— Сенька, тебе лафа. Ну, мчись сейчас же в вестибюль. Там топчется на копылках фундаментальная дамочка под зонтиком. Она ищет репетитора по политграмоте. Я сам взялся бы обучать такую кралю, у ней и образование и воспитание, — Вдовушкин обвел руками вокруг груди и бедер, — да вот ни бум-бум я в твоей политграмоте, такой грех…

Он толкнул Сеньку в сторону вестибюля, и тот помчался сломя голову.

В самом деле, под розовым шелковым зонтиком стояла, переминаясь на месте, высокая, дородная и дебелая, вся в бантах, дама с лунообразным в веснушках лицом кустодиевских Венер. Она вся расплылась в блаженную улыбку, когда Сенька подлетел к ней и выпалил, что он студент-филолог, изучает общественные науки, лингвистику, философию, социологию…

— Чересчур приятно, — сказала дама, пристально разглядывая Сенькины потертые обшлага пиджака и заплатанные ботинки, которые он старался скрыть под широченными матросскими парусиновыми брюками клеш. — У меня к вам докука есть… Я, молодой человек, ищу репетитора по политграмоте.

— Два рубля за урок, — сказал Сенька. — Цена известная.

— Не имеет значения, — ответила дама, — только бы ученье это пришлось мне по душе и не было скучно. И без того тосчища да скучища смертная в наших-то местах, страсть.

— Будьте покойны, гражданочка. Знания у нас самые свежие, у профессоров учимся…

— Это здорово, — ответила она. — Сойдемся.

Он порекомендовал ей купить учебник политграмоты — «Азбуку коммунизма» и назначил место занятий в одной из библиотечных комнат как раз в те часы, в которые студенты уходят на обед.

— И нам никто не помешает, уверяю вас.

— Я согласная, — ответила она. — При чужих людях я, как очень чувствительная, чересчур стесняюсь. Того и гляди чего-нибудь ляпнешь. А на тет-а-тет — ничего.

Сенька осведомился, как ее звать.

— Зовут меня мудрено, при крещении Февронией назвали. Ну а как только сам-то на линию вышел, он у меня хозяин мельницы, то при таком нашем высоком положении кержацкое это имя Феврония и побоку. Розой велел называться. Теперь я Роза Фоминична. Все муж это у меня… В ногу с эпохой, говорит, надо идти. Я при деле, а ты развивайся, получай самое перевысшее образование. Шалберничать-то, чай, надоело… Знамо, надоело… Целый день по дому тычусь как слепой кутенок…

— Чудесно, чудесно! — одобрил Пахарев. — Розы, Октябрины, Марсельезы сейчас в большом ходу. Веяние времени. Женщина ввысь подымается — вплоть до сияющих вершин науки. Будем с вами идти навыверт — от формы к содержанию. Деревенские парни иногда начинают культурный путь с галстука… Пути к новому разные бывают. Это ничего… Ни за речь, ни за образ мысли нисколечко не стесняйтесь… Искренность — прежде всего…

— Я тоже так думаю, — ответила Роза Фоминична. — Я люблю, когда меня перевоспитывают.

— Нам то и надо, — согласился Сенька. — И вы с сегодняшнего дня будете у меня на прицеле, в поле зрения…

— Ах, как хорошо, на прицеле. — Роза Фоминична даже всплеснула руками.

Договорились заниматься два раза в неделю. Он проводил ее до перевоза (мельница находилась по ту сторону Волги, у села Бор), и, перед тем как расстаться, Роза Фоминична отдала Пахареву деньги за месяц вперед:

— Студенты, я знаю, все голодающие, а мне все одинаково…

— Извиняюсь, — сказал Сенька, — а в какой вуз вы хотите готовиться?

— Я на доктора, — ответила та. — Эта работа мне нравится. Сиди в светлой комнате, выслушивай да выписывай лекарства… Никакой заботушки — и все-таки почет и жалование…

— На медицинский, значит, — сказал Сенька. — Ну что ж, это неплохо…

Сенька, который не ел ничего, кроме черного хлеба, вот уже целый месяц, сразу преисполнился к ней уважения и благодарности. Он находил ее слишком простодушной, но знал, что за этим простодушием нередко скрывался талант доброты и человеколюбия.

