Фабриканту Федьке Гарелину после смерти отца в наследство все богатства перешли.
Отец умер, Федьке — воля. Богатства много, а зацепки в жизни нет, не знает, куда себя девать.
Служила у него кухаркой Маша Челнокова. Что сварить, что сшить — мастерица. В забавы, в гулянье не ударялась, а вот почитать тайком любила. Безродная была. С десяти лет по людям ходила, воду носила, дрова колола. Одевалась просто: синий сарафан горошком да повязка ситцевая красная на голове — вот и весь Машин наряд.
Однажды приехал Гарелин с императорской выставки и собрался в купеческий клуб. Сюртук черный надел. Денег — полны карманы. Жены в ту пору дома не было, куда-то далеконько к родным уехала. Вот и наказывает хозяин Маше:
— Ужо приду с музыкой, чтобы все делать по-моему: я плясать — и ты плясать!
Уехал. Знает Маша, с какой такой музыкой явится хозяин из купеческого клуба. Налила браги обливной кувшин и поставила на стол в спальне, чтобы хозяину с перегару-то было чем освежиться.
За фабрикой заря ситцевой кромкой заалела. Маша все не спит.
А хозяин в разгульном клубе ублажился до синих ногтей. Сюртук скинул, стол опрокинул. Непристойничает.
— Скучаю смертно, — жалуется, — простору мало. Все на земле не по-моему поставлено!
Принялся по-своему ставить. Давай бутылки бить, стаканы бросать. Надоело, кричит трубачам:
— Эй, музыка, уснула? Дуди давай, гулять буду! Что хочу, то и ворочу! Хочу — до нитки раздену, хочу — озолочу!
Свернул сотенный билет, от свечки прикуривает. Музыка ему угодить старается. И музыка надоела, рукой махнул:
— Кончай! Все за стол! Пей, что хошь, за все плачу!
Напоил музыку. Не знает, как еще подурачиться.
Схватил одного молодца за ворот, давай трясти. Тут полиция встряла. Пристав было унимать сунулся, Федька в него бутылкой.
— Все брысь! Мои ситцы на императорской выставке были! Во где! Медаль Федьке дали! У нашего деда чудо-веретенце золотую ровницу пряло, да снасть эту соседи у нас украли. Каково? Все купцы — жулябия! Ты погоди, погоди, я найду свою золотую ровницу! Музыка, валяй шибче! Съела нас всех скука смертная…
На заре домой собрался. Всем работы дал. И тронулся он из обжорного клуба «крестным ходом» к себе домой.
Фабрики во сто глоток ревут, ткачей на свои места скликают. Народ с узелками по закоулкам-переулкам бежит, на работу торопится. Одни со смены, другие на смену. А посреди улицы такое представление творится добрым людям на посмеяние: наперед музыканты идут, во все сопилки, дудилки жарят. За музыкантами двое сюртук Федькин несут, по сторонам лентами — полиция. Посередке сам шагает, в каждой руке по бутылке с шампанским держит. За ним корзины бутылок несут, а за корзинами вся его шатия-братия, напарники по разгульной части. Со стороны люди глядят на фабриканта, плюют ему вслед.
Шатия-братия сзади валит, его озорством потешается. Галдят хохочут. Мальчишки из-за углов, из-под заборов худыми лаптями да коровьими лепешками бросают в безобразника-лоботряса.
Под окнами встала музыка в кружок, играет; гуляка по мраморной лестнице на четвереньках к себе в спальню пополз. Лежит он на кровати, сам ногами лупит — пыль летит, орет во всю глотку:
— Машка! Чертова дочь! Ма-а-а-шка-а!
Та не идет. Опять давай ногами молотить:
— Ма-а-а-шка-а, где ты? Испить подай!
Потянулся к кувшину и вытянул всю брагу. Не заметил, как Маша у постели выросла, в синем ситцевом сарафане мелким цветочком, в красной повязке. Вроде она и вроде не она, не разобраться ему во хмельном уме, в пьяном разуме.
— Это ты, Машка?
— Машка гусей пасет. А здесь Марья Ивановна, — отвечает девушка.
— Вон как: Ивановна? Почеши спину, что-то свербит, — приказывает самодур.
— Сейчас почешу.
И давай в две руки березовой лапшой Федьку угощать. Он и перевернуться не в силах, как гвоздями приколочен лежит. И об императорской выставке забыл. Не разберется: она или не она стегает его. Одёжа и обличье те же, а в руке у нее как бы катушка золотистой ровницы.
