Кодочигов Павел Ефимович
Здравствуй, Марта!
Из предисловия: У подвигов, как и у людей, судьбы неодинаковы. Одни становятся известными сразу и одновременно поражают воображение миллионов людей. Другие длительное время остаются неоцененными, известными лишь немногим. Такие подвиги совершаются чаще всего в насыщенное бурными событиями время, когда трудно, да и некогда разбираться, где подвиг, а где просто честно выполненный воинский или гражданский долг. Эта документальная повесть тоже о малоизвестном подвиге новгородской комсомолки Марты Лаубе, о человеке кристально чистой души и очень доброго сердца. Она была зверски замучена гитлеровцами двадцать четвертого июля сорок четвертого года в молодом соснячке на берегу реки Венты, близ литовского города Мажейкяя, вместе с пятнадцатью другими патриотами.
Содержание
Вместо предисловия
Пушки бьют по Новгороду
Встать и идти!
А как поступить иначе?
В фашистских застенках
Если бы не Марта...
«А теперь до свидания, родные...»
Пусть узнают люди...
Необходимое послесловие
Вместо предисловия
У подвигов, как и у людей, судьбы неодинаковы. Одни становятся известными сразу и одновременно поражают воображение миллионов людей. Другие длительное время остаются неоцененными, известными лишь немногим. Такие подвиги совершаются чаще всего в насыщенное бурными событиями время, когда трудно, да и некогда разбираться, где подвиг, а где просто честно выполненный воинский или гражданский долг.
Эта документальная повесть тоже о малоизвестном подвиге новгородской комсомолки Марты Лаубе, о человеке кристально чистой души и очень доброго сердца. Она была зверски замучена гитлеровцами двадцать четвертого июля сорок четвертого года в молодом соснячке на берегу реки Венты, близ литовского города Мажейкяя, вместе с пятнадцатью другими патриотами.
На углу проспекта имени Ленина и улицы Первомайской в Новгороде стоит старинное, построенное еще в прошлом веке, здание. До революции в нем была гимназия, после революции — школа.
В войну здание было разрушено немецко-фашистскими захватчиками. Его восстановили в первую очередь, потому что в нем должна была снова разместиться школа. Она получила прежний номер — четвертая.
На втором этаже, на самом видном месте, там, где коридор расширяется, образуя нечто вроде небольшого зала, висят портреты известных всей стране героев-пионеров Павлика Морозова, Коли Мяготина, Гриши Акопяна, Кычана Джакимова, Вали Котика.
И рядом с ними — портрет Марты Лаубе. Ее жизнь стала примером для сотен, а сейчас уже и тысяч маленьких чистых сердец, горячо бьющихся под красными галстуками.
Марта погибла не на родине, война разбросала ее соучеников и учителей, в школе в первые послевоенные годы не знали о ее судьбе. Но яркая жизнь Марты оставила столь же яркий след. Школа узнала о своей отважной воспитаннице. Длительное время направляемые опытной рукой руководителя краеведческого кружка, основателя интереснейшего школьного музея Ирины Александровны Жуковой, по крупицам собирали ребята материалы о Марте, ее борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. И настал день, когда Люда Петрова, дочь Ирины Александровны Люда Жукова, Рива Фрадкова, Кира Егорова разыскали мать Марты Эмилию Ермолаевну, услышали и записали ее первый рассказ о дочери, увидели фотографии Марты. И этот рассказ так поразил пионеров, что тут же было решено: над Эмилией Ермолаевной взять тимуровское шефство.
Окончили школу эти ребята, на смену пришли новые тимуровцы: Таня Коркотко, Люда Цыганок, Надя Пряслова, Сережа Орлов, Саша Мишин, Валерик Ткаль, Леня Белов... Сейчас и они уже взрослые люди, давно работают, многие имеют своих детей, и их учат жить так, как жила Марта, не забывают об Эмилии Ермолаевне, навещают ее, хлопочут о ней, пишут письма.
Много лет в школе живет традиция — лучшему пионерскому отряду присваивается имя Марты Лаубе. Так будет и дальше...
Но перенесемся на минутку в Мажейкяй. Недалеко от города сохранилась почти правильной круглой формы поляна, обнесенная изгородью. Здесь братские могилы жертв фашизма, и среди них могила Марты и ее товарищей.
В вечном карауле — сосны, со следами зарубцевавшихся ран от фашистских пуль, и одна-единственная, неизвестно как сюда попавшая березка — немые свидетели зверской расправы над патриотами.
В Мажейкяе тоже чтут подвиг Марты. Каждый год, в день рождения пионерской организации, на ее могиле звучит торжественное обещание — литовские мальчишки и девчонки дают клятву быть верными ленинцами.
Это тоже традиция.
Марта хотела быть учительницей. В сорок втором году она должна была закончить факультет французского языка Первого Ленинградского государственного педагогического института иностранных языков. Война помешала этому. Ей не довелось прийти в свой класс, дать первый урок. Для людей она осталась просто Мартой — ни в институте, ни в ее родной Николаевке не успели привыкнуть к ее фамилии по мужу — Медонова, к ее отчеству — Федоровна.
Пушки бьют по Новгороду
В первое лето войны над землей часто грохотали грозы, и небо обрушивалось на людей потоками воды. «Это оттого, — говорили старики, — что испоганили воздух, перемешали его бомбами да снарядами, пожарами да взрывами». Может, и так, а может, просто такое грозовое лето пришло, но только грохотало постоянно. Не всегда и поймешь, то ли это дальняя канонада или бомбежка, то ли начало зарождающейся грозы.
На этот раз воздух застонал необычно от шума надрывно ноющих на высоких нотах моторов. Притихшая, ко всему приготовившаяся Николаевка услышала его в жаркий августовский полдень и содрогнулась: танки! Но из леса выползли не танки, а немецкие тягачи. Они тащили за собой дальнобойные пушки.
То, что казалось невероятным несколько дней назад, еще вчера было слухами, предположениями, стало действительностью. Никто не защищал маленькую, рассыпанную отдельными хуторами деревушку, и немцы пришли в нее, как к себе домой.
Эмилия Ермолаевна натужно, с хрипотцой, вздохнула и тяжело опустилась на стул, устало положив на колени руки и непривычно согнув спину. Невысокого роста, по-крестьянски плотная, она казалась сейчас Марте совсем маленькой. Губы плотно сжаты, у рта залегли жесткие складки. Небольшие светлые глаза смотрят в окно сосредоточенно и оценивающе, она будто взвешивает свои силы перед новым свалившимся на семью испытанием, прикидывает, как лучше его выдержать.
Марта знает, что мать просидит так долго и лучше не трогать ее, не лезть с утешениями. Тугой горячий клубок подкатывает к горлу Марты — точно так же мать сидела над гробиками дочерей Вильмы и Валентины, и потом — когда похоронили единственного ее сына Виктора и пришли с кладбища в опустевший дом...
Чувство досады, непоправимости случившегося охватывает Марту: в том, что они задержались до прихода немцев, виновата только она. Надо было бросать все и уходить, бежать, сразу же, как только она вернулась из Ленинграда. Сколько раз мать начинала разговор об этом, а она все отмахивалась.
— Что ты, мама! У нас же такая сила — они сюда не дойдут. Ну, как тебе еще объяснять? Когда действительно нельзя будет оставаться, эвакуируют всех организованно. Давай без паники, мама! Вечно ты всего боишься...
Эти доводы казались Марте разумными и единственно правильными. Ей все казалось, что причудливо выгнутая, нацеленная своим клювом на Москву тысячеверстная линия фронта вот-вот остановится, покатится назад и это «вот-вот» произойдет, если не сегодня, то завтра. Ведь захватывали же немцы Сольцы, подходили почти к Шимску, но выбили их оттуда, на сорок километров отбросили. Почему же здесь не могут сделать то же самое?
Мать тоже надеялась на лучшее, боялась бросить хозяйство: «Уйдешь — что найдешь потом?» Но настал день, когда она заявила бабушке и Марте:
— Завтра мы уходим, больше ждать нельзя.
Если бы они решились на два-три дня раньше! Может быть, даже на день...
Военный патруль задержал их почти у самого Новгорода. Заставил вернуться. У Марты затеплилась надежда: раз возвращают, значит, так надо, выходит, ничего страшного нет, и была права она, а не мама. Не надо было уходить — другие же остались.
Они пошли назад, не глядя друг на друга. Мать и бабушка молчали. Не заговаривала и Марта — боялась ненароком упрекнуть мать. Но раздавшийся позади них немецкий говор заставил Марту остановиться и прислушаться. Она осторожно выглянула из-за кустов и убедилась, что на чистейшем немецком языке весело болтали люди, одетые в красноармейскую форму и вернувшие их назад.
Будто кто хлестнул по ногам плетью. Чтобы не упасть, Марта ухватилась за куст. Холодея, вслушалась в чужую речь.
Увидев посеревшее лицо дочери, ее пепельные губы, мать бросилась к ней:
— Марта! Что с тобой, Марта?
— Это немцы! — чуть слышно прошептала дочь.
— Что ты говоришь? Какие немцы? — впились в лицо глаза матери. — Очнись, Марта!..
— Это немцы, мама, — пронзительно-горько улыбнулась Марта, — я слышала, о чем они говорили. Идемте отсюда. Скорее же!
И вот фашисты пришли в деревню.
Неслышно ступая по половицам, Марта подошла к окну. Немецкие артиллеристы, в непривычных глазу пилотках, штанах и коротких, с широкими голенищами, сапогах растаскивали орудия по позициям. В стороне стоял офицер и изредка отдавал приказания. Солнце пекло вовсю, и офицер часто отирал морщинистый лоб чистым белым платком, приподнимая фуражку с высокой, странно изогнутой тульей.
Это же оккупация!
Слово это вошло в обиход с первых дней войны, произносилось и слышалось неоднократно, но воспринималось как что-то очень далекое и ее лично не касающееся. Сейчас оно предстало перед Мартой, будто написанное большими корявыми буквами: ОККУПАЦИЯ!
И уже не верилось, что еще вчера можно было свободно ходить по улице, дышать полной грудью, чувствовать себя человеком. Что совсем недавно она училась в школе, институте, пела, танцевала, ходила в кино и театры. Сразу ничего не стоящими показались все прошлые огорчения, неприятности.
Всего несколько месяцев назад, зимой, бегая по Невскому в поисках апельсинов, чтобы послать их мужу, она едва не плакала от обиды. Апельсины несли многие, а она выстояла несколько очередей, но ей все не хватало. Отчаявшись, Марта долго уговаривала какого-то старика уступить ей несколько штук, но старик был неумолим. Уже не веря в удачу, покусывая губы, побежала она еще в один магазин, и тут ей повезло. В тот же день отправила посылку и радовалась этому как девчонка. Всего несколько месяцев назад она могла огорчаться из-за каких-то апельсинов. А какие беды и радости ждут ее сейчас?
Всего две недели назад она ездила в Ленинград, и ничто не предвещало быстрой беды. Многолюднее, чем обычно, было в поездах и на вокзалах. На окнах всюду белели не успевшие пожелтеть на солнце белые кресты бумажных лент, но ни один самолет врага еще не прорывался к городу. На своих местах стояли зенитные орудия и пулеметы. Спешно пропитывались раствором суперфосфата чердачные перекрытия, чтобы не загорались, как свечки, от зажигательных бомб. В садах и скверах таились колбасно-толстые тела аэростатов воздушного заграждения. По улицам то и дело проходили колонны военных, да и в сильно поредевшей толпе пешеходов преобладали защитные гимнастерки — Ленинград готовился постоять за себя.
Старшекурсников готовили к ускоренному выпуску, и поэтому начало занятий в институте перенесли на первое августа. Но они не начались — студенты и преподаватели уже вели первые бои, девчата копали окопы.
— Что делать вам? Трудно сказать, на окопы вас не пошлешь... когда рожать собираетесь? Ну вот, видите. Здесь вам тоже делать нечего. Поезжайте-ка, голубушка, домой. Отгоним немцев подальше, начнутся занятия — вызовем...
Уже не вызовут! А тогда она поверила, что все так и будет. До чего же все они были наивны...
* * *
За окном ухнул первый пристрелочный выстрел. Дрогнули стекла в доме, осел под ногами пол. Или это показалось? Куда они стреляют? Неужели по Новгороду? Марта бросилась к двери, но мать, словно стерегла ее, встала на пути, крепко взяла за руки:
— Не то делаешь, Марта! Этого тебе не остановить. Зря погубишь себя… и его. Пока не пришли в дом, надо спрятать Мишины фотографии, письма, форму... Ты собери все, Марта.
В омраченном бедой сознании светло мелькнула надежда:
— Подожди, мама! Раз стреляют, значит, наши не ушли совсем. Они близко. Могут вернуться!
Мать осторожно провела рукой по светлым тяжелым волосам Марты, всмотрелась в ее встревоженное лицо, в глаза — что это они такие темные у нее сегодня? — и отвела свои от вопрошающего взгляда дочери.
— Все может быть, но надо готовиться к худшему. — Эмилия Ермолаевна проследила, как Марта нехотя начала собирать все, что она ей сказала, и нахмурилась — не нравился ей вид дочери в последнее время. Будто потухли большие голубые глаза, голос и тот какой-то чужой, незнакомый...
Весь день дрожали в доме стекла, тяжело ухали за окнами пушки, и каждый их выстрел тупой болью отдавался в голове, заставлял вздрагивать, сжиматься. Марта не выдержала этой не прекращающейся ни на минуту пытки, кинулась на кровать в чем была, закрыла голову подушкой и замерла.
А мать, будто ничего не случилось, достала клубок шерсти, спицы и стала вязать. Она вязала привычно-ловко, вся уйдя в работу. И только по тому, как глушила она в себе вздохи, можно было догадаться, каково у нее на душе.
Ночью артиллеристы снялись с позиций и ушли.
Марта вышла на крыльцо. Привычно светила луна. Гроздья звезд дрожали в теплом и темном небе. На востоке стремительно разливалось зарево пожара — пылал Новгород. В деревне стоял едкий, въедливый запах сгоревшего в стволах пушек пороха.
Остаток этой ночи прошел в тягостном полузабытьи. Метались, не находя выхода, безрадостные мысли. Перед глазами стояла одна и та же навязчивая картина: бьющие по Новгороду пушки, серо-зеленые солдаты, вгоняющие в их стволы снаряд за снарядом, высокий и тонкий, с осиной талией, офицер, подающий все одну и ту же команду:
— Фойер! Фойер! Фойер!
Не просыпаться бы! Не видеть бы ничего и не слышать!
Встать и идти!
Артиллеристы никого не расстреляли и не повесили, не сожгли ни одного дома, даже никого не ограбили, но будто испоганили все вокруг, подвели невидимую черту: до и после.
После ухода немцев жизнь в деревне вошла в обычную колею. Люди поднимались с восходом солнца, спеша выгнать коров, затопить печи, успеть убрать созревающие хлеба, переделать тысячу других неотложных дел. На улице, как и раньше, горланили петухи, призывно-преданно квохтали наседки, сзывая подросших за лето длинноногих цыплят. Как всегда, шумели леса за околицей. Дождь порой стучал по крыше, бился в окна. Мутные, вобравшие в себя дорожную пыль потоки воды собирались в лужи.
