На одной фабрике нашей, будто бы у Грачева, такая историйка в старое время приключилась. Хозяин фабрики больно скопидомен был. Карман толстой имел, а одевался вроде конторщика; когда же на фабрику приходил, так и хуже того: все хотелось показать рабочим, что он-де божья сирота, последние штаны протер в белой конторе сидючи.

Разве что в гостишки к кому соберется, ну тогда приоденется получше. Сидит за столом, пьет, ест, а сам все больше на одежу свою глядит, как бы не облить, не вываракать, папироской суконные брюки не прожечь.

Отец у него когда-то был, доской , на Кокуе с лотка базарил. С лотка у них всё и зачалось. Ну, а сын воротилой стал.

Отец ему и рассказал, что когда-то у ткачей, в старое время, была серебряная нитка. Ну, раз серебряная, то и дорогая. Да затеряли люди эту нитку, ищут уж сколько лет, найти не могут. Объявится счастливчик, нападет на след, завладеет этой ниткой — озолотится. Хозяин-то спал и видел эту нитку. С детства о ней мечтал, плешь на голове блином обозначилась, а он все еще надеется. Слышал он также, что секрет этой нитки хранится у какой-то белой зверюшки, нето у горностайки, нето еще у какой.

Вот раз задержался он на фабрике. Ночная смена работу кончала.

Знать хозяин утром не на ту ногу встал, весь день хотя по фабрике злой, на народ не глядел, все у него дураки да лентяи нерадивые. К кому ни подойдет, посмотрит на сделанное, только и скажет:

— Работать как следует не хотите, метлой вас гнать фабрики, дармоедов!

Ткачихи, которые с нормой справились, домой собираются, платки завязывают, пыль с себя метелкой обивают.

Глядит хозяин на сотканное, у одной кусок возьмет, другой повертит, со всех сторон смотрит, и на свет и язык пробудет — ищет, к чему бы придраться, как бы лишний пятачок сбросить или под штраф подвести. Хозяева на эти штуки мастера были.

И как на грех подвернулась ему под руку ткачиха Авдеевна. На плохом она станке ткала, на допотопном. Баба была прилежная, любила свое дело. Всю жизнь на одной фабрике проработала. В чем-то не угодила хозяину, поставил он ее за старый станок. Давно бы пора новый завести, хозяин и сам понимал это, да на новый-то надо денежки, а денежек жалко. Потому решил, что Авдеевна и на старом станке должна соткать сколько ей положено. А что касается сил, здоровьишка Авдеевны, об этом хозяину заботы мало.

Все кончили, а у Авдеевны и половины не сделано. И сотканному она не радовалась, сама видит — не миткаль, рогожу снимает. Мастера позвала, а мастер поглядел на станок и пошел прочь: с ним, говорит, неделю нужно возиться, чтоб наладить.

Инда слезы прошибли Авдеевну.

— Провались ты, — говорит, — проклятый станок, вместе с этой фабрикой и хозяином-скрягой…

А хозяин-то как раз и стоит за ее спиной… И так это по-лисьему выглядывает:

— Кому это, сударка, провалиться-то? Мне что ли?

Авдеевна была на слова не горазда, в оправдание-то не нашла что ответить. Будь она половчее на слова, да поострее на язык, — так и вывернулась бы. Заплакала Авдеевна в голос и давай скорее нитку прелую связывать. Хозяин посмотрел на сделанное и заявляет:

— Это за целую смену только и наткала? За что же я тебя хлебом кормлю? Ты уж лучше не ходи на фабрику…

Сказал, словно в ледяную воду бабу с головой окунул. Легко подумать: не ходи на фабрику! Не пошла бы, да зубы на полку не положишь, а дома-то ребятни куст. Всех их одень, обуй, плохо ли, хорошо ли — накорми.