— Отдай наше прядево! — закричал богач.
Она как швырнет его! Начесала спину — в другой раз не попросит — да и ушла. Уходя, сказала:
— Прядево свое золотое, придет время, получишь сполна. А это на вот сейчас. — Кинула на постель ему, что в руках держала.
На другой день проспал гуляка и обед и ужин. Просыпается, а в руках у него голик, которым Маша в сенцах подметает. Что с ним было — все заспал. Поел да и опять на боковую. Голову ладонью трет, одеревенела, словно сваи лбом забивал вчера.
Марья-то как раз под его спальней жила, в подвале. Угол ей дали сырой, темный, холодный.
Не спится Гарелину. Долго он ворочался с боку на бок. Все тихо было в дому. Вдруг слышит: что-то внизу, вроде в подвале, постукивает, то ли Машка колет дрова, то ли еще что-то. Постукивает и постукивает. Не стерпел серый барин, накинул халат, пошел вниз, дернул за скобу — у кухарки дверь на крючке.
Он давай колотить каблуком в дверной стояк.
— Кто тут? — не сразу спросила Маша и стучать перестала.
— Отопри-ка, — сердито велит Федька.
— Я уж спать собралась.
— А чего ты ботаешь? Дрова колешь, что ли? — ворчит хозяин за дверью.
Маша и говорит:
— Белье ваше выстирала да вот зубрилом отминаю.
— Отворяй, ну-тка, погляжу, что там у тебя за зубрило.
Впустила Маша хозяина. Смотрит он — и вправду как будто белье катала. Словно бы и верит ей, а может, и не вериг. Глядит на нее и замечает: из-под рукава у Маши бумажка торчит, трубочкой свернута.
— Это что у тебя? — да было за грамоткой и потянулся. Маша так и прянула от него. Обомлела, бела, как холст, но тут же спохватилась:
— Ой, нет, не покажу, это мне ухажер письмо прислал.
— Дай сюда, погляжу, что ухажер пишет, — Федька требует.
— Стыжусь я и показывать-то, одни глупости…
Изорвала бумажку и в печку бросила. Ушел хозяин.
Маша послушала, послушала, — уснул, видать. Лазею из подпола открыла, выходят трое молодцов, по свертку листовок за пазухой у каждого. Тихо этак вышли они на уличку, перелезли через забор — и поминай как звали.
Утром кучер, дедушка Харлампий, стал орловского рысака в пролетку закладывать, да что-то не потрафил на хозяина, тот и взъелся, норовит старику кнутовищем в нос ткнуть. Старик запрягает молча, слова против не молвит.
— Ишь, лежебока! Всё спину на солнце греешь. За что я тебя хлебом кормлю? Чекушки задней нет, а ты и не чешешься. Колесо потеряешь и не заметишь.
Всю дорогу, до самой фабрики, пилил.
В этот день хозяин ни колористов, ни мастеров не принимал. Люди видали, каким он поутру в контору промчался, старались на глаза не попадаться. Мимо красильной проходил, заметил: чан пустой в углу стоит, только что опростали его. Зовет старого мастера Данилыча:
— Эй ты, купоросная душа! Посудина гниет, уторы опревают, а ты и не видишь? Хлеб хозяйский ешь, а вот ума не хватило опрокинуть обрез да уторы посушить?
Данилыч и без того за свое дело душой болел, обтер он пестрым фартуком морщинистое лицо, только было заикнулся, мол, обрез под бреславский крап приготовился, а распорядитель норовит ему рот варежкой заткнуть.
— Не разговаривать! Я на императорской выставке второе место взял! Мы и золотую ровницу прядывали, за то и славу во всех торговых конторах испокон имеем! А ты кто есть передо мной?
Смолчал Данилыч. Да как и не смолчать: не так слово молвишь — за ворота вылетишь.
Да, жизнь такая у народа была, что хуже и придумать нельзя. Все против рабочего человека ополчились: царь с плеткой, хозяин с палкой, городовой с «селедкой». Куда ни повернись — ты кругом виноват, везде тебя бьют.
Зимой в том памятном девятьсот пятом году царь обагрил белый питерский снег кровью рабочей. А по весне наши ткачи собрались — не хороводы водить на зеленом лугу, условились между собой, как с хозяевами всерьез схватиться.
Вот раз утром собрались все на фабрику, сидят во дворе, разговаривают.
