Иван шел в соцгород со свинцовой тяжестью в сердце. Все думалось: кого это она называла «родней»? Потом другая мысль приходила в голову: если бы она «жила с ним», так, наверно бы, не пригласила. «Нет, она пригласит, — брало верх сомненье, — в этом случае к бесстыдству привыкла, мотаючись от одного к другому». Он молчал. Анфиса же все время щебетала, и оттого Ивану становилось еще горше.

«А как похорошела! — решил он. — Чисто булкой стала, и глаза лукавее».

— Про тебя везде говорят — герой, — тараторила она, когда уже подходили к четырехэтажному каменному дому соцгорода. — Маштак, делюга, хотя и не обучен, а «далеко пойдет». Сама не верила, но вижу — факт. Говорят еще, что тебе денег дадут за изобретенную тачку. Я сама читала про тачку, и когда появилась такая, пробовала ее и сама убедилась — удобно кирпичи на ней возить. Факт!

Они взобрались по бетонной лестнице наверх, прошли в отделенье холостых квартир. Двери, разделанные под орех, и чистота коридора — все это Ивану после барака показалось роскошью. А когда Анфиса ввела его в свою квартиру, так он решил: «Да она живет с кем-то из ответственных».

Квартира была в две комнаты, соединенные дверью. В одной, в которую вошли, было очень странно. Стояла кровать с шерстяным, как у всех в бараке, одеялом. На ней лежала свежая газета, развернутая, рядом столик с письменными принадлежностями и вороха книг и бумаг, а вдоль стен были понаделаны полки, и на них лежали книги, только книги. Нигде на заводе Иван не видел столько книг в жилых комнатах. Книги были без переплетов, очень истрепанные и пыльные. Иван окончательно решил, что Анфиса морочит его, что она вышла замуж за ученого и вот теперь хочет перед ним пофорсить…

— Пойдем ко мне, — сказала Анфиса, — у меня чище.

Иван в горестной досаде застыл на месте. Анфиса взяла за руку и ввела в соседнюю комнату.

— Садись да язык развязывай, герой!

Иван поглядел на убранство комнаты, на стал с белой скатертью, на кровать, знакомым одеялом покрытую, на столик с женскими коробочками, и все это ему показалось большой роскошью. И он сказал сердито:

— Вовсе я не герой, я барачный житель. Нашему брату и там хорошо.

Он стоял, не хотел садиться.

— Ты сердитый какой-то али разобиделся на кого-то?

Иван повернулся и пошел к выходу.

— А ты не дури, — сказала она, схватив его за рукав, — посиди малость.

— Как бы до чего не досидеться.

— А до чего досидишься?

Иван молчал. Наконец она протолкнула его вперед.

— Эх ты! — сказал он. — Было время, меня обманывала. Все такая же осталась. А я думал — изменилась.

— Чего ты городишь, никак в толк не возьму!

Иван вырвался из ее рук, и когда подошел к двери, она вдруг отворилась, и на пороге показался Мозгун. Он без удивленья спросил:

— Эге, заигрываете, молодые люди?

Иван оробел.

— Никто не заигрывает, — сказал он. — Сама она лезет. Ты ее не знаешь. Она «такая».

— Какая? — переспросил Мозгун удивленно.

— Ни одного не пропустит.

Мозгун развел руками.

— Не понимаю.

Он озабоченно разделся, глядя на столбами стоящих Ивана и Анфису, и сказал:

— Давай чай пить, сестра.

— Как — сестра?! — вскричал Иван испуганно.

— Очень просто. Как бывают сестрами. По единоутробности, — ответил Мозгун тем же тоном. — Присаживайся!

Иван сел на стул, язык его прилип к гортани, вихрем понеслись думы в голове, одна другой шальнее. Он попробовал улыбнуться, только ничего из того не вышло, и он вымолвил сокрушенно:

— Ишь ты, дело-то какое!

И вдруг он вспомнил свой разговор весь от начала до конца с Константином Неустроевым и сказал Анфисе:

— Выйди на минуточку.

Тут он рассказал Мозгуну все о прошлом своем, о подозреньях и о беседе с Неустроевым. Сумерки наполняли комнату. Книжки на полках сливались в белеющие ряды, молчанье Мозгуна томило Ивана. Гриша слушал, сидя за столом недвижимо, только чайной ложечкой позвякивал о стакан.

— И как это у людей бывает: только выскочит вопрос — ответ рядом. Мне что в нем, коли душу не удоволит. Вот я в этих дурацких ботинках ходить стесняюсь, — премия, а стесняюсь. Кабы не премия это была, не стеснялся бы. Не хлестко на четырнадцатом году революции сделано! Товарищ Неустроев мне давно говорит: «Это экономическая проблема, читай Владимира Ильича, там на все есть ответ». Взял я Ильича «Шаг вперед, два шага назад», так ничего там этого и нету. Сегодня опять говорили в бригаде: сапоги расхудились, фартуков нету…

Тьма сгущалась больше. Электричества Мозгун не зажигал, чтобы не стеснительно было.

— Ты мужик ведь?

— Середняком считался. Корова, телка была. Овцы, куры, лошадь добротная, любо-дорого глядеть. Было, сплыло… Не жаль.

— Когда корову покупал, наверно, неважное на столе было хлебово. Копил деньгу, ждал покупки, по дому расходы обузил.

— В такое время молоко только по воскресным дням.

