Пахарев нашел свое Сергиевское общежитие занятым частными жильцами. Там все было прибрано, и в когда-то захламленных студентами комнатах властно разместились широкие диваны, пузатые комоды, пышные кровати с горами пуховых подушек. Сенька спросил новых жильцов, где будут жить студенты.

На это чинная старушка коротко ответила:

— Слава богу, не здесь. Теперь вся улица вольготно вздохнула, батюшка.

Комендант института — тетя Феня — объяснила ему, что в вузе большие перемены. Назначен новый ректор, и он совместно с пролетстудом уже отвоевал у горсовета новое чудесное помещение под общежитие — Вдовий дом.

— Все вверх дном, — пояснила тетя Феня. — Все ходуном ходит. Новая метла чисто метет, так теперь все по-новому. И у вас сейчас не общежитие, а барские хоромы. Туда и барахло ваше я все перечалила, сложила в подвале. Пока свалка, а до приезда студентов вот сейчас и приводим Вдовий дом в порядок. Смучалась вконец, помощники мои — липовые: дворник, слесари, монтеры. Все только бы залить в глотку.

Вдовий дом — дом призрения престарелых «благовоспитанных» дам города — был выстроен с филантропическими целями миллионером Бугровым на Арзамасском шоссе, на выезде из города. Это был отличный дом, прочный, удобный, вместительный, окруженный каменной оградой с вековыми деревьями в ней. Но здание это было захламлено с тех пор, как старушки его покинули, перепуганные перестрелкой в этих местах. И кого только за это время не перебывало там: и штаб повстанцев, и курсанты, и солдаты; одно время был склад овощей, карантин для тифозных, детприемник для беспризорников. И вот наконец тут будет студенческое общежитие.

Когда Пахарев пришел во Вдовий дом, то увидел, что ремонтируют и изнутри и снаружи. Все вещи студентов были сложены как попало. Он отыскал свой сундук, взял оттуда книги и две пары рубашек и пошел на Балчуг, чтобы раздобыть денег на еду.

Балчугом назывался глубокий овраг, пересекающий город пополам, рядом с кремлем. В этом овраге размещались два ряда деревянных лавочек, в которых торговали, главным образом частники, всякой всячиной. Тут можно было купить фальшивый паспорт, подержанную книгу, любого покроя ветхую одежду, иконы, персидский порошок от тараканов и блох, всякую утварь, дешевую еду и всевозможный хлам старьевщиков. Кого только не встретишь на этом Балчуге! Были холодные сапожники, которые здесь же подбивали подметки; были пирожники, изготовлявшие на жаровне пирожки, пончики, пышки и пряженцы в постном масле; были тут букинисты, сбывающие сонники, любовные письмовники, шарлатанские руководства по черной магии, хирософии и хиромантии (последние ценились особенно дорого); были продавцы «божественных книг» — Библии, Евангелия, жития святых (эти тоже шли ходко); исторических реликвий, похищенных из разгромленных усадеб, музеев и библиотек (грамоты с княжескими печатями, письма писателей и общественных деятелей); торговцы картинами русских художников, портретами царей, детективными романами, на которые имелся огромный спрос, такой же, как на порнографические карточки; были тут гадалки, цыганки, которые, усевшись на середине базара, по-восточному подобрав под себя ноги калачиком и растопырив подолы, хватали проходящих за платье, зазывая:

— Эй, красавец, эй, позолоти ладонь, я тебе всю твою судьбу открою.

Были тут аферисты, сбывающие фальшивые бриллианты, «золотые изделия», «заграничное сукно»; были шулеры, предлагавшие «сыграть на счастье»; были проститутки, зазывающие молодцов за лавочки и там вступающие в торг; были жулики всех мастей и нищие всех разновидностей; были слепцы с поводырями-мальчиками, оглашавшие овраг тягучим церковным песнопением; были беглые монахи из разных монастырей с церковными кружками, собирающие на погорелый храм; был даже шарманщик с девочкой, которая пела «жестокий романс» и танцевала с бубном.