— Что у вас все лясы да балясы? Работать когда будете? Айда по своим местам! — командует с балкона Федька. Ан руки-то коротки. Один со всеми ничего не сделает. Никто его и не слушает. Глянул в окно, а к воротам с Бакулинской фабрики ткачи подвалили, за ними с Дербеневской идут.
— Кончай работу, выходи! — кричат с воли.
И наши все с ними высыпали. В тот день сразу почти на всех фабриках дело стало. Сначала к управе двинули, а оттуда с песнями, с красными флагами, за город, на Талку, подались. У лесной опушки на берегу раздолье люду. О чем твоя душа желает, о том и говори, какая песня ближе к сердцу — ту и пой.
Скрипит зубами Федька: колорист да управляющий только и остались на всей фабрике. Непромытый вареный товар в котлах преет, в красильной мокрые роли так лежат. Колорист и управляющий погоревали с хозяином. А чем они могут помочь? Домой пошли. Остался Федька один.
Ходит по фабрике, добро свое стережет. Заглянул в красковарню, а там, показалось ему, вроде кто-то из-за чана выглянул и пропал. Что-то стукнуло. И опять тихо. Ткань на вешале зашевелилась. Сумеречно. Страх обуял Федьку, и пустился он наутек. Запнулся о порог, челноком во двор вылетел. Пудовый замок на ворота повесил, сам — домой. Хочет вместо себя прислать кучера Харлампия за фабрикой поглядеть.
Ан и Харлампия как не бывало — вместе со всеми за город ушел. Он к кухарке — и ее нет. И жена тут опять, как на грех, в гости в Москву уехала. Ни щей сварить, ни чаю вскипятить некому. Пожевал всухомятку, что под руку попалось, бродит по пустому дому сгорбившись, словно его кулем пряжи пришибло, и что-то себе под нос бормочет. Не любо ему, и страх берет: народ-то как переменился!
Харлампий с Машей запоздно домой воротились. Фабрикант к ним с угрозой:
— Кто хозяин, вы или я?
— Смотря где? Здесь пока что вы хозяин полный, — спокойненько Харлампий отвечает.
— Кто вам дозволил из дому отлучаться?
— Как люди, так и мы, — отвечает Маша.
Как он их ни костил, а на другой день они опять подались на Талку. Да недели четыре так-то по целым дням пропадали.
Без народу и дома и на фабрике дело замерло. Рысака в пролетку и то заложить некому. Как-то утром выбегает захребетник к калитке, а кучер Харлампий с узелком в руке отправляется на сходку за город.
— Ты куда?
— Всё туда же.
— Пропусти хоть денек, меня к купцу Телкину свозишь!
— А уж это как наши власти скажут, у них спрашивайте, — отвечает Харлампий.
— Что еще там за власти объявились? Где они?
— На лугу, на зеленом берегу.
И пошел Харлампий на Талку.
Гарелин на фабрику пешком затопал, а навстречу из оврага по тропке Данилыч подымается.
— Ты куда это?
— Куда и все люди.
Фабрикант просит:
— Пропусти денек, приходи с артелью, товар у меня пропадает в котлах.
— Не меня проси, к Совету нашему обратись. Что Советом повелено, то мной будет сделано. А без воли Совета нет моего тебе ответа.
— Я хозяин, я власть! Захочу — живком всех забастовщиков проглочу!..
Данилыч только усмехнулся, рукой махнул и пошел, куда ему нужно.
Дулся, дулся Федька, а простой по карману бьет, прибытки из рук уходят. Решился, сам на Талку подался. Хоть не хотелось своим же рабочим кланяться, да делать больше нечего.
Прямо-то по луговине не пошел, а зашел от лесу, встал за кустом и смотрит. На лугу за городом народу видимо-невидимо. Красные флаги запретные полощутся. Пестрым-пестро. Ровно куртины цветов по лугу разбросаны. Народ — кучами вокруг вожаков. Тут оратор на ящике стоит — речь держит. Там большим табором на траве расселись, о чем-то спорят. Поодаль кто-то гармошку через колено гнет, молодец в красной рубахе запевает, другие дружно подхватывают:
Про жандарма проклятого как помянули, так еще хлеще, еще жарче загромыхала песня припевкой своей:
Голос у запевалы не так тонок, зато звонок, знай выводит:
Всех больше эту песню фабричные любили. Стар и мал ее знали от начала до конца. Как услышал Гарелин про динамит, в озноб его кинуло. Вот так песня-песенка! Вышел он из-за куста, спросил:
— Кто тут власть у вас?
