На наших фабриках, кто постарше, все про Арсения вспоминают. Хороший больно человек был. Многие его помнят. Недолго пожил, а добрую память о себе навек оставил.
За правду первый шел. И другие, глядя на него, тоже головы поднимали. Стал он у ткачей вожаком.
Коли кто куваевских обидит, за куваевских гарелинские вступятся, гарелинских тронут — за них маракушинские встанут. Хозяева глядят, не то дело пошло, другое время, и народ другой. Не как встарь — хлещи-свищи. Силы у ткачей вдвое прибыло, как стали стоять все за одного — один за всех. А головой всему делу был Арсений. Он у самого Ленина все науки прошел. Крепко Арсений любил наш народ. Сам многому научился у наших фабричных. Наши его тоже сильно уважали.
Где ткачи — там и Арсений, а где Арсений — там и радость. Умные речи, дельные разговоры, советы добрые. А хозяевам это страшнее убытка, и никакая полиция его не поймает. Так и жил. Ходил по земле, рабочие его каждый день видели, а шпики, сколько ни старались, на след напасть не могли. Выследят другой раз, ночью нападут на квартиру, где он заночует, а его и след простыл. Фабриканты его пуще огня боялись. Понимали — взбудоражит ткачей, подымет всех, не удержаться тогда владельцам на своих стульях: отнимет фабрики да и отдаст рабочим — тките, мол, ребята, на своих фабриках для себя. Живите счастливо!
Никаких денег хозяева не жалели, только бы отделаться от Арсения. Ан, сколько ни старались, все даром. В том году, когда царь питерских расстрелял, наших тоже многих покалечили, а коих и совсем порешили — все по царевой указке.
В те поры от товарища Ленина Арсению письмо при-шло. Товарищ Ленин совет давал Арсению — как быть дальше, что делать. И свой наказ Ленин ткачам велел передать, чтобы духом не падали. Стал Арсений своих верных помощников по фабрикам рассылать, фабричных оповещать: мол, в такой-то день, в такой-то час приходите за куваевский лес на потайную сходку, письмо дорогое читать. Как идти, условились, где собираться, кому на часах стоять, чтобы полиция не припожаловала, куда ее не просят.
У хозяев на фабрике свои «уши» куплены были. Правда, на эту службу только дармоеды да пьяницы шли.
Прознали в управе — Арсений на сход народ скликает, заворошились, зашушукались, в затылках заскребли. Из губернии указ пришел — во что бы то ни стало схватить Арсения и в острог посадить.
Ну, ищейки и начали шнырять, пошли разнюхивать: кто нищим вырядился, кто ткачом заделался, чуйки понадевали, чапаны, картузы с каркасами, сапоги смазные, а кто в шляпе и при часах. Да во что ты ни нарядись, как хочешь прикидывайся, сразу видно, что за птица. У ткача глаз зоркий.
Арсений с утра до вечера на ногах был: все хлопотал, действовал, объяснял, кому что делать.
Напал на след Арсения беззубый Ермошка. Человек так себе — оклёвыш. С него и порты, как с лутошки, сваливались. Со всех фабрик гоняли его — то проворуется, то пропьется.
Определился он в тайную полицию, а терся по-прежнему на фабриках. Сразу-то его не раскусили наши.
В обед собрались ткачи у забора покурить, к ним, откуда ни возьмись, Арсений явился. Тут и Ермошка был. Он все запоминал, на ус себе мотал, в Арсения вглядывался: какие приметы, как одет.
«Вон он какой сокол, — подумал Ермошка. — Ужо я его в клетку запру».
После обеда Арсений на другую фабрику отправился. Ермошка за ним. Пока Арсений был на фабрике, Ермошка около ворот слонялся. Все хотелось ему увериться, в каком месте сходка назначена. Весь день за Арсением соглядатай шлялся.
Вечером Арсению надо на ночевку идти. Идет он и видит, что за ним по забору этот гусь крадется. Пошел Арсений колесить по переулкам, по закоулкам, по ямам, по оврагам, по грязным дорогам. Не отстает Ермошка.