Все это толкалось, волновалось, галдело, торговалось, спорило, скандалило до самого вечера. А ночью в обнимку с бутылкой и гулящими девками пропойцы находили на дне оврага, подле закрытых ларьков и лавок, свой незатейливый ночлег. Балчуг — это было торжище, свободно разобнажившееся при нэпе во всю ширину, после периода суровых запретов.

Никто, конечно, и не взглянул даже на тряпки, которые Сенька держал на вытянутой руке. Притом же бойкие барыги тотчас отбивали у него всякого покупателя, который намеревался подойти к нему.

— Эй, эй, покупатель хороший, — кричал барыга, — вот тебе самолучший товар, — и он хватал за рукав этого покупателя и оттаскивал его от Сеньки. — Дорого куплено, дешево продам. А у этого мальца, видишь, только вшивое веретье… Вот гляди иди!

И покупатель отходил от Сеньки, загипнотизированный профессиональным балчужником.

Так Сенька и простоял весь день, и даже никто к его обноскам не притронулся.

Наконец, голодный и измученный, он пошел домой. Но при входе в кремль, где стояла часовенка, его вдруг остановил старик с окладистой бородою и, показывая на связку книг, сказал:

— Развяжи-ко, парень, видать, что-то душеспасительное. Сверху связки книг лежало «Воскресение» Льва Толстого.

Старик взял книгу, повертел ее в руках и спросил цену.

Пахарев подумал, что напал на серьезного покупателя и назначил книге цену в два раза большую, чем сам платил когда-то.

— Ну, этого, молодец, книга стоит, — сказал старик. — За нее ничего не жалко. Вразумительное и душевное сочинение. За веру стоит.

Он заплатил Сеньке и потом принялся рыться в остальных книгах. Он забрал «Ночь перед рождеством» Гоголя, «Заколдованное место», «Вечер накануне Ивана Купалы». И сам назначил очень высокую цену. Собралась толпа, стала рыться и хватать друг у друга из рук «Живые мощи» Тургенева, «Исповедь» Руссо, «Потерянный рай» Мильтона.

— Давно уж такие православные книги не выпускались, — сказала старушонка, дрожащей рукой подавая Пахареву деньги, а другой придерживая «Потерянный рай».

И тут началась сутолока: со всех сторон Пахареву совали деньги, а старушку опрокинули. Разгорелся скандал. И пока скандалили, чтобы не быть в свою очередь побитым, Сенька наскоро схватил деньги, бросил книги в толпу и утек. Все это показалось ему фантастическим и совершенно невероятным.

Зажимая в руке деньги, он пришел на почту и послал их Груньке, оставив себе только на ужин. О! Он понимал, что делал! Он был, как говорят, на седьмом небе.

— Эге! Дело в шляпе. Эврика! Я и не подозревал в массах такой тяги к классикам! Теперь мне все нипочем. Классики меня выручат! Классики меня прокормят.

Поужинал он всласть в ресторане «Не рыдай». Потом собрал все книги, какие валялись в коридоре в кучках по углам, брошенные студентами, присовокупил к своим, извлеченным из сундука, связал стопками и в следующее утро, взвалив их на плечи, чуть свет прибыл на Балчуг. Но странное дело! Никто не обратил внимания на его книги, как он ни старался зазывать публику, воображая найти в ней достойных книголюбов. Он даже разложил их рядами на траве. Вот Пушкин, вот Лермонтов, вот Герцен, вот Крылов, вот Чехов в издании Комиссариата народного просвещения. Нет! Никто даже не взял ни одной книги в руки. Искоса поглядят, не останавливаясь, и проходят мимо. Только одна вчерашняя старушка приковыляла опять и, пытливо поглядев на Сеньку, спросила:

— А что, молодец хороший, «Потерянного рая» у тебя нету?