— Перемелется — мука будет. Была бы тяга к знанию. А это — налицо.

Он сходил на медицинский факультет, взял программу, проштудировал главу из учебника и подготовил таким образом вступительную лекцию, как это делали, видел он, профессора.

И вот на другой день они сидели вдвоем за шкафами, набитыми фолиантами Карамзина, Соловьева и Ключевского, в углу у стола, друг с другом рядом. И Сенька взволнованно читал ей вступительную лекцию о пользе политической грамотности. Он старательно отводил глаза от ее глубокого ослепительного декольте. Он строго и логично обосновывал необходимость политической зрелости для всего трудящегося человечества и для каждого гражданина в отдельности, подчеркнул значение идей в истории и процитировал из «Коммунистического манифеста» то место, где говорится, что призрак бродит по Европе, призрак коммунизма.

— Ой, батюшки… — зашептала Роза Фоминична. — Как страшно-то… У нас в тайге тоже бродят эти вурдалаки…

Сенька попытался ее успокоить: призрак этот страшен только для буржуазии.

— Ну, тогда другое дело, — ответила она и уж не сводила с него глаз, глубоко вздыхала и расцвела от удовольствия, когда Сенька сказал, что урок на этот раз закончен.

— Есть ли вопросы? — спросил он.

— Уж больно все ясно, каждая кухарка должна управлять государством.

Пахареву понравилась эта ее восприимчивость к политическому знанию. Только одно ему показалось странным. Когда Роза Фоминична очутилась в проходе между шкафами, то она, как будто даже намеренно, больше чем следует по ее габаритам, заняла место, и он поневоле коснулся ее плечом. И она подалась вперед, сказав:

— Теснота страшная тута, а при моей комплекции и не разойдешься…

Сенька провожал ее до пристани. И, пряча глаза, он старался неловкость побороть громким цитированием параграфов Конституции, которая в программе занимала самое большое место.

И вот развернулась учеба.

Занятие их протекало так. Сперва он рассказывал содержание урока, а она старательно записывала. Потом Сенька проверял ее запись. И он не мог разобрать там ни одной строчки, все было ужасно перепутано и переврано. Например, она никак не могла освоиться с мыслью, что коммунизм уже был на заре человечества…

— Ой, Семен Иваныч. Это бабы набрехали…

— А вы слушайте меня. Это надо знать назубок.

Она показывала ему жемчужные зубы:

— На который? Покажите-ка.

И закатывалась от смеха.

Тогда он сам брал ее тетрадку и вписывал политические формулировки. Их он велел ей заучивать наизусть. Но в следующий раз она не могла произнести ни одной вразумительной фразы, а слова «империализм», «эксплуатация», «экспроприация» никак не умела даже выговорить и начинала смеяться.

— Не по-русски все это, Семен Иваныч.

— Ну дайте определение утопического социализма, — говорил он, изнемогая от усилий что-нибудь внятно втолковать ей. — Мы его только вчера учили.

Она таращила глаза, надувала губы:

— Очень это мудрено. Уж вот как мудрено, инда взопрела. Честное слово.

— Ну что ж тут трудного. Утопический социализм происходит от слова «утопия».

— Утопленник, значит.

У Сеньки покрывался лоб испариной. Он принимался вновь объяснять пройденный урок. И после вторичного объяснения просил ее повторить.

Она напрягала память, моргала глазами, потом произносила безнадежно:

— Мы это, Семен Иваныч, пропустим. Христом-богом молю. Я вам за это пирога принесу завтра.

— Да как же так можно, помилуйте, — возмущался Пахарев. — Да я к чему тут пирог? Ведь это важный раздел в программе. Об этом обязательно спросят.

— А может, и не спросят, — возражала она. — Не всю же программу будут спрашивать, а только по кусочкам.

— Так-то так, да ведь вдруг этим кусочком окажется как раз тот, который вы хотите пропустить.

— А может, и не окажется. Ведь это неизвестно. Вот уж так непременно этот проклятый кусочек с этим проклятым словом «утопический социализм» мне и достанется!