Смекнул Арсений — дело дрянь, взял да и пошел к лесу. Отвязался Ермошка.
Часа через два идет Арсений в город другой улицей, свернул в переулок. Только стукнул в калитку к Власу, глядь, как из-под земли, у соседнего угла этот сыч торчит, в нос посвистывает, будто прогуливается. Делать нечего, шагнул Арсений в калитку, а Ермошка со всех ног пустился в тайную управу. Хлещет по лужам, инда брызги выше маковки летят. Радуется: запоймал соколика! Награду-то какую отвалят, в год не пропить.
Арсений Власу рассказал по порядку, что случилось. Влас и говорит:
— Полиции я не боюсь. Понадобится — жизнь за тебя свою положу, но при таком грехе у меня тебе на ночлег нечего и укладываться, а то накроют в полночь. Дам я тебе надежный адрес, а пока… перекусим давай, вот тут в ставце капуста квашена есть, а вон квас.
Перекусил Арсений, листовок Власу передал, а сам ушел. Влас да эти листовки в подушку сунул и полеживает на них на печи. Только было засыпать стал, как в калитку — стук, стук. Вкатываются с шашками и при всем оружье.
— Давай бунтовщика, — так к горлу и приступают.
— Какого бунтовщика? — Влас с печи спрашивает.
— Какой у тебя ночует.
— У меня, кроме меня да бродяжки, больше никого нет, — Влас отвечает.
— Что за бродяжка? Где он спит?
— Да вот, у меня под боком.
Городовой на печку. Глядит — никого около Власа нет.
— Ты что нам мозги крутишь? — околоточный надзиратель кричит.
Влас удивляется:
— Нешто нет? Сейчас со мной лежал. Как вы стукнули, видно, переполохался и убежал.
— Из лесу он к тебе пришел?
— Может, из лесу, может, с поля.
— Точно, как Ермошка донес, — шепчутся полицейские.
— Насовсем ушел или придет? — околоточный спрашивает.
— Куда он денется, вестимо, явится, не сейчас, так под утро. Куда же ему идти кроме? Больше у него никакого пристанища нет.
Уверил их Влас, что бродяжка скоро придет. Околоточный засаду выставил. Двое около угла, двое у калитки, двое в избе — револьверы, шашки наготове. Час прошел, два, дело к рассвету, сидят за столом, дремлют, поклевывают, сами не спят и Власу спать не дают. А Влас все кряхтит да охает:
— Батюшки, как голову-то ломит… и не встану к смене-то.
Это он неспроста, а чтобы хворого-то не потревожили, чтобы с подушки-то голову не подымать. Ворочался, ворочался на печи да и говорит:
— Вот что, царевы работнички, шли бы вы отдыхать, а то сами маетесь и другим спокою не даете. А во имя чего маетесь, сами не знаете. Горькая ваша жизнь, полынная. Бродяжка мой явится, я его представлю в участок. Там его по всем вашим статьям можете оследствовать. И с головы и с ног мерку снимете. В чем провинился — наказывайте, хоть в кандалы куйте. Только он из степенных, сызмала не баловал, а свое дело знает отменно.
Городовые не уходят, на Власа огрызаются, говорят, что он с бродяжкой заодно. Влас только посмеивается.
— Беседы его слушаешь?
— Бывает, что, лежа на печи, поговорим о своем житье.
— Что он тебе говорит?
— Он? Да ничего особого. Видно, день-деньской умается, все больше молчит.
— Чай, все порядки ругаете? Про хозяев небылицы сочиняете?
— Случается, и об этом толкуем.
— Ну, мы и тебя вместе с твоим ночлежником потащим.
— А чего таскать, бродяжка-то мой воюет против того, что человеку во вред. От его работы, почитай, больше пользы, чем от вашей. И, главное, за труды никаких себе чинов и наград не выпрашивает. У него тоже свой участок есть, в чужие не суется, а в своих полный хозяин.