Немцы пришли и ушли. И можно было пойти в лес за грибами или ягодами. Росистым утром безбоязненно выйти в огород, сорвать холодную морковку, впиться в нее зубами, почувствовать, как бежит по губам и подбородку ее сладкий сок. Люди вольны были делать все это и многое другое, но над ними, над всем вокруг словно нависла невидимая тень, прижимала к земле, гнула спины.
Чувствуя эти перемены в себе, Марта замечала, как меняются и жители деревни. Глаза их стали настороженными и недоверчивыми, чего-то ждущими. Они все время прислушивались к чему-то. Старческая печаль и опытность мелькали даже на лицах мальчишек.
Внешне все было как прежде, но все неуловимо, день за днем, перерождалось, становясь все более зыбким и ненадежным. Чего-то не хватало в этой нынешней, под немцем, жизни. Чего-то самого главного, что было прежде и что не сразу почувствуешь и объяснишь. Быть может, воли и свободы, ощущения, что они есть, доступны и ты можешь ими воспользоваться.
С изумлением приглядывалась Марта к матери, удивляясь ее выдержке и хладнокровию. Светлые глаза ее по-прежнему смотрели на мир доверчиво. Волосы всегда гладко причесаны и убраны под чистый платок. И говорила она, как и раньше, негромко и небыстро, точно взвешивая на невидимых весах каждое сказанное ею слово. При появлении немцев не суетилась, уходила в дом лишь после того, как заканчивала начатое дело. Шла не торопясь, даже медленнее, чем обычно, не интересуясь ни ими, ни их делами. И дома не замирала в тревожном ожидании у окна, а сразу находила себе работу. Лишь однажды не выдержала. Увидев, как группа немецких солдат шастает по домам, мать проворно подскочила к крыльцу, набросила замок на петлю, закрыв в доме Марту и бабушку, поспешила прочь. Ее заметили, закричали: «Хальт! Хальт!», но она не остановилась. Тогда в азарте погони за ней бросился один из немцев. Он уже настигал ее, потянулся к ней рукой, чтобы схватить за шиворот и рвануть к себе, когда мать запнулась и упала. Фриц кувырком полетел через нее. Раздосадованный неудачей, смехом других немцев, он изо всей силы ударил мать кулаком в ухо. С этого дня она стала плохо слышать на это ухо, но по-прежнему была ровной и выдержанной.
А Марта не могла так. Не умела. Ей недоставало опытности матери, ее знания жизни, и она походила на солдата, который потерял связь с соседями, судит о ходе войны из своей одиночной ячейки и потому уже не видит спасения не только для себя, но и для всего мира.
* * *
Окончательно доконал Марту Христофор Скурстен. Он, больше всех, казалось, боявшийся прихода немцев, едва ли не каждый день ездивший в Ермолинский сельсовет в надежде получить разрешение на эвакуацию, вдруг сыграл «отбой».
Христофор Скурстен, еще недавно хваставшийся тем, что он всю жизнь боролся за Советскую власть, сейчас семенит на своих кривых ногах за немецкими обозниками, снимает перед ними шапку, собачьи-преданно заглядывает им в глаза и, по-собачьи же дрожа старой кожей, шипит, коверкая русский язык на немецкий лад и показывая на окна ее дома:
— У нас есть жена командир Красной Армии. Она шиссен гут! Шиссен гут! У нее есть значок снайпер!
Обозники опасливо оглядываются, видят в окне ее горящие глаза, и кажется им, что это и в самом деле прицеливающиеся в них глаза русского снайпера. Они разбирают винтовки и автоматы. На изготовку с ними идут к дому, сопровождаемые приплясывающим от удовлетворения Скурстеном, — вот и у него есть заслуга перед немецким командованием! В случае чего можно сказать, что это он, Христофор Скурстен, сообщил о жене красного командира, это он...
Родятся же такие! Носит же их земля...
С треском открывается входная дверь. Стучат сапоги на кухне. Вот и все! Сейчас все кончится и не будет у нее, никогда не будет, ни сына, ни дочери. Ничего больше не будет... Марта бросает последний взгляд на улицу и, не отходя от окна, поворачивается лицом к врагам, отыскивает взглядом Скурстена. Скрестив на груди руки, статная и в своей полноте, безотрывно смотрит она в сморщенное, злорадно ухмыляющееся лицо предателя, видит, как мечутся зрачки его едких глаз, бьется на желтом виске синяя жилка. На лице Марты ни страха перед немцами, ни отвращения, которое обычно вызывает у нее Скурстен. Только изумление совершающейся на ее глазах подлостью. Со стороны может показаться, что она рада приходу нежданных гостей. У нее почти такое же выражение лица, что и на фотографиях в рамке на стене, где она еще не женщина, а девочка, изумленно-радостно открывающая для себя неведомый, но приятный ей мир. Кажется, вот-вот Марта пригласит всех к столу...
Трое опускают оружие. Недоуменно переглядываются. Они должны стрелять в эту красивую девушку? Мать, готовая заслонить собой дочь, переводит дыхание — пронесло! Черный верзила грохочет на весь дом:
— Ой, какой страшный партизан! — И первый хватается за бока.
Ржут, отдавая дань шутке товарища, немцы, весело подмигивают застывшим на своих местах женщинам: мы веселые люди, мы все понимаем, вам нечего бояться...
Всего ожидал Скурстен, но такой развязки не предвидел. И вмиг исчез, растаял, словно его и не было. Когда немцы, просмеявшись, повернулись к нему, чтобы потребовать объяснений, кухня была пуста.
— Швейн! — рявкнул верзила. — Швейн! Швейн! — И, выскочив на крыльцо, разрядил с досады автомат в воздух.
Чувство омерзения от только что разыгравшейся сцены горячей волной подкатило к горлу Марты. Подошла мать, обняла, хотела что-то сказать, но Марта вдруг ослабла и разразилась долго сдерживаемыми и только сейчас прорвавшимися спасительными для нее слезами.
Катилось к закату лето. Утрами землю все чаще окутывала белесая полоса тумана. Потом ее растапливало солнце. Ему не мешали обнадеживающе освещать и обогревать мир ни облака, ни тучи, ни война, третий месяц хозяйничающая на земле.
Однажды утром в окно резко застучал двоюродный братишка Марты — Альберт Лаубе:
— Марта! Мы раненого красноармейца нашли!
— Где? Да ты иди в дом — кричишь на всю улицу.
— За деревней, в кустах, — выпалил одним духом Альберт, вбежав в дом, — он идти не может, его в ногу ранило. Надо перевязать! — Строгие мальчишеские глаза в упор взглянули на Марту.
— Да, да, конечно! — качнулась она к нему.
Вот оно — ее дело! Будто неведомый горнист сыграл боевую тревогу. Бросилась к шкафчику, нашла пузырек с йодом, марганцовку, бинт.
— Марта! — В голосе матери мольба и предупреждение. Марта резко повернулась:
— Что Марта? Что Марта? Я знаю, что ты хочешь сказать. Расстреляют! Ну и пусть! Чем такая жизнь... И нет, не может быть такого закона, который бы запрещал оказывать помощь раненым!
Первый раз Марта закричала на мать. Лицо ее побледнело от гнева. Эмилия Ермолаевна взглянула на нее с удивлением:
— Ты не дослушала меня до конца. Я хотела сказать, что к раненому пойду я. Тебе нельзя, ты же...
— Знаю. Но я тоже пойду. Захвати воды, чтобы обмыть рану. — И не слушая больше возражений, бросилась за припустившим по улице Альбертом.
* * *
Она заканчивала перевязку, когда столпившиеся вокруг ребятишек растолкал Скурстен. Быстро оглядел раненого, бросил Марте:
— Ловко у тебя получается — не первый раз...
— Не первый! У меня есть и значок «Готов к санитарной обороне!» Снова донесете? — выпрямилась Марта.
Скурстен отвел глаза, не выдержав взгляда Марты, и, не скрывая ухмылки, пообещал:
— Там видно будет. — Окинув всех липким взглядом и давнув каблуками землю, зашагал прочь.
— Кто это? — настороженно спросил красноармеец.
— Наш, деревенский... Скурстен его фамилия.
— А что это он так?
— Всю жизнь между двух стульев сидит. Да бы не беспокойтесь — немцев в деревне нет, рана нетяжелая. Поправитесь. Мама, помоги мне.
Они подняли красноармейца и повели к дому, но он, поняв их намерение, остановился:
— Нет! Если они заберут меня у вас... я не могу... Марта перебила его:
— Ничего нам не будет — вы же раненый. Он усмехнулся:
— Вы еще не знаете фашистов, а я насмотрелся — от границы отступал...
— Марта, — вмешалась в разговор мать, — а если в пустой дом? Он близко к лесу. В случае чего...
— Вот это правильно. Давайте туда, — одобрил красноармеец, и, видя, что Марта колеблется, добавил: — Не надо упрямиться, так будет лучше.
* * *
Песня послышалась Эмилии Ермолаевне:
И так это было неожиданно, что не сразу и вспомнила, что это любимая песня дочери. Неужели Марта? Осторожно заглянула в комнату. Слава богу, не померещилось — дочь напевала чуть слышно.
«Отошла, значит!» — облегченно вздохнула Эмилия Ермолаевна.
Боясь спугнуть настроение дочери, вышла во двор. Прислушалась. Тихо в деревне. Сторожко. И в той стороне, где Новгород, тоже тихо: бои отодвинулись на север, к Ленинграду, сюда лишь изредка доносились скоротечными всплесками.
Не знали в Николаевке, что фронт встал по Ильменю, Малому Волховцу да Волхову, что в эти дни решается участь Ленинграда, а под Новгородом происходят лишь мелкие стычки, называемые боями местного значения. Не знали и не могли знать, что, к великой их беде, фронт будет стоять почти неподвижно чуть ли не два с половиной года и, если бы кто сказал такое, не поверили. Потому что ждали другого — начнется наступление, освободят Николаевку в первый же день. Близко она от фронта — каких-нибудь пятнадцать-двадцать километров.
«Уж скорее бы», — думала мать. И все вглядывалась, вслушивалась, не загремит ли на востоке, не начнется ли наконец там все по-настоящему? И за Марту радовалась: как-никак, а забота о раненом отвлекла ее от своих дум и бед, заставила выпрямиться.
* * *
В тот первый день, когда устроили они красноармейца в пустом доме, накормили и уложили, мальчишки дождались Марту у крыльца. Глаза вопрошающие.
— Все в порядке, — ободрила их Марта, — только не надо здесь бегать, чтобы не привлекать внимания. Хорошо?.. А если появятся немцы, найдется кто смелый, чтобы предупредить?
— Я!
— Я!
— Я! — каждый вперед с поднятой, как в школе, рукой.
— Мы его караулить будем!
— Я так и думала, а сейчас уходите...
— Это мы его нашли, мы его и караулить будем!
— Хорошо! Хорошо! — чувствуя, как влажнеют у нее глаза, заверила Марта мальчишек. — А сейчас давайте все-таки расходиться.
Ребята долго еще спорили. Каждому хотелось остаться дежурить первым, но караул несли исправно. И все равно тревожно, неуютно Марте. Вся деревня знает о раненом. Сначала только они с матерью кормили его, потом осмелели другие. Все вроде бы хорошо, но кто знает... За что можно поручиться, если в деревне живет Скурстен?
Смолкла песня. Марта выглянула в окно — ничего подозрительного. А это кто идет? Николай! С ума сошел — среди белого дня в гимнастерочке расхаживает! Ох, беда с ним! Нагрянут немцы — ни за что пропадет!
Вскочила с места, бросилась к двери, чтобы отчитать его, но раненый обезоружил ее улыбкой:
— Не сердись, Марта. Я проститься зашел. Спасибо сказать. Если бы не ты...
— Решил уходить все-таки?
— Пора. На ногах уже крепко стою и вообще...
— Крепко? Видела, как морщишься. Не рано?
— В самый раз, чтобы поздно не было.
— Если решил, надо идти, нечего судьбу испытывать, — поддержала Эмилия Ермолаевна, — а пока садись, я на стол соберу и на дорогу чего-нибудь.
— Не откажусь, тетя Миля, — повеселел Николай, — тем более что за столом, судя по всему, мне последний раз сидеть придется, — потер он от удовольствия руки, — а там пенечки да бугорочки... — Он вдруг оборвал себя на слове и сузившимися глазами посмотрел в окно. — А черт, накаркал на свою голову!
Марта метнулась к одному окну, к другому. Поздно! Дом окружали фашисты. Позади них маячил Скурстен. Вдали тесной испуганной кучкой держались мальчишки — прозевали!
Взгляд Марты затравленно заметался по комнате: куда бы спрятать? Николай понял ее.
— Бесполезно, Марта. Они знают, что я здесь и без меня не уйдут. Лучше будет, если я выйду к ним сам. Не повезло на этот раз. Ну, ничего, мы еще посмотрим. Прощайте!
Он одернул гимнастерку и, стараясь не хромать и опередить немцев, бледнея, вышел навстречу стальным зрачкам автоматных стволов.
— Ну, куда спешите? Здесь я. В чем дело?
Сын родился!
Установленный оккупационными властями «новый порядок» с каждым днем все больше давал о себе знать. Оставшись без работы, исчезли с улиц почтальоны. Закрылись магазины, медицинские учреждения, клубы. Умолкло радио. Попутно были упразднены сельсоветы и колхозы, с их сложной, непонятной немецкому уму системой демократии. Вместо них появились старосты и комендатуры. Они взяли власть в свои руки и для поддержания благополучия поспешили объявить о запрещении появляться на улице после восьми часов вечера, пользоваться колодцами, отведенными для немецких солдат, и о десятках и сотнях других ограничений.
Стремясь как можно скорее приобщить людей к «новому порядку», комендатуры без устали множили приказы и распоряжения и ревностно следили за их выполнением. Не полагаясь на безукоснительную сознательность вновь обращенных, авторы приказов и распоряжений непременно заканчивали их коротким и звучным словом — расстрел.
За мелкие нарушения вошли в обиход пинок сапогом, удар прикладом или плетью, в зависимости от настроения или желания. Все идет по заранее намеченному и хорошо продуманному плану — пружина заведена до отказа...
Горькие эти мысли горячат подушку. Сон бежит мимо.
А деревня спит, а может, и нет — «новый порядок» приучил людей самое сокровенное делать ночью, чтобы ни одна душа не знала. По ночам, таясь друг от друга, закапывают ценные вещи, прячут зерно. Копают землю без устали. Поплевывают на руки да про себя приговаривают: подальше положишь — поближе возьмешь.
Ни огонька в деревне, ни звука. Промозглая осенняя ночь за окном. Но вот раздался неблизкий хлопок, яркое солнце взвилось в темное небо и тут же понеслось к земле, прочерчивая на стене решетчатые переплеты окон. Это часовой с перепугу или от скуки запустил в ночь осветительную ракету.