— Извините, Роза Фоминична, но это несерьезно. Это — непростительное легкомыслие.

— Ну, одной серьезностью тоже на свете не проживешь. Да и скучно. Знаю я студентов, не впервые. Не все такие сердитые да скучные, как вы… Заморили словами. Изо дня в день «социализм» да «капитализм», одуматься некогда…

Она делала обиженное лицо и больше не произносила ни слова. Он понимал, что настаивать — значит ссориться. Поссориться — лишиться выгодного урока. Вновь собирался с силами, запасался терпением, вновь произносил формулировки и записывал их ей в тетрадь, а когда подходил следующий урок, начиналось все с начала.

Один раз она решительно отказалась отвечать об утопических социалистах.

— Почему?

— Потому что эти имена, Семен Иваныч, все заграничные. Я терпеть не могу все эти заграничные имена: Джеки, Джоны, Жаны… Оуэны, Сен-Симоны… тьфу! Язык только коверкать… И вообще, Семен Иваныч, здесь у вас в институте нам заниматься неподходяще. Я очень переживаю. Пахнет старыми книгами и гнилыми шкафами. Фи! Чересчур мне все это противно.

— Тогда я не знаю, где лучше.

— А у меня дома лучше. У меня и хорошая квартира, и никто нам не помешает. Даже наоборот. Муж все время на мельнице, домработница на кухне… Гуляй без всякой кручины.

«Подвалило счастье человеку», — подумал Сенька…

— Роза Фоминична, я чрезвычайно тронут…

— Полноте-ко, никто вас там не тронет. У нас и при мельнице и при доме сторожа. Рядом береговая милиция. Да я сама вас провожать до перевоза буду, тут — рукой подать…

Перенесли место занятий к ней на квартиру. Прелестный вид на Волгу. Воздух — хрусталь. Облака плывут над берегами как белые паруса. А в доме — преогромные кровати с никелированными шишками, с дедовскими пуховиками, с горой подушек. Персидские ковры на стенах, пузатые комоды по углам, набитые старинной фаянсовой и фарфоровой посудой. Канарейка в клетке, на окнах — пламенеющая герань. Белоснежные тюлевые занавески. И нигде ни признака газет или книг.

Занимались в душной спальне. Пахло фиксатуаром, накрахмаленным бельем, дешевыми духами и подержанной мебелью. Сенька садился на шелковую софу у низкого инкрустированного эмалью столика, на котором к его приходу уже стояла чашка чаю со сливками и огромный кусок пирога с осетриной. Пока он не съедал пирог, она не хотела приступать к занятиям.

— Э, милый мой, знаю я, как студенты живут. Борются за самые высокие идеалы, а не каждый день обедают. И из гордости молчат. Ешьте, ешьте, не будем касаться этого.

И Сенька ел пирог, запивал его чаем со сливками и думал про себя: «Я — подлец!»

Несомненно, было за что осуждать себя. За два месяца она не усвоила ни одного политического термина и понятия. И Сенька был убежден, что она провалится с треском на экзамене и деньги, выходит, он берет с нее задарма. Это его мучило больше всего. Но что сделать? Возьмется же за это охотно кто-нибудь другой, будет есть пироги, получать два рубля за урок и не испытывать угрызений совести. Черт возьми мои калоши!

Когда Сенька ел пирог, она глядела на него с умилением, подкладывала еще и еще. Обижалась, когда он съедал мало, и все бесконечно рассказывала, и чудно при этом, как пекутся эти пироги то с вязигой, то с печеным телячьим жиром, то с потрохами. И он убеждался, что и у ней есть та область живых интересов, в которой она царствует безраздельно.

Иногда приходил ее муж с мельницы, коренастый, добродушный, волосатый мужик, весь в муке, вдвое или втрое ее старше.