И так-то своими словами раскипятил Влас околоточного, что тот порешил трое суток не емши, не пимши сидеть в его избе.
Уж за окнами красные занавески заря на небе повесила. Влас было на смену собираться начал. Слышит, в сенцах что-то грохнуло, видно, решето по полу покатилось. Кто-то за дверью шастит. Влас с печи-то шепчет: мол, нагулялся ночлежник, не зевайте.
— Только хватайте уж сразу, меньше греха будет.
Городовые револьверы на дверь наставили. Околоточный кричит:
— Бросай оружье, не то стрелять будем!
А дверь открывать в сенцы боятся. Бродяжка-то, видно, испугался окрика, замер за дверью, ни гугу. Околоточный как пальнет в дверь. Прислушались, а тот уж на чердаке громыхает.
— Все дело испортил, — говорит Влас, — не надо было давать острастку. Теперь без кровопролития не обойдетесь. Добровольно он с чердака не спустится.
Из избы околоточный тем, что под окнами были, приказывает:
— Конный наряд просить! Преступник сопротивление оказывает. На чердаке засел!
Пригнали конных, весь двор окружили. Чуть-чуть приоткрыли дверь, околоточный за косяком встал, сам кричит в притвор:
— Сдавайсь, клади оружье, все равно не уйдешь, не упрямствуй! А то дом спалим вместе с тобой.
Влас струхнул.
— Зачем дом палить?.. Я лучше честью его уговорю сойти.
Открыл дверь настежь. У этих револьверы наготове.
— Выходи, бродяжка, по доброй воле, лучше будет.
Никто не выходит. Ушел Влас за перегородку, гремит кринками, а сам приговаривает:
— Бродяжка, бродяжка, выходи.
Дверь настежь открыта. Вдруг через низенький порог и катится в избу серый полосатый кот с белым пятнышком на лбу. Такой ли бубен! Отгулялся за лето, шерсть на нем лоснится, так и переливается, горит. На мягких лапках по полу, словно по ковру, выступает, усы у него — что у твоего пристава, глаза с огоньками зелеными, как две крыжовины. Ткнулся в черепок, а там пусто. Мурлычет, около ног Власа и шеей-то и боком-то трется. Ясное дело: почесать за ухом просит.
У царевых работничков глаза на лоб. Набросились на Власа с угрозами да с бранью. А он им свое:
— Я тут при чем? Говорил вам, что бродяжка явится, вот и явился. Все документы при нем. Проверяйте, пачпортный он или беспачпортный.
Так и убрались на заре не солоно хлебав.
Ермошке в участке здорово влетело: следи лучше, пустой адрес не указывай.
Арсений утречком преспокойно встал у Прона, чесальщика куваевской фабрики, чайку попил и — за свое дело.
Ермошка после такого пряника еще злей стал выслеживать Арсения. Вечером и напал на его след. Арсений ночевать к Прону шел. Распознать Арсения легко было. Он курточку носил с медными пуговками. На этот раз Ермошка сподручного взял. Опять Арсений приметил их. Вьются, как вороны, около ворот Проновых.
Вошел Арсений, докладывает Прону:
— Дело — не хвали, вчера одна, а сегодня две вороны сразу прилетели ко двору.
А Ермошка тем временем опять в участок посвистал, у ворот сподручного на слежку оставил.
Выглянул Прон за ворота: «Батюшки, погода-то какая плохая». Постоял малость, позевал, спину об угол почесал, будто не его дело. В избе с Арсеньем перемигнулись: «Надо тебя во что бы то ни стало спасать, а то грех случится, как мне на фабрику приходить? Вот, скажут, и то ума не хватило человека выручить. Недолго раздумывая, с ведром по воду пошел. Видит, какой-то хрыч сутулый на сторонке под его окнами прогуливается, нет-нет да на ворота посмотрит.
Принес воды да и говорит:
— Один, видно, докладывать полетел, другой маятником под окном качается.