— Завод — это, чай, не корова.

— Мне в Москве один паренек сказывал: что можно человеку, то он и делает, а есть и такое, чего он сделать не может. Сказать я не умею, а тогда меня от этих речей пот прошиб. Слова — «экономика» да «возможность», «история» да «объективные данные», да какой-то «исторический ход». А это случается. Вот, к примеру, свинья опорос даст и зимой, а хозяин этому противится, потому что поросята все равно зимой подохнут.

В голосе Ивана Мозгун уловил небывалое волнение. Гриша встал, прошелся по комнате и сказал, остановившись:

— Чудно, мысли какие тебе приходят! Да. Вот и говори: философия — удел праздных людей. Видишь ли: там, где человек не может, он тогда говорит, что существует невозможность, или, как ты говоришь, «исторический ход», которою не минуешь. Но вообще-то невозможность едва ли существует. В прошлом столетии, до изобретенья телефона, человек сказал бы, что никак не возможно переговариваться Европе с Америкой, и если бы стал утверждать обратное, то его сумасшедшим бы признали. Сейчас тоже многим сумасшедший дом сулят за подобные предвиденья. Вот тебе и верь в «объективные данные».

— Это так. А коль оно, «обьективное»-то, сразу на человека валится! Тогда страшно. Фекальные трубы обвалились на промрайоне в одном месте, инженер говорит — плохой грунт: грунт осел, и трубы провалились. Не удаются угадывания.

— Мы каждый день встречаемся, — перебил его Мозгун, — с примерами этого угадыванья или, как говорят, научного предвидения, милый мой.

Иван молчал. Он думал: «Какая чудная жизнь! Вот шел сюда ему морду побить, ан попал впросак. Бить морду тому надо».

— Фальшивые люди ноне в гору идут, — сказал он нехотя. — Сердце болит, а он все высится и высится.

Мозгун притих и сел в темноте.

— Это ты про него? — спросил он.

— Ну да!

— И в тот раз, когда возвратился из Москвы и мы встретились у заводского забора, про него же думал?

— Ну да!

Мозгун повернул выключатель в темноте и залил комнату электричеством. Потом подошел к полке с книгами, выдернул одну, раскрыл и сказал:

— Я прочитаю про таких у одного из самых больших писателей.

— «О друзья, — начал Мозгун читать, — друзья мои, вы представить себе не можете, какая грусть и злость охватывает всю вашу душу, когда великую идею, вами давно уже свято чтимую, подхватят неумелые и вытащат к таким же дуракам, как и сами, на улицу, и вы вдруг ее встречаете уже на толкучем (прибавлю от себя: среди болтунов, агитаторов, дельцов-рвачей, пройдох-карьеристов, подхалимов)… на толкучем, неузнаваемую, в грязи, поставленную нелепо углом, без пропорции, без гармонии, игрушкой у глупых ребят».

Мозгун бросил книгу на стол и закрыл лицо руками.

— Слова-то, а? Самое нутро режут!

Настала пауза.

— Ученый ты, — сказал Иван, — собаку в этом съел, но только все это и без самых больших писателей понятно для малого даже разума. Сегодня ко мне подходит из горожан студент работающий. «Дайте, — говорит мне, — бумажку, что я очень старательно субботник провел и впереди всех». Меня даже злоба взяла. «Для чего?» — говорю. «А потому, отвечает; как у нас на факультете обращают внимание на общественную работу и переводят, глядя на нее, — так мне и нужно. Другие, говорит, и от МОПРа имеют, и от райкома, и от ОДН, и от Осоавиахима, и от Автодора и других общественных организаций, и когда о переводе вопрос встает, бумажками себя вызволяют, а я, говорит, нигде в этих организациях не состоял. Так вот хоть бы от завода иметь такую цыдульку. И ей поверят». — «Кто ты, спрашиваю, будешь?» — «Медик, говорит; лекарь, значит». — «Так насчет леченья разве не надо старанья оказывать?» А он отвечает: «Это во вторую очередь». Вот он не один таскал налгу идею на улицу и ставил ее боком, как ребячью игрушку.

— Хороший подхалим даже в пустыне Сахаре найдется — так сказал фельетонист «Правды». Но ведь пустыней владеет Франция, а у нас — пролетарский строй. У нас спроса на эту разновидность человечества не должно быть. Так?

Иван кивнул головой.

— А есть?

— Есть.

— Вот тут корень вопроса. Этот корень и надо рвать. Но об этом мы поговорим в следующий раз, когда удастся нам один корешок вырвать.

Иван ушел от Мозгуна, заново переполненный мыслями и желаниями.

«Какие есть душевные люди! — думал он. — Вот такими большие дела и держатся».

В коридоре обвила руками его шею Анфиса и задыхающимся голосом заговорила:

— Я все слышала. Брат мой учен, а у тебя смекалки хозяйской больше. Ты не робей его, ты сам с усам. — И захохотала. — Ишь в какое подозренье себя вогнал! Меня за полюбовку Гришкину принял. Да я…

И она шепнула такое, отчего Ивану и стыдно было, и сладко слушать.

«С женой миловаться доводится, словно полюбовник, — украдкой и с такой же сладостью», — мелькнуло у него в голове.

Он приподнял ее на руки, прижал к груди крепким обхватом и сказал:

— Давно бы так! По-мирному. Исстрадала ты меня всего, измучила.