— Я на одну минуточку, — говорил он. — Ну, как идут дела? Полным ходом, надо думать. Подзаправились? Вот и хорошо, нельзя лучше. Она у меня к ученым людям всю жизнь рвется, известно, с благородным личиком, чистюля. Не пылиться же ей вместе с нами. Что ж, я не против науки. Все из обезьяны, это досконально доказано. Хоша сам никак не вникну в это. А она — звезда. Она все может доказать. Слова ученые знает: «категорично», «абсолютно». Что они там значат, не мое дело, конечно, но приятно их слышать. Еще не такие шибкие слова может провозглашать. А я что ж? Я — маленький человек. Я — смирный человек. Всю жизнь на цыпочках хожу. Вот теперь ей только политграмоту одолеть — и дело в шляпе. Все остальное она назубок вызубрила. Зафортунило ей. И поделом. Теперь все в науку пошли. И наше дело — без науки ни туды ни сюды.

— Ты нам, папка, не мешай, — говорила Роза Фоминична строго-капризно, тыча карандашом в пустую тетрадь, — Видишь, какая тут умственная работа, не до тебя…

— Радость ты моя. — Он целовал ее в щеку робко и тут же отступал. — Осчастливила меня, дурака старого, мужика-лапотника. Ведь у ней отец тысячником слыл… А тут…

Он улыбался, пожимал Сеньке руку с чудовищной силой, оглядывал жену со всех сторон влюбленными глазами и тут же удалялся опять на мельницу, говоря Сеньке:

— Бесконечно вам благодарен. Считаю за счастье быть знакомым… Понятная вещь — беспокоить больше не буду…

Пока Сенька насыщался пирогами, время урока истекало. И хотя он готов был продолжать занятия, она говорила строго:

— Нет, нет! Я плачу вам только за два и не хочу манкировать… В жизни никогда не манкировала… И умею ценить время интеллигентного человека… Ничего, мы в следующий раз нагоним. А теперь я вас провожу немножечко до пристани.

И до пристани она болтала без умолку и норовила опоздать на паром, чтобы посидеть еще час и поболтать.

«Ну, матушка, так не пойдет! — мысленно ругался Сенька. — Амба! Завтра с места в карьер за Конституцию засядем… Я даром денег не беру, у меня совесть есть. Да и мужа обманывать не позволю».

Но в следующий раз было то же самое, с той только разницей, что ел пироги не с рыбой, а с грибами или с яйцами. Пироги столь же ароматные, пухлые, свежие, язык проглотишь.

И опять Сенька ел эти пироги с аппетитом и торопился начать занятия, а она оттягивала. И опять он проклинал себя, опоздав на пристань.

Наконец однажды он пришел с твердым намерением не прикасаться к пирогам, а сразу приступить к Конституции.

На столе стояла бутылка причудливой формы с дорогим вином и обильная деревенская снедь: кулебяка, соленые грузди, моченые яблоки, поросенок с хреном и, конечно, опять же великолепные пироги с рыжиками. Раскрасневшаяся хозяйка в розовом легком труакаре, послушно облегавшем ее дородное тело, с голыми руками, ослепительными своей белизной, и с пучком огненно-рыжих волос на затылке обняла Сеньку в дверях и сказала:

— Голубчик, я пьяна. Хозяина я провожала в Саратов по делам нашей мельницы и вот маненечко позволила себе… Он сделал барышное дело и угостил своих друзей. С ними дозволила себе и я. Сегодня, голубчик, мы не будем заниматься утопистами и всякими прочими утопленниками, Робертами и Шарлями. Сегодня мы проведем время только с одним Семеном. Драгоценный мой учитель, наливаю на ваш скус… Марка дореволюционного качества.

Она наполнила бокалы пахучим вином, о котором Сенька не имел никакого понятия, и поставила один бокал перед собой, другой перед Сенькой, который, съежившись от неожиданного поворота дела, сидел на кушетке и терзался: пить или не пить?

И решил не пить. Твердо. Он недоспал ночь, чтобы разработать раздел программы о высших органах государственной власти.

— Довольно нам шалберничать, Роза Фоминична. Начнем занятия…

— Ах и шутник же вы, в самом деле, — ответила она кокетливо и бросила в него цветком герани. — До занятий ли мне, когда я так разнутренная… Желанный мой, сладкий мой, касатик, — произнесла она с силой сдавленным шепотом, протягивая к нему руки. — Я без предела разнутренная. Я начинаю, видишь, сбиваться с ноги. — Она поднялась и покачнулась, как гигантский куст герани. — Милый, ясное мое солнышко… ягодиночка моя…

Она заколыхалась, как буря, и пошла прямо на него.