Скоро опять Прон из дома вышел. А Ермошка уже под окнами. Он знал Проново пальто. Пошел Прон по сторонке к ямам, за ним ищейки не пошли, Арсения ждали. Арсению в избе сидеть опасно, скоро и он следом за Проном вышел да и пошел в другую сторону. Ермошка с подручным за ним в десяти шагах стелют. А он идет, не оглядывается, этак спокойненько, будто не его дело. Ермошка думает: в свою подпольную квартиру пошел Арсений. Еще лучше, там, наверно, у него все запретные книжки хранятся. Арсений обернулся, а медные пуговки с орлами на куртке светятся, по ним и хлыщут Ермошка со своим партнером, как на огонек. Колесил, колесил Арсений по городу, потом в белый домик к попу направился. И полиция по пятам идет. Только он вошел к попу, говорит: «Пришел к вам панихиду заказать по родителям», — а полицейские и вваливаются. Цоп за куртку:
— Ты вот куда ходишь?
И поволокли его по лестнице прямо в арестантскую карету. Привезли в участок, глядят: стоит перед ними в куртке с медными пуговками Прон — чесальщик. Слыл он за человека надежного.
— Где куртку взял с такими пуговками?
— На Кокуе купил, за рубль семь гривен, — объясняет Прон.
Помытарили, помытарили Прона, отпустили. Ермошка опять в дураках остался.
Арсений ночевал в укромном месте. Ермоха узнал, что в воскресенье в лесу сходка назначена. И тоже к ткачам приладился. А полиции знак дал: идите по моему следу, на сходке-де всех чохом и заберете: и Арсения и всех его друзей упечем сразу.
В это лето грибов уродилось видимо-невидимо. Утром в воскресенье с корзинками, с кошелками пошли ткачи в лес. На дорогах — полиция. Народ идет, а придраться не к чему — по грибы собрались. Таких указов не было, чтобы народ за грибами не пускать. Только уж грибников-то больно много нашлось: мужики и бабы, кои за всю жизнь допрежь гриба одного не сламливали, и те ныне корзины взяли. Партийками небольшими подвигаются, по двое, по трое и поодиночке идут в лес. После всех Ермошка появился, тоже с корзинкой. Оглянулся — никого не видно больше на дорогах-то… Все прошли — решил. Пошел и он за последней партией. Из виду ее не теряет. Только в кусты сунулся, вынул из корзины шпулю с початком, привязал к кусту миткалевую ленту, думает, он последний идет. Ниткой след для полиции указывает. Хитро задумал: всех провалить собрался. Через полчаса к этому кусту конные городовые прискакали. Глядят — нитка. Ну и пошли по нитке, как с Ермошкой условлено было. Нитке конца нет, тянется она по чащобам, по бурелому, по кустам можжевеловым. Чем дальше в лес, тем гуще. О сучья исцарапались до крови. Мундиры на себе в клочья изодрали, лезут Арсения ловить. Лезли, лезли по чащобам. Нитка дальше да дальше повела, а отступиться не хотят. И в такую глухомань забрались, что не только конному, но и пешему не проползти. В ладони плюют, готовятся.
— Ну, сейчас дадим баню этому Арсению и его дружкам, ловко их Ермошка поддел.
Остановятся, послушают — голосов не слышно ли.
Никаких голосов, одни где-то поблизости лягушки потешаются.
— Теперь знаем, в какой лес Арсений ткачей собирает.
Так-то оно так. Лес-то есть, чаща непролазная, да ткачей-то в нем не видно, человечьего голоса не слышно.
Верст двадцать, а то и с лишком исколесили, а никого не нашли. В сомненье впали: уж не надул ли их Ермошка, он, может, тоже заодно с Арсением? Плутали, плутали и в такое место залезли, не знают, куда ехать дальше. Нить вдруг оборвалась в самой трясине. Теперь уж рады бы только из болота выбраться. Да поди-ка, выскочи. Начала трясина помаленьку лошадей заглатывать, сначала по стремена, потом по седло, а там уж одни уши торчат. Вместе с лошадьми-то и городовых трясина заглотнула, один только как-то сумел по слеге на твердое место выползти.
