никого, пока не будут выловлены все изменники, переметнувшиеся на сторону Святослава. Соглядатаям ушникам велено было внимательно слушать, что говорят на площадях, на базарах, в домах за столом и доносить немедленно.

И вот к Василию Нефе, который ведал сыском, стали сгонять толпами этих проговорившихся. Всё это были случайно под руку попавшие и схваченные, трясущиеся от страха жители города, которые плохо понимали, что происходит, и считали войну и голод и вызванные ими страдания наказанием божеским. Они падали на колени, завидя сановников, что-то бессвязно лепетали, умоляли о пощаде; женщины были с детьми на руках, вопили, призывая на помощь всех святых. Спешно с ними расправлялись: отрезали языки, приговаривали к удавлению или к отрезанию ушей и носа, отрубали руки, ослепляли. Особо опасных сажали на кол или зарывали живыми в землю. Были и такие, которых публично сжигали живыми на кострах.

Жестокость ромеев носила традиционно утончённый характер. Если варвары просто зарубали преступника, то византийцы наслаждались мучениями жертв: сперва они виновника ослепляли, потом четвертовали, надругались над телом, оскверняли его, прежде чем умертвить. Причём так поступали со всеми решительно: и с сановниками, и с епископами, даже с свергнутыми императорами. Сам Цимисхий прежде чем умертвить предшественника своего дядю Никифора, резал и терзал его тело. Даже женщины, приученные к этим зрелищам и обычаям, нисколько не уступали мужчинам в выдумках по части изощрённого мучительства.

На этот раз неумолимая жестокость выпала на долю не только тех, которые воевали против ромеев на стороне Святослава, но и тех, которые были вообще недовольны человеческим самоустройством на этой земле, хоть и не принимали участие в войне. Этих Цимисхий считал самым вредными еретиками, потому что они и само благоустройство в мире и богатство и знатность и земную славу ставили ни во что. Василевсу доносили, что во время Святослава подобные люди стекались в Болгарию, убегая даже из Константинополя. Особенно много он обнаружил в Доростоле беглых рабов, бедных и безземельных крестьян, которым в Болгарии при Святославе жилось легче.

Целыми днями Цимисхий вместе со своими вельможами растасовывал пригоняемых к нему славян. И он уже устал выносить смертные приговоры и ему захотелось повеселиться в кругу избранных дам, когда к нему привели старика в веригах, нечёсаного и лохматого с лихорадочным блеском в глазах. Старик не упал ниц, не просил пощады. Он глядел на василевса сухим испепеляющим взглядом.

— В чём его преступление? — спросил Цимисхий.

Наушник ответил:

— Он богумил. Хулит богатых, поносит всех, кто за царя. Сбивает с толку рабов и крестьян, чтобы они не работали на господина. Он не только чужую собственность ненавидит и считает греховным её иметь, он и сам не хочет никакой собственности.

— Неслыханная и вреднейшая ересь! Они, пожалуй, и саму мать-церковь посчитают ненужной!

— Не только ненужной, но и весьма вредной, — подсказал придворный историк. — Они кроме евангелия ничего не чтут, даже иконы, таинства, поклонение мощам…

— Кощенство! — произнёс свирепо Цимисхий. — Такому лучше на свет не родиться.

Василевс стал внимательно и брезгливо рассматривать еретика.

Через дыры платья просвечивало у старика грязное, синее тело.

— Он дошёл до такого безумия, что возвёл сам себя в апостольский чин. Его поймали как раз в тот момент, когда он хаял церковь и проклинал Твоё величие как слугу сатаны.

Цимисхий слышал о еретиках своего государства: об арианах, павликианах, о манихеях и знал про них одно, что они злейшие враги царя и церкви. И всех их он относил к своим личным врагам. Но богумилов считал извергами рода человеческого, для которых до сих пор ещё не придумано надлежащей казни.

— Кто ты такой? — спросил грозно василевс.

— Я — человек.

— А ещё?

— Сын божи.

— А ещё?

— Богумил. Богу милый.

— Знаешь ты, с кем разговариваешь?

— Скажешь, так буду знать.

— Я — василевс ромеев.

— А я — славянин. Христианин.

— Ты, говорят, мутишь народ, проповедуя бедность и неповиновение властям.

— Яко же и Христос.

— Значит ты с Христом на равной ноге?

— Пока он был человек, он был мне брат.

— Но он был и бог?

— Все люди, пока они люди, не боги, а все одинаковы…

— Значит и ты и я ничем не отличаемся друг от друга?

— Ничем. Бог во всех душах, будь люди бедные или богатые, черные или белые, ромеи или варвары, малы или стары, мужского пола или женского.

— Однако ты себя называешь апостолом?

— Так меня называют люди. Я им не перечу. Глас народа — глас божий.

— Вот я тебе посажу на кол, и все увидят, какой ты апостол.