Торопится Авдеевна, нитки связывает, а нитки прелые, не успеет одну связать, другая оборвется. То челнок застрянет, то основа спутается. Словом не работа, а сущее наказание. И не стерпела Авдеевна, первый раз в жизни осмелилась в глаза сказать хозяину:

— Новый бы станок надо. А этот в выбросить… Я бы на новом-то горы за смену, соткала, а тут одна надсада…

Не понравились хозяину слова Авдеевны:

— Ты, — говорит, — баба, глупа. И как ты осмелилась учить меня? Когда ты будешь хозяиновать, а я ткать, тогда, может, тебя и послушаю, а пока ты мне не указ. Домой я тебя не отпущу, пока норму не сделаешь… Хоть умри, а сотки. Не соткешь — утром расчет дам… А то, что поткала, — не приму, в брак пущу да за такую работу еще с тебя взыщу: не порти хозяйских товаров.

— Как же я хорошо сотку, — всплакалась баба, — станок-то никудышный, основа гнилая, уток не лучше, да и свету нет…

Хозяин осердился:

— Пряжа гнилая? Когда она сгнить успела? Пока ты ткала? Если так расторопно ткать будешь, — и верно пряжа сгниет. Смотри основа какая. Натянута. Слушать мило-любо, каждая ниточка словно серебряная позванивает… Тки давай…

Опять ему серебряные нитки припомнились.

Пошел он прочь, а Авдеевна проворчала сквозь слезы:

— Знаю твое серебро… Ты на серебряной нитке скорей удавишься, чем ее купишь… По дешевке у шуйских гнилой пряжи накупил, ткать из нее заставляешь, а народу, продаёшь товар за хороший, привык людей охмурять.

Товарки Авдеевны смену кончили, домой пошли, осталась она одна. Света белого баба не видит. Ткет, станок обихаживает: и челнок осмотрит, и очистит; а дело не спорится. Из гнилой-то пряжи да на плохом станке канифаса не соткешь. Плюнула Авдеевна с досады, отошла к подоконнику, сама с собой разговаривает:

— Лучше побираться итти, чем за этим разбитым корытом маяться.

А в цеху никого нет. Только слышно, как хозяин в кричит, видно отбельщик в чем-то проштрафился, не угодил. Да и то: угодить на живого хозяина трудно было.

Задремала Авдеевна с устатку. Долго ли, коротко ли она дремала — и не помнит. Почудилось ей, как станок стукнул, очнулась, глядит — в основе горностайка снует взад-вперед, торопливо так бегает, вроде механического челнока. Необычная горностайка: волос на ней чистым серебром переливается, и говорит она прямо-таки настоящим человечьим голосом:

— Ты не горюй, Авдеевна, сейчас мы хозяину из золота и серебра холстов наткем, а за сотканное все, что причитается, сполна возьмем.

Встала на задние лапы и давай с себя пушок сдирать: скребнет коготками по брюшку, — волосы серебряные так и сыплются. Серебряным пухом всю ткань покрыла. Потом быстренько в каждую нитку по серебряному волосу заплела. И сразу вся основа серебром заиграла, и такие ли стали прочные нитки — ножом не перережешь… Зазвенели струнами, заиграли.

— Теперь пускай станок! — приказала Авдеевне, а сама в норку юркнула.

Авдеевна пустила станок. Пошлю дело, как по маслу. Основа не рвется, не путается, станок работает на диво лучше нового. За полчаса урок закончила. Только она кусок снимать стала, сам хозяин из отбельной катится У него глаза на лоб полезли:

— Как ты смогла из такой пряжи соткать? — спрашивает. — Эта же ткань дороже всякой термаламы, а с и в сравнение не идет… Да я ее заморским купцам продам… Какой доход получу… Ты, Авдеевна, искусница. У тебя, видно, та самая серебряная нить хранится, кою давно затеряли наши люди. Где ты ее нашла? Отдай мне ее или продай, только никому не говори об этом, дорого заплачу тебе. Не отдашь, — каждый день послеурочно работать заставлю.

— Ничего я тебе не продам, — отвечает Авдеевна, — никакой у меня серебряной нити нет, никаких секретов не знаю, с чего такая ткань получилась, я и сама не разберусь не пойму. Может с того, что я нонче много над этой пряжей поплакала, от слез моих и засеребрились нитки.