Не может заснуть Марта. Лежит с раскрытыми глазами, слушает, как ровно и спокойно дышит сын.
Борька лежит рядом, чмокает во сне влажными губами, егозится и не знает, что родился в самое неподходящее время. Ничего не знает сын ее. Спит...
В войну детям родиться плохо — холодно, голодно. Заболеет ее сын, так и лекарства не найти. А долго ли заболеть такому крошке? Чем кормить его? Как вырастить?
Пискнул Борька. Еще. Понятно — мы промокли. Нам нужна сухая пеленка — где их только набраться? Мы еще ничего-ничего не понимаем, но уже любим чистоту.
Марта поднялась. Не зажигая огня, подошла к сыну, хотела взять на руки, да шорох за окном послышался. Вроде хрустнуло что под ногой? И вновь тишина. Показалось? Нет! Кто-то пробирается к дому. Какая она нервная стала — сразу застучали в голове молоточки, мешая слушать. И Борька не ко времени раскричался! Ему что — он свое требует. Кто же это в такую пору? Ночью так осторожно могут ходить только свои, кому нельзя появляться днем и кому нельзя не идти. А вдруг Миша?..
— Мама! — шепотом позвала Марта.
— Я слышу, — отозвалась мать и сразу поднялась, накинула что-то на себя, затаилась у двери.
Тихо за ней. Ни звука. Может, показалось? Может, собака пробежала? Нет... Скрипнула доска на крыльце. Едва слышный стук раздался.
— Кто там? — негромко спросила Эмилия Ермолаевна.
— Свои. Коля я, Николай? Раненый?
Эмилия Ермолаевна откинула крючок, Николай бесшумно проскользнул в дом, зашептал, не здороваясь:
— Сбежал я. Чистенько сбежал. С полкилометра болотом прошел — собаки след не возьмут, но к вам прийти эти сволочи могут. Раз здесь взяли, придут обязательно. Мне бы переодеться только. Гражданского у вас не найдется?
— Мама! Найди папину одежду — она должна подойти. Да проходи ты, садись. Мы тебя уже и живым не считали, а ты... Расскажи, как бежать-то удалось?
— Некогда, Марта. Уходить надо. Пуганая ворона, она, знаешь, куста боится. Еще раз засыплюсь — каюк, прошьют красной стежкой крест-накрест. А это кто? Сын или дочь?
— Сын!
— Поздравляю, Марта! Мужик нам пригодится!
— Нашел мужика. Переодевайся, а я его пока перепеленаю. Ну и обрадовал ты меня. Не верится даже, что с тобой разговариваю. Возьми вот шапку — скоро холода начнутся.
— Спасибо, Марта! Ты делай свое дело — видишь, парень как раскричался.
— Сейчас, сейчас. Ну, что, маленький? Замерз? А матери твоей некогда. У матери руки от радости дрожат. Вот так. А теперь давай перевернемся. Молодец!.. Коля, ты, наверное, есть хочешь?
— Спасибо, а то опять застукают.
— Тогда с собой возьми. Мама, собери мешок. А обмундирование зачем забираешь?
— Не у вас же его оставлять! Найдут — пропадете. Да и мне оно еще пригодится.
— Верно. Не подумала я...
— Пошел я. Еще раз спасибо за все. До свидания, Марта! Тетя Миля, до свидания! Всего хорошего, бабушка! Жив останусь, найду вас. Такие костюмы сошью — портной я...
— Жив бы только остался. Ни пуха, ни пера тебе.
— К черту! К черту, Марта!
Скрипнула дверь. Надо будет смазать петли — как визжат они! Прокрались за окном шаги. Тявкнула в деревне собака. Разлается еще на беду! Слава богу, успокоилась.
Борька снова засопел. Хорошо ему — ничего-то он не понимает. А с Николаем так ни о чем и не поговорили. Не спросили даже, куда он сейчас. Через линию фронта не перейти — река, озеро. Одна ему дорога — к партизанам.
— Мама, ты дала ему спичек?
— А как же.
— А соли положила?
Как все быстро и неожиданно получилось. Да и был ли Николай? Может, приснилось все это? Нет, не приснилось — кисет вот забыл. Махоркой пахнет — даже закурить хочется.
— Как думаешь, мама, доберется он до леса?
— Должен, парень не промах.
— Хоть бы все у него обошлось! Хоть бы добрался до своих! А ты знаешь, мама, у меня такое настроение, что петь хочется, а спать нисколько... Мама, давай поговорим?
— О чем, Марта?
— Давай о том, как мы до войны жили. Вспомним, что мы делали в эти дни год назад. У нас уже вовсю шли занятия в институте, денег у меня не было ни копейки... хорошо было! И еще знаешь, что я сейчас вспомнила? Как первый раз пошла в школу. Боялась почему-то ужасно. Прямо тряслась вся. Учительница меня что-то спрашивает, а у меня голоса нет, пропал. Давлю из себя слова, а они не получаются. А ведь десять лет мне уже было...
— Десять. Раньше-то я не могла тебя отдать: с маленькими водиться надо было, да и по хозяйству помогать. И то сказать обошлось — ты же у меня за год два класса закончила...
— Мама, а ты сколько училась?
— Я? Я нисколько. Я пастушкой была.
— Пастушкой? Я тоже пастушкой была. Помню, как коров пасла, хорошо помню. Это еще до школы было, а потом в каникулы...
— Да, только потом у нас по-разному пошло: я читать и писать возле коров научилась, а ты школу закончила, в институт поступила, не война бы... Четырнадцать лет тебе всего было, а ты уже в Москве побывала, на курсы пионервожатых, что ли, тебя приглашали...
— Не четырнадцать, а пятнадцать.
— Ну, может, и пятнадцать. А вернулась, так прямо светилась вся. Еле в себя пришла после Москвы и песню все пела. Помнишь?
— Помню:
— Эту, да?
— Ее. Ты всегда хорошо пела...
Больше они не ложились в эту ночь, тихо проговорили у окна, пока не взошло солнце.
А как поступить иначе?
От Николаевки до Борков, многолюдной деревни, оседлавшей шоссе Новгород — Шимск, идти-то всего километров пятнадцать. Но пока дошла Марта, ее три раза останавливали и проверяли документы. Без специального пропуска можно было и из дому не выходить. А идти надо было: чтобы посмотреть, как и что на дороге, в каких деревнях по пути стоят фашисты, а где их нет, узнать, сколько времени уходит, пока идешь от одной деревни до другой, и вообще днем ко всему как следует приглядеться, чтобы потом, ночью, не плутать.
В Борках Марта сразу же направилась к свекру — Медонову Николаю Федоровичу — и, едва успев поздороваться с ним, передать домашние гостинцы, которые послала с ней мать, сразу же уложила его в постель:
— Вам нездоровится. Придется полежать несколько дней, и об этом должны узнать как можно больше людей — это может когда-нибудь пригодиться. — Отвечая на его молчаливый вопрос, усмехнулась: — Наврала коменданту, что вы очень больны, чтобы получить пропуск. А мне надо посоветоваться с вами... месяц назад к нам пришли люди с обмороженными ногами. Командиры — политрук и комиссар. Сейчас они поправились, и их нужно переправить на ту сторону.
Николай Федорович приподнялся на локте.
— Они жили у вас месяц?!
— Да, в ямке под полом.
— У вас что, нет немцев?
— Постояннно нет, но иногда наезжают. Ночевали несколько раз и у нас, но пока обошлось. Нет ли у вас чего перекусить? Есть хочу — ужас. Вы лежите, я сама.
На крыльце кто-то застучал валенками, дверь распахнулась, и в избу влетела соседка. Зыркнула любопытно глазами, увидев аппетитно жующую Марту, удивленно воскликнула:
— Марта! А ты чтой тут делаешь? — Маленький, пуговкой, нос дрогнул от нетерпения.
— Как видишь, расправляюсь с капустой, — оторвалась от еды Марта и пояснила: — Николай Федорович вот приболел, дали пропуск навестить...
— Вон что! А я и не знала, а чтой это такое?
— Простыл, — махнул рукой Николай Федорович, закашлявшись.
Когда соседка, обрадованная тем, что ей так легко удалось перехватить щепотку соли, ушла, Николай Федорович снова поднялся на кровати.
— Так значит... немцы в доме, а они под полом? Марта пожала плечами:
— А что делать?
Он долго молчал, соображая что-то про себя и всматриваясь в осунувшееся с тех пор, как он не видел ее, лицо, вроде бы потемневшие волосы, и неопределенно произнес:
— Да... дела...
— Так как же? — подогнала его Марта.
— Не знаю, что тебе и сказать. Слышал я, будто мужики ушли к нашим через Ильмень, так опять же их деревня на самом берегу озера. Им это запросто. А от вас пока до Ильменя доберешься, семь потов сойдет. Форафоново опять же на пути, а там карательный отряд. Ночью на дорогах засады устраивают. В маскхалатах — поди разгляди их лешаков. В Дубне вроде бы тихо, но и там немцы стоят — сама видела. Патрули ихние везде шастают... Они местные? Нет? Тогда не пройдут. Вот ежели бы местные были, дорогу знали...
— Но должен же быть какой-то выход?
— Конечно, должен, а как же. Вот ежели так... слушай меня: в первую ночь дойти до Сидорково. За ним сарай есть с сеном. В нем схорониться до следующей ночи, а потом уж по реке — и к озеру. Там не заблудятся. По берегу сплошного фронта нет, «между деревнями могут и проскочить, если на патруль не нарвутся. Но найдут ли они тот сарай? Пройдут мимо, замерзнут — до озера идти сколько надо, да и через него, пока на тот берег выйдешь, киселя похлебаешь. Они в сапогах?
— Одному валенки подшили, а другому ботинки нашли большие — куда сейчас в их хромовых сапожках сунешься?
— И рукавицы есть?
— Снабдили. Даже маскхалаты сшили.
— Ну что ж, пригодятся и они... значит, политрук и комиссар? Вот ведь напасть-то какая — в случае чего вас всех на лесине вздернут и внучонка не пожалеют. Как назвала-то его?
— Борисом. Миша так хотел — в честь его друга.
— Мог бы и об отце подумать, — проворчал Николай Федорович, — чем Николай плохое имя? Вот же времена пошли — внуку два с лишним месяца, а я и не видел его, не знал, как назвали! Надолго это, как думаешь?
— Ненадолго. Не может быть, чтобы...
— Да, да, понятно, — заспешил согласиться Николай Федорович, отводя свои глаза от ждущих глаз Марты.
Она подошла к нему, обняла широкие плечи, заглянула в большелобое, как у мужа, лицо свекра и, полная благодарности и тепла к нему, спросила:
— Где-то наши сейчас? Как они?
— Воюют, где им еще быть, а ты рисковое дело задумала, шибко рисковое! Как решилась-то на такое?
* * *
Октябрьской ночью в их дом постучали трое промерзших, изможденных людей. Одного выходить не удалось: справишься ли без лекарств с запущенным воспалением легких? А двое живы-здоровы. Зажили обмороженные ноги, сами окрепли, хотя свежим воздухом не часто дышать приходилось. Не раз за это время жизнь всех висела на волоске, но пока пронесло. Пока... А самое главное впереди. Если обойдется и на этот раз, можно считать, что каждый в рубашке родился...
Все, что нужно для перехода линии фронта, приготовлено днем, еще вчера и позавчера, но кажется, что-то еще забыто, не сделано или сделано не так хорошо, как надо, и поэтому все бестолково и ненужно суетятся, мешают друг другу.
Борисов и Романенко, уже одетые в белые балахоны, сшитые наподобие маскировочных халатов, разминают затекшие ноги, размахивают руками, приседают, затаенно кряхтя и охая: после долгого лежания в неглубокой и узкой яме под полом делать это не только трудно, но и больно.
Мать еще раз развязывает мешок, проверяет, все ли упрятала в него, и добавляет несколько картофелин, которые ей протягивает бабушка. Марта всматривается в светлую ночь за окном и ругает про себя полную, яркую луну. Вздохнув, отходит к кроватке сына, присаживается около нее, замирает.
Тревога, ожидание становятся все невыносимее. За длинный, истомивший каждого вечер обо всем переговорено, все условлено. Не один раз сказаны ничего не значащие, но обязательные при прощании слова. Ни на что не похожая жизнь, когда до смерти не «четыре шага» даже, а четыре вершка, вот-вот кончится, но это почему-то не радует. Они уже втянулись в нее, привыкли и к караулящей их опасности, и к откровенным разговорам по ночам, когда без утайки произносились такие слова, о которых днем было лучше и не вспоминать, когда, несмотря на всю зыбкость положения, то и дело вспыхивал смех.
Смешил всех обычно неунывающий чернявый политрук Романенко, и они, цыкая и предупреждая друг друга, кивая на темные окна и зажимая рты, смеялись до слез, как смеются дети. Больше всех при этом сердился сам Романенко: «Що вы лыбитесь — я же ничего такого не сказав?» — и этим только подливал масла в огонь.
И странное дело: жизнь на грани смерти не тяготила Марту. Наоборот, она выпрямилась за этот месяц. В глазах появился прежний блеск, улыбка все чаще озаряла ее похудевшее лицо. Отрешенность, апатия прошли — нужно было все время держать себя в руках, быть начеку.
Общая опасность сблизила и породнила их, и сейчас казалось, что без нее будет хуже. Борисов и Романенко могли погубить их, но могли и защитить — у них были пистолеты. Но Борисов и Романенко вот-вот, может быть завтра, будут у своих, а они останутся здесь, и неизвестно, что с ними будет.
Марта понимает, что надо бы повременить: чем позднее они выйдут, тем меньше опасности встретить кого-нибудь на дороге, но нервы не выдерживают, и она, тронув за рукав мать, шепчет:
— Как уйдем, сразу же убери все под полом, чтобы никаких следов. И засыпь туда картошку. Что еще? В случае чего — вы с бабушкой ничего не знаете. Слышишь? У нас никто не жил, и никто к нам не заходил. Спросят меня, скажешь, что еще не возвращалась из Борков. И что бы с тобой ни делали, не признавайся. И ты, бабушка, тоже. Вы ничего не знаете — поняли? Если попадемся, я все возьму на себя — скажу, что случайно встретила на дороге, отбрешусь как-нибудь. Борька... да ладно — ничего с нами не случится... Будем действовать, как договорились, — обращается она к мужчинам. — Я иду первая, вы — чтоб только не терять меня из виду. Если задержат, выручать не надо. Одна я как-нибудь выкручусь, а с вами — сами понимаете... — У нее мелькает мысль: не будь Борьки, она могла бы уйти тоже. И сразу бы пошла на фронт — снайпером, пулеметчицей, санинструктором, разведчицей, переводчицей, кем угодно... Забрать его с собой? Нет, пустое, об этом нечего и думать. И нельзя ей уходить: как оставить мать и бабушку? Исчезнет она — возьмутся за них, и неизвестно, что с ними сделают. Но может случиться так, что у нее и не будет другого выхода — ей придется уходить с ними, и тогда... Марта в отчаянии прикусывает губу. — Идемте же!
