Вновь назначенный вместо профессора Зильберова ректором института, Давид Григорьевич Лурьев был фактически сам студентом, потому что, руководя вузом, он одновременно и учился в нем. Это был парадокс эпохи, вполне объяснимый и никого тогда не удивлявший. Давиду Григорьевичу было немногим более двадцати лет, и он выглядел юнцом. Он был застенчив, опускал глаза. Но всем казалось удивительным, держался робко и, когда разговаривал со студентками, что при этом тихом и скромном парне, именно при нем, и началась коренная и беспощадная ломка и перестройка всех звеньев вуза. Часть профессоров, явно антисоветски настроенная, была уволена. Появились новые лекторы и новые дисциплины: история партии, история социализма, история общественных наук, исторический и диалектический материализм. Оргнизовалась партячейка. При наборе студентов на первый курс предпочтение отдавали рабфаковцам — парням и девушкам непосредственно с фабрик, заводов, из деревень. Приказом было введено обязательное посещение лекций. Это уж было совершенно неслыханно. Нефедыч скинул замусоленную ливрею, студентов стал называть «товарищами», больше не расхаживал по аудиториям, не делал замечаний; он стоял в швейцарской и снимал с каждого верхнюю одежду. Иван Иванович не сидел в пальто, снял с шеи грязный шарф и надел темный галстук, пахнущий нафталином. Помещения стали отапливаться, подметаться, проветриваться. Сгинула толчея в коридорах, прекратился галдеж. Везде: в кабинетах, в аудиториях, в канцелярии, в библиотеке — воцарилась сдержанная деловая атмосфера.
Засунув руки в карман простенькой куртки, проходил по институту деликатный молодой человек, всем уступал дорогу и по-товарищески здоровался, на ходу перекидывался будничными словами, никогда не повышал тона, а так закручивал гайки в любом деле, что все только ахали да пожимали плечами.
— Лурьев? Кто он такой? Откуда взялся?
Его видели в общежитиях. Иногда совсем незамеченным появлялся он на лекциях, сидел на скамейке задних рядов и что-то заносил в блокнотик. Все делал без суеты, без замечаний, без дискуссий. Но каждый теперь на своем месте осматривался, подтягивался.
Появился вдруг новый кружок в институте с негромким названием: «кружок политграмоты» (им руководил сам ректор). Но именно там, на этом кружке, фонтаном забила живая мысль, поднимались решительно все злободневные и наболевшие вопросы: теория Шпенглера о закате Европы, сменовеховство, нэп, новые нужды молодой России. На кружок никого не тянули, вывешивалось объявление, и только. Но туда шли охотно. Число посетителей росло день ото дня, потому что там было интересно, непринужденно. Тут впервые Пахарев встретил старика с лицом, изборожденным морщинами, в одежде простого рабочего. Лурьев почтительно обращался к нему, когда затруднялся в ответах, и тот охотно разъяснял, как складывается РСДРП(б), говорил о встречах с Лениным, о съездах партии, о баррикадах в 1905 году, о большевиках в Государственной думе, о царской каторге и ссылке. Этот старик знал всех руководителей партии в лицо, рассказывал о них так интересно, что дух захватывало. Лурьев называл его Мартыном Николаевичем. Это был Лядов — соратник Ленина. Пахареву довелось столкнуться с ним: как раз вскоре после дуэли ректор вызвал Пахарева к себе в кабинет. Там сидел Лядов и курил, пуская дым в окошко (сам ректор не курил и на стене у него висела дощечка: «Здесь не курят»), подле него стоял молодой человек с искрящимися глазами, в солдатской гимнастерке, с брезентовым портфелем в руках. Это был Елкин, филолог. Он прошел через рабфак, имел за спиною стаж заводской партработы.
— Вот вам тот самый Пахарев, о котором шла речь, — сказал ректор, — Пахарев покраснел и поежился. Мурашки поползли по спине. — А вот Мартын Николаевич Лядов, он будет читать у нас общий курс истории РКП(б). А это — Елкин, секретарь нашей партячейки, он же руководитель облпролетстуда…
Елкин пожал Пахареву руку:
— А мы знакомы с этим мушкетером.
Мартын Лядов улыбнулся при слове «мушкетер».
— Так, значит, стрелялись? — спросил он. — Запоздалые самураи.