— Ну, тогда плачь больше; Это мне выгодно… А уж постараюсь, чтобы ты побольше плакала. Ступай поспи, скоро гудок засвистит, опять на смену итти надо.

Проводил он Авдеевну, сгреб серебряную ткань в охапку, к себе в контору поволок. Дверь на ключ запер, окна занавесил, боится: кто бы не подглядел. Раскинул на столе ткань, глазам не верит. А кусок так и сияет.

Обрадовался хозяин, стоит, ладоши потирает, прикидывает, сколько прибыли возьмет за такой отрез, сам думает: вот бы все ткали так же. А может и станут так ткать, если всех за плохие станки поставить, побольше на них кричать, штрафами донимать, чтобы над утком плакали. Тогда и у других пряжа серебряной станет.

Это он сам с собой беседует, слова Авдеевны вспоминает.

Налюбовался, наплясался хозяин около серебряного куска, запер его в железный шкаф, где касса хранилась, ключ себе на ремень повесил и опять в ткацкую пошел, прямо к станку Авдеевны. Изрядно он его поковырял, под станок зачем-то полез, видимо какой-то важный винтик хотел повредить. Глянул он на пол — под станок Авдеевны, а там тонкий серебряный волосок светится… Что за притча. Обомлел хозяин и про винтик забыл. Прихватил ногтями серебряный волосок — глядит, а это настоящая серебряная нитка, не рвется, не путается.

Выскочил хозяин из-под станка, как слепнем ужаленный, и ну нитку наматывать в моток на руку: А нитке конца нет, тянется она по всему цеху, все станки опоясаны. Хозяин рад: ему бы побольше захватить. Наматывает он, торопится, кажется ему, что время быстро идет, скоро петухи запоют, светать начнет.

Бегал, бегал он вприпрыжку вокруг станков, семь потов с него сошло, а нитка все не кончается. Обежал последний станок, глядит: нитка под дверь уходит. Он за ниткой. Нитка по фабричному двору под ворота тянется. Он туда. А нитка и здесь не кончается. Вдоль по улице легла, по снегу серебряный волосок так явственно при лунном свете выделяется.

Бежит хозяин по улице, волком озирается, хватает нитку, навивает, путает, боится, кто бы не перехватил — сторож ночной, а то какой-нибудь запоздалый ткач, что из кабачка возвращается.

Нитка меж тем протянулась в переулке, а из переулка в поле поползла. Хозяин за ней, не отстает. Так в одной жилетке и чешет, ему и мороз нипочем, и на морозе с него пот льет. Жадность-то вот что с человеком делает!

Выбежал из села, радуется — ночь, в поле он один, нечего бояться. Опоясался мотками, с плеч до ног серебряный стал.

Далеко от своей фабрики убежал. Уж и давно не видно. Немножко очухался, обернулся назад — одна только труба фабричная видна. Оборвать бы нитку следовало, да и домой вернуться, пожалуй дело-то лучше бы было. Но хозяин по-другому рассудил: захотелось ему до конца дойти, до клубка самого, весь клубок заграбастать. Набрать бы — думает — этого волоса столько, чтобы по гроб хватило, да еще сыновьям и внукам осталось.

— Своей пряжей да тканью такой, как Авдеевна ткет, я всех ивановских фабрикантов и купчишек прочих забью. Выше всех буду. Не дам никому на ярманках показываться, их тряпье после моих деликатных холстов никто и не возьмет. Придется еще железный шкаф заводить, деньги хранить.

Он уж подсчитал — сколько на первый год выручит, сколько на второй. Словом далеко вперед человек заглянул.

Снег под луной битым стеклом поблескивает, глаза слепит, а серебряный волос еще пуще переливается, словно по тонкой трубочке голубоватая водица струится.

Добежал хозяин до леса. Это от Иванова верст пятнадцать будет, а то и с лишечком. Нитка в лес протянулась, хозяин не отстает, дальше следует, по пазушки в сугробах вязнет, ползком ползет, а знай вперед стремится.