— Премного меня обяжешь. Мучай тело, оно в твоей власти. Тело — сосуд сатаны. Его прельщает мясо, женщины и вино. Древо познания добра и зла было виноградное дерево, и Адам и Ева упились соком его. Тело — зло. Добро — душа и небо.

— Оставь бредни невежды, старик. Ничего ты не знаешь.

— Ничего не знать из противного истинной вере — значит знать всё.

В голосе звучала надменность пророка.

— Болтай больше… Как раз доболтаешься до казни.

— На, рви на части, жги огнём мой прах, умножишь мою радость перед богом. Возвеличишь мой дух.

Душан разорвал гнилое веретье на груди и обнажил на истязаемом в кровоподтёках и синяках теле железные вериги.

Цимисхий поморщился, а сановники вздрогнули и отвели от Душана глаза в сторону.

Душан шагнул, приблизился к царю:

— Что, царь, испугался? На-на! Режь, жги, мучай! Зажарь меня на огне или посади на кол, как всех этих посадил.

Он указал рукою в сторону улицы, вдоль которой корчились на кольях, вбитых в землю, заподозренные в ненависти к Цимисхию славяне, греки, венгры.

— Еретик. Ты и креста не целуешь, — воскликнул василевс, — а ещё учишь царей…

— Да, мы не почитаем креста, видя в нём орудие казни сына божия. Мы не почитаем икон, эту мазню ваших живописцев, это гнусное идолопоклонство. Мы осуждаем маммону богатства и призываем к братству и бедности. И за это вы нас гоните, как гнали Христа и его апостолов. Посмотрите на ваших пастырей, они жрут, пьют, ублажают своё тело в роскошных постелях с блудницами, угодничают перед властями.

Не стерпев этих слов, Варда Склир схватил Душана и зажал ему рот. Цимисхий остановил Варду: пусть Душан по глупости весь выговорится, тогда его вредоносное еретичество всем будет ясным и очевидным.

Душан продолжал всё в том же тоне непререкаемого пророчества:

— Помни, василевс! Праведник должен обладать добродетельным молчанием и слёзным даром. А тебя окружают распутные кобылы — бабы, да бесы — комедианты. Дни ты проводишь в войне, что есть грех, да в гульбе и пиршестве. Тьфу! Тьфу!

Душан плюнул в сторону василевса и свиты.

При царе Петре, при котором ромейское духовенство было особенно корыстолюбиво и назойливо, притом упорно внедряло церковный быт и в мирскую жизнь прихожан и требовало непрекословного повиновения царю и боярам («Царь и бояре богом суть поставлены»), богумилы, благодаря своей простоте, чистоте сердца и твёрдости духа приобрели большую любовь в народе. Каждого богумила, казнённого за свою веру, народ считал мучеником. И вот сейчас Цимисхий увидел, как воины, стоявшие тут, с мистическим умилением смотрели на Душана.

— Мятежник! — еле выдавил Цимисхий с отвращением, дыхание его спёрло от гнева.

Душан произнёс, как заклинание, громко и торжественно:

— Мы ненавидим войну и насилие! Мы ненавидим корысть и суету! Мы проводим время в кельях на молитве и в помыслах о боге… И не помышляем о власти. И к мятежу не призываем, царь. Мы — кротки. Не надо лгать!

Василевс поднялся с походного трона: лицо его перекосило от возмущения. Он приказал:

— Разжечь костёр и здесь, сейчас же на раскалённых углях его, мерзавца, зажарить.

И к ужасу своему увидел, что никто из свиты, ни из солдат не пошевелился. Все были объяты страхом перед этим, стоящим в лохмотьях и струпья диком, о котором шла молва, что сколько бы ни пытались его сжечь, огонь не брал.

Цимисхий обернул в сторону сановников своё искажённое гневом лицо. Все должны были исполнить его приказание наперегонки, как он привык к этому, а здесь стояли, как заворожённые.

Варда Склир приблизился к готовой вязанке хворосту, подсветил растопку. Сухой хворост быстро обнялся с пламенем и осветил багровым светом лохмотья старика, который не менял ни позы, ни выражения лица.

— Владыка, — прошептал на ухо императору всесильный паракимонен. — Мы рискуем быть скандально сконфуженными. Многие из еретиков продали душу дьяволу, и этот еретик может в огне остаться невредимым. Это произведёт ужасное впечатление на всех окружающих. А, главное, поколеблет власть трона.

— Были случаи? — спросил так же тихо опешивший царь.

— Были, владыка.

Иоанн Цимисхий колебался, и это всем передалось и все были безгласны и недвижимы. Вдруг Феодора подбежала к старику, сорвала с него лохмотья и бросила их в огонь. Все ахнули и застыли в священном трепете. Огонь мгновенно превратил лохмотья в пепел.

— Видите, военачальники! — сказала с укором царица. — Значит и паскудное тело его, как злостного еретика, тоже тленно.

И она решительно толкнула его в огонь.