— Как идемте? А посидеть? — Романенко так жалобно протягивает это, что они прыскают и посмеиваются над ним, глядя, как деликатно усаживается он на краешек сундучка и как чинно отсиживает на нем положенное по традиции время.
Поднимаются. Борисов протягивает Марте часы:
— Возьми, Марта, на память, чтоб не забыла о нас...
— Ой, что вы! Не надо. Вам надо воевать, а мне они зачем? А забыть?.. Я вас и так не забуду. Никогда! Нам пора! — мягко напоминает она.
Они выходят из дому. Благополучно миновав деревню, углубляются в проселок. Морозный воздух пьянит Борисова и Романенко, они шагают по промерзшей, едва припорошенной снегом земле неуверенно, но Марта дает мужчинам возможность втянуться: идет небыстро, часто останавливается и, сдвинув платок, прислушивается к шелесту тонких, стынущих на морозе веток придорожного кустарника.
Марта ведет Борисова и Романенко до Кукановского кладбища — так решили они со свекром, — дальше пойдут одни, там уже не заблудятся. День проведут в сарае, а на следующую ночь, если повезет, если не нарвутся на засаду, будут у своих. Она могла бы уйти с ними...
По небу несутся легкие белые облака. Холодно и жестко светит луна. «Плохо — мы как на ладони», — думает Марта и тут же застывает на месте. Будто скрип колес по мерзлому снегу послышался ей. Она напряженно вглядывается в тревожно блестящую поляну, в четко вырисовывающиеся зубчатые верхушки деревьев на том, дальнем, краю ее и в следующую секунду бросается прочь с дороги. Убедившись, что Борисов и Романенко последовали ее примеру, спешит к раскидистой сосне. Из-за нее выглядывает на дорогу.
Вовремя!
Отделяясь от леса, растут на глазах повозки. На них горбятся немцы. Марта прижимается к холодному стволу дерева, сливаясь с ним. Колеса скрипят рядом — рукой подать. Немцы сидят на повозках молчаливые, настороженные, готовые на любой подозрительный звук ответить всплесками автоматных очередей. Оттого и молчат, мертво возвышаясь на скрипучих повозках, нацеленные лицами и автоматами в разные стороны, заблаговременно занявшие круговую оборону.
Проехали! Не заметили свежих следов, уводящих в лес! Марта переводит дыхание и усмехается — не услышали же бы они, как она дышит.
Надо успокоиться, выждать — вдруг еще один обоз впереди. Марта вольно облокачивается на сосну, чуть распахивает шубейку.
Полная луна подергивается легкой пеленой. На глазах густеют облака, а за ними низко по небу надвигается туча. Занявшийся ветер раскачивает верхушки деревьев, пригибает к земле трепетно забившиеся в его струях кусты, упруго толкает в грудь.
Шумно становится в лесу, весело. Взглянув на дальний край поляны, где недавно еще целились в небо копья елей, и не увидев их, Марта идет вперед, не выходя на дорогу, — близко уже деревня Дубня и не стоит лишний раз испытывать судьбу.
Борисов и Романенко трогаются по ее следу. Их почти не видно. Если даже задержат ее, они смогут уйти незамеченными, спасутся. Только что пережитое острое ощущение опасности растворяется в радостном предчувствии — все будет хорошо. Нетерпение вновь охватывает Марту и гонит вперед. Она идет все быстрее и увереннее, едва успевая отводить от лица ветки деревьев...
А в Николаевке, в ее доме, не могут найти себе места мать и бабушка. Никогда не было Эмилии Ермолаевне так страшно, как сегодня. Даже когда на ночь набивался их дом немчурой „и неосторожный кашель, прорвавшийся стон могли выдать и погубить всех, когда Борисов и Романенко лежали в своей ямке со взведенными пистолетами.
Как могла она отпустить свою единственную дочь на такое? Но как было и не отпустить ее? Разве был выбор? Разве в ту промозглую ночь, когда пришли к ним дошедшие до отчаяния и потому постучавшие в первый попавшийся дом эти люди и когда они укрыли их под полом, не заложила она свою жизнь, жизнь старой матери своей, дочери и внука за их жизни? И разве, варя настой из трав, чтобы вылечить их обмороженные — страшно было смотреть на них — ноги, выводя ночами на улицу размяться, глотнуть свежего воздуха, не знала она, что грозит за это? Не она ли, наконец, вместе с ними обсуждала план перехода линии фронта, не ей ли пришла в голову мысль послать Марту к свекру?
Но могла ли она поступить иначе? Отвергнуть этих людей и этим обречь их на гибель? Нет, ни у нее, ни у Марты не было другого выхода...
В фашистских застенках
Минула не по здешним местам лютая, с трескучими морозами, зима первого года войны. Засинели снега на полях, поголубело, освободившись от безрадостных облаков, небо. Закруглились плотные ямки у стволов деревьев. Весна ринулась на поля, в леса, на раскисшие дороги, пробралась в солдатские окопы. Солнце припекало спины, дубило крепким загаром лица, плавило снега. Запах оттаявшей земли, ожившей хвои, прелых прошлогодних листьев кружил головы.
Подошла пора, и вышли в лист деревья, зелеными коврами убрались поля, загустели над ними первые стайки комаров. Марта с силой рванула на себя зимнюю раму, распахнула окно. Свежий ветер ворвался в дом, и сын радостно, будто понимал что, засучил ножонками. Марта обернулась на его призывно-радостное восклицание:
— Ну что, маленький? Весна, да? Твоя первая весна, и ты уже хочешь гулять? Тебе уже не сидится дома. Бегать маленькому хочется, бегать...
Яркий румянец вспыхнул на лице от охватившей нежности к сыну. Марта порывисто нагнулась, подняла его высоко к потолку, а потом страстно прижала к себе и зажмурилась от тревоги и счастья.
— Как дальше жить будем, Борька? О, да ты уже спишь? Хлебнул свежего воздуха, и баиньки?
Марта уложила сына, постояла в нерешительности, потом закрыла окно, задернула занавеску и достала из тайничка дневник, который она вела в институте, — неудержимо захотелось окунуться в ту, другую, настоящую жизнь, которой она жила совсем недавно. Открыла наугад страницу:
«Миша Спиридонов дал замечательную книгу «Мартин Иден». После занятий пробыла в тире до восьми вечера. Домой шла с ребятами. Они были очень вежливы и разговорчивы, но ни намека на ухаживания. Как это хорошо!
Придя домой, сходила за бельем на чердак, повязала немного прошивку и помогла Басе перевести параграф с французского языка.
В час огонь погасили, а я взяла книгу и отправилась читать. Вернулась в четыре часа ночи — одна сотня страниц большой и мелко напечатанной книги была прочитана. Да, в тире я выбила 43 из 50 на 50 метров. Сказали, что прилично, но ждут от меня большего».
«Как описать этот замечательный день? По физкультуре все трудные упражнения на брусьях и турнике прошли без запинки, в то время как почти никто не делал их чисто и точно. Остальные занятия прошли как всегда. Профессор Яковлев на педагогике подкусил некоторых девушек, сказав, что в класс к ребятам загримированными приходить не стоит, иначе они весь урок будут разглядывать грим. Это замечание мне понравилось».
«Сегодня в письме Миши было много хорошего и даже стихотворение... Ой, как хорошо!! Как хорошо!! Вот когда действительно хочется жить! Жить! И жить! А если встречу Мишку, то, наверно, настолько растеряюсь, что не буду знать, как подойти к нему...»
Как и тогда, когда записывала эти строчки, Марта вспыхнула горячим румянцем, и глаза побежали по страницам, отыскивая на них самое главное для нее.
«Ну, ладно, довольно писать, ночь почти на исходе, а я пишу и пишу без конца. Милый друг, можешь не сомневаться — я буду всегда с тобой, если не лично, то мысленно и всегда буду преданной тебе, как ты — Родине... Поэтому меньше сомнений, а больше уверенности, и я докажу тебе верность настоящего друга!»
«Все это время, с моего приезда, у меня нет денег, живу кое-как, но маме я не дам и повода подумать об этом. Пусть лучше она думает, что я живу без забот... И пусть у меня нет ничего, кроме простого платья и туфель, но пусть будет чиста душа моя, искренни чувства и рабочая рука. Тогда настанет время, когда я собственными руками все себе заработаю. Я не требую ничего ни от близких мне людей, ни от природы, ни от самой жизни. Скоро я получу стипендию и, возможно, опять сумею послать немного своей маме...»
«Я сегодня очень рада: мне вынесли благодарность за отличное дежурство по военной кафедре. Получилось очень торжественно, и я довольна, что у меня одной благодарностью больше, а порицаний ни одного.
Вечером занималась в пулеметном кружке. Я уже могу разобрать пулемет, хотя не знаю еще названий всех его частей. Чувствую, что с каждым разом хоть на тысячную долю становлюсь ближе к военному делу и этим самым ближе к своему половиночке. Скоро куплю книгу и буду изучать теорию автодела, а летом постараюсь научиться водить автомашину, а там, возможно, недалеко и до танка. Пока это мечта, но надежду бросать не буду — не хочу быть пассивным педагогом».
Еще одна страница открыта наугад:
«Что меня радует, так это снайперская школа. Девушки передали мне, что инструктор говорил — Лаубе такая, что забьет даже мальчишек. Я не была на этом занятии, потому что подсчитывала сведения о значкистах для комитета комсомола».
Снова шелестнула страницами:
«Мама мне послала посылку. В ней много масла, мяса и даже сыр. Ах какая у меня мама — не ест сама, а все копит и посылает мне. Милая моя, хорошая мама!»
«Ничего нового. Весь вечер просидела у уборщицы и читала ей «Моя разведывательная работа». Пришла очень поздно, а комнате все уже спали...»
Вернулась к первой странице, чтобы посмотреть, когда же она начала вести дневник, и прочитала:
«Мне как-то сказали девчата, что у меня веселый, тихий и примиренческий характер. Я с этим не согласна. Да, я могу казаться веселой, когда на сердце большое горе. Я и в самом деле не нервная и могу вести себя так, как это нужно, независимо от моего настроения в данную минуту. Могу смеяться, когда в пору плакать, но в отношении моего «примиренчества» они глубоко ошибаются...»
Эта запись навела Марту на тяжелые размышления. Осенью ее первый раз вызвали в комендатуру в качестве переводчицы. Все закипело в ней против этого предложения, восстало против него: «Она рядом с немцами! Да она бы их всех!.. Ни за что!» Как слепая, натыкаясь на все, Марта заметалась по комнате, будто отыскивая для себя спасение. Садилась, вскакивала снова. «А что, если рядом и против них? И переводить ведь можно по-разному: что-то добавлять и что-то опускать. И «служить» так, что потом локти кусать будут... Хуже будет, если заставят. Пусть думают, что пошла на это дело добровольно, даже с радостью. Надо, надо сжать зубы. Казаться довольной и... делать свое дело... Это трудно. А что сейчас легко? Главное в ней в том, что она сумеет сделать для людей».
Правильно ли она тогда поступила? Быть может, следовало отказаться, и будь что будет? Бьются щемящие душу мысли, закипает от них кровь, горячими толчками ударяет в голову.
Выдержит ли она двойную игру, которую приходится вести изо дня в день. Не сорвется ли на каком-нибудь пустяке? Уже несколько раз была близка к тому...
* * *
Непременное порождение «нового порядка» — лагеря. Для военнопленных, для коммунистов и сочувствующих им, для инакомыслящих и инаковерующих. Гетто — для евреев. Обзаведение ими почти ничего не стоит — дорого ли возвести руками заключенных два-три ряда колючей проволоки вокруг одного-двух сараев? Содержание — тоже. Но как дорого обходится народу их существование: свыше пятидесяти тысяч жизней в Чудове, восемьдесят — в небольшом девятом форте близ Каунаса, свыше двух с половиной тысяч в Жестяной Горке под Новгородом. Безобидное название этого населенного пункта в годы оккупации наводило ужас и на неробких людей. Как чумное обходили они стороной это место, шепотом произносили его название.
В один из подвалов Жестяной Горки, до отказа набитых людьми и кишащих крысами, была брошена и Марта Лаубе. Ее взяли летом сорок второго года, в ясный погожий день.
Криком исходил Борька — напугали мальчонку темные громкоголосые люди, вверх дном перевернувшие весь дом. Нашли пачку довоенных писем мужа, его заготовки на сапоги, форму лейтенанта Красной Армии. Еще что-то искали, переворачивая землю на чердаке и в огороде. Нетронутыми остались только несколько веточек березы с ярко-зелеными глянцевитыми листьями, принесенных Мартой накануне из леса для матери...
* * *
Начались допросы.
— С каким партизанским отрядом вы имеете связь? Через кого? Где находится отряд? Кто его командир?
— Я первый раз слышу, чтобы поблизости от нас находились партизанские отряды. Да и могут ли они быть в прифронтовой зоне?
— Зачем вы ходили в Борки в ноябре прошлого года?
— Я уже объясняла: господин комендант дал мне пропуск, чтобы навестить больного свекра. Господин комендант может подтвердить это...
— Но вы были в Борках не только в ноябре?
— Не по своей воле — меня возили туда как переводчицу.
— И вы снова заходили к Медонову?
— Естественно, он же мой родственник.
— Какие сведения о немецкой армии вы ему передавали?
— Господин офицер, чтобы передавать какие-то сведения, их надо иметь...
— Разве переводчице это так трудно?
— Я слышу только то, что мне разрешают. Но, допустим, что я и передала, как вы говорите, какие-то сведения Медонову. Но ему-то они зачем?
— Вы русская?
— Нет, я латышка.
— Латышка? Интересно. А как вы оказались в Николаевке?
— Я здесь родилась. У нас половина деревни латышей.
— А ваш муж?
— Он русский.
— Откуда вы знаете немецкий?
— Учила в школе.
— А потом в институте?
— Нет, в институте я училась на факультете французского языка.
— Странно, вы прилично знаете немецкий и к тому же французский. Мне приходилось встречаться с лицами, изучавшими немецкий в школе. Они двух слов связать не могут. Вы проходили спецподготовку и остались здесь, чтобы шпионить?
— Осталась случайно и спецподготовку не проходила. Мне легко даются языки, знаю немного испанский и английский.
— Ваш муж командир Красной Армии? Он воюет против нас?
— Я не знаю, где он и что с ним...
— Где второй сын Медонова?
— Тоже не знаю. Они там, я здесь...
— Он летчик?
— Не знаю.
— О, вы утверждаете, что не видели его в летной форме?
— Я видела его в форме авиационных войск — он служил на аэродроме, но летчиком, насколько мне известно, он не был.
— Хорошо. Вы признаете, что он служил на аэродроме. Почему же вы не хотите признать, что он летчик? На каком аэродроме он служил? Кем?
— Не знаю, не заходил разговор на эту тему...
Допросы. Днем, ночью, рано утром. Вопросы следуют один за другим, часто одни и те же, чтобы поймать на противоречивых показаниях, сбить с толку, запутать. Марта никак не может понять, за что ее арестовали, что у них есть против нее.
Дознались, что мать предупредила партизан, и они избежали засады? Но кто знает об этом, кроме нее и матери?