— Тут есть лучше, бабушка, — ответил Пахарев. — Вот «Демон», вот «Полтава», вот «Мороз, Красный нос»…

— Э, не искушай меня, молодец. Это все басурманское. А мне бы про наше православие что-нибудь. Хотя бы то же «Воскресенье» или «Ночь под рождество». А всего лучше все-таки «Потерянный рай». Потеряли, молодец, мы рай-то… потеряли… не воротишь, за грехи это.

— Какой там еще рай! — воскликнул Пахарев. — Бери «Утраченные иллюзии» или «Мертвые души».

Но бабушка вскинула на него испуганные глаза, перекрестилась, зашептала молитву и пустилась бежать. И тут Сенька прозрел. Он понял причину вчерашнего успеха. Он связал книги опять в стопку, нагрузил их на плечи и понес домой.

— Азиатчина! Вековая отсталость! Предрассудки темной массы. А я, дурак, принял это за эстетическую зрелость.

Он отыскал в углу Вдовьего дома ворох старых матрацев и лег на них спать, голодный и разъяренный, думая о том, где же он достанет завтра кусок хлеба или хотя бы три копейки.

Утром он поднялся рано и вышел из своего логова, чтобы найти какую-нибудь работу.

Прежде всего он пошел на пристань. Там очень часто при выгрузке и разгрузке пароходов и барж требовалась рабочая сила. Как и все, он лег на песок, спиной к солнцу, в ряд с такими же горемыками, как сам, и на подметках обуви вывел мелом цифру — 50. Это означало количество копеек — цену за свой дневной труд. Люди, которые нанимали чернорабочих, шли вдоль ряда лежащих тел и выбирали кого хотели. Но Сеньку не брали, вид его не очень обнадеживал работодателей: моложав, в кепке и курточке, в ботинках, не настоящий волгарь. Пробовал он втесаться и в летучие артели грузчиков, которые создавались на ходу, например для разгрузки барж с арбузами. За простой баржи платилась неустойка, и хозяева брали всякого, кто подвернется в данный момент под руку. И Сеньке несколько раз удавалось участвовать в такой разгрузке. Но тут оказалась своя беда. Здесь укоренилась привычка дневную получку не делить, а сообща пропивать в трактире. Сенька, кроме головной боли, ничего не испытал, наслушался брани, нагляделся на драки и из артели сбежал. Потом он попробовал работать носильщиком на вокзалах. Но профессиональные носильщики, которые его увидели за подноской чемоданов к вагонам, избили его как конкурента. Пришлось оставить и это занятие.

Теперь он целыми днями бродил по базарам, по улицам и скверам, присматривался к жизни городской толпы, к ее занятиям, страстям и интересам. И наконец забрел на Мытный двор. На Мытном дворе за годы нэпа все преобразилось. Вместо отбросов и отребья, которым торговали дотоле, смрадной требухи, которую вынимали из глиняных горшков, вместо ужасных изделий из отрубей, осиновой коры и жмыха, вместо прокисшей тошнотворной капусты теперь везде на новеньких, окованных жестью столах навалом лежала крестьянская живность: туши овец, свиней и коров, колбасы, мед в ушатах, сметана в кадках, яйца в самодельных плетенках, молоко в сверкающих бидонах, горы свежих кур и индюшек. Вдоль стен висели на железных крючках копченые окорока, астраханские балыки, волжская осетрина, в белоснежных деревянных садках плескалась живая стерлядь. На возах, расположенных у стен рынка, — горы яблок, дынь, арбузов, помидоров, огурцов. Ягодные ряды — пиршество для глаз: малина в свежих корзинах, смородина, костяника, черника.