— Карикатура на благородство, — сердито заговорил Елкин. — Из грязи да в князи. Эх ты. В семи водах вас надо стирать, в семи ступах толочь, тогда что-нибудь да выйдет. Давай-ка, брат, начистоту, что там у вас заварилось?
Сенька не мог поднять глаз от стыда.
— Ко мне приходила квартирная хозяйка нашего Бестужева, — сказал Лурьев. — Так она прямо заявила, что ее квартиранта собирается убить Пахарев. Потом звонили из губкома: вы что же там, возрождаете ритуальные убийства? Что я мог ответить?
Ректор подал Пахареву местную газету. В ней в самом фантастическом виде описывалась злополучная дуэль. Угадывался слог перепуганной Катиш.
— Следовало бы тебе всыпать горячих! — сказал Елкин. — Ишь какой Дон-Кихот выискался, борец за правду. Если уж на то пошло, двинул бы этому аристократишке в зубы — и делу конец. Мы разобрали бы этот конфликт в пролетстуде, тебе — баню, ему — по шапке и — из института. А теперь ты с ним на одной стезе… Гога и Магога… Однако ты небезнадежен, мы тебя перекуем. Я о тебе справки навел и знаю тебя теперь как облупленного. В деревне ты был как солдат на передовой. Дело! А здесь — завяз в болоте обывательщины. В лучшем случае болтаешься в арьергарде. До анархизма дошел. Зло решил в одиночку подсекать. И притом старыми барскими приемами. Бакунин, не меньше того. Смотри ты у нас! — Он погрозил пальцем. — Оторвался от живого дела. Надо опять поработать с массой. У тебя опыт организации, ты — массовик…
— Его, этот социальный опыт классовой борьбы, из книг, не вычитаешь, — сказал Лядов. — Его и со слов не переймешь. Знание, конечно, сила, но тайное знание — тайная сила. То, чему мы научимся сами, полезнее и важнее того, что мы получаем от других. А ведь были на самом низу… Комбед — незаменимая школа жизни, — обернулся к Елкину. — Да ведь это для вас клад, Елкин, такие люди…
— Я тоже так думаю, Мартын Николаевич, — ответил Елкин. — Я его анкету из тысячи других анкет сразу отличил… Но только его надо, Мартын Николаевич, еще очень здорово корректировать.
— Всех нас надо корректировать. У Маркса хорошо сказано: в революционной деятельности изменение самого себя совпадает с преобразованием обстоятельств.
И вдруг вопрос Пахареву:
— Почему не посетили мою первую лекцию?
— Болел. Ходил на пристани грузить воблу. Задел кулем за трап и вместе с кулем бултыхнулся в воду. Ногу повредил. Целую неделю провалялся.
— Трудно живется?
— Мне? Не очень.
— Отец помогает?
— Нет, знакомые. У меня много здесь земляков: каменщики, матросы, рабочие в Сормове, шестерки. Особенно шестерки-ровесники поддерживают меня здорово. У них всегда и хлеб после гостей остается, и похлебка. Придешь вечерком, навалишься, так и сыт на неделю.
— Вот, вот, поглядите на него, — опять встрял Елкин. — Он и тут, партизан, борется в одиночку. Так я его запрягу в пролетстуде заведовать бытовой комиссией. Тут он будет не только себе, но и другим приискивать работу. Я тебя приструню бороться за новый быт, я вас всех приструню, коли вовремя не поварились в рабочем котле…
Его прервал ректор:
— Так-то оно так, — сказал он мягко и чуть улыбнувшись. — Но, Елкин, мы — за чистоту средств борьбы. Приструню да приструню… Никто не приносит столько вреда правде и справедливости, как те, которые борются за них недостойным способом. Они вызывают озлобление против самой правды, которую защищают.
Елкин рассеянно моргал глазами, а Лурьев между тем продолжал, обращаясь только к Пахареву:
— Скоро, Пахарев, мы добьемся еще больше стипендий для лучших студентов, выходцев из народа… И, кроме того, хочешь не хочешь, а надо производить чистку. Речь идет не о подозрительном подсматривании друг за другом, а о решительном отсечении чуждых.
— В этом вся загвоздка! — сказал Елкин. — Вузы стали бруствером, за которым спрятались осколки разбитого вдребезги. Паршивая овца все стадо портит.
— А нам нужно ухо держать востро, чтобы воспитание молодежи не велось без руля без ветрил, — продолжал Лурьев. — А на кого нам опираться, Пахарев, как не на вас, выходцев из трудовых масс, прошедших школу практической советской работы? А вы что делаете? Деретесь на дуэлях? С кем? С отпрыском родовитого дворянства. Курам на смех.
— Мертвый хватает живого, — поддакнул Лядов и засмеялся. — Елкин, ваша армия в разброде.
— Факт, — немедленно согласился Елкин. — Сейчас у нас военного фронта нет, так здесь фронт. Борьба со смертяшкиными. Гнилая интеллигенция! Понятно! Сейчас куда труднее, чем на фронте. Фронт — что? Враг перед тобой, все ясно. А тут сперва надо найти врага, он хотя и рядом, но ловко замаскирован. Понятно?
— Понятно, — сказал Пахарев. — Я в деревне был, так теперь тех богачей, которых я раскулачивал, называют «культурными хозяевами». Прямо с ума можно сойти.
— А ты не сходи.
Он указал в сторону Волги. Из окна были видны суда, веселые, заново выкрашенные и подновленные, бойко бороздившие воды стрежня. На судах везли товары молодой поросли нижегородских купцов. Фамилии у них были другие. Не Бугровы, не Башкировы, не Дегтяревы, а Ванькины, Манькины, Танькины.
— Новые люди — новые дела, — продолжал Елкин. — И в идеологии у них тоже своя смена вех. Эти свеженькие предприниматели умнее прежних. Опыт отцов за плечами. Каким камнем их ни придави, из-под всякого вылезут. Чуть где советский плетень пониже, они тут как тут и перескакивают.
Душа массовика-пропагандиста взяла свое. Елкин взвился.
— Гады! Был бы мир для них пловом, а они ложкой. Червяк, известно, самое спелое яблоко точит. Они в галстуках ходят, на носу-то золотое пенсне, бабам ручки целуют, на дуэлях стреляются… Джентльмены!
— Тише, Елкин, тише, — заметил ректор. — Они тоже за Советскую власть, только за такую, которая их не трогала бы. Что творится в мире, вы, наверное, знаете, — обратился он к Пахареву. — Не только на Западе, но и у нас кое-где раздаются вопли: «Куда мы идем? Для чего нужна промышленность, наука, культура, цивилизация? Все прах и суета! Умрем же!» И у нас один профессор проговорился на Ученом совете. — Лурьев обернулся в сторону Лядова. — «Как ужасно, что человечество обречено на будущее!» Каково, Мартын Николаевич?
— Такая достоевщина для нас никогда не была нова, — усмехнулся Лядов. — Еще в гимназии мы обсасывали эти сентенции Ивана Карамазова. Но нам ясно одно: мы живем и работаем для будущих поколений.
— Так вот, Пахарев, впрягайтесь в хомут, — сказал ректор. — За тем мы вас и позвали, а дуэль — мальчишество. Болезнями юности тоже надо переболеть, как корью. Нам сейчас в доле культуры до зарезу нужны свои люди.
На лестнице, сходя вниз, Елкин вынул кусок черного хлеба, разломил надвое, дал Пахареву:
— Есть на месте некогда. Заправляюсь на ходу. Едят теперь слаще всех нэпачи. Пускай едят. Наше дело быть на страже. Значит, вдолбили тебе там (кивок головы в сторону кабинета ректора), вдолбили линию?
— Вдолбили.
— Линия правильная. Как ни бузи, брат, как ни ерепенься — железный закон истории тебя все равно взнуздает… Сильно потянешь, любая веревка лопнет… Вот тебе и нэп. Ленин-то как нас всех образумил.
Они вышли в Благовещенский садик, тронутый багрянцем осени. Ковер из опавших листьев лежал на траве.
— Силен! — похвалил Елкин ректора. — У него сердце мягкое, воля жесткая, ума палата. Ты не гляди, что он молод, моложе меня, он все насквозь видит. Он как делает? Будто и не приказывает, а попробуй не выполни. Железная хватка. Он скоро всю нечисть выметет. Он себе на уме. Я в его дела немножко посвящен. Я тебе сейчас все разом растолкую, когда ко мне в кабинет придем…
Пахарев удивился: вишь ты, у него уже кабинет. Но когда они пришли в Дом Союзов — красивое здание подле кремля, Пахарев, убедился, что кабинетом Елкин называл фанеркой перегороженный в коридоре угол, без окна, со столом, заваленным бумагами. На полу валялись свертки газет и плакатов.