Афанасий, сноваль, почтенный старик с окладистой бородой, в синей рубашке, в очках с железной оправой, оглядел Федьку с головы до пяток, узнал ли, нет ли — и отвечает, усмехаясь в бороду:
— Смотря по просьбе. Тут у нас всяк свое дело правит.
— Не велика моя просьба: кучера Харлашку да кухарку Машку домой забрать, да товар из котлов вынуть — красильщик Данилыч нужен.
Сноваль показывает:
— Ступай вон к тому кусту, около березы. Там рассудят — надо послать или не надо.
Подходит фабрикант к кусту, а под кустом сидят пятеро. Народ серьезный, с виду строгий. И Данилыч тут с ними. У березки неподалеку, глядь, и Маша.
Богатей глазам не верит. Вокруг Маши ткачихи толпятся — кто жалуется, кто совета просит. Легче бы на голове он от дому до фабрики дошел, чем кухарке кланяться. Не знает, как и начать. Думал, думал да и ляпнул:
— Эй, Машка, ты, что ли, тут власть?
— Машки тут нет, здесь Марья Ивановна Челнокова, — Маша ему ответила. Сама и глядеть на него не желает.
«Фу ты, заноза какая», — помыслил Федька. Делать нечего, картуз снял да, как и должно быть, обращается:
— Марья Ивановна, я до тебя.
Узнала, о чем просит, — к Данилычу послала. Тот от дела оторвался, спрашивает:
— Что надобно, Федор Никоныч?
У фабриканта глаза на лоб полезли — неужто Данилыч и есть сама власть?
— Перво-наперво мне бы кучера Харлашку да вон кухарку Марью Ивановну домой заполучить, — просит Федька.
Нахмурился Данилыч.
— Еще что?
— А еще тебя самого с артелью бы, хоть на два дня — на фабрику. Товар в котлах пропадает.
Данилыч ему напрямик режет: нельзя, мол, просьбишку уважить, покуда фабрикант не даст Совету согласья сделать все так, как рабочие хотят.
Услышал это Гарелин, позеленел, заорать с привычки хотел, но рабочие смотрят на него, в глазах гнева море, на испитых лицах желваки по щекам похаживают. Хвост поджал, с тем же вроде смиреньем подъезжает:
— За эти два дня рассчитаю твою артель по тем расценкам, как твоя власть желает.
— Ладно, — говорит Данилыч, — посиди там, на лужайке, одумаем, ответ дадим.
Отошел Гарелин, как прибитый, рад бы, кажется, горло всем перегрызть, да зуб неймет.
Потолковали промеж себя рабочие и порешили: пойти на фабрику, а из получки забастовочную кассу пополнить.
Маша тут подходит.
— И мы с Харлампием заступим на работу, когда все заступят. Уж коли все за одного, то и один за всех.
Так хозяину и сказали.
Данилыч с артелью товар из котлов повытаскали, в дело пустили, деньги получили и себя уважили и в забастовочную кассу, что положено, отделили.
Кто грош, кто копейку несет, в один картуз бросают, а и порядочно набралось. С миру по нитке — голому рубашка. Больно уж лишний-то рубль в ту пору дорог был. Марья Ивановна за казначея правила, каждой копейке строгий учет вела. На втором месяце забастовки нестерпимо туго приходилось. Прожились, последние пожитки на картошке да на плесневелом сухаре проели. Но твердо на своем стояли. Хозяева не уступают, ткачи к станам не становятся, — нашла сила на силу.
Пришла раз ткачиха Фекла на Талку, еле на ногах стоит, одного на руках несет, двое за подол держатся, инда ветром бедную шатает. Подошла к Марье, опустилась на землю и заплакала.
— Голубка Маша, сил моих больше нету, не супротивница я мирскому делу, никогда на поклон не пошла бы к мироедам-дьяволам, да голод гонит. Посоветуй, как быть, с завтрашнего дня заступать хочу…
Помогла Маша Фекле из общей кассы. Ну, Фекла и не пошла ткать. Ни угроз губернаторских не испугались, ни на посулы хозяйские не польстились наши ткачи, голодуху вынесли, а что задумали, то сделали. По своей воле с фабрики ушли, по своей же воле и на свои места через два месяца заступили, когда хозяева расценки подняли.