Сытые, раскормленные поселянки, краснолицые, лунообразные, в цветастых полушалках и персидских платках, весело зазывали к прилавкам покупателей, наперебой расхваливали свой товар, улыбались, отпускали ядреные шутки, совали в руку фрукты, ягоды — просили попробовать. От них нельзя было отвязаться, не надо, да купишь. В двухколесных ручных тележках рыбаки, здоровые парни прибрежных волжских сел, развозили астраханскую селедку «залом», вяленую воблу, нанизанную на бечевку сотнями, жирную тарань. С рук продавали паюсную икру, кетовую и щучью в ведрах. Рыбаки из Городца торговали живой щукой и судаком. Рыба возилась в деревянных корытах. Покупатели хватали ее рукой, обмеривали локтями и бросали обратно.

— Недомерок.

— Сам ты недомерок, — отвечал продавец. — К столу городского головы Сироткина не больше подавалось…

Девки, окутанные связками белых грибов, толкались в густой толпе и предлагали грибы понюхать. То и дело слышалось:

— Боровики из Васильсурска.

— Рыжики с Линды-реки.

— Грузди с Суры. Бугров ел и хвалил.

Вдоль всего базара — кадки с огурцами, квашеной капустой, мочеными яблоками. Бабы наперебой зазывали.

— Подновские огурчики. Сама императрица едала. Императрица Екатерина вторая.

— Цветная капуста. Граф Шереметев к столу брал, хвалил. Граф Шереметев… Граф Шереметев хвалил.

Возродилась на задворках базара биржа чернорабочей силы. Тут стояли парни с тележками для перевозки ручной клади, ассенизаторы («золотари»), водопроводчики, маляры, штукатуры, стекольщики, дровоколы, пильщики и т. д.

Они сидели и стояли как попало вдоль облезлой кирпичной стены при выходе с рынка, каждый со своим инструментом. Домохозяйки, поставив перегруженные снедью корзины на мостовую, горячо торговались с ними. То надо поколоть дров, то застеклить окна, то починить запор, то почистить печку. Пахарев разглядывал этих поденщиков с острым любопытством, уж очень типичны и живописны они были, эти прирожденные волгари, в своей причудливой одежде, начиная с обтрепанных военных френчей с бесчисленными обшарпанными кармашками и кончая истасканными буржуйскими сюртуками, выменянными на картошку.

Особенно привлекла Сеньку одна фигура худощавого, крепкого, жилистого мужика, всего обросшего волосами. Медведь с умными, пронизывающими глазами. На нем были рваная фетровая шляпа и меховая душегрейка, залатанные плисовые шаровары. Именно так изображают на сценах городских босяков из «бывших». Он сидел на каменном выступе выщербленной стены, а у ног его лежал богатырский топор-колун и рядом, прислоненная к стене, пила, замотанная тряпьем. Что-то знакомое мелькнуло Пахареву в изборожденном глубокими морщинами лице старика Мефистофеля.

— Карл Иваныч, — произнес Сенька нерешительно, но радостно. — Или я ошибаюсь?

— Истинно так меня звали раньше, — ответил старик, — но сейчас я живу под кличкой Недорезанный.

— Как же так, Карл Иваныч?

— Очень просто. Всех почти дворян и буржуев — моих знакомых — перерезали за эти годы, один я из них остался жив. Вот меня и прозвали Недорезанным.

— Вы помните меня?

Старик вгляделся в Сеньку и покачал головой:

— Извините, склероз.

— Ведь я вас выселял из усадьбы графов Орловых-Давыдовых. В период комбедов.

Старик нахмурился.

— Да. Я был управляющим усадьбой тридцать лет, по приезде из Пруссии. Фортуна изменила нам. Да и нам ли только? Царям и князьям изменила, великим мира сего. Все рожденное обречено на смерть. Человек — это звучит очень негордо. Садитесь, поговорим. Теперь я не классовый враг и паразит, а дровокол, хожу по домам и зарабатываю на хлеб честным трудом…

Сенька присел на каменный выступ.

Старик продолжал:

— Октябрь лишил меня всего. Я остался наг, как Иов. Зато отсиделся от грозных событий, остался жив, чему и сам не могу надивиться. Я торговал на улице спичками и папиросами в розницу, валялся, ночуя под забором, мок под дождем, скитался по пристаням и дворам. И наконец доживаю свой век в скорби. Хотя, как указует время, события и капризы лукавы. Колесо покатилось вспять. И я надеюсь теперь по примеру других выкарабкаться из этого «дна», воспетого нашим славным нижегородцем.