…А грибники собрались в лесу на прогалине, — у кого в корзинке гриб, у кого два, у других совсем пусто. Дело не в грибах. Много народа собралось. Встал Арсений на березовый пенек, вынул из-за пазухи дорогое письмо от Ленина и громко, горячо прочел его с первого слова до последнего. Письмо сразу всем силы придало. Дотоле таких писем нам никогда не посылали, таких писем нам никогда не читывали. Будто, прежде чем писать, у каждого в сердце Ленин побывал, с каждым в избе за столом побеседовал, по всем фабрикам прошел, за станками постоял, всех спросил да выспросил: что хотят люди, что думают. И всё то, что мы хотели и думали, своими словами высказал. Будто и солнце-то светить ярче стало.
А Ермошка трется по-за спинами, лопочет что-то, никто его и не слушает. А сам все на лес поглядывает, скоро ли на лошадях с шашками да с нагайками выскочат. Все сроки прошли, не появляются конные. Уж и сходке скоро конец, скоро по домам расходиться станут, в разны стороны рассыплются. Засосало у Ермошки под ложечкой. Другие-то говорят тихонечко, кому кашлянуть надо, рот картузом закрывают, чтобы на голос не пришел незваный кто. А Ермошка насвистывает на все лады. Одна бабка и прикрикнула на него:
— Не рано ль рассвистелся? Подожди скворцом разливаться-то.
С того ли, нет ли — на Ермошкин свист тут из лесу с разных сторон выходят сразу двое: Прон и Влас, у обоих этак же по корзинке. Прон весь оцарапанный, рубашка и штаны в клочья изодраны, а на лице и на руках болотная тина. А Влас ничего, чистый, только хмур больно. У обоих глаза горят. Закадычные друзья Арсеньевы, а на сходку к шапочному разбору явились.
Не любил этого Арсений. Сам был аккуратен, слово свое ценил.
— Где это вы, дружки мои, путешествовали? — спрашивает обоих.
А они-то ему чуть не в один голос и отвечают:
— По сорок лет мы на фабрике отработали, ни на минуту к делу не опаздывали, а ныне статья такая подошла. Вышли мы, как условлено было, самыми последними. Пришли мы вовремя, но по пути дело нашлось, а какое — сейчас скажем. Вошли в кусты, глядим — на ветке миткалевый бант, а от него нитка по лесу тянется. Постой, думаем, не на то мы ее пряли, чтобы нас этой ниткой скрутили. Я и давай эту нитку в мотушку сматывать с кустов. А у Прона другой моток пряжи изгодился, он и потянул его в сторону, через болото, к трясине гусиной, от куста с заметкой. Вот и опоздали.
Вынул Влас из корзины моток, тряхнул им и спрашивает:
— Ну, прядильщики, сознавайтесь. Кто потерял? Ты потерял, я нашел, отдам и на чай не потребую, бери по чести.
Все молчат, брови нахмурили. Поняли, зачем эта нитка была протянута.
Ходит Влас, всем в глаза пристально поглядывает. Все в глаза ему прямо глядят. А на Ермошке и лица нет. Головенку в плечи вобрал, словно над ним топор занесен, и насвистывать бросил.
Арсений и говорит ему:
— А ну, глянь в глаза мне прямо.
Окаменел Ермошка.
Подошел к нему Влас:
— Твоя нитка? На кого ты ее заготовил? На нас, на рабочих.
Да как хватит его по уху!
Второй поддал, да третий добавил… С того дня больше не показывался Ермошка на улицах.
А фабричные после той сходки веселей стали поглядывать и по всем-то фабрикам ленинское слово разнесли.
Арсений всегда был с рабочими, и поймать его по цареву указу никак не могли, — зорко его фабричные люди оберегали.