Губернатор в спайке с фабрикантами тоже не дремали, расправу тишком готовили над нашим братом. Полиция за свое мерзкое дело принялась. Рабочих вожаков среди бела дня хватали, смертным боем били, в тюрьму кидали.
Данилыча и Машу пока что не трогали. Федька проходу не дает Маше. Явится на кухню, привередничает:
— Ну, ты, рабочая власть, чего щи нынче пересолила?
А прогнать Машу не хочет, нигде другой такой кухарки не сыщет.
Но вскорости и до Данилыча добрались. Заковали Данилыча в кандалы, на поселенье послали.
Как народ-то опять в бараний рог согнули, снова Федька в разгул ударился. Вот как-то раз опять заявился в полночь домой навеселе, как до спальни дошел — не помнит. Ночью проснулся и слышит — снова под спальней, в кухаркином подвале, будто что-то постукивает глухо этак. А уж к тому времени он знал, что полиция потайную партийную типографию ищет.
Пиджак накинул, засветил свечку да пьяным шагом спустился по лестнице к Машиному жилью. Встал за дверью, приложился ухом к замочной скважине, слушает. Что за стук такой? Уж не крамолу ли творят! Постой, вот он их в западне и накроет. Бросился вприпрыжку по лестнице наверх, чтобы одеться. Свеча погасла, оступился с пьяных глаз да и покатился кубарем с лестницы. На тот шум Маша дверь открыла:
— Ты что тут возишься?
— Оступился вот, спать иду.
Поняла все сразу Маша. Федька в полицию торопится, сюртук надевает, а Маша под пол весточку дает. Там сразу перестали грохать. Вылезают из-под пола трое: большевики-подпольщики. Мешок листовок с ними. Дело не шуточное. Искать начнут. Печатный станок надо спасать, шрифты. А как спасать? В карман не положишь — железо, свинец — тяжесть во какая! Типографию потерять — это все равно что языка лишиться.
Слышно, как по лестнице протопал Федька кожаными сапогами. В полицию понесся. Конспираторы наказывают:
— Во что бы то ни стало надо задержать сыча, время выгадать, чтобы типографию спасти.
Маша на улицу метнулась, да еще один с ней. А кучер Харлампий лошадь запрягает.
Бежит, бежит царев радельник узкой уличкой, ноги у пьяного заплетаются. Лунно, светло. Что такое? Впереди будто золотая нитка поперек дороги протянута. С разгона-то запутался Гарелин, споткнулся, сидит, охает, за нитку держится:
— Батюшки-светы, неужто золотая ровница? — щупает нитку, глаза огнем загорелись. — А, черт с ней и с полицией, золото дороже. Смотать эту нитку! — И принялся сматывать. Нить звенит, а не сматывается.
— Ух ты, проклятая сила.
Плетень-то вдруг как затрещит, раздался в обе стороны, и, как из-под земли, кто-то выскочил, набросил на лупоглазого аркан, и, не успел пьяный опамятоваться, подтянули его к столбу да накрепко, в десяток рядов, и привязали.
Вот и видится Федьке при луне: золотой опояской к столбу он привязан. Молитву противу страха читать начал:
— Да воскреснет бог и расточатся врази его!
Стоит ни жив ни мертв, а кричать боится. Почитай, часа два этак проторчал у столба. Светать стало, показался на улице пастух с рожком, ткачи на утреннюю смену выходят из калиток. Видит Федька: не золотой нитью, а медной проволокой к столбу он прикручен. Ткачи идут другой стороной, глядят на него, а никто не подходит. Увидал фабрикант городового да как заорет:
— Эй, любезный, пятишку золотом даю! Отвяжи меня да скорее ко мне в дом лети, у меня под полом потайная типография!
Нагрянула полиция к нему в дом, никакой типографии не нашли. Кухарка Маша спит-посыпает, Харлампий у ворот рысака чистит, ворчит:
— Тпру, стой! Федора Никоныча возишь, а к порядкам не привык. Ишь, дурень, блажит.
Под пол полезли, под полом пусто. Так и ушли не солоно хлебав царевы радельники. В управе Федьку ругают:
— Этому балбесу опять спьяну разная чертовщина померещилась.
Однако не прошло недели — пришли к Маше синие мундиры и Машу увели. А печатный станок той порой уж в другом укромном месте постукивал, свое дело большое делал, сеял доброе семя правды большевистской. Данилыча и Машу боевые друзья выручать готовились.