Раненый Николай? Так ему помогала вся деревня, а когда он сбежал из лагеря и приходил за одеждой, то пробыл не более получаса, и об этом ни одна душа...
Тогда что же? Проведали, что, поехав за дровами, они с матерью оставили в лесу телегу картофеля, капусту, соль. Едва ли. Они никого не встретили тогда и если кому-то и пригодилась их картошка, то даже эти люди не знали, кем она оставлена.
Уговорила солдат отпустить двух задержанных в лесу девчонок? Добилась некоторых поблажек для жителей деревни?
Борисов и Романенко? Свекор через несколько дней прошел по их следам до прибрежной деревни, и там никто и словом не обмолвился о том, что кого-то задерживали. Значит, они ушли благополучно. И все-таки какая-то связь с этим есть. Недаром же они так интересуются, когда она ходила в Борки, зачем, что там делала, к кому заходила...
Как сыро и душно здесь. И этот запах. Отчего он? А, кирпичное здание, бумаги, клей. Она уже отвыкла от всего этого. На улице солнце. Каким чистым и синим кажется из окна небо! Неужели оно и в самом деле такое синее, или она отвыкла и от него? Здесь от всего можно отвыкнуть... Радостно вспомнилась вдруг последняя прогулка в лес. Она ушла из деревни рано утром. Солнце чуть поднялось над землей и высвечивало деревья впереди нее. И казались они ей поэтому черными, мглистыми. Поднявшиеся от земли испарения медленными волнами перекатывались по лесу, и потому чудилось, что она идет по дну громадного водоема. Загорелись от солнца верхушки кустарников, мокрая, холодная трава под ногами изумрудно блестела и слепила глаза миллионами крошечных солнц, а воздух — дышать им — не надышишься! Она вышла на знакомую поляну и замерла в удивлении — так поразило ее великолепие открывшегося простора, покоя и еще чего-то радостного, возбуждающего, непонятного. Когда это было? Какое сегодня число? Но стоп! Не отвлекаться! Сосредоточиться и не попасть впросак, продолжать игру в неведение и беззаботность. Улыбаться!
— Советую вам все рассказать. Это облегчит вашу участь.
— Поверьте, господин офицер, я не могу даже понять, зачем вы задаете мне все эти вопросы? Тут какое-то недоразумение, ошибка...
* * *
В Жестяной Горке, а потом в Гатчинском застенке Марта просидела восемь месяцев. Без нее прожила Николаевка жаркое, сухое лето сорок второго года, сырую, с частыми дождями и обильными снегопадами, зиму сорок третьего. Она вернулась домой весной, в светлый и теплый день, когда глаза невольно жмурились от ослепительного солнца, а сердце замирало от предчувствия скорого лета и от того, что позади был Сталинград и прорыв блокады Ленинграда.
Мать давно похоронила ее и десятки раз оплакала. В деревне все думали, что ее расстреляли, потому что те, кто попадал в Жестяную Горку, не возвращались. А она пришла! Ее увидели из соседнего дома и закричали. Мать выбежала на улицу. Неужели Марта? Спотыкаясь, заспешила навстречу, не веря в чудо, заглядывая в запавшие глаза дочери, в ее бледное, ни с чем не сравнимой тюремной бледностью, лицо. Что-то новое было в нем — то ли горькие сухие морщинки, то ли не такой, как раньше, взгляд родных глаз.
— Марта! Марта! Ты ли это? — шептала сквозь слезы Эмилия Ермолаевна, обнимая прильнувшую к ней дочь. Рука непривычно наткнулась на острую лопатку и замерла. — Похудела-то как — кожа да кости.
— Как Борька, мама?
— Вон он, у крыльца сидит.
Марта бросилась к сыну. Он поднял на нее глаза и сразу опустил их, застеснявшись чужой, оборванной тети, которая ничего не говорила, но зачем-то протягивала к нему руки. Он исподлобья взглянул на нее и отвернулся.
— Борька, сын мой! — опустилась перед ним на колени Марта.
* * *
Весь день слезы и счастье лучились в глазах матери. Все старалась она движением, взглядом приласкать дочь, отогреть ее, как когда-то, когда Марта приезжала домой на каникулы из школы, а потом из института. Дочь была выше ее, сильнее, но по-прежнему казалась ей маленькой и беспомощной, нуждающейся в ее опеке и покровительстве. И весь день в их домике толпился народ — приходили поздравить, любопытствовали: как да что?
А вечером, когда остались одни, мать попросила:
— А теперь расскажи мне все.
Марта горько усмехнулась:
— Все очень просто, мама. Беженцы из деревни Орлово подписали ложный донос. За пшеницу, которую им продал Скурстен...
— Опять Скурстен?!
— Опять. Будто я передавала сведения Николаю Федоровичу. Он — партизанам. Они сообщали нашим, и наши бомбили их военные объекты.
— Но ведь не было же этого, Марта? — привстала от удивления Эмилия Ермолаевна.
— Конечно, не было, вот если бы они о другом дознались... Возили меня в Борки на очную ставку с Николаем Федоровичем. Перетрясли там всех, пока не убедились, что он не отлучается из деревни, потащили на очную ставку с этими беженцами, и они признались, что в глаза меня не видели...
— Так что же тебя держали так долго?
— Не отпускать же, раз взяли. И знаешь, почему я вернулась? Только никому ни слова. У немцев работали два латыша. Офицеры. Они помогли. Так помогли, что и представить себе не можешь. Они и отпустили...
— Так что же они немцам служат, если так?
— Вот так и служат, а вообще и там жить можно.
— Не понимаю тебя, Марта?
Марта повернулась к матери и горячо зашептала:
— В Гатчине были пленные летчики. Трое в сарае заперты, и их уже не кормили. Мне удалось сначала подбросить им хлеба, а потом мы подобрали ключи, выпустили их, и они сбежали. Дерзко сбежали, им терять уже было нечего — все равно смерть. Сигналы во время налета наших самолетов, когда они разбомбили склады с боеприпасами, тоже наша работа... Там были такие отчаянные летчики, мама. Только смотри ни гу-гу!
Марта вскочила на ноги, прошлась по комнате.
— Везде можно быть человеком, мама. Даже в тюрьме! Присела у кроватки сына.
— А Борька-то, Борька как вырос и меня не узнал. Как это тебе нравится?
— Отвык — маленький еще.
— Мама! — В голосе Марты тревога и беззащитность. — Скажи мне правду, мама... Неужели я так изменилась... постарела?
Мать понимающе вздохнула:
— Не беспокойся, узнает тебя твой Миша. Отойдешь.
Если бы не Марта...
В октябре сорок третьего в прифронтовой зоне немецко-фашистских войск заполыхало зарево пожаров. Создавая на случай наступления наших войск «зону пустыни», враг сжигал деревни, а жителей сгонял с насиженных мест. Даже в тех населенных пунктах, которые не предавались огню, не осталось ни одного человека.
Многие новгородцы были вывезены в Литву и высажены в Мажейкяе, небольшом городке неподалеку от Латвии. Их объявили «беженцами» от Советской власти. Был даже создан «Комитет по защите русских беженцев». Система подавления и уничтожения работала с учетом психологических факторов: если и выживешь, то попробуй докажи, что ты не сам убежал, а тебя угнали, авось найдутся такие, которые побоятся вернуться на Родину, запятнанные кличкой «беженца».
Общую участь со всеми разделила и Марта Лаубе.
До освобождения Новгорода и земли новгородской оставалось всего три месяца...
* * *
По лесной дороге медленно катится повозка. На ней русый парень Сережка Мельников, его сестра Лида да сосед их, старик Лукоша. До Мажейкяя недалеко. За добрым бы делом туда — вмиг домчались. Но не затем едут, не по своей воле, и потому полны слез глаза Лиды, сник и неробкий парень Сережка.
Молчит и Лукоша. Не погоняет лошадку — понимает, каково оторваться от своих и ехать в Германию. Из одной неволи — в горшую, которую и своему врагу не пожелаешь. Разве намекнуть, чтобы бежали куда глаза глядят. Только как скажешь об этом?
И Сережкины мысли о том же. Строит разные планы, но ни один не годится. На Новгородчине укрылись бы у родных или знакомых, в лес подались бы, а тут поди попробуй, когда даже языка не знаешь. Вот если бы с Лукошей договориться... Старик он вроде бы хороший, но тоже угадай, что у него на уме. Может, он должен отчитаться за них каким-нибудь документом? Привезти и сдать под расписку?
Вот и Мажейкяй. Тарахтит повозка по его улицам, сворачивает к «Комитету по защите русских беженцев». Здесь надо сделать отметку — и на вокзал. Он уже оцеплен. Попадешь туда — назад пути не будет. На негнущихся ногах входит Сережка в помещение — еще минуту назад теплилась надежда, все казалось, что произойдет какое-то чудо, сейчас — никакой.
Мужчина в комнате, вроде бы немец, и переводчица. Новгородка! Видел ее однажды парень, подивился необычной красоте и стройности, запомнил. Она это. Помогла бы! Должна же понимать! Подал документы, попереминался с ноги на ногу, присматриваясь, прежде чем довериться. «А, была не была! Двум смертям не бывать, а одной не миновать!» Зашел к столу так, чтобы загородить переводчицу от немца, выдавил:
— А может, не обязательно... ну, это... ехать? Вытер о штаны сразу вспотевшие ладони, ждет.
А она вроде и не слышала. Шелестнула листочками списков, отыскивая их фамилии, вчиталась — кто да откуда? Тень или улыбка пробежали по лицу. Заговорила, не поднимая головы. В голосе строжинка: почему поздно явился — все давно на вокзале! Где сестра? Почему сама не зашла? И тут же вскинула на парня большущие голубые глаза:
— Смелый больно...
И это сказала строго, а он уже подобрался, вострит ухо — что дальше будет?
— Некоторые скрываются, а потом штамп получают об освобождении...
Насторожился немец. Спиной стоит к нему Сережка, но чувствует, как сверлит он его подозрительным взглядом. А переводчица сделала какие-то отметки в бумагах и совсем сердито:
— Быстро на вокзал! Дожидаться вас там будут! Шнель! Шнель! — Довольно хохотнула, когда он отскочил от нее, напуганный таким оборотом дела, сказала что-то по-немецки, и толстопузый тоже выдавил из себя кислую улыбку.
Пятясь вышел из комнаты Сережка. Голова кругом: ничего не поймешь — то одно говорит, то другое. Сначала вроде бы хорошо разговаривала, а потом вон как раскричалась... На улице все-таки сообразил — из-за немца она так! Сама же о штампе намекнула!
Дробно стучит повозка. Длинный шлейф пыли тянется за ней. Нет-нет да и прихватит кнута лошадка, мотнет хвостом и понесется вскачь. Весела обратная дорога, коротка, но о главном успевает договориться — Сережку схоронит на время Лукоша, а Лиду переправит на дальний хутор к надежным людям.
— Я хотел и раньше тебе подсказать, да сам знаешь время какое... Ну, а если решился, то почему не помочь? — словно оправдываясь, говорит Лукоша.
— И я боялся, — признается Сережка, но о том, что Марта о штампе сказала, умалчивает: кто знает, как еще все обернется, удастся отсидеться или нет? Пусть лучше он один пока знает об этом...
* * *
Бродит по улицам девчонка. По каким — не помнит, с кем встречается — не знает. Кто-то знакомый ее окликает — не слышит. Волочит ноги, глаза в землю — главный вопрос для себя решает: в Мажейкяй вывезли — ладно, но сейчас в Германию стали угонять. А это не Литва. Смерть и то лучше. Так не самой ли со всем и покончить, чем мучиться? Но как решиться на такое? Жизнь-то единственная, другой не будет...
Бродит по улицам девчонка, пылит старенькими туфлями. Одинокая, несчастная. Никому не нужная. Кто-то трогает за руку — не чувствует. Сильнее тянут. Поднимает глаза: Марта-переводчица перед ней.
— Ты Валя Тихонова?
— Да...
— А куда идешь?
— Да так... никуда...
— Я с тобой пойду. Можно?
Вместе идут, а вроде бы порознь. Не слышит девчонка, что ей говорит Марта. Потом улавливает какие-то слова, вникает в их смысл. Неужели это правда? Ой, как хорошо бы было!! А откуда она это знает? Хотя...
Смятение на лице девчонки. Первая улыбка пробилась. Походка увереннее стала. Глаза загорелись, надежда в них засияла. "Ногу незаметно для себя под шаг Марты подобрала, ловит каждое ее слово и ушам своим не верит: да неужели же правда все это?
К вокзалу подходят. Эшелон стоит на путях — снова из России везут людей в Германию. Марта останавливается, лицо ее мрачнеет.
— До свидания, Валя. Я на вокзал — надо узнать, откуда они. Может, что новенькое расскажут. Со мной хочешь? Не надо... Опасно это. Ты лучше ко мне домой приходи — я тебе книжки хорошие дам почитать, на гитаре поиграем.
Снова мысли бьются в голове девчонки, но уже другие — дух от них захватывает. Несколько дней шальная от счастья живет, но однажды приходит домой, а там плач, как по покойнику, — не обошла беда семью Тихоновых: в Германию велят ехать.
Значит, зря обнадежилась... Что толку, что освободят Мажейкяй через один-два месяца — их-то уже не будет, увезут к этому времени. Выходит, что напрасно не решила для себя главный вопрос? А что, если... Да, да, надо к Марте! Только она может помочь...
Сидят с матерью на мешках да узлах. Ждут возвращения отца. Он пошел на сборный пункт только с маленькими Полинкой и Витюшкой — так велела Марта. С утра ушли, а все не возвращаются. Не случилось ли чего? Вдруг их угонят? Тогда что делать? А может, и к лучшему, что так долго они задерживаются. Может, не сегодня будут отправлять, а завтра? Хоть один день, а тут поживут.
Идут! Все трое! Но что это с отцом? Навеселе вроде? Нашел время! А он обвел всех победным взглядом и выдохнул:
— Все! Остаемся!
— Да как удалось-то тебе?
— Мне?! Ха! Мне бы ничего не удалось. Марте говорите спасибо! Марте! Только зашел я с этими гавриками, она на меня и накинулась: «Что, говорит, и этого в Германию? А какой от него толк? Сам еле на ногах держится — нужны Германии такие работнички! — да хвост у него — полюбуйтесь. Жена недавно умерла, так он ребятишкам носы не успевает подтирать». Ну, я, как договорились, тоже дурачком прикинулся, поддакивать начал, и забра-ко-вали! Подчистую! Нах хаузе скомандовали. Вот так! Беги, мать, за самогонкой — гулять будем!
— Ты уж и так напраздновался.
— Какой там? Понюхал только на радостях — вас спешил обрадовать!
— То и видно — еле дождались.
— Хватит, мать, праздник у нас сегодня! Такой праздник, что... Пляши, Валюха!
* * *
Трое маленьких детей у Александры Ивановны Драгуновой — две дочери и сын. Из-за этого и просидела, когда привезли, на Мажейкяйском вокзале до ночи — никто не хотел брать многодетную семью. А на улице дождь льет, слякоть. Поздно вечером мельник взял переночевать старшую дочь. Потом сапожник подошел — сынишку забрал. С младшей пошла за город, приютил на несколько дней какой-то добрый хуторянин.