— Лапушка, смолоду, видно, запуган, боишься бабе оказать жгучую ласку. Поди сюда!

Он произнес замирающим голосом:

— Пора начинать раздел о двух палатах, Роза Фоминична. Пора начинать о двух палатах…

— Зачем мне две палаты, голубь ты сизокрылый, коли мне и одной палаты моей эа глаза хватит, — пролепетала она тесным, замирающим голосом, обняла его крепко за шею и уронила свою голову ему на грудь.

— Если так… если так… — лепетал он и вырывался, — если так, то я…

— Ты все — «если» да «если»… Миленок, золотой, бриллиантовый… Ты не жди, когда тебя к любви подтолкнут… А ты сам других толкай… Эх ты, молодо-зелено. А ты послушай, какое дело расскажу.

Она не выпускала его шею из своих рук и, обдавая его своим горячим дыханием с букетцем вина, зашептала ему на ухо:

— Ведь и хозяйка-то мельницы — я. Все это мое (жест широкий вокруг себя). От папы досталось. Мне эта мельница дает в один день больше того, что дает докторишке его несчастная профессия. Да и образование мое только три класса гимназии. Сокол мой, я такая разнесчастная. Отца забрали в ту пору, и моему ученью пришел капут. Где уж мне в вуз лезть. Я об этом и не помышляю. Однако, если удастся, то я не прочь. Приголубь, желанненький, я не такая уж старая да страшная…

Она все забирала его в руки крепче.

— Однако за что же вы мне деньги платите?

— Вот за что, — она обхватила его голову руками и присосалась губами к его губам. — Ты у меня уже пятый, дорогуля. Будь они неладны, тощие были, не выдержали, сбежали. А ты, ты, вижу, из деревенских, двужильный. Уж я вижу породу, знаю. А ты приголубь, я такая заброшенная. Мой муж — мой приказчик. Он пикнуть мне боится, шестерка. Не бойся ничего, как сыр в масле будешь кататься.

Сенька оттолкнул ее и вскочил. И они оказались друг против друга по обеим сторонам стола.

— Ты по счету пятый, — лепетала она заплетающимся голосом, умоляюще глядя на него. — Самый молоденький, несмышленый, самый маленький, маленький да удаленький крепыш. Никак не поймаешь тебя на крючок. Ершик мой несговорчивый.

— Нет, вы скажите, почему же вам нужна была одна только политграмота? Ведь экзаменуют в вуз и по русскому языку, и по математике.

— Это ерунда, математика, русский язык — вздор. Муж с этими экзаменаторами уж давно договорился. Отвез и тому и другому по возу пшеничной муки. Крепко подмазано. А не подмажешь — не поедешь. А ведь за политграмоту не отвезешь. Там коммунисты экзаменуют из горкома. Муж все выяснил и учел.

— А?! — протянул Сенька. — Понимаю теперь все. — Кровь бросилась ему в лице. — Нэпманша! Нэпманша тоже хочет грызть гранит науки!

— Да уж это точно так, — ответила она спокойно. — Отца в октябре угробили. Наследницей мельницы осталась я. Обещание ему дала — во всем держаться и слушаться старого приказчика. И чтобы на мне женился. Тогда, говорит, все войдет в свою колею. Придет, говорит, время, и мельница опять к вам возвернется, и верно, мельницу назад мне вернули. Приказчик — моя шестерка и мой муж — стал управлять ею. Все к тому же вернулось. И очень мне удобно. По футляру он — пролетарий, а на факте — мой раб. Мне того и надобно. Через то я и налогов меньше всех плачу. Они тут какую-то артель выдумали. И вывеска — артельная мельница — все афера. Ну, словом, полновластная я хозяйка, а счастья все нету и нету.

— Так на кой же дьявол вам это бесплодное репетирование, скажите на милость?