Он указал на бушующий поток людей у ворот Мытного двора.

— Стихия. Она и поглотит, ниспровергнув, она и вознесет. Надо уметь выкарабкаться и удержаться на поверхности ее.

Сенька глянул на Недорезанного, когда-то всесильного в округе, с нескрываемым изумлением, как смотрят дети, впервые встретив слада или носорога.

— Погляди-ко, Недорезанный нового подручного нанимает. Да ведь и он сбежит, — услышал Пахарев за спиной.

— А вам в самом дело нужен помощник? — спросил Сенька.

— Нужен, и очень. Но вот беда, в подручных-то мне не везет. С революцией разучились люди послушанию. А только при полном послушании вырабатывается незаменимый работник. Инструмент у меня превосходный (он погладил топор и пилу), да уж и клиентура наилучшая. Только помощники больше одного дня не выдерживают, убегают: «Тяжело». О качестве труда думать вовсе разучились. Все бы поскорее сделать да похуже. Ну а сорвать больше. Недобропорядочно. Вот сейчас и сижу, дежурю, прикидываю, кого бы постарательнее взять.

— Возьмите меня, — сказал Сенька, — я постараюсь.

— И старанья мало. Нужен талант к работе. Чтобы от добросовестно выполняемой работы радовалась душа.

— Я из крестьян, всякий физический, даже тяжелый труд для меня привычен. И в деньгах очень нуждаюсь. Сказать по правде — другой день не евши.

— Вот такой подручный мне подходящ. Нужда уму-разуму учит.

Они быстро сговорились. Пахарев получил четвертную часть выручки. Недорезанному за инструмент, опыт и знакомую клиентуру три четверти. Так установил он сам, исходя из одного ему известного расчета, который казался обоим, однако, справедливым. Сенька и тому был рад. Утром, поднявшись с зарей, Сенька ждал Недорезанного на Сенной площади (Недорезанный жил у своего бывшего батрака в поселке Лапшиха, недалеко от Сенной).

Покупали у бабы требуху и хлеб и, закусывая на ходу, шли на работу к какой-нибудь домохозяйке колоть дрова. Хотя на трамвае стоило доехать до места три копейки, Недорезанный предпочитал ходить только пешком.

— У кого нет времени для пешей ходьбы, — говорил он, — у того скоро окажется слишком много времени для болезней.

Работодатели сами искали Недорезанного, и Пахарев понимал почему. Недорезанный все делал аккуратно и с педантичной добросовестностью. Пила так и пела в его руках. Колол он дрова виртуозно, каждое движение выверено. Ни одно усилие не было лишним. Пахарев во всем старался ему подражать и наконец так втянулся в работу, так приладился у напарника, что они стали одним целым. Всегда приходилось Пахареву на день по нескольку рублей за вычетом харчей. Это был, конечно, неслыханный заработок для поденщика. Разумеется, ноги и руки Сенькины после работы гудели, тело свое он еле доносил до постели, зато уж и спал как убитый и во сне видел только одного своего патрона, молчаливо (разговор — враг работы), методично (разбросанность — враг работы), с одного маху раскалывающего полено на две равные половины и легким движением подбрасывающего их к ногам Пахарева. Отдыхали они раз в день во время обеда. Обедали на вольном воздухе, усевшись на чурбан. Еду закупал сам Недорезанный, всегда одну и ту же, и в одном и том же количестве, и в том же самом соотношении: мясо, овощи, хлеб, чеснок, пиво.

Во время обеда Недорезанный рассказывал Сеньке свои планы. Скопит деньги на маленький трактирчик, станет в нем хозяином.