А жить на что? Пошла в Мажейкяй работу искать и еще раз убедилась, что свет не без добрых людей. Разговорилась с местной жительницей Христиной Ивановной, рассказала о своей беде, и дала она хлеб и кров Александре Ивановне и ее дочерям. Сын так у сапожника и остался — полюбили его в этой семье, не отпустили.
У Христины Ивановны сын Сережа, слепой. Комсомолец. В сорок первом, когда фашисты ворвались в город, был он дежурным по военкомату. Не посчитал возможным покинуть свой пост, был ранен и остался без глаз. Потому и не расстреляли — какой вред от слепого?
Так и наладилась жизнь, вошла в новое русло. Угона в Германию Александра Ивановна не опасалась — кому она нужна там с детьми малыми? А вот понадобилась. Велели явиться на сборный пункт. Пришла, а школа битком набитая. Неужели и их увезут? Совсем потеряла голову женщина. Мысль одна — только бы остаться, только бы не забрали.
По одному в комнату вызывают. Выходят оттуда люди хмурые — смотреть страшно.
Заметила в той комнате переводчицу. Обрадовалась — близко с ней знакома не была, но по Новгороду знали друг друга, здоровались. Может, защитит, поможет как-нибудь?
Но когда вызвали Александру Ивановну, за переводчицей пришли, и она ушла куда-то. Пропала последняя надежда, сейчас лишь на себя полагаться надо. Заговорила, не помня себя от страха:
— Я не могу ехать, поверьте. У детей чесотка. Маленькие они. Болеют все время. Я сама больная...
Что только не наговаривала на себя, лишь бы остаться, а ей один ответ:
— Гут.
— Гут. И все.
На вокзал погнали. Там уж эшелон стоит. Сейчас загонят в вагоны и увезут. И тут старшая дочь теребит за руку:
— Мама! Марта пришла! Сходи ты к Марте. Попроси!
— Что ты говоришь? Где Марта?
— Да вон же! Вон стоит Марта. Сходи к ней!
Стала пробираться. Выждала время, когда около нее никого не было, подошла. Узнала ее Марта:
— А вы как сюда попали? Почему я вас в школе не видела?
— Да меня вызвали, когда тебя там не было...
— Поздно сейчас. Поздно! Вот же досада какая — если бы в школе... Что же делать?.. На вокзале у вас знакомых нет?
— Есть! Есть! — радостно закивала женщина. — Только вчера мы с хозяйкой, Христиной Ивановной, у них были. Совсем рядом с вокзалом они... — А о том, что всего единственный раз видела этих знакомых, умолчала.
— Хорошо. Я вас выведу отсюда, и вы сразу к ним. Они надежные люди?
— Они мне понравились... Простые такие...
— Ладно. Рискнем! Только до ночи никуда от них не выходите. А завтра придете, и я вам в паспорте отмечу, что вы не пригодны для работы в Германии...
* * *
Несколько обнадеживающих слов... Они дороги и в обычной, мирной жизни. Но в этом случае требуется немного — естественное движение души, желание помочь человеку, попавшему в беду, может быть, перед кем-то похлопотать за него.
В условиях оккупации все сложнее. Чем в первую очередь можно помочь человеку, подбодрить его? Рассказать о действительном положении дел на фронте, вселить уверенность в скором освобождении. При этом мгновенно взвесить и решить: в своего вливаешь силы или раскрываешь душу перед провокатором?
Марта знала, что они «работают» и от службы безопасности — СД, и от тайной полиции СС, и от тайной полевой жандармерии ГФП, от комендатур и контрразведок, и от карательных отрядов. Знала она и о том, что за правдивые слова полагается, по меньшей мере, лагерь. А если за словами стоит еще и дело — штамп в паспорте, как избавление от угона в Германию, то заранее клади голову на плаху.
И Марта рисковала отчаянно, смело. Иначе она ничем не помогла бы людям.
Война, вторжение врага — тяжелейшее испытание для народа, для каждого человека. Не все выдерживают эту проверку на крепость, и потому война рождает и скурстенов. Но во сто крат больше она рождает героев, известных и безымянных.
Так было и на литовской земле. Тысячи ее сыновей ушли на восток, сражались в армии Страны Советов. Тысячи оказавшихся на оккупированной территории ежеминутно и ежечасно, как могли, боролись с врагом.
Среди них и литовец Лукоша, укрывший от угона в Германию Сергея и Лидию Мельниковых. И жительница Мажейкяя Христина Ивановна, приютившая семью новгородки Александры Ивановны Драгуновой, и оставшаяся безымянной семья, жившая рядом с вокзалом, без лишних слов укрывшая Драгунову и ее детей до ночи в своей кладовке и тем спасшая их. И тысячи других местных жителей, давших кров и пищу вывезенным в Литву русским братьям и сестрам. Это тоже сопротивление. Из него тоже складывалась наша Победа.
Не давали покоя врагу и партизанские отряды.
В августе сорок второго года на территории Шауляйского, Мажейкяйского и Тельшяйского районов из местных коммунистов и комсомольцев, оставшихся в тылу врага, и бежавших из немецкого плена командиров Красной Армии организовался партизанский отряд под названием «Жемайчю». Сначала отряд был небольшой, но скоро вырос до восьмидесяти человек.
Ранней весной сорок четвертого года начальнику разведки отряда лейтенанту Крюкову было дано задание проверить новгородских девчат Нину Леонтьеву и Раю Маркову, а затем привлечь их к партизанскому движению.
Выбор был сделан правильный. Всего пятнадцать лет было Нине Леонтьевой, когда она вместе с такими же бедовыми подружками отобрала у пьяного немецкого часового винтовку и забросила ее в снег, а потом и самого спустила в сугроб под горку. Это была почти детская шалость. Но через год, как только стали угонять людей на чужбину, пришло решение: остаться, найти партизан и в их рядах бороться против фашистов.
— Что ты, Нина, тебе всего шестнадцать лет, а ты пойдешь в лес? — уговаривала мать. — Как же это?
— Ничего, мама, не сомневайтесь. Берегите себя, а я знаю, что делаю.
— Вся в отца, — вздохнула Мария Андреевна.
Ушла Нина в лес вместе с Анной Черняевой, Анной Логиновой и другими девчатами. Она и в самом деле была вся в отца, а того недаром прозвали в деревне Штыковым, потому и была у семьи эта вторая фамилия, вернее прозвище. И история его такова: когда глава семьи Петр Леонтьев бегал в домотканых портках, слыл он большим свободолюбием и особенно досаждал попу, учившему ребятишек закону божьему. Не выдержал однажды батюшка и выпалил:
— Ты, Леонтьев, как штык вольный! Никакого с тобой сладу!
Прыснули ребятишки от такого неожиданного сравнения и в тот же час приклеили Петьке прозвище Штыков. С той далекой поры и других Леонтьевых стали называть Штыковыми.
Ушла Нина в лес, но без удачи. Партизан найти не удалось, а на фашистскую засаду напоролись девчата, и отправили их на подсобные работы в воинскую часть.
Сбежала, лесами пробралась к родным, жившим уже в то время под Мажейкяем на хуторе Розалии Висминене.
— Непонятный дом какой-то, — рассказывала Нине старшая сестра Мария. — То все тихо, то гости нагрянут. Недавно меня позвали. Не хотела идти, да как откажешься. Пошла. Гости эти молодые и разговаривают по-литовски, один только русский знает. Все выпытывал у меня, как до войны жили, да что. Страху я натерпелась в тот вечер. Ну, ладно я умею язык за зубами держать. А вдруг еще приедут да тебя позовут? Выдашь ведь себя с головой!
И как в воду глядела. Снова на хуторе появились гости. На этот раз хозяйка пригласила Марию вместе с сестрой — хотят посмотреть, познакомиться.
Пошла, хотя и в самом деле «могла выдать себя с головой», а вернулась — и к матери:
— Мама! Они же почти все русские! Свои они — местные партизаны! А хозяйка, Розалия Висминене, знаешь кто? У нее мужа еще в сорок первом расстреляли — коммунист был. А дочь Адольфина и сын Валюс — в отряде. Как хорошо-то, мама!
Под стать Нине была и Рая Маркова, стройная, черноволосая девушка из новгородской деревни Теремец. Певунья и пересмешница. Обе они стали вскоре помощницами партизан.
Заинтересовался отряд и Мартой Лаубе. Зимой сорок четвертого года пришла в Мажейкяй партизанка Мария Толканова. Встретилась со связной отряда медицинской сестрой Эльзе, разузнала все о Марте и решила поговорить с ней.
Давно Марта мечтала о такой встрече и потому обрадовалась ей несказанно. Беседовали долго, обо всем договорились, под конец Марта пожаловалась:
— Сколько молодежи угоняют в Германию. Я знаю, когда отходят эшелоны, могу заранее сообщать. Если бы вы организовали нападения, побеги...
— Передам в отряд, — пообещала Мария, — а ты вот что, будь поосторожнее. Мы вот узнали, кто ты есть на самом деле, так ведь и другие, кому не надо, узнать могут. Поняла меня?
— Поняла, да только волков бояться — в лес не ходить! — прищурилась Марта.
— Правильно, но береженого, говорят, бог бережет, — поговоркой же ответила Толканова. — Ты часто бываешь у Алексея Алексеевича Новикова. Он человек надежный, но квартиранта его остерегайся.
Не сразу доверился отряд Марте. Лишь после того, как в Мажейкяе побывал и лично переговорил с Мартой начальник разведки Григорий Крюков, стал появляться в городе связной партизан Висманас Стасис. Через него отряд узнавал от Марты обо всем, что делалось в городе. И Марта стала выходить на связь в соседнее местечко Тыркшляй.
«А теперь до свидания, родные...»
На земле стоял май сорок четвертого. Время отсчитывало первую годовщину со дня освобождения Новгорода и земли новгородской. Чрезвычайная государственная комиссия назвала цифры: за время хозяйничания немецко-фашистских оккупантов на территории области уничтожено свыше ста восьмидесяти тысяч военнослужащих Советской Армии, угнано в неволю свыше ста шестидесяти тысяч мирных жителей, нанесен материальный ущерб на тридцать с лишним миллиардов рублей!
Вернувшиеся из эвакуации жители Новгорода приступили к его восстановлению. Уже ходили поезда до Чудова. Приступила к перевозкам пристань. Работали пекарня, первая очередь бани, открылся первый магазин. Жизнь возвращалась в опустошенный, взорванный, истерзанный город, в котором при освобождении осталось всего сорок более или менее пригодных для жилья домов. Но все еще были мертвы деревни, опустевшие в октябре сорок третьего.
Напряженно-беспокойно стало в Мажейкяе. Узнали здесь и об освобождении Новгорода, и о снятии блокады Ленинграда, и о стремительном зимнем наступлении советских войск. Вспыхнула, окрепла надежда на освобождение: сейчас уже скоро! Вот-вот!
А враг лютовал. Продолжался угон населения в Германию, свирепствовали гестапо и другие карательные органы. В городе и окрестных деревнях, как и в сорок первом году, начались массовые аресты.
Вражеским ищейкам удалось установить, что в деревне Баленай партизаны бывают в стоящем у самого леса доме Пунзиса Иоза. Предатели Антанавичюс и Савицкас выследили, что встречаются с партизанами Нина Леонтьева и Рая Маркова. Староста деревни Адам Лупейка, известный под кличкой Замбис, проверил и подтвердил эти сведения.
Второго мая партизаны обнаружили близ своей базы подозрительного человека. Человек этот клялся и божился, что приехал в лес за дровами, у него большая семья, дети... Задержать бы его, проверить, но его отпустили. Отпустили вражеского лазутчика, выследившего местонахождение отряда.
На другой день Рая Маркова и Нина Леонтьева должны были уйти в лес — дальше оставаться на легальном положении им было уже опасно. А утром войска СС и полицаи окружили лагерь партизан. Они сумели незамеченными близко подойти к лагерю: часовой плохо слышал, — но застать партизан врасплох, как было задумано, не удалось. Вспыхнул бой. В нем пали начальник разведки лейтенант Крюков, сын Розалии Висминене Висманас Валюс, ранены ее дочь Адольфина, Михаил Сагайдок, Валов, однако отряд вырвался из окружения.
Взбешенный неудачей начальник полиции Мажейкяйского уезда Фабиянавичюс Иозас отдал приказ арестовать всех выявленных партизанских связных.
Первой взяли Нину Леонтьеву.
— Куда ушли партизаны?
— Не знаю.
— С кем из них вы поддерживали связь?
— Ни с кем.
— Вот как? Жаль, что мы не имели возможности побеседовать с вами вчера в их лагере.
— Я вас не понимаю...
— Не думаю, — злорадно усмехаясь, гестаповец медленно полез в карман и так же медленно достал из него письмо. — Это ваше? Кому вы его писали? Можете не отвечать — я вам сам скажу. Григорию Крюкову. Договаривались о встрече, хотели уйти к партизанам. С Крюковым вы еще «увидитесь», а сейчас придется пойти с нами.
Арестовали Раю Маркову.
Взяли Модеста Лического и его мать, Пунзиса, всю семью Поздняковых — старшая их дочь Мария и сын Александр скрывались в лесу. Бросили в тюрьму многих других патриотов.
Прошли аресты и в Мажейкяе. Всего на несколько минут зашли к своей знакомой Анне Хитровой, жившей в прислугах у полицая, новгородские парни Сергей Мельников и Василий Кожевников, чтобы послушать приемник, узнать о положении дел на фронте. Заметили, как на хозяйскую половину следом за ними прошмыгнул какой-то человек. Подозрительно показалось это ребятам. И точно: едва вышли из дома — навстречу два полицая и тот человек.
— Вы арестованы!
Взяли Веру Синякову и ее мать Ольгу Федоровну. Семидесятипятилетнего Алексея Новикова. За Мартой пришли утром, когда собиралась на работу. В окно увидела и поняла, что идут за ней. Успела спрятать под половик, у самых дверей, бумаги, шепнула матери:
— Придут наши — отдашь.
Арестовали литовского комсомольца, ближайшего помощника Марты, Петраускаса Винцаса. Свои люди предупредили мальчишку, но поздно. Успел лишь выбросить за окно спрятанный в спинке кресла пистолет. Нашли и его — дом был окружен со всех сторон.
Марту бросили в ту же камеру, в которой сидели Нина Леонтьева и Рая Маркова. Оглядела она девчат и не удержалась:
— Ой, девочки, да что же они с вами тут делают?
— Все, — с вызовом отвечала Рая, — и бьют, и иголки под ногти загоняют, а мы постановили: вернешься с допроса живой — спой или спляши, иначе ты не человек, а тряпка. Принимаешь условие?
— Принимаю! — тряхнула головой Марта. — Сама петь люблю.
— Тогда подружимся...