Зима в том году установилась задиристая, ветристая, ворошливая. В лесу ночью немудрено закружиться, особливо, когда человек чем увлечется, по сторонам не смотрит, не примечает, какими местами идет. Ну, пока охотился хозяин за ниткой, в такую чащобу залез, где и волк не хаживал. Следы натоптаны вокруг да около, словно по кругу кого гоняли, а серебряный волос вьется по этой чащобе, вокруг пней, вокруг елок, по можжевеловым кустам, и кажется, его никогда не размотаешь.

Струхнул немного хозяин, понял, что в ловушку попал. Посидел на пне, а сам все пышными серебряными мотками любуется. Только тем себя и утешает.

— Ладно, до утра здесь просижу, а на рассвете из чащобы выберусь. Холодновато, зато сколько добреца хапнул и все дарма.

Передохнул малость и опять принялся с кустов пряжу сматывать. Глядит, а теперь уж вместо одной нитки двенадцать нитей в ряд появилось. Ну, еще лучше. Он сразу все двенадцать нитей стал разматывать, в мотки свивает, в копны складывает, а сам думает:

— Вот так счастье, вот так капитал!

А в голове у него мутиться стало… Вроде как бы с ума начал сворачивать. Самому ему об этом и невдомек. Бросил он последний моток на двенадцатую копну, глядит: на кустах ни единой ниточки не светится. Зато в середине чащобы, словно из-под земли, вырос огромадный дуб, и весь серебром горит.

Хозяин метнулся к нему. Смотрит, а дуб этот весь плотно серебряным волосом обмотан, и так искусно, ряд к ряду, словно его машина обрабатывала. Увит он от самого тонкого сучочка до корня. А корень толщиной в три обхвата. Как увидел его хозяин, так и голова кругом пошла. Подбежал к дубу, обнял его и закричал на весь лес:

— Чур не вместе. Мой дуб, я его первым нашел. Никому не дам!

Приказчика бы позвать и поставить к дубу, да пока судная изба документ на этот дуб не выпишет, уйти из лесу боязно: не перехватил бы кто находку. Набредут лесник или охотник, не уступят.

Вдруг налетел ветер, лес зашумел, затрещал, снег посыпался, луна пропала… Темно в лесу стало. И началась завируха-метель, во все чащобы залетала, так снегом и бросает, глаза засыпает. Ей и дела нет до того, что хозяин в одной жилетке в лес заявился.

Еще плотнее прижимается хозяин к дубу, и от этого ему будто теплее становится. Засыпать стал.

А по дубу горностайка бегает. Сядет на сучок, двумя лапками волос серебряный наматывает и куда-то в гущу те клубочки кидает.

Хозяин это как сквозь сон видит. И еще снится ему, что в Макарьеве ткань Авдеевны продает прибыльно.

Солнце взошло, метель утихла, в чащобе около дуба двенадцать сугробов наметено выше человеческого роста, а около — стоит хозяин, прижавшись к дереву, и из сугроба одна его маковка плешивая торчит. Замерз он.

Весной пастухи на него набрели, собрали кости, поклали в гроб, привезли, похоронили, на кресте золотые буквы написали:

«Раб божий, купец второй гильдии».

А когда наследники железный шкаф открыли, куда он дорогую матерьицу спрятал, — никакой там серебряной ткани не нашли: лежит камень — булыжина на полпуда, и больше ничего.

Наследники все голову ломали: как же это камень попал в денежный шкаф.

— Должно быть, отец с ума рехнулся перед смертью. Через то и в лес ушел.

Про длинный-то волос они так и не прослышали.

А у Авдеевны — с горностайкиной ли помощи, с чего ли другого — дело в гору пошло. Ровно силы да уменья прибыло. Уж такие канифасы ткала — и плотно, и красиво, как шелка кашемировские. И много: соседки кусок снимут, а у нее два готово.

Хоть и на старости, а узнала Авдеевна радость.