У пристаней на берегу Волги на самом бойком месте начнет он свою жизнь под старость сначала. Трактирчик этот уже строился. Из-под развалин старого мира выходили тени прошлого и обретали новую плоть. Ручейки, порождавшие бурные реки богатства, зачинались здесь, в лужицах мужицкой жадности.

Недорезанный любил отмечать, как это получилось:

— Именитый нижегородский миллионер Николай Александрович Бугров за царским столом Романовых угощенье принимал, был своим человеком у Саввы Морозова и у Мамонтова, самых больших богачей России. Нижегородские губернаторы его боялись и перед ним заискивали. Я его знавал, он удостаивал меня поклоном. Бугров был оборотист и премудр, не чета нам, но ничем не брезговал. В юности, везя товар на ярмарку, шел за возом вслед, чтобы не обременять лошадей. А сапоги под мышкой нес, экономил на подметках.

Недорезанный следовал той же методе. Спал в темном углу, ходил в рубище, не покладая рук работал, ничем не гнушался и жил одной только мечтой «о своем деле», видел в нем смысл жизни, призвание и свое счастье.

— Как хочешь работай — все казарма, — говорил он. — Нет задора, азарта, риску. Другое дело, когда чувствуешь: делаю я все сам, сам себя делаю, я кузнец своего счастья. Своевольничаю как хочу и обуздываю себя как хочу вплоть до аскезы, это — мое дело, и в этом вся прелесть жизни. Конечно, коллективно легче, один за другим прячется, да не хочу делать по чужой указке, смаку того нету…

Пахарев пробовал убеждать его, возражать, объяснять. Это было бесполезно.

Раз в три дня приходил длинный как жердь, такой же мрачный компаньон по предприятию, его бывший батрак и хозяин той избы, в которой снимал угол Недорезанный. Он искоса взглядывал на Пахарева и говорил в сторону:

— А вот и я.

— Как раз вовремя, — отвечал Недорезанный и вынимал из-за пазухи сверток в жирной тряпке и отсчитывал заработок.

— Все тут. Тридцать целковых. Не потеряй.

— Будь в надежде, — отвечал компаньон, завертывая деньги в тряпочку.

Потом они минуты три стояли молча. И всегда разговор кончался одним и тем же:

— А ты как думаешь, — говорил Недорезанный, — скоро наше заведение будет готово?

— Ну, что прикажешь делать… недохватка денег, а то бы я… но в общем скоро…

Опять молчание.

— Ну, так я пойду, — говорил компаньон, — деньги, деньги… Главная в этом сила, Карл Иваныч. Нажимай!

— Нажимаю. И парнишку-то вот замучил.

Компаньон сердито мерил Сеньку глазами и произносил:

— На тройке на нем ехать, так выдержит. Кость не ломана.

— Ну, с богом, — произносил Недорезанный. — Ты гляди там…

— Все дело в деньгах, Карл Иваныч… Стропила уже поставлены… и фундамент заложен…

Однажды Сенька вышел на работу и не нашел хозяина на месте. Сенька пошел к компаньону хозяина.

— Скажите, пожалуйста, почему Карл Иваныч не вышел на работу? — спросил Сенька.

Компаньон встал боком к Сеньке.

— Не могу сказать, — ответил он. — Это мне без надобности.

— Всегда он выходил аккуратно. А сейчас я его ждал-ждал…

— И понапрасну ждал, — буркнул компаньон. — Стоит ждать такого элемента…

— Позвольте… Как-то не того… Ведь он, насколько я знаю, ваш жилец…

— Никакой он не жилец… Ишь выдумал.

— Но он сам мне говорил, что живет у вас.

— Слушай хвастунов…

Сенька оторопел.

— Я сам свидетель, как вы приходили к нему за деньгами.

Что-то вроде возмущения проявилось на лице компаньона, но голос остался столь же мрачен, деревянен и глух.

— А никакого Карла Иваныча у меня и не было. Откуда ты это взял…

Сенька пожал плечами.