* * *
Жаркий июльский день подходил к концу. На Мажейкяй опустились сумерки. Заключенным принесли вечернюю похлебку, и тут неожиданно взорвалась Вера Синякова. Отодвинула от себя миску, вскочила и заметалась по камере, тонкая, высокая, угловатая.
— Не хочу! Осточертело здесь все.
— Чудная! — оторвалась от еды Марта. — В тюрьме нужно есть все, что дают. Чтобы сил было больше — они еще нам пригодятся. — Посмотрела на упавшую на нары подругу. — В самом деле не хочешь? Тогда я съем — не пропадать же добру.
Управившись с ужином, забрались на нары. Долго молчали, каждая в своем уголке, потом Рая вдруг завела разговор о своем Теремце — вспомнила, как ходила вечерами на берег слушать последние звуки засыпающей земли, как бросалась в воду, плавала, преодолевая упругое течение реки:
— А по мне, девчата, так нет лучше деревни, чем наш Те-ремец — лес рядом, а грибов и ягод сколько! И Волхов под рукой. Хочешь — купайся, хочешь — рыбу лови или просто сиди на берегу и смотри на пароходы. А вечером — такая тишина... Крикнешь — на всю землю разнесется. Запоешь про себя — на том берегу слыхать...
— А чем наше Окатово хуже? — встрепенулась Нина. — Леса у нас еще получше ваших...
— И река тоже? — невинно спросила Рая.
— Что река? — не поняла подковырки Нина.
— Широка и глубока — курица вброд перейдет вашу Веронду.
— Сама ты курица! Я вот тебе сейчас покажу! — бросилась Нина на подругу, и покатились они по нарам, стараясь положить друг друга на лопатки. Рая не выдержала, вырвалась.
— Хватит тебе, Нинка, что-то устала я. — И быстро повернулась к Марте: — Марта, рассуди нас. Ты была в Теремце?
— Нет, проезжала только мимо на пароходе, но деревня мне понравилась — настоящий теремок.
— Был, — вздохнула Рая.
— Почему был, может, и сейчас...
— Сначала в нашей деревне был передний край немцев, а потом наши фрицев выбили, а дальше продвинуться не смогли, так что...
— Подожди, Рая, а как же ваша семья здесь оказалась? — Как? Как? Немец угнал. Вот так и оказалась.
Снова замолчали. И Марта вспомнила, когда она один-единственный раз видела Теремец. Это было в конце июля сорок первого года, когда она поехала в Ленинград учиться и когда ей сказали: «Поезжайте-ка, голубушка, домой. Отгоним немцев подальше, начнутся занятия — вызовем». Всего три года назад, а кажется, что тридцать...
Обратно ей удалось добраться только до Чудова. Дальше поезда не шли: где-то был разрушен путь. Она кинулась на пристань. Солдаты помогли донести вещи, устроили на какой-то буксир.
Пароходик победно протрубил неожиданно густым басом и отчалил от берега. За бортом заплескалась и побежала назад вода. Крутые струи ее, отороченные белыми бурунчиками, накатисто побежали к берегам, и в лад с ними потекли воспоминания последних дней: улицы военного Ленинграда, дорога от него до Чудова со свежими, правильно круглыми воронками от авиабомб, черные скелеты недавно сгоревших домов в какой-то деревушке и густой дым, охвативший улицы и небо Чудова, красное гудящее пламя, рвущееся в город со стороны керосиновых баков.
Все это было уже позади, а сейчас взору открывался Волхов, несущийся навстречу слепящей лентой. Берега, сбегающие к нему золотом поспевающих полей, подступающие темными синими лесами, кучи толстых белых облаков, подсвеченных по краям солнцем.
Буксир упрямо забирал против течения, оставляя позади себя ребристые волны. Они мельчали вдали, закипая у берегов белой пеной. А впереди река спокойно голубела. Лишь изредка ее полуденную дрему вспугивала серебристая спинка разыгравшейся рыбешки, и от ее радостно-удалого всплеска по зеркальной глади реки расходились небольшие круги.
Вот тогда Марта справа от буксира и увидела небольшую, прилепившуюся к самому берегу деревушку с кучкой древних раскидистых лип и ласковым названием Теремец. Сразу же за ней, чуть выше по берегу, густо зеленел сосновый лес. Хорошая деревенька, уютная, домашняя. Какая-то девчонка махала вслед буксиру белым платком. Она подняла руку и помахала ответно — спасибо!
До боли в глазах вглядывалась она тогда в знакомые очертания города, облегченно-радостно чувствуя, как потерянность и тревога, ощущение своей бесприютности уступают место покою и умиротворению. Вот она и дома! Почти дома — от Новгорода до Николаевки рукой подать. Все будет хорошо. И правильно ей посоветовали пожить пока у матери. Не вечно же будет длиться эта война, и не вечно наступать врагу. Погонят его, еще как погонят! Вон сколько войск в Ленинграде, Чудове, Новгороде, на всех станциях, которые она проезжала. Сколько танков, артиллерии, пулеметов! У красноармейцев появились какие-то новые винтовки с плоскими штыками. «Все будет хорошо, мама, — сказала она матери, вернувшись домой, — до нас они, во всяком случае, не дойдут. А придет вызов, так вместе и поедем».
— Девчата, — подняла голову Марта, — давайте-ка споем, что-то уж очень тоскливо у нас сегодня. Подхватывайте:
— Ну что же вы?
Сколько раз видела Марта, как плясала русскую Рая. Ввалится в камеру после допроса, обведет всех диковатыми глазами, словно проверяя, все ли на месте, и — в пляс. Вот вам: «Русская я! Русскую и пляшу, и ничего вы со мной не сделаете!» А сейчас и она сникла, съежилась.
Нина отвернулась к стенке, глаз не показывает. Плачет, наверно.
И самой Марте не по себе — вспомнила под песню Борьку. Позавчера приводила его мама в тюрьму. Ее не пустили, а его привели в камеру. Только кинулась к нему, взяла на руки и лопнула у ней какая-то струна — всего улила слезами, слова ласкового не могла сказать сыну. От этих дум даже стон не сдержала, но справилась с собой, разогнула избитую, опухшую спину, заставила себя отвлечься, а тут снова песня послышалась. Мотив знакомый, а слова?.. Рая запела!
Не особенно складно. Ритма нет, и о рифме девчонка понятия не имеет, но до чего же трогает все: и эта тоска по родным, и чистому небу, которое они видят только из окна камеры...
Милая, милая Райка! И у меня эти слова в мыслях. День и ночь только и думаю о своей маме. Как она переживет все это? Ведь не вырваться мне отсюда, ни за что не вырваться... Ты, Рая, может и выберешься — какая вина за тобой, а меня не выпустят... А о сыне ничего нет в твоей песне? Нет, не знаешь еще ты, Рая, что это такое свой ребенок, сын...
Правильно, Рая! Обязательно рассчитаемся! Если не мы, так другие. За нас есть кому отомстить...
Настанут, Рая. Обязательно настанут! Скоро уже! Только дождемся ли мы их?
Смолкла песня. Кончились ее немудреные слова. Снова тишина повисла в камере. Потом послышался голос Марты:
— Рая, как там у тебя последний куплет? Повтори-ка, а мы подпоем.
Вздрогнула от неожиданности Рая, подняла голову, смотрит на всех недоуменно, думала, не слышал никто, а тут... Засмущалась:
— Да это я так. Для себя... Но Марта не отступала:
— Ну и хорошо, что для себя. А сейчас для нас давай. Как там у тебя? «А теперь до свиданья, родные...» Дальше-то как?
Пришлось Рае еще раз пропеть последний куплет. А Марта не унимается. Почувствовала, как все воспрянули в камере, и решила подбодрить подруг:
— Давай еще раз, Рая. Сначала. Твоей песне, если хочешь знать, цены нет. Мы ее сейчас вместе споем, выучим и будет, знаете, девушки, что у нас будет? Своя песня. Песня нашей тюрьмы. Нашей камеры. Слова Раи Марковой. Музыка народная на мотив известной песни «Раскинулось море широко»...
Посмеялись. Ох, уж эта Марта! Что-нибудь да придумает! И поддержали:
— Правильно! Рая, начинай. То уж смелая больно, а тут воды в рот набрала.
Уговорили. Снова завела Рая песню, уже громче, увереннее, но допеть до конца не удалось. Шум во дворе тюрьмы послышался. Загремели засовы.
— Пополнение?
— Интересно, кого еще привезли? Вдруг к нам, и так тесно...
— Ничего, в тесноте, да не в обиде. Давайте, девушки, встретим их нашей песней.
— Что-то много народу?
— Охранники! Зачем бы это?
А те уже выкрикивали фамилии заключенных:
— Выходи!
— Выходи!
— Вещи взять с собой, вы переводитесь в тюрьму города Тельшяя! — несколько раз громко, чтобы слышали остающиеся, объявили заключенным.
Что это они такие вежливые? Тюрьма притихла. Не поверила. Знала тюрьма: если после полуночи, то расстрел.
Из женской камеры вывели Марту, Раю Маркову, Нину Леонтьеву.
В мертвой тишине громом отдались шаги охранников. Их было на этот раз особенно много — по два на каждого заключенного.
Взревели моторы машин. Одна за другой выехали они из ворот тюрьмы и по безлюдному городу направились за переезд, к выезду из Мажейкяя.
Миновали тихую, без огоньков, улицу, и в лица узников остро пахнуло полем.
Поныряв в придорожных канавах, машины свернули влево и вместе с запахом разогревшейся за день и не остывшей еще хвои укрепилась мысль: не другая тюрьма — расстрел! Здесь, где всегда...
— Выходи! Раздеться до нижнего белья! Одежду в кучу — она вам больше не понадобится...
Пьяный смех. Шуточки. Яма, окантованная серебристым песком. Ясная ночь. Небо в звездах. С реки тянет прохладой.
Кучка обреченных в плотном окружении автоматов и винтовок. Не вырваться. Это конец!
* * *
Какая трагедия разыгралась здесь душной июльской ночью? Кто пал первым, и кого замучили последним? Об этом знают лишь каратели: из шестнадцати заключенных, вывезенных из Мажейкяйской тюрьмы в ночь на двадцать четвертое июля сорок четвертого года, в живых не осталось ни одного.
Поднаторевшие за три года войны в зверствах мастера расстрелов не спешили. Всю ночь до ближайших хуторов и Мажейкяя доносились выстрелы и крики истязуемых — каратели творили не расстрел в обычном понимании этого слова, а изуверскую расправу.
Город слышал выстрелы и крики. Слушал и запоминал.
Пусть узнают люди...
Близится час освобождения. Бои идут на подступах к городу. Все тревожнее становится в Мажейкяе. Мечутся по нему слухи, один другого противоречивее. Говорят, будто уже освобождена Рига, но говорят также, что никого здесь немцы не оставят — посадят на корабли и морем вывезут в Германию. Чему верить? Как поступить? Была бы Марта, все объяснила, решили бы главный вопрос вместе. Нет Марты. На Эмилии Ермолаевне вся ответственность.
Если скрыться на время, чтобы не нашли, не увезли? Котомку на плечи, внука на загорбок, мать за руку и в лес темной осенней ночью уходит Эмилия Ермолаевна. Набредает на заброшенный бункер. Решает:
— Вот здесь и будем жить — крыша над головой и место глухое. Сколько надо, столько и проживем, пока свои не придут.
Удачное место выбрала — стороной, не задев на этот раз семью, прошли бои. Можно возвращаться и в Мяжейкяй, но, как на грех, пошли дожди, раскисли дороги. Пришлось зайти на первый попавшийся по пути хутор.
— В доме места нет, — сказал хозяин, — а в сарае устраивайтесь.
В сарае так в сарае, несколько дней и в нем можно прожить.
Ночью разразилась гроза. Крестили небо молнии, грохотало небо. Жался к бабушке перепуганный Борька. Бил дождь в крышу. И сквозь его шум, между раскатами грома — пощелкивание автоматного затвора, хвастливый рассказ священника-баптиста — гостя хозяина:
— Свалили мы дерево на той дороге за поворотом. Машина остановилась, и вот тогда мы их гранатами да автоматами. Ни один не ушел...
Вот так же и Марту! Наши уже здесь, а они такое творят! Эмилия Ермолаевна задержалась на хуторе, разузнала, где живет божий служка и, вернувшись в Мажейкяй, сообщила о нем и его делах кому следует.
Не стрелять больше в наших бойцов ни ему, ни его банде. Ликвидировали банду!
В Мажейкяе радостные новгородцы штурмовали поезда, идущие на восток. Уехали домой семьи Раи Марковой, Нины Леонтьевой. Эмилия Ермолаевна осталась — был слух, что заключенные собирались бежать в ту ночь и кому-то удалось это сделать. Может, Марта спаслась и на этот раз? Надежда призрачная, но кто знает? А если погибла, пусть люди узнают об этом, об ее Марте и тысячах других, расстрелянных гитлеровцами в том лесочке.
Эмилия Ермолаевна просит вскрыть могилу. Ей отказывают:
— Бесполезно... прошло столько времени... и для вас это лишнее переживание.
— Я много горя испытала в жизни, перенесу и это.
— Но, поймите, земля уже замерзла, да и вряд ли что сохранилось сейчас...
— Там песок. Все должно сохраниться, и я не уеду, пока не удостоверюсь. В Москву буду писать, но своего добьюсь...
Добилась.
И еще одно кровавое злодеяние немецко-фашистских захватчиков на нашей земле стало известным людям.
— Вы сидите пока дома. Когда надо будет, мы за вами приедем, — сказали Эмилии Ермолаевне перед вскрытием могил.
— Хорошо, я подожду, — согласилась она.
Но усидеть не смогла. Едва услышала, что вскрыта могила дочери, схватила простыни и — на кладбище. Сначала только руку увидела и поняла, что это рука ее дочери. Узнала!
— Марта! Марта! Что же они с тобой наделали? Как изуродовали?! Люди! Разве ж можно так?..
О трагедии Мажейкяя, о кровавых злодеяниях фашистов узнал весь город.
О нем узнала Литва.
На месте массовых расстрелов советских людей было обнаружено свыше четырех тысяч трупов!
Необходимое послесловие
Неистребима жизнь! Малый, тщедушный росток и тот пробьется к солнцу из-под камня. Щуплое зерно, напившись влаги, рвет океанские теплоходы. Березка порой вытянется на карнизе старого здания, на каком-нибудь его уступе. Подумаешь:, как расти деревцу, когда для корней всего несколько горсток земли занесло туда попутным ветром? А живет, держится, поблескивает глянцевитыми листочками. И поймешь, глядя на нее: нет на свете силы, которая могла бы остановить жизнь!
Два с половиной года гитлеровцы методически, изо дня в день, разрушали Новгород. Они оставили после себя груды развалин. Сровняли с землей бесценный памятник древней Руси церковь Спаса-Нередицы, расстреляли церковь Николы на Липне, взорвали десятки других памятников старины.
Но люди вновь подняли их стены.
Снесли с лица земли сотни деревень и населенных пунктов, оставили пепелища на месте цветущей Старой Руссы, Чудова и других городов.
Люди сделали их еще краше.