— А вот это самое вам надо объяснить. Он спит и видит меня во сне студенткой, будущим доктором. Во-первых, гордость, жена образованная, во-вторых, будет свой врач при мельнице, в-третьих, апломбу ему больше. Жена не нэпманша, не домохозяйка, а доктор. А мне тоже выгода. И явный интерес при моей молодости да комплекции, да при старом-то муже. Буду жить и вовсе свободно, как мне вздумается. Ведь, касатик, жизни-то у меня нету, кругом старые приказчики да грузчики-пьянчужки. Скука и подлость одна.

Она завыла и принялась размазывать слезы по щекам. И Пахареву стало ее жалко. В окно он видел песчаный берег с опрокинутыми лодками, суровых грузчиков с ярмами на спине, перебрасывающих мешки с мукою, застрявшую подводу на помосте парома. А вдали на горе виднелся большой город, сияли на солнце купола церквей, кремлевская стена сбегала по Откосу к могучей реке. Там чудилась, маячила, дразнила красивая, неизведанная жизнь… Поймешь и Розу Фоминичну.

Он тяжело вздохнул и опустил голову. Она уловила перемену в его настроении.

— И почему ты упрямишься, Сеня? Да если бы еще я не знала вашего брата. Да за один только ужин меня любовью одаряли. А ведь я тебе еще плачу и платить буду. Ну иди же, не фордыбачься, не по политграмоте же на свете живут, дурачок. Политграмота нужна всего один раз, да и то на экзаменах. Ну иди же! Что тебя пугает? Дотяни только до экзаменов. А там я опять притворюсь больной и выжду время и возьму другого, раз ты не захочешь… Ведь я уж второй год так-то…

— А муж?

— Муж знает все, светик, да ведь разве он, неблагодарный, посмеет подозревать? Он у меня вот где, в кулаке. Ведь мельница-то моя, на всю жизнь моя. Что в политграмоте сказано? Новая политика теперь надолго, может быть, как в других странах, навечно. Да, навечно сыта, нарядна, а счастья нету и нету…

Она жадно обняла его и прошептала:

— Хошь получать пятерку за урок? Мало? Десятку. Я по стольку никому еще не платила.

Сенька разом оторвал ее руки от своих.

— Разве это покупается? Как не стыдно!

— Что делать, если иначе нельзя. Ты несмышленыш в этом, я вижу. Такую ваканцию упускаешь. Любой позавидует тебе.

Она глядела на него широко открытыми увлажненными глазами:

— Ну, душенька, ну, дружок мой бесценный…

Сенька торопливо выгреб из кармана деньги, которые получил вперед за месяц, и побросал их к ногам мельничихи. Она поднялась, взор ее был сух, взгляд гневен. В ней угасла женщина, в ней проснулась хозяйка:

— А ты и впрямь дурачок. Не понимаешь общего интереса, общего дела.

— Общее дело! — укоризненно произнес он. — Хоть бы слова-то эти произносить постыдилась. Я вот мужу все скажу.

— Не поверит. Не посмеет поверить. Он интерес свой крепко блюдет. Я его навек осчастливила.

Сенька повернулся и пошел к выходу. Она последовала за ним. Он спускался с лестницы, а она, стоя на площадке, умоляла его:

— Вернись! Я пошутила. Давай политграмотой заниматься. Слышишь! Пошутила я. Сердешный, вернись. Я тебе докажу. На хорошую линию встану.

— Краля толстопузая! — крикнул ей Сенька и подумал: «А душа есть».

Он сошел с лестницы, не оборачиваясь. И только когда вышел на мельничный двор, то обернулся. Она стояла, закрыв пышным бюстом весь проем окна, махала ему руками, посылала воздушный поцелуй и кричала на весь мельничный двор:

— Одумайтесь, Семен Иваныч! И запомните, я без вас буду очень грустная.

Потом она упала на подоконник и зарыдала.

А сердце Сеньки вздрагивало от гнева, от жалости, от предчувствий непостижимости самых простых житейских ситуаций.

На другой день он вышел выгружать баржу с астраханской селедкой. В перерыв, потный и задыхающийся от напряжения и усталости, он сидел на бочке и уплетал ковригу черного хлеба с луком.

Он глядел в сторону мельницы по ту сторону реки, и сердце его ныло, как ноет и сейчас, когда он вспоминает об этом.