— Но я ведь заходил один раз к вам и сам видел, он живет у вас…

— Выходит, я вру? Что я, не знаю, кто у меня в доме живет, а кто не живет?

— Ступай, ступай, — крикнула хозяйка от печи. — Нехорошо беспокоить добрых честных людей, молодец хороший. Никто у нас не жил. Кого хочешь спроси. Ныне держать человека опасно. Прописка требуется. Все это, наверно, соседи нахвастали.

— Ведь вы же сами приходили к нему за деньгами… хозяин… Я своими глазами видел.

— Это что же ты видел? — встрянула хозяйка и вышла со сковородником в руках. — Это ты так? Мы тебя, парень, и не знаем. А ты пришел в чужой дом да хулиганишь. Совесть надо иметь. Постыдился бы. Уходи-ко, пока цел.

— Да кому ты говоришь, — сказал хозяин жене, — он же стюдент, все равно кол на голове теши, не поверит. Скажет: невежество ваше я даже очень презираю, и вы есть неотесанные дураки, а я вот себя за образованного почитаю и за умного человека.

Пахарев стоял в растерянности:

— Так, значит, у вас не жил Карл Иваныч? Очень это странно.

Хозяин повернулся к нему спиной и ничего не ответил. Хозяйка спряталась за перегородкой у печки. Пахарев вышел. На крыльце соседнего дома стоял старик, он поманил Сеньку.

— Ты, наверное, Недорезанного ищешь? Так его песня спета. Его увезли в Ляхово.

— Кто же его увез?

— Да вот этот самый, хозяин дому, и увез. Они строили трактирчик на паях, а строили-то на имя моего соседа. Он ведь из трудящихся, а этот — бывший, сплататор, ему нельзя объявляться. Ну, когда построили, этот и говорит: трактирчик-то мой, а ты — сплататор, уходи вон, а то еще милицию позову. Ты нас сплатировать задумал опять? Нет, теперь наш черед пришел вас сплатировать. Дальше да больше. Ну, Недорезанный-то, видать, пал духом, приуныл, ослаб, полез в петлю. Вынули. Не ест, не пьет, все кричит: «Пропала жизнь, как есть пропала». Ну, хозяин и отвез его в Ляхово. Признали — чокнутый… Да, вот как. Мечта его зряшная заела — во что бы то ни стало беспременно опять хозяином стать. А хозяин ныне — самая опасная должность. И на кого он понадеялся? «Мой лучший слуга. Он около меня жизни и работе учился». А этот слуга замашки хозяина вызнал да тем же самым его и шарахнул. И ведь какой политик стал: я, говорит, двадцать пять лет на него батрачил, так это, говорит, вполне понятная вещь, что я не его деньги, а свои хапнул… Еспроприация называется… Может, это так и называется ныне, а по-нашему это — грабежь.

Пахарев поехал в Ляхово.

Врач ему сказал:

— Больной очень взволнован, и я не советую травмировать его прискорбными воспоминаниями или неуместными вопросами. У него маниакально-депрессивный психоз на почве психической травмы. Едва ли он выйдет отсюда, притом же старость.

В приемную вышел Недорезанный в застиранном сером больничном халате. Взгляд его блуждал, безумие положило неизгладимую печать на весь его облик. Он пожал Пахареву руку и тут же начал говорить о необходимости как можно скорее закончить ремонт трактира у пристаней.

— Вот я подлечусь, отдохну и выйду. Сам посмотрю, так ли разместили мебель. Везде нужен глаз да глаз.

Он обещал, что возьмет Сеньку к себе конторщиком за честность.

— Честность и вежливость — гигиена мира, — произнес он, подняв палец вверх.

Он подарил Сеньке пилу и топор, которые остались у компаньона.

Санитар увел старика, который еще раз на прощанье напомнил Сеньке, чтобы тот хранил пилу и колун.

— Им цены нету, — сказал старик. — Хороший инструмент — половина дела. А плохому мастеру даже собственные руки мешают.

Больше старика Недорезанного никто в городе не встречал.