Вновь ожила древняя новгородская земля, местом паломничества туристов стал Новгород, один из красивейших и своеобразнейших городов России. Попробуй отыщи сейчас в нем следы войны.
Залечили. Восстановили. Вот только липы в парке у кремля стоят одна к одной со сбитыми снарядами верхушками.
Попытайся найти передний край обороны. Давно сровнялись с землей окопы и траншеи, блиндажи и дзоты. Лишь бывшие солдаты-волховчане, те, кто выстоял перед врагом в лесах и болотах Новгородчины долгих два с половиной года, отыскивают малоприметные свежему взгляду их следы.
Но не зарубцевались и никогда не зарубцуются раны людских сердец — каждую семью здесь, каждый дом обожгла война. О ней ежедневно напоминают братские могилы, памятники, а в домах и квартирах — портреты тех, «кто был верен будущему и умер за то, чтобы оно было прекрасно».
* * *
О трагедии Мажейкяя я впервые услышал через двадцать с лишним лет после окончания войны у братской могилы воинов Второй ударной армии в Мясном Бору — злом, памятном каждому волховчанину месте. Поехал отыскивать свою «самую первую оборону», остановился у памятника, и местная жительница Ольга Юзова неожиданно рассказала о мученической смерти и стойкости в фашистском застенке Раи Марковой. Упомянула и о переводчице, расстрелянной вместе с Раей. Как только представилась возможность, я пошел по следам этой давней истории. Сестра Раи Галина Владимировна и мать Мария Семеновна назвали имя переводчицы — Марта. Сергей Николаевич Мельников помог уточнить фамилию. Руководитель кружка юных краеведов четвертой новгородской школы Ирина Александровна Жукова обрадовала особенно: в школьном музее собран большой материал о жизни Марты, жива ее мать — Эмилия Ермолаевна. Живет в деревне Березовке, недалеко от Ермолино.
Наверное, из-за поры сенокосной на улицах Березовки ни души. Дом Эмилии Ермолаевны на замке. Вот тебе и на — ушла куда-то. Несколько раз назначал себе время, до которого буду ждать, и переносил его, не терпелось поскорее увидеть мать, воспитавшую такую отважную дочь, поклониться ей. Наконец вдали, со стороны Ермолино, показалась женщина. Невысокая, крепкая, в синей вязаной кофточке. Она? Едва ли — слишком молода, пожалуй, да и идет, дай бог всякому. Но, может, посоветует, где искать Эмилию Ермолаевну?
— Так это я и есть. Только я вас что-то не признаю, — ответила женщина, зорко вглядываясь в меня, но улыбаясь.
Так вот она какая, мать Марты! Темно-каштановые, гладко причесанные волосы почти не тронутые сединой, убраны под чистый платок. Сама вся опрятная, чистая, будто только из бани. Глаза и лицо в морщинках, но старой ее не назовешь. В движениях быстра и ловка. Говорит негромко, словно прислушиваясь к своим словам.
— А я в Ермолино была. Захожу в магазин, а мне говорят: «Тебя ищут». Ну, я быстро купила что надо, и обратно.
— Вот досада! Так зачем же вы возвращались в такую даль?
— А как же? — В живых, с голубинкой глазах укоризна. — Меня ищут, а я где-то сидеть буду? Хотела переночевать в Ермолино, но раз такое дело... Быстро шла, вот и запыхалась немного. Правнучек недавно гостил. Живой такой мальчишка и шустрый до чего! Он меня и умотал. — Вроде бы жалуется, а у самой счастье в глазах сияет, любовь в словах плещется. — Заболела я при нем, так он забеспокоился весь, крутится около меня, крутится: «Баба, — он меня бабой зовет, — где у тебя градусник? Дай я тебе температурку смеряю?»
Дом крохотный — кухня и небольшая комната. Но пол хорошо покрашен, стены оклеены светло-голубыми обоями. Чисто в нем и уютно. В углу телевизор «Темп-2». Уловив мой взгляд, Эмилия Ермолаевна поясняет:
— Внук Боря оставил, чтобы не скучала. Он в Волгограде на следователя учится, а жена его — Вера с Сашкой у родителей живет.
На стенах портреты, много фотографий.
— Это все Марта, да?
— Марта...
— Красивая!
— Ой, и не говорите, хлопот мне с ее красотой было! В восьмом еще училась, так мальчишки уроки не давали делать, все в волейбол под ее окно собирались играть — она в Новгороде на частной жила. Пришлось мне подыскать ей другую квартиру... на третьем этаже. Да у меня все дети красивые были...
Помолчали.
Заметив, что я рассматриваю самодельную, крепко сбитую мебель, Эмилия Ермолаевна оживилась:
— Сама мастерила — я ко всему привычная. С девяти лет в пастушки пошла, всякую работу могу делать. Когда из Литвы вернулась, сама дом отремонтировала, печь сложила. А сюда недавно переехала. Боре, внучку, когда женился и жил на частной квартире, тоже стол, табуретки и все прочее сделала. Говорю ему как-то: сходил бы к начальству, может, в память о матери тебе квартиру дадут? А он: «Если и получу квартиру, то так, как все получают, а спекулировать памятью матери не буду». Тоже прав. Что ему возразишь?
За окном густеют сумерки, набирает силу дождь. На столе давно чай, и Эмилия Ермолаевна зорко следит за тем, чтобы я не стеснялся и накладывал побольше варенья. Не торопясь рассказывает о своей жизни:
— Однажды прихожу домой, а на крыше мальчишки лазают. Что вы, мальчики, здесь делаете, спрашиваю. Крышу обмеряем, отвечают, новую вам будем делать, шифером покроем. Говорю им: милые вы мои, да зачем же на такую старую хату новый шифер тратить? Ни к чему это. Я, может, и умру скоро. В другой раз подарки привезли. Приятно было, но зачем мне подарки? Мне государство помогает, да и непривычная я к ним. Отвадила я их от этого дела. Вот только, когда картофель надо выкопать, дрова на зиму заготовить, тогда допускаю. К их приезду — они из Новгорода приезжают, из той школы, в которой Марта училась, — всего наготовлю, они с собой еще больше привезут. Весело живем, хорошо. Я с ними оживаю — такие хорошие ребята все, вежливые, послушные...
Чем больше вслушивался я в тихий, спокойный голос Эмилии Ермолаевны, всматривался в ее лицо, тем больше нравилась мне эта женщина, простая, бесхитростная, верная. Это она воспитала Марту такой отважной и в самое тяжелое время была все время рядом с нею, а после ее гибели спасла ее сына. Как ни была к ней жестока судьба, не сломилась, не разучилась радоваться жизни. Трудилась в меру своих сил, а чаще — без меры. И сейчас не сидит без дела. Боре надо свитер связать, чтобы не простыл, катаясь на лыжах. Его жене, Вере, кофточку. Всем — варежки теплые. Вот только бы шерсти до стать хорошей, а фасон она уже подобрала.
Не о себе, а о них, только вступающих в жизнь, все ее заботы, и потому не прошлым живет, как нередко бывает в старости, а будущим. Всегда так жила.
Ребенка надо воспитывать, пока он лежит поперек лавки — утверждает народная мудрость. Еще говорят, какие нравственные устои, привычки, понятия закрепятся в человеке до пяти-шести лет, то с ним навсегда и останется. Наверное, это правильно: стойкий характер и доброе, отзывчивое сердце формируются не на пустом месте, и пример старших здесь, как путеводная звезда. Много раз думал я об этом, читая и перечитывая довоенные дневники Марты, бережно хранящиеся в школьном музее, особенно те строчки из них, которые касаются матери. Сколько в них тепла, нежности, признательности и взаимопонимания.
Но дневники я прочитал много позднее, а в тот дождливый вечер Эмилия Ермолаевна показала мне письма внука, которые я с ее разрешения переписал в блокнот, — они тоже многое объясняют.
«...Всем, что я имею, я обязан тебе. И если потеряю тебя, значит, потеряю все, все, что у меня осталось самого дорогого, и останусь один, а это для меня страшно. Дождись меня, дорогая, тогда я буду спокоен, потому что буду там, где ты.
А мама? Маму я люблю и помню — сильно, горячо, навсегда! До свиданья, милая бабушка! Все будет хорошо, мы будем вместе, потому что ты не можешь без меня, а я без тебя — пойми это.
Твой любящий Борька».
«...С учебой у меня все хорошо. Из четырнадцати предметов, которые мы проходили, у меня три четверки, остальные — пятерки. Числюсь в числе лучших. Пиши, как твое здоровье, как дела. Береги себя.
Твой Бориска».
«Бабушка! Милая!
...Когда приедет Вера, то ты уж, моя хорошая, побереги ее, пожалуйста, — ведь ты умеешь это делать. Не давай ей много работать, а то она будет там с тобой целые дни что-нибудь ворочать. Вы всегда найдете себе работу. Отдохни и ты с ними, бабушка! Не ворочайся ты с этим хозяйством.
С Сашкой, если приедет, не сюсюкайся, не лезь из кожи вон, чтобы его ублажить. Он уже большой. Ему сейчас друзья нужны. Пусть бегает больше. Не тряситесь за него, как за «мимозу», пусть растет, как деревенские мальчишки, тогда не будет неженкой, тряпкой, капризой.
У меня все хорошо. Я здоров, не болел и не болею. Да, забыл — ведь я не курю уже три месяца. Бросил. Вот и все. Пиши. Целую тебя крепко.
«...Не беспокойся и не переживай за меня — лучше о себе больше заботься. Не трать кучу денег на меня. Зачем? Слышишь? Купи себе что-нибудь теплое, съезди лишний раз куда-нибудь в гости, но не траться на меня. Сашка — другое дело. Тут я тебе не могу запретить делать подарки, но прошу — не очень беспокойся и об этом. Иногда, может быть, и не стоит ему покупать какие-то вещи, тем более дорогие или просто, не очень нужные.
Еще раз (который уже!) прошу тебя: не возись ты с этим огородом. Ты же погубишь себя, слышишь? Ну прошу, на коленях умоляю, подумай о нас, если тебе не дорого свое здоровье. Ты пойми меня, бабушка, что твоя жизнь нужна нам — мне, Вере, Сашке — без всяких подарков с твоей стороны. Пойми ты хоть это, береги себя. Это единственное, о чем я тебя прошу, умоляю, плачу от твоего упрямства. Ведь пройдет не так уж много времени, и мы будем жить все вместе в хорошей квартире, мирно и счастливо. Ты будешь с нами, с Сашкой, я не дам тебе делать ничего тяжелого, но сейчас я не могу тебя остановить, только все прошу, прошу... и все напрасно.
Неужели ты не веришь в такую жизнь, не хочешь ее? Наверное, не очень веришь, а я верю и поэтому все сделаю, чтобы это сбылось. Будет это! Только ты береги себя.
Вот так, бабушка!
Твой Борька».
Сколько теплоты, участия и душевности в этих письмах.. И сколько искренности — таким воспитала внука бабушка. Потому и гордится им, как гордится своей дочерью. Потому, хотя между дневниками Марты и письмами ее сына почти тридцать лет, написаны они будто на одном дыхании, одной рукой.
* * *
Помнит народ своих героев. Помнит и чтит. Был в Новгороде один пионерский отряд имени Марты Лаубе — в четвертой школе, в которой она училась. Сейчас это имя присваивается и лучшему отряду пионерской дружины школы № 8. Имя отважной патриотки носит и лучшая бригада коммунистического труда завода имени Ленинского комсомола.
Валерий Ткаль, конструктор завода имени Ленинского комсомола, так рассказывает об истории первого отряда имени Марты Лаубе:
— Учились мы тогда в пятом классе «б». О Марте кое-что знали — стенд в школе уже висел, выдержки из ее дневников. Присмотрелась к нам Ирина Александровна, руководитель краеведческого кружка, и где-то среди зимы предложила помочь оформить для школьного музея уголок Марты. Мы загорелись. И тут родилась мысль — добиться, чтобы именно нашему отряду было присвоено имя Марты. 8 Марта решили поздравить Эмилию Ермолаевну, подарки ей отвезти. После долгих споров поехали лучшие из нас — Саша Тимофеев и Таня Чеченова. Потом стали и другие ездить помогать садить и копать картошку, пилить дрова. И ездили как на праздник. Кончили школу, тогда она была восьмилеткой, и все равно продолжали навещать тетю Милю. Эти поездки сплотили. Большинство ребят теперь работают на нашем заводе. И сейчас, если что надо, можем моментально собраться, как тимуровцы.
Когда Эмилия Ермолаевна заболела и трудно ей стало жить одной в Березовке, было чисто по-пионерски решено: кто где работает или учится, оттуда и должно быть ходатайство в горисполком о предоставлении Эмилии Ермолаевне благоустроенной квартиры. И такие ходатайства поступили: от филиала Ленинградского электротехнического института — в нем учился Валерий Ткаль, от бригады имени Марты Лаубе завода имени Ленинского комсомола, даже от совета ветеранов. Штаб этой операции, как всегда, был на квартире у Ирины Александровны.
Не сразу удалось получить ордер, пришлось похлопотать, побегать по инстанциям, но получили и в тот же день перевезли Эмилию Ермолаевну на новую квартиру. Хотели было ей и мебель всю купить, чтобы обставить комнату по-современному, но она охладила их пыл:
— За квартиру спасибо, а мебель не надо. Что я, совсем беспомощная, что ли? Мне государство помогает, я и сама все. куплю...
Они и сейчас — коллектив, бывшие мальчишки и девчонки из первого отряда имени Марты Лаубе.
Жива память о Марте и в литовском городе Мажейкяе. Пионерская дружина средней школы, построенной недавно в новом микрорайоне, с гордостью носит имя новгородской комсомолки. Ребята и учителя собирают деньги на памятник.
В мае семьдесят второго года бригада имени Марты вместе с Эмилией Ермолаевной ездила в Мажейкяй по приглашению школы. В пути заблудились. Должны были приехать в день рождения пионерской организации, а добрались лишь в четыре утра на следующий день. Очень расстраивались, что не увидят приема в пионеры на могиле Марты, но напрасно: торжества перенесли, и девчата оказались их свидетелями. Утром колонны школьников двинулись на братскую могилу. Впереди шел школьный духовой оркестр. Дружина рапортовала о своих успехах, принимала в свои ряды октябрят. Право повязать первый галстук было предоставлено Эмилии Ермолаевне. А вечером все собрались в школе. Звучали в ней русские и литовские песни, читались стихи, шли разговоры по душам.
Летом группа учителей Мажейкяйского района приезжала с ответным визитом в Новгород. Девушки из бригады имени Марты организовали для них экскурсию по городу, отдых на туристской базе в Перынском скиту. Сейчас уже литовские и русские песни звучали на берегах Волхова.
* * *
Неистребима жизнь! Неистребима и память народная о тех, кто отдал жизнь за Родину! И потому мальчишки и девчонки четвертой школы Новгорода так часто замирают перед портретом Марты, подолгу, будто впервые, вглядываются в ее такое знакомое улыбающееся лицо, мысленно приветствуют ее:
— Здравствуй, Марта!
И обещают:
— Мы будем такими, как ты!