— Видишь, в чем собака зарыта, — сказал Елкин, — в вузах осталась поросль старой буржуазии… недобитые. Они оживились вместе с нэпом. И даже есть светлейшие, ну там графы, бароны, князья… В общем — мура. Не разберешь, кто с тобой на лекции сидит: спекулянт, эксплуататор или колчаковский прихвостень… Да, брат, тяжко это. Но будь в надежде, мы их вытряхнем, мы всех рассортируем за милую душу.
Он развернул перед Пахаревым лист бумаги, весь исписанный столбцами фамилий:
— Вот тут у меня все зафиксировано в списках. Проанализировано — кого куда. Проектик, конечно, подлежащий рассмотрению в комиссиях. Некоторых студентов я сам проанализировал. Вижу с лёта: чужак. Тут даже анкета ни к чему. Раз веры нет в будущее — один выход, отсечение… Если этот мусор в качестве воспитателей двинуть в массы, какую услугу мы окажем народу? Медвежью, конечно. Понимаешь? Чистить и чистить, чистить… Драить с песком, как матросы палубу драят… Потомки нам будут очень благодарны…
Он вынул из ящика стола продолговатый лист оберточной бумаги, разграфленный вдоль и поперек, — план работы пролетстуда на год. Там были предусмотрены разные комиссии, подкомиссии, отделы, подотделы, их функции, объем деятельности.
— Ты будешь, Пахарев, ведать бытовой комиссией. Тут у тебя опыт есть. Мы подыскиваем работу для студентов… Надо связаться с речным портом, с железной дорогой, с нарпитом, с вокзалами, фабриками и заводами. Очень бедствуют ребята, а из гордости молчат. Вот я — тоже нуждающийся, но у меня золотое дело в руках — я электромонтер. И себя кормлю, и мать, да еще двух пацанов-братишек. Вот сейчас здесь с делами управлюсь — и прямо на заработки. Отца моего — сормовского рабочего — понимаешь, убили. Отец было во флотилии Раскольникова. Маркина слышал? Вместе с Маркиным погиб мой отец.
Он заполнил какую-то графу ведомственного листа и добавил:
— Внес тебя в штат. Тебе будет легко работать под моим руководством. И, кроме того, в бытовой комиссии будет Пров Гривенников. А это — зубр по части хозяйственных дел. Прирожденный проводник кооперативного начала в народную жизнь. Кустарь из Хохломы. Мастак. У нас он возглавляет сектор питания. Мы за столовую спокойны. Ты сам знаешь, как подешевело и улучшилось у нас питание…
Пахарев этого не заметил.
— Ты приглядывайся к нему, заимствуй опыт…
— Нет уж, не буду.
— Что так?
— Так он же спекулянт.
— Может, не того имеешь в виду?
— Того, который женился на Ионкиной. Мародер первый сорт. Кулак.
— Вот всегда так говорят про дельных людей завистливые товарищи, особенно когда хотят их дискредитировать в глазах народа. Спроси на селе у того, кому ты насолил, и он скажет о тебе то же самое. А? Прикусил язык. Друг мой, доверие выше подозрений.
— Но я сам все это слышал от Бестужева. Бестужев — его сосед. Он порядочный человек и врать не станет…
— Те-те-те! Ах, дворянин у тебя порядочный человек? Куда подевался твой классовый подход? Классовый враг не может быть порядочным. Надо тебе приглядеться к Бестужеву…
Он досказал на ухо шепотом:
— Стой на страже. Все они ждут перемены политического ветра и пробуют сеять между нами вражду, чтобы ловить рыбку в мутной воде. Ты уже не первый ими обманут. Пахарев, при потере классового чутья на меня опирайся.
— У меня есть чутье, — обидчиво ответил Пахарев. — Елкин, ты сам обманут. Пустил щуку в реку, отдал Гривенникову снабжение.
Елкин вскинул на него свои карие пронзительные глаза и сказал:
— Сказано тебе — на меня опирайся. Иди, руководи, доверяй, но проверяй. Схвачено? Ну вот. Лапу…