Утром он пошел в губернский отдел народного образования. В отделе школ густо толпился народ. Стучали машинки, шелестели бумаги, шептались люди. За столом, с открытым воротом и засученными по локоть рукавами, стоял Елкин. Только что он закончил вуз вместе с Пахаревым, а ему доверили ответственный пост. Неутомимый, целыми днями он разбирался в бумагах, приказывал, объяснял с полуслова угадывая просителя. Он одновременно и учился, и руководил, был членом многих комиссий, добровольных обществ и каждый день заседал.

Пахарев стоял одаль, у стены, и раздумывал, как подойти к Елкину, около которого все время не переставали вертеться люди.

— Ну что, Пахарев? — вдруг спросил сам Елкин. — Как дела-то?

— Да вот надо бы устроиться.

— Только на селе, — отрезал Елкин, не отрываясь от бумаг. Он разговаривал короткими фразами, — Только на селе. Вакансий больше нет.

Было очень занятно для Пахарева, что Елкин, как Юлий Цезарь, одновременно читал бумаги, выслушивал посетителей а давал подчиненным распоряжения и никогда не сбивался, не путался, не выказывал ни тени неудовольствия или раздражения, хотя со всех сторон рвали.

«Закалка!» — подумал Пахарев, невольно любуясь им. — Службист. По всему видно — далеко пойдет. Тверд как Бисмарк, работящ как муравей».

Пока Пахарев обдумывал решение, Елкин подписал несколько бумаг, удовлетворил нескольких посетителей, дал несколько распоряжений.

— Можешь себе представить — только на селе, — вдруг опять заговорил он в сторону Пахарева. — Хочешь получить назначение — получай. Не хочешь — оставайся на бобах.

— На селе так на селе, — ответил Пахарев. — Все одинаково.

— Каждый день ко мне ходят искатели золотого рая: оставь да оставь в городе или поближе к городу. Это — печальники о народе. Про народ любят читать, декламируют Некрасова: «сейте разумное, доброе, вечное», а непременно хотят подальше от того поля, где надо сеять «доброе, вечное»… и поближе к городу все места побрали. Свободные вакансии только в далеком захолустье. Например, село Павлово на Оке. Большое село, но железной дороги туда нет, шоссейной тоже. Ясно?

Он пытливо взглянул на Пахарева:

— Ну, ты не горюй. Это не беда. Зато летом — три часа на пароходе по чудесной Оке. Раздолье. Дотолкуемся?

— Да я согласен. Напрасно ты меня агитируешь, Елкин.

— Дело, дело! Успеха тебе. Школа имени Луначарского… Самая большая в районе. Богатое село, центр кустарного промысла. Там испокон веков изготовляют медицинский инструмент, замки, ножи, вилки. Земляк наш Петр Дмитриевич Боборыкин, как тебе известно, написал о павловцах сочинение «Русский Шеффильд». Вон куда метнул — Шеффильд! Сам Короленко, когда жил в нашем городе, выезжал в Павлово, его «Павловские очерки» читал сам Ленин.

— Кто же их не читал?

— Ну вот. Стало быть, и ты что-нибудь настрочишь. Впрочем, ты, кажется, по стихотворной части маракуешь. Это хуже, рифмач: «Она, волна, полна»…

Елкин, когда шутил, то не смеялся и не улыбался, и шутка становилась оттого солонее. Секретарша подала ему бумажку, он подписал и протянул Пахареву:

— Вот тебе путевка в жизнь. Предъявишь там в роно и кланяйся от меня. Инспектор мне дружок. А я напишу, чтобы приискали тебе и квартиру. Они мне всю плешь переели: давай да давай молодого учителя… с марксистской закалкой. Ни одного в районе с советским образованием… Половина из древних семинаристов, половина из Бестужевки… да из расстриг-попов. Представь себе, какой ты будешь лакомый кусочек для роно. И для девиц, конечно. Девицы там ядреные.

Он подписывал бумаги, диктовал и одновременно напутствовал Пахарева:

— Держи ухо востро. Ты — коренная наша опора будешь в этом районе. Больше опереться не на кого. Боже ты мой, каких ты там увидишь монстров! Сперва он к заутрени сходит, а уж потом на уроки… Я тебя прямо в пекло. Полный развал в школе Луначарского… Заведующий Сухоруков умирает в больнице от рака… Они тебя сразу на его место назначат. Внедряй комплексный метод. Дальтон-план. Передовые педагогические идеи и тому подобное. Подчитай Дьюи, Шульгина, Крупскую. Пойми только, брат, начинаем приступать к внедрению передового обучения, построению новой трудовой школы. На вас, молодых, вся надежда. Не подкачай…

Он потрепал Пахарева по плечу и подвел к зеркалу.

— Погляди! Хорошо!

Пахарев глядел в зеркало с недоумением.

— Погляди на себя. Похож ты на советского наставника?

Пахарев подтянул штаны и заправил в них выбившуюся рубашку. Застегнуть ворот не удалось — не было на месте пуговиц.

— Конфуз сплошной. А ведь по одежде встречают. Горе мне с вами!

— Я понимаю, Елкин… Подтянусь. Даю слово.

— Подтянусь! Характер у тебя плохой. Кроме всего прочего. Дерзить приучился. Все не по тебе. Вот шишек на лоб набьешь, тогда угомонишься. Знаем мы вас, словесников: «Служить бы рад, прислуживаться тошно». Начитаетесь этой лабуды, ну и выкомариваете и хватаете горя вдосталь.

Он простился с Пахаревым и тотчас же занялся текущей работой.

На лестнице Пахарев прочитал «направление». Это был приказ принять на работу в школу второй ступени в качестве учителя обществоведения или русского языка. Приказ выглядел солидно, на ведомственном бланке с печатями и росписями авторитетных лиц. Росписи были с мудреными завитушками. Придя а общежитие, Пахарев прочитал этот приказ тете Фене. Тетя Феня выслушала с благоговением, подперев рукой подбородок и умильно вздыхая.

— Ну вот и слава богу, — сказала она. — Мучение кончилось. Теперь тебе ветер в зад. Только в таком виде тебе ехать на службу негоже, без верхней одежонки. Погоди, я на чердаке посмотрю плащишко или шинельку старую…

Она принесла ему ворох старых плащей, и он выбрал прорезиненный плащ, такие плащи тогда входили в моду и считались красивыми.

— Форменный шкраб, — сказала тетя Феня, оглядывая Пахарева со всех сторон. — Сойдет за милу душу.

Пахарев посмотрел в зеркало. Ну, вылитый студент из обедневших дворянчиков: светлые пуговицы так и сияют, фуражка, надетая набекрень, придает лицу выражение надменной мудрости, а прорезиненный плащ сообщает фигуре солидность и деловитость. Такой вид несомненно поразит провинциальных девиц и внушит уважение начальству.

Пахарев затанцевал на месте:

— Это замечательно, тетя Феня, просто лучше ничего нельзя придумать. А уж ты не беспокойся. Я из первой же получки тебе пришлю за это. Сколько прислать-то?

— Полно, голубь сизокрылый, носи на здоровье. Когда разбогатеешь, то пришлешь коробку постного сахара, я до него большая охотница. Но только знаю, что и ты забудешь. Не ты первый.

— Тетя Феня, как можно?

Пахарев обнял тетю Феню и поцеловал. Она двинула его кулаком в спину:

— Пострел! Лижи уж студенток, они петитнее.

Он походил около студдома, посидел одиноко под березами в саду, и стало ему грустно. Перебрал в памяти все четыре года жизни… Вспомнил и Снежинку. Сердце вдруг сжалось от сладкой тоски. Неужели расстанемся навсегда? Навсегда! Какое беспощадное слово!

Он побрился, застегнулся на все пуговицы, чтобы не видно было старой рубахи, а пошел на Острожную.

На Звездинке в сквере цветочницы продавали голубые васильки. Он остановился и подсчитал деньги. Если купить букет, то на билет еще останется. И он купил букет. Он знал, что она очень любила васильки. Когда-то даже декламировала: «Ах, васильки, васильки, сколько мелькало их в поле…»

Окно Снежинки было занавешено, но светилось. Он постучал. Ему открыла она сама. На мгновенье вспыхнуло ее радостное, сияющее лицо, но тут же вдруг и сникло.

— Ну что ж, входите, — произнесла она тихо и нетвердо.

Пахарева она усадила на табуретку, а сама села на кровать.

— Вот, — сказал он упавшим голосом. — Васильки.

— Поставим их в стакан. Больше не во что.

Она налила воду в стакан и поставила туда цветы. Потом она села опять на кровать, и оба замолчали.

— Я уезжаю завтра утром, — выдавил он из себя.

— Уже?

— Да. Четыре года оттяпал. Даже не верится. Точно вчера это было, как шел по большаку из своего села в город в лаптях и с котомкой за плечами. Сколько было надежд, волнений… Какие строил воздушные замки…

— Куда же вы назначены?

— В село Павлово на Оке. Про это село писал Ленин в книге «Развитие капитализма в России»…

— Вот как?

В тоне ее голоса сквозило ледяное безразличие.

— Студенческие годы прошли как миг, — продолжал он, не в силах побороть охватившее его волнение. — Когда шел в город, то испытывал и подъем, и страх, и восторг, и опасения… Так и сейчас еду с тем же настроением… А на уме — работать и помогать тем, кто в нас нуждается.

— Как же иначе. Стараясь о счастье других, мы находим свое собственное, — сказала она, оживившись. — Я вас благодарю от всего сердца. Я ездила в Москву, и меня восстановили. Я знаю, что вы пострадали из-за меня.

— Это пустяки. Вот мы больше не увидимся, — сказал он замирающим голосом.

— Наверно. Ничего не поделаешь.

— Помните, вы читали «Снежинку»?

Голос его дрогнул от волнения и тайного страха.

— Давно это было. Я только что приехала из Лукоянова. Была вовсе девчонка, да еще и глупая…

— Однако, — он еле сдерживал дыхание от охватившего его трепета, — однако с тех пор я никак не могу этого забыть: «Снежинка нежная, снежинка чистая»…

— Пройдет, — сказала она серьезно. — А раз пройдет, то это еще не вполне то… То никогда не проходит, оно все больше и больше разрастается и мучает. Поверьте, я испытала это.

— Разрешите только иногда писать вам… Только иногда.

— На это разрешения не спрашивают.

— Оно конечно.

Он боялся на нее смотреть, чтобы не выдать своего волнения. Кажется, никогда она не казалось ему столь обворожительной. Он целиком был в ее власти. О, эти черные грустные глаза, каштановые волосы, высокая девичья грудь! Длинная тягостная минута расставанья — как она была горька!

В это время вошел Иванов. Она кинулась ему навстречу, вся просияла. Пахарев поднялся и сказал:

— Ну, счастливо оставаться!

— Всего хорошего, — ответил Иванов за обоих.

«Глупо! Невыносимо глупо! И зачем только я сюда пришел?» — пронеслось в голове у Пахарева.

— Получил назначение? — спросил Иванов.

— На село. А вы?

— Завтра едем.

— Пока.

— Всего хорошего.

Пахарев вышел со стесненным сердцем. Конец! Что ж! И так бывает.

Ранним утром он был уже на пристани. Над Волгою поднимался белесый туман. Матросы возились на баркасе, что-то стаскивали и пели «Дубинушку». На пристань сходились пассажиры, нагруженные мешками, узлами, корзинами. Это были пригородные слобожане, деловые, домовитые, озабоченные люди. Они тут же рассаживались на своем скарбе и принимались за еду. К удивлению своему, Пахарев увидел среди них и Марусю Пегину. Она вспыхнула, когда он подошел к ней, и, подавляя волнение, сказала:

— А я пришла вас проводить. Вы ничего не имеете против?

— Ах, Маруся! Вы всегда подавляли меня своим великодушием. Я так рад, так рад…

Они встали у борта пристани.

— Вот и конец нашей дружбе, — сказал Пахарев. — Я уеду в глубокую провинцию, а вы останетесь здесь. Я слышал, что вы получили назначение в заводскую школу в Сормове. Вам повезло: район культурный, пролетарский, людный. Вы знаете рабочих и сами из рабочей среды. Выйдете замуж за инженера, а там семья, заботы… Дела засосут нас, а мы позабудем и студенческие годы, и дружбу. Н-да! Дела! Но говоря без шуток, я полон предчувствия, что переверну там все вверх дном. Вы представляете себе, что, по всей вероятности, я стану заведующим школой. Во всяком случае, мне намекнули на это. И все-таки как-то грустно расставаться. Верно? Шутка сказать — вместе просидели на студенческой скамье четыре года. А сколько всего переговорено? Помните, каким беспомощным юнцом я был, когда первый раз давал урок. Моя самонадеянность меня погубила. И как здорово вы меня тогда урезонили. И поделом.

Бойкий легкий пароходик подкатил к пристани. Женщины с корзинами и узлами сразу подвинулись к трапу и оттеснили Пахарева и Марусю.

— Ну вот, — сказал Пахарев, прижимая к груди узелок с тетрадями, в которых были записаны лекции профессоров и его стихи. — Ну вот и конец студенческим мытарствам. На горизонте новый этап жизни. Приплелся я в город деревенским парнем, возвращаюсь на село фертом, никогда еще так не одевался…

Он взял ее за руки. Увидел ее широко раскрытые глаза, в которых отразилась мольба, восторг и испуг, и поцеловал ее бледные холодные губы.

Женщины с палубы рассматривали их бесцеремонно, и одна сказала:

— Уж, наверное, женатые. Она, вишь, убивается, а ему, бесстыжей роже, и горя мало. Целует как покойника…

Он вышел на палубу и глянул вниз. Маруся все стояла на том же месте, с тем же сосредоточенным и выжидательным выражением на лице. Пароход пронзительно загудел, убрали сходни, зашлепали колеса по воде, и пристань стала отодвигаться, сама поплыла. «Нижегородец» бойко побежал вверх по реке, мимо заводов, станционных пакгаузов, мимо зеленеющих берегов, дач. Пахарев сидел, сжатый со всех сторон узлами, и мысленно прощался с родным городом, с людьми, с которыми прожил четыре года. Фигура Маруси уже слилась на пристани с общим фоном пестрой толпы. Здание педагогического института потерялось в ряду старинных зданий, заслонилось купами вязов и лип бывшего губернаторского сада в кремле.

Нижегородский откос со своими башнями и монументальными зданиями отходил все дальше и дальше и наконец